"Новый свет" - читать интересную книгу автора (Азаров Юрий Петрович)

9

Комиссия хоть и разделилась на две группы, а все равно одну воду в ступе толкла. Поэтому и непонятно было, что больше изучалось – материальное изобилие или духовное.

Сысоечкин решительно отказался давать какие бы то ни было пояснения и все просил ему тетрадочку вернуть. Над ним посмеивались, еще с большей силой закрепилась за ним дурная слава: глуп как пробка. Между тем Сысоечкин без дела не сидел, а с еще большим рвением умножал и делил цифирьки, разносил их в ведомости, просил Манечку ему помочь, и Манечка отказать не могла Сысоечкину, потому как что-то общее меж ними произошло с того вечера, когда выплакался при ней глупенький счетоводик. На Сысоечкина никто внимания не обращал, без него было дел по горло, впрочем, кое-кто решил, что счетовод окончательно рехнулся, что было весьма и весьма на руку Шарову.

Зато бухгалтерша Меднова плескалась и плескалась меж двух групп комиссии и любые справочки, любые атаки и контратаки отбивала: по ее ведомству все в ажуре, а уж что там, за пределами ажура, этого она не могла пресечь, хотя и постоянно ставила вопрос ребром: всем известны ее конфликты с Шаровым, который, не скрывая, подыскивал себе нового бухгалтера.

Шаров держался: никто не посмеет его тронуть – не те времена, это предки его изуверски были луплены на плацу, и то всегда вспоминали и рассказывали Шарову, с какой радостью они переносили боль, чтобы не выдать тайное место, где захоронены были какие-нибудь дышла или косяки лошадей.

– И пышуть, и пышуть, и пышуть! – докладывал Ка-менюка. – Даже обруча от бочек, оти ржави, и ти записывать стали.

– Хай пышуть! – гневно сверкнув очами, отвечал Шаров. – Наша совесть чиста.

Он эти слова насчет совести и Белль-Ланкастерскому сказал, и другим членам комиссии сказал, и никто ему возразить не смел: все помнили, как еще не так давно он в фаворе был, и его, а не кого-нибудь, трижды целовали представители власти. Больше того, Шаров в эти трудные для Нового Света дни будто преобразился: еще ласковей он к животным стал относиться, стал великодушным с детьми и воспитателями, точно утешение находил в этой заботе.

Два витка колючей проволоки доставили из соседнего колхоза, и три мешка конского волоса, и микроскоп привезли, и еще немало разного добра вернули на прежнее место.

– Где взяли? – спрашивал Росомаха.

– Все на свалке. Сказал же вам, на свалке.

Шаров упорно держался одной и той же версии, в основе которой была некая толика правды, поскольку и Злыдень, и Каменкжа, по совету Шарова, раз в месяц объезжали все свалки областного центра, как общие, так и ведомственные. Эти объезды нужны были, чтобы собрать для изготовления наглядностей и макетов необходимый материал: кусочки ценного металла, проволоки, всевозможные синтетические бруски и пластиночки. А потому и Злыдню, и Каменюке, и Хомутову, и Чирве было в самый раз подтвердить, что свалка – одно из тех золотых донцев, откуда и почерпнуто было все разросшееся изобилие. Шаров доказывал, что он вынужден был скрывать, что посещает все шесть городских свалок, поскольку в этом было какое-то неприличие: зазорным у нас считается при полном всенародном изобилии на свалках ковыряться.

– Ну что ж, – сказал Росомаха. – Придется проверить.

– С удовольствием, – решительно заявил Шаров. – Мы вам покажем все свалки, где лежит незаприходованное добро.

Первая и самая главная свалка была так глубока, что конца и края не было видно, и обрыв был столь крутой, что спускаться в эту бездну было страшно и опасно.

– Може, вертолет заказать? – по глупости предложил Злыдень. – И туды – нырк, а то як в прошлый раз, колы мы без снаряжения порешили туды лизть, такс було!

– Какое снаряжение? – спросил Росомаха.

– А у нас е оборудование: и когти, и веревки, и оти альпенштоки, чи як их там.

Я уж не знаю, как там все произошло, только случилось совершенно необычное. Каменюка со Злыднем сразу без особого труда нашли на поверхности кусок колючей проволоки, клок шерсти и пучок конского волоса, показали все это Росомахе и заверили, что там, на самом дне, штабелями лежат микроскопы, холодильники, рулоны с колючей и неколючей проволокой и другие материалы.

– Туда бы Сысоечкина, – улыбнулся не без издевки Шаров. – Он бы не одну тетрадочку исписал.

И когда Шаров и Каменюка наотрез отказались спускаться на дно могучей свалки, Росомаха сам направился к обрыву. Но только стоило сделать шаг начфину, как он мгновенно провалился в какую-то пушистую мягкость, так что из черноты виднелись только руки. Этой пушистостью была самая обыкновенная, тоже, разумеется, незаприходованная, печная сажа. Росомахе не дали окончить свой жизненный путь: Злыдень поддел начфина кошками, с которыми никогда не расставался, и стал тащить. То, что было головой, а именно, огромная тыква с прорезями, вылезло из черноты. Впервые присутствующие увидели белизну глазниц начфина, от испуга они расширились и на фоне густой дегтевой тьмы выглядели экзотически. Какие уж тут фантомасы! Начфин Росомаха был похож на всех дьяволов разом, и зубы его блистали устрашающе.

Преждевременно ликовала душа Каменюки, потому что Росомаха, приметив скрытый смех окружающих, разозлился, отчего решимости поприбавилось, а потому и настоял продолжить осмотр.

В то время когда в ходе обследования было установлено, что свалки являются важнейшим источником новосветского изобилия, Белль-Ланкастерский с инспектором Марафоно-вой приступили к осмотру всего, что касалось воспитательной части.

Конечно же в первую очередь бралась во внимание материальная сторона дела. Поэтому все началось с решительного и бескомпромиссного опечатывания, засургучивания, закрытия и замыкания всего того, что могло быть оценено в рублях и копейках.

Так как работы было много, то инспекторы подключили дополнительных лиц из других бухгалтерий. Эти лица получили общую инструкцию от Росомахи: оприходовать все до мелочей. А поэтому пересчитывались куры и гуси, урожай на опытных участках и участочках, напильники и плоскогубцы, модели и наглядные пособия, картины и рисуночки, тетради и карандаши, книжки и журналы. На все эти дела я не обращал внимания до тех пор, пока однажды Сашко не прибежал ко мне с новостью:

– Достоевского оприходовали!

– Это же мой личный Достоевский, его нельзя оприходовать!

– А вони кажуть: все приходовать! Один спрашивает: «Братьев Карамазовых по отдельности писать или всех оптом?» – а другой пытае: «Сколько их всего?» – «Трое!» – «Пиши по отдельности, Росомаха требует ничего не смешивать».

– Это же кощунство, Александр Иванович! – возмутился я.

– Ото ж и я кажу. Усих оприходувалы – и Спинозу, и Канта, и Ушинского, и Чернышевского, усих на карандаш взяли.

Я ринулся в кабинет.

– Простите, – обратился я к комиссии. – Вы не имеете права.

– Мы приходуем все незаприходованное. А на Достоевском нет инвентарного номера.

– Я вам не советовал бы подымать шум, – тихо сказал Белль-Ланкастерский. – Уж больно сомнительный набор лиц у вас в кабинете собрался. Могут на этом погоду сделать. В школе будущего не должно быть идеалистов и путаников.

Их было трое, ни о чем не подозревавших ревизоров. А я уже пальцем упирался в металлический щиток на рукоятке моего символического оружия. Легкий батман моей шпаги не вызвал их защитной реакции.

– Защищайтесь, господа! – крикнул я вовнутрь своей души, решив применить комбинированную атаку, состоящую из двух батманов, четырех финтов и шести уколов.

– Не мешайте нам работать, – спокойно сказал оприходователь по фамилии Дзюба, первым выступив на фехтовальную дорожку.

Мои новые двенадцать батманов не вызвали у противников попыток контратаковать меня.

– Оприходуйте шпагу! – сказал Дзюба.

– Это же символическое оружие, невещественное, – взревел я, – на нем нельзя поставить инвентарный номер.

– На всем можно поставить инвентарный номер, – спокойно сказал Дзюба. – Пишите: шпага – символическое оружие- вес семьсот семьдесят граммов, клинок длиной девяносто сантиметров, сечение треугольное. Особые приметы: ближе к гарде надпись мистического содержания: «За истину, добро и красоту!»

– На каждом шагу фиксируем не наше мировоззрение, – прошептал Белль-Ланкастерский. – Уж не знаю, как вы выпутаетесь из этой истории. Я постараюсь помочь вам, разумеется.

– Может быть, и мой алый плащ запишете? – спросил я. – Его вообще никогда в наличии не существовало.

– И плащ запишем. Пиши, – сказал Дзюба, – плащ алый, один, не оказавшийся в наличии.

– Я бы с оружием вам вообще посоветовал поосторожнее, – снова прошептал покровительственно Белль-Ланкастерский.

– Я прошу вас, Альберт Колгуевич, по существу вникнуть в педагогику, – сказал я, вежливо обращаясь к инспектору.

– Обязательно вникнем, – ответил Белль-Ланкастерский. – Завтра Марафонова вами займется.

С радостью я шел на урок вместе с Марафоновой, рассчитывая, что наконец-то мой черед ликовать настал.

Когда мы с Марафоновой переступили порог класса, урок по нашей традиции уже шел: Слава Деревянко на доске написал рассказ, в котором было 18 причастных и 30 деепричастных оборотов.

– Как! Без организующей роли учителя? – спросила Марафонова. – Никуда не годится.

– А теперь бой «кар-о-кар», – сказал Никольников. – Выступают пары в ближнем бою по теме: «Обособленные члены предложения».

Четыре пары во главе с Ребровым, Семечкиным, Сашей Злыднем и Емцом выбежали к доске и стали в позиции. Посыпались новые обособления. С каждым флешем, батманом, захватом на доске развертывалась сложная система обособлений – знание всего курса русского языка было мастерски продемонстрировано в этом удивительном игровом шпажирова-нии. Трое участников-секундантов то и дело электрофиксатором отмечали неточности, а программированные устройства ставили оценки в журнал: за первую часть урока было опрошено 29 учеников, причем каждый из них получил до семнадцати оценок.

– А теперь расслабились, – сказал я. – Приготовились. Выполняем уколы с оппозицией. Но прежде вспомним, что надо сохранять в ходе атаки.

– В ходе атаки, – отвечает бойко Ребров, – необходимо сохранять горизонтальность движения от центра тяжести тела, избегать наклонов туловища, возможно меньше отклонять вооруженную руку от типового положения в боевой стойке…

– И еще что важно? – спрашиваю я, обращаясь к классу.

– И еще важно, – ответил Никольников, – сохранять оптимальное напряжение мышц вооруженной руки.

– Так! Слушайте команду!

Марафонова пригнулась, оглушенная стуком деревянных рапир, и лихорадочно стала записывать не сам урок, смешанный с игрой, а выводы о недопустимости глумления над методикой.

Разминка длилась три с половиной минуты.

– А теперь, – сказал я, когда на экране дежурный воспроизвел три изображения фрагментов с картин Боттичелли, Борисова-Мусатова и Петрова-Водкина, – пишем этюд «Гармония»…

«В результате посещения пятидесяти уроков, – прочтет через две недели Марафонова, – нами установлены грубейшие нарушения: дети трехлетнюю программу по основным дисциплинам прошли за один год, чрезмерное увлечение игрой, о которой нигде не сказано в нашей педагогике, привело к серьезным отрицательным последствиям: во-первых, дети с удовольствием и с увлечением решают сложные задачи, чего не делается ни в одной школе района. Этот сам по себе незначительный факт свидетельствует о том, что учение строится не на долге, а на интересе и так называемой детской радости, что не только недопустимо, но и преступно…»

– Но почему преступно?! – не удержался я.

– Потому, товарищ Попов, что детям в жизни придется столкнуться не только с интересным, но и с непосильно трудным!

– Тут есть, конечно, некоторая противоречивость, – пояснил Белль-Ланкастерский, – у вас все наоборот получается. Трудное стало легким, а легкое стало трудным. И дети избегают легких дел, поручений. Понимаете, есть некая неувязочка.

– Не в этом дело! – оборвала Марафонова. – Вы подумайте, товарищи, если так быстро пройдена программа, то что же они будут делать дальше? Программа рассчитана на три года, а они ее за год пробежали.

– Но результаты какие! – снова сорвался я.

– Конечно, смягчает несколько вину тот факт, что все дети показали высокие знания, но это еще ровным счетом ничего не значит. Оприходованные нами шестьсот детских сочинений написаны в жанре рассказов, повестей, басен, поэм, трактатов, что не предусмотрено программой.

– А сказки, сказки! – вставил Росомаха. – Про сказки забыли.

– А это вообще факт возмутительный, – продолжала Марафонова. – Вы послушайте только эти сочинительства. Вот отрывочек из сказки Саши Злыдня: «И тогда старая Эльба принесла дефицитное импортное лекарство и сказала Майке: «Для себя берегла, а теперь тебе отдаю. Позволь мне, Маечка, закапать тебе в глаз эту жидкость». И как только пипетка коснулась выпуклой голубизны лошадиного глаза, схваченного по краям красными прожилками, Майка неожиданно закричала: «Я снова вижу тебя, Вася, вижу моим левым глазом! Спасибо, Эльбочка». И от этого великого прозрения на конюшне стало светло и радостно». Это же мистика, товарищи!

– Одухотворение всего и вся! – протянул, не глядя в мою сторону, Белль-Ланкастерский. – Типичный витализм!

– Не всякое знание нужно нам, товарищи. Вы посмотрите на рисунки детей. Не крейсер «Аврора» нарисован на этом листочке, а дикий кабан. А под кого роет этот кабан?

– А про клятвы, про клятвы скажите! – настаивал Росомаха.

Марафонова зачитала клятву биологического кружка:

– «Именем пяти ушедших с нашей земли животных, ушедших по вине человека, торжественно клянусь охранять мир природы, всячески…» Нет, товарищи, не могу я читать эти отвратительные строки не нашей идеологии.

– Оприходовали? – неожиданно спросил Росомаха.

– Что? Животных?

– Да нет же, все эти методы и нововведения!

И тут получился совершенно непонятный спор, спор финансово-педагогический. Росомаха вдруг в такую философию кинулся, будто его душа слетала ко всем платоновским идеям и, наполнившись философским эликсиром, вернулась в тепленький шаровский кабинет и стала растекаться по присутствию удивительно загадочными и точными характеристиками, безусловно, примечательными, отчего все застыли в некоторой пораженности.

– Понимаете, какая здесь связь между материально-техническими ценностями и педагогическими? Когда мы осуществили фактически проверку наличия товарно-материальных ценностей, денежных средств и действительного их расхода путем проведения внезапной инвентаризации, а также путем проверки сортности товаров и правильности применения цен, то сразу обнаружилась неполнота оприходования ассортимента ценностей, не значащихся в соответствующей документации и имеющих тенденцию не только к утечке, но и к некоторому росту за счет своих внутренних ресурсов…

Комиссия, пораженная легкостью, с которой рассуждал Росомаха, ничего не могла понять из сказанного, и начфин пояснил:

– Одна и та же порочная система развивается как в педагогическом процессе, так и в материальной базе. Школа – бюджетная организация. Государство отпускает на образование достаточно средств. А школа вдруг бог знает откуда получает доход в восемь миллионов триста тысяч рублей. Простите, куда я должен девать эти деньги? На свалку? Нет, товарищи, это грубейшее нарушение финансовой дисциплины. То же самое просматривается и в вашем педагогическом деле. Везде и всюду мы имеем дело с ложным изобилием, чуждым нашему строю.

– Вот именно, – поддержала начфина Марафонова.

– Теперь смотрите дальше, – продолжал начфин. – Работники школы внимательно изучили изменение экономики района и новые явления в спросе на товары, стали изготовлять остродефицитные вещи типа держаков для лопат, красильных щеток из незаприходованного конского волоса, производить программирующие устройства и макеты, пользуясь тем, что заводское оборудование несколько отстает в качестве, и на этом наживаться, богатеть, противопоставляя себя нашему обществу! То же самое, как я понял, и в педагогике. Товарищ Попов воспользовался трудной ситуацией в стране с делом народного образования и стал придумывать да еще сбывать на сторону методы, которые дают мгновенную, если так можно сказать, педагогическую прибыль. Одна и та же тенденция. Вредная тенденция. Я уж не говорю о политической стороне дела.

– А о ней надо говорить! – решительно вставила Марафонова. – А то посмотрите, что получается? В других районах нет мяса, а здесь его невпроворот. То же самое и в деле народного образования. Возьмите любую школу: за урок дети решают пять задач, и мы говорим – это прекрасно, а здесь сто задач решают! Это же немыслимо! Да еще с такой легкостью щелкают, будто и не карабкаются по каменистым тропам.

– Меня беспокоит другая сторона, – вмешался Белль-Ланкастерский, – можно ли знания детей считать действительными, если они приобретены с помощью незаприходованных ценностей, я имею в виду технические средства и те специальные умения, которые помогли им с такой скоростью клепать, позволю себе грубость, сложнейшие агрегаты типа программирующих устройств?

– Разумеется, эти знания недействительны! – заключила Марафонова. – Именно поэтому и их надо срочно оприходовать!

– А оприходовав, создать комиссию для их списания, – заключил Росомаха. – Считаю также, что изобилие ценностей явилось следствием непринятия со стороны руководства школы своевременных мер по обеспечению уровня нормативной бедности, за что следует вышеуказанных работников привлечь к дисциплинарной, а может быть, и к судебной ответственности.

Как только были сказаны эти слова, так Шаров поднялся, метнул в сторону начфина острым глазом своим, в этот момент он был прекрасен, и вся его природность взыграла, сдерживаемая, однако, покоем, расчетливым умом и холодной рассудочностью.

– Все планы развития материальной базы подписаны вами, товарищ Росомаха, а все методики утверждены вами, товарищ Марафонова, так что пополам будем нести судебную ответственность. В народе говорят: ни от чего в жизни не отказывайся – ни от тюрьмы, ни от сумы. А я человек народный.

– Не забывайтесь, товарищ директор, – прикрикнула Марафонова.

– А я не забываюсь. С вашей помощью все методики, – продолжал Шаров, – утверждены и в НИИ педагогики левого полушария…

– А вы знаете, – перебил директора Белль-Ланкастерский, – что институты левого и правого полушария закрыты?

Шаров сник. Это был неожиданный удар. И кто знает, что бы дальше произошло, если бы не Сашко, который распахнул двери и напрямую обратился к директору:

– Надо купать детвору, или пусть грязными лягают?

– Купайте, – ответил Шаров.

Сашко ушел, и тут же со всех сторон его обступили работники школы.

– Ну, шо там? – спрашивали у Сашка Злыдень с Каменюкой.

– Зараз насчет правой и левой руки решение выносят.

– А что там решать? – любопытствовал Злыдень.

– А про электричество забыли? Кажуть, усих Смола решив пополам разризать. Из каждой людины по два человека выйдет таким образом.

– А действительно, я щось чув про оти электрошоки. Шо це таке? – спрашивал Злыдень.

– Ось смотри, – отвечал Сашко. – У тебя два полушария и у Каменюки два полушария под тюбетейкой. Так вот левое полушарие включается у тебя, когда ты горилку пьешь, а правое, когда на конюшню идешь.

– Шо вин мелет? – обращался Злыдень к Смоле.

– Он, конечно, чепуху несет, но доля истины есть, – отвечал Смола. -Левое полушарие – доминантное. Отвечает за творчество. А правое, рецессивное, за исполнительство. Это уже доказано профессором Дебилиным.

– Бачишь, – вмешался Сашко. – Я правду говорю. Так вот, щоб ты про горилку забув, тебе треба трошки электрошоком, ну дрелью такой левые мозги прочистить.

– Этот научный факт имеет громадное значение, – продолжал Смола. – Вот, помните, был у нас Волков – это типичный случай развитого левого полушария и полная атрофия правой стороны. То есть творческие способности развиты, а исполнительские бесконтрольны, поэтому он на трубы лазил, ведра на головы надевал. Такие люди вредны.

– Ну и шо з ными робыть? – спросил Злыдень.

– Кажуть тоби, электрошоком по мозгам – и все в порядке. Як що тоби дрелью мозги просверлить, так и ты на водосточные трубы полизешь. А на столбы черта с два!

– А хто свет буде давать?

– А никто, – ответил Сашко. – Кажуть, и твои методы по фехтованию оприходовали? – это Сашко у Смолы спросил.

– Заактировали, – ответил Смола, – Но мы еще посмотрим!

Комиссия между тем заседала круглыми сутками. Впрочем, так ничего не решив, все ревизоры вскоре разъехались по домам.

Грустно затянулось небо над Новым Светом; ожиданием новых событий и новыми предчувствиями жило все вокруг. Эльба, боясь оприходования, что уже случилось с ее друзьями, Васькой и Майкой, зарылась, прячась от людского глаза, глубоко в солому. Только мрачность недолго тенью накрывала школу будущего. Новые прекрасные события должны были размыть дурной осадок, осевший в процессе полного и всестороннего оприходования.

Итак, от попытки покончить с собой Коля отказался напрочь. Исчезнуть незамеченным, скажем, зайти в болото и утонуть – кому это надо?! Ну, хватятся к вечеру: «А где Колька?», «А Кольку Почечкина не видели?», «Куда рыжий делся, он мне должен два конденсатора». А потом забудут, скажут раз-другой: «Хороший парень был. Правда, рыжий, но очень симпатичный». И все. Нет, от таких финалов Коля отказался наотрез.

Он шел по лесу, слезы, должно быть, уже все вылились из глаз, а Коле все равно хотелось, чтобы снова и снова плакалось, потому что так становилось в груди теплее, а еще Коля решительно видел при этом, что с ним совершается необычное. И здесь я позволю сделать незначительное, но крайне важное отступление.

Я всегда боялся соединять детскую доверчивость с бедами взрослых, с их правдоискательством, конфликтами. Мое заблуждение основывалось на страхе использовать детей в своих целях. Навязчивая идея о человеческой личности, которая всегда – цель и никогда – средство, прочно сидела во мне.

Теперь я понял (возможно, впадаю в другую крайность!): воспитание не может быть истинным, если дети не разделяют подвижничества тех, кто их воспитывает.

У меня нередко спрашивают: что же этот новосветский опыт – победа или поражение? Я отвечаю: в конечном итоге нравственный успех – не в технологии, не в системе средств, не в методике, а в том, какую душу себе нажил каждый ребенок и как это духовно нажитое будет развертываться в его последующей жизни. Я благодарен детям не за то, что они тогда мне доставили много настоящих радостей, а за то, что сохранили по сей день ту чистоту, которая в яростных муках рождалась в их далеком детстве. Мне совсем недавно рассказал Почечкин: «Тогда я готов был на самый крайний поступок, лишь бы спасти школу. Мы все были готовы кинуться на инспекторов. А вы знаете, в макаренковской колонии так и поступали колонисты. Они вышвырнули за пределы территории приехавших закрывать колонию…» – «Ну, положим, не вышвырнули, а взялись за руки и не впустили проверяющих на территорию школы», – поправил я. А Коля продолжал: «Мы все-таки кое-что сделали. Я вам расскажу. Но главное не это. Главное то, что тогда творилось с нами. Я ходил по лесу и плакал от отчаяния. Если бы мне кто-нибудь сказал: «Иди на костер, и ты спасешь школу, я бы пошел не задумываясь… Вы, наверное, не верите?!» – «Нет, я верю».

Мое воображение и теперь возвратило меня в ту прекрасную пору. Я видел Золотого мальчика, засветившегося прекрасным волшебным светом. Я увидел, как он решительно заговорил, обращаясь к Марафоновой:

– Я пришел к вам умереть! Только так я могу спасти школу и искупить свою вину.

– Что ты глупости говоришь, Коленька, – скажет Марафонова. – Вот тебе еще два кусочка мяса. Настоящая буженина.

– Подавитесь вы своей бужениной. Она у меня до сих пор в глотке сидит. Через нее я стал предателем. Видите, дети и взрослые на меня смотрят с презрением.

– Коля, ты же воспитанный мальчик! Разве можно так хорошим детям разговаривать со взрослыми?

– Вы обманщики! – решительно скажет Почечкин, обнажая шпагу.

– Неужели ты будешь драться с женщиной?

– Нет, до такой низости я опуститься не смогу, – скажет Золотой мальчик. – Защищайтесь, милорд! – обратится он к Белль-Ланкастерскому. – Можете позвать себе на помощь кого угодно, хоть всех обманщиков со всего света.

– А надо ли умирать? – неожиданно для Коли спросит Белль-Ланкастерский. – Экстремизм всегда был вреден.

– И действительно, есть ли такое в мире, за что можно было бы отдавать человеческую жизнь? – спросит вдруг появившийся бог знает откуда Валентин Антонович Волков.

– Есть такое, за что можно отдать человеческую жизнь, – ответит Коля Почечкин. – Я отдам ее с радостью, чтобы искупить свою вину и вину тех, кто когда-либо оказывался способным пойти против своей совести.

– Цена жизни не может определяться ценою бессмертия, – скажет Волков, сужая свои голубые глазки, прикрытые острой бархоткой ресниц. – Полнота сегодняшнего каждого часа и каждого мига жизни – это и есть мера бессмертия. Нет этой полноты – нет и не будет бессмертия.

А народу между тем на территории школы будущего собралось видимо-невидимо. Здесь были и все родители, и все дети, и все учителя, и все те, кто был на станции Затопная во время похорон Славкиной матери, и все те, с кем работали дети на консервном комбинате, здесь был Степка, который кричал:

– Опять с фокусами эти интернатовцы! И не подумает он ступить в костер. Обманывает нас этот Почечкин!

А территория школы разделялась на две части, и все стоявшие на территории разделились на две части, располо-винились. В картине одновременно, с наплывами, было представлено настоящее и прошлое. На одной стороне стоял Ка-менюка в выцветшей майке и такой же старой тюбетейке, а рядом с ним Злыдень возился у заглохшего дизеля, и длинной вереницей шли дети с матерями, шли в октябрьский холодный дождь, и руки, красные от холода, хватали длинные стебли бурьяна. А на крыльце забрасывали кошки, чтобы по веревкам забраться на крышу и снять Волкова с водосточной трубы. И когда Злыдень уже готов был подцепить Волкова своим крючком, каким он орудовал на свалках города, музыкальный мэтр слетел с трубы и стал рядом с Почечкиным, спиной к спине:

– Мы вместе дадим бой Злу! – сказал Волков. – Вместе умрем, если уж на то пошло.

– И мене возьмить, – проскулила Эльба, подползая к своему другу.

Слезы радости и восхищения застыли на глазах у Коли, когда вдруг он увидел в интернатской толпе капитана мушкетеров. Конечно же, это был Витя Никольников.

– Вот вам алый плащ и шпага, – сказал капитан мушкетеров, подавая оружие Владимиру Петровичу Попову.

– Оставьте эту игру, – ответил печально Владимир Петрович. – Я потерпел крах, и шпага мне просто ни к чему. Прошли те времена.

– Они никогда не пройдут! – гордо сказал капитан мушкетеров, вздрогнув от грохота, который раздался откуда-то сверху.

– Зроду не пройдуть! – кричал Злыдень, въехавший на тарахтящем дизеле в самую гущу толпы. – Шоб ота бюрократия сгинула, треба кое-кого поколоть.

– Та берить цю штуку, – советовал Каменюка Попову. – Вона може и в хозяйстве сгодиться: чи кабана колоть, а чи капусту рубать. Я вже договорився свою поменять на две банки селедки пряного посола.

Это была промашка завхоза. За нее и поплатился Каменюка, получив подзатыльник от Волкова…

– Вот тебе за предательство девиза и нашего оружия, – сказал Волков и тут же крикнул в сторону народа: – Ну давайте решать: или драться, или сразу в огонь идти.

А Коле Почечкину никак не хотелось быстрее решать. Картины необыкновенной красоты развертывались перед ним. Не все в них ясно было, но все напоминало что-то. И это что-то цепляло и выносило наружу такой древности факты, что Коля Почечкин просто поражался тому, как это могло сохраниться, коль он тогда, когда все это происходило, был совсем маленьким и совсем не вслушивался во взрослые разговоры.

– У Коли Почечкина особая сосредоточенность. Он если отвечает на уроке, то ни о чем больше не думает. Как будто отключается от всего мира, – это Дятел говорил.

А Коля и тогда и теперь думал, что это совсем не так. Что никогда в жизни он не согласился бы отключиться от всего мира. И как раньше он всегда помнил об Эльбе и Славке, так и теперь он всегда помнит о Маше и Никольникове, которых успел еще сильнее полюбить в последние месяцы. А потом Коля, так считал он сам, никогда и не сосредотачивался, просто у него внутри сидело что-то такое, что само раскручивалось, командовало и отвечало. Он знал: главное, этому внутреннему Почечкину не помешать, не сбить с панталыку, как Славка любит говорить. И все-таки Коле всегда приятно слушать, как о нем говорят и даже иной раз спорят взрослые. Вспоминался ему и такой случай, еще когда три года назад он был в третьем классе. Он рисовал и объяснял товарищам:

– А эта машина с прицепом.

– А в прицепе что? Солома? – спрашивали дети.

– Сам ты солома. Это же песок. Папка дом будет строить. А во дворе колодец. С холодной-прехолодной водой.

Ребята посмеивались. А Владимир Петрович на них шикнул и объяснил Дятлу:

– Это он мечтает. Поразительная склонность к фантазиям.

К добрым и чистым грезам.

Коля все это слышал и делал вид, что увлечен сильно рисунком, даже язык вывалил наружу вроде бы как от удовольствия. Собственно, на сто процентов поручиться в том, что он слышит слова учителя, он не мог, потому что вроде бы как и не он слышал, а какой-то внутренний Почечкин, такой симпатичный маленький Почечкин, который жил в нем тайно и очень часто подсказывал нужные и точные решения. И здесь этот человечек подсказал.

– Вы думаете, нету у меня папки? – обратился он к ребятам. – Есть у меня папка. И дом он построит. И колодец выроет. И машину купит, и меня в машине будет возить. И приедет за мной. И я научусь водить машину. Да я и сейчас умею водить машину.

– Причем, это интересно, – рассуждал Владимир Петрович, – фантазии мальчика – удивительная смесь иллюзорного с реальным. Талантливое начало живет в нем. Если оно раскроется…

Три года думал над этими словами Коля Почечкин, какой же у него талант есть и что такое этот талант. Наверное, вот тот тайный человечек и есть владелец таланта, и он растет вместе с Колей, и Коля давал возможность ему раскрыться, а он никак этого не хотел. И ни в чем, что было ужасно обидно, Коля не достигал никакого успеха. Все всегда говорили: «Ах, какой умный, какой способный, какой непосредственный!» – а вот чтобы что-то раскрылось, как, скажем, в Никольникове, этого нет. Витька, например, возьмет сядет и напишет стихи, а Коля ни за что. Пробовал однажды про осень, получилось вообще-то грамотное стихотворение, но ничего выдающегося. И картины, и музыка, и работа в мастерских – все это никак не удовлетворяло Почечкина: тот спрятанный маленький Почечкин никак не раскрывался, не становился знаменитым, а этого так хотелось. И вот теперь этот час стать знаменитым наступил. Коля должен броситься на Белль-Ланкастерского со шпагой, а потом спокойно войти в костер, чтобы, как многие великие, сгореть на виду у всех за общую идею, за всех, кто сейчас стоит рядом с ним.

Может быть, и свершилось бы самосожжение Коли Почечкина, если бы он не увидел Машу Куропаткину. И хоть она стояла, облокотившись на спинку кресла, в котором восседал Славка Деревянко, а все равно теперь она смотрела на Почечкина. И Коля увидел в ее глазах тот прекрасный спокойный свет, который блеснул и обжег его до самой глубины совсем недавно. Они были на экскурсии в большом городе. У всех были деньги – договорились взять с собой по три рубля. Маша свою трешку потеряла. И Коля не задумываясь, когда остался один на один с Машей, протянул ей руку с трояком:

– Возьми. Они совсем мне не нужные. Маша взяла три рубля. Посмотрела на мальчика благодарным взглядом, а потом во время обеда сказала Славке:

– Коля отдал мне свои деньги. А ты бы никогда этого не сделал.

– Пожалуйста, возьми, у меня в загашнике еще два рубля.

– Вот видишь, отдаешь, потому что в загашнике еще есть.

– Ну а как бы ты хотела, чтобы я вообще без всего остался? – Славка сделал удивленное лицо и пожал плечами.

А Маша тогда обняла Колю и поцеловала его в щеку при всех. Так быстро это получилось, что Коля не смог сообразить, что же произошло. Он понимал: то, что при всех произошло, означает как раз недействительность того, что случилось. Вот если бы Маша поцеловала, когда никого не было, тогда бы это считалось. Уже три года Коля подтверждает ей свою преданную и чистую любовь, а Маша тоже его любит, но все равно со Славкой у нее совсем по-другому все заново началось. Коля сидел в тот день как сам не свой, ему и стыдно было перед детьми, и закрасить чем-нибудь все это он никак не мог. И еще он приметил тогда, что Славка впервые стал относиться к нему с некоторым недоверием. И Маша уже не тискала его, как это было три года назад. И в нем, Коле Почечкине, происходило в теле что-то совсем другое и необычное, когда он прикасался к Маше. Коля понимал, что он уже становится взрослым. И многие это понимали. Почечкин вспоминал те радостные картины, где он общался с Машей, и эти настоящие картины мешали ему достраивать те изумительные фантастические грезы, которые теперь развертывались перед ним. На территории школы продолжал пылать костер, в который он, Коля Почечкин, должен через некоторое время ступить, чтобы спасти все самое лучшее на этой земле. А самым лучшим на земле является, говорил Валентин Антонович, Красота. В своих сочинениях и сказках Коля написал об этом, написал о Маше в первую очередь. Он до конца не понимал, но ему нравилось, как он писал тогда: «Красота всегда спасала мир, спасала детей, она всегда являлась смелой и отважной девушкой, похожей на Машу, являлась с добрым лицом, как у Венеры Боттичелли или как у Мадонны Рафаэля». Что интересно, Коля давно установил, что Маша – точная копия боттичелли-евской Венеры, такая же грусть в глазах, такие же губы, такие же светлые волосы. И сейчас величественная Красота стояла у костра. Коля понимал, что светлая девушка с добрым лицом и со шпагой в руке не даст ступить в костер, не даст погибнуть в то время, когда уже маленький Почечкин, тот самый Почечкин, который хранит его талант, уже набрал полную силу и непременно проявится, и вместе с тем Коле не хотелось, чтобы все видели, что он ничего не боится в этой жизни лишь потому, что знает о своей защищенности. И Маша, настоящая Маша, живая интернатовская Маша, ни за что бы не дала ему погибнуть. У Маши, теперь это точно знал Коля, особое к нему отношение. Поэтому и произошла у Коли ссора со Славкой. Здорово он тогда обозлился на Колю. И снова теплая волна прошла по телу Почечкина, когда он вспомнил все по порядку. Это было во время другой экскурсии. Коля и тогда не то чтобы спас Машу от злой собаки, а сделал такое, от чего все пришли в удивление большое. Шли тогда ребята по большому зеленому косогору, и Саша Злыдень рассказывал страшные истории про эти места.

– Смотрите, там внизу, – говорил он, – мазанка. Так вот в ней настоящая ведьма живет. Тетка Маланья. Она и заговаривает, и сглазить может, и даже такое сделать, что дом сгорит. Вот видите на горе одни стены? Там жил дед Прохор. Она его заколдовала, потому что дед Прохор не послушался тетку Маланыо и не запер своих гусей в сарай, а они выщипали всю капусту у тетки Маланьи. И за это она околдовала все, и дом деда Прохора сгорел. Он тогда сказал ей: «Ведьма. За что же ты меня наказала?» – и выругался последними ругательствами. «А раз так, – ответила ему Маланья, – тебе же хуже будет». И говорят, на следующий день деда Прохора разбило параличом. Теперь он один лежит в больнице, а дома у него только собака – Барсик. Говорят, ее, эту собаку, тоже тетка Маланья заговорила, и Барсик теперь может кого угодно укусить. Барсика собираются даже застрелить. За ним два раза приезжали, но тетка Маланья делает так, что Барсик вовремя убегает.

– А где сейчас Барсик? – тихо спросил Коля. Ему ужасно стало жалко собачку.

– Прячется где-нибудь, а может быть, в конуре сидит.

– Пойдем посмотрим,- сказал Коля.

– Ты с ума сошел, – сказала Маша. – Я больше всего на свете боюсь мышей и собак.

Не успела Маша произнести эти слова, как Славка закричал:

– Смотрите, Барсик бежит!

Действительно, через овражек перепрыгнула огромная черная собака с оскаленным красным ртом и белоснежными огромными клыками поверх синих десен. Барсик, должно быть, не ждал ничего хорошего, поэтому спешил пересечь косогор. Славка поднял палку, и Барсик вдруг круто повернулся и, к удивлению ребят, побежал прямо на Машу Куропаткину, которая закрыла руками лицо. Славка замахнулся палкой, но Коля выбросился всем телом навстречу брошенной палке и сумел рукой уменьшить силу удара. Но палка все равно достала Барсика, и он завизжал от боли и рванулся к своей конуре. Коля отделился от ребят и бросился к Барсику. Дети застыли в ожидании. Коля подошел к собачьей будке, где сидел обиженный и разозленный пес. И то, что случилось потом, еще больше поразило ребят. Коля не задумываясь просунул свою руку в конуру и погладил Барсика по морде.

– Не бойся, Барсик, я тебя не трону, – говорил Коля.

Потом он вытащил из своей сумки печенье, которое было ему выдано на второй завтрак, и положил перед собакой. Барсик не трогал печенье, только смотрел с сожалением то на ребят, то на Колю, будто удивляясь тому, как это в этих двуногих существах соединяется столько зла и столько добра одновременно. Коля попрощался с собакой, и дети тихо пошли дальше. Шли они стайкой. Человек тридцать. Все в чем-то одинаковые, в чем-то способные и талантливые, и только один Коля, все это сознавали сейчас, обладал какой-то такой особенностью, какая всегда выделяла его из детской среды. Не побоялся же он сунуть руку в конуру и погладить собаку. Что заставило его это сделать? Какая сила живет в этом Золотом мальчике, что он поступает вот так неожиданно?

Может быть, эта мысль не давала покоя и Маше Куропаткиной, которая все размышляла и размышляла над поступком Коли Почечкина. И Коля знал, что Маша думает о нем. И ему приятно было это сознавать. И когда их взгляды встречались, Коля в одно мгновение отмечал радостный блеск и понимание в Машиных глазах. Отмечал и тут же уводил глаза в сторону. Уводил, потому что боялся: а вдруг что-нибудь изменится в Машиной взгляде. Вдруг погаснет этот свет. Мало ли что бывает в этой жизни? И он шел, держась неподалеку от Маши, и видел, как она смеется, слушая Славку, видел, как поправляет рюкзачок на загорелом плечике, как сдувает прядь волос, которая лезла, должно быть, в глаза.

И Маша чувствовала, она всегда чувствовала, что Почечкин рядом. И ей приятно было сознавать, что ее так сильно и нежно любит Коля. И радостно было сознавать, что Коля мальчик особенный, потому она и решалась на такое, чтобы назвать его на всю жизнь братиком, и была благодарна за то, что и Коля относился к ней как к сестре. И даже то, что Коля смотрел на нее все же не так, как может и должен смотреть брат на сестру, а гораздо светлее, настолько светлее, что на душе у нее становилось сразу легко и так хорошо, как ни с кем никогда не становилось. И Маше всегда хотелось выразить свое чувство благодарности Коле. Она ощущала и некоторую свою вину перед мальчиком оттого, что на глазах у Коли кокетничала с Витькой и Славкой и с другими ребятами. Но ей и нравилось поддразнивать других ребят, когда она выражала открыто при всех свои чувства Золотому мальчику. Эта открытость оправдывалась ею: как же, тут все нормально – брат. Коля протянул ей ладонь, и Маша медленно стала писать шариковой ручкой слова. Ребята следили за тем, как пишет Маша. И Славка следил, и Касьян следил. Когда Маша писала шариковой ручкой, Коле было так приятно, и не столько от щекотки, а от того, что творилось с ним, когда она к нему прикасалась. Он чувствовал, что краснеет, и в груди у него стало горячо, и в голове стало горячо. А когда Коля поднес руку к своим глазам и прочел: «Мой добрый и любимый брат», его лицо так засветилось, что все сидевшие напротив точно поняли, что Маша написала как раз те запретные и главные слова, какие пишут только в тайных записках и какие потом долго хранят и скрывают от всех. И тогда, ослепленные этим проявившимся светом, сидевшие дети вдруг привстали и вроде бы шутя и балуясь окружили Колю и сказали:

– Сейчас мы откроем тайну. А ну, рыжий, покажь, что тебе написала Маша.

– Не смейте трогать его! – закричала Маша.

Коля зажал кулачок. Что бы с ним ни случилось, он ни за что не показал бы написанное на ладони. Но дети страшно обозлились, когда Коля укусил Кривоноса за руку, и насели на Колю вшестером. А Коля сообразил, как надо поступить. Обороняясь, он лег на живот и своей правой рукой, на которой было написано заветное признание, растирал зеленую кочку, и когда его совсем одолели ребята, перевернули на спину, сели на руки и на ноги и разгневанную Машу оттеснили в сторону, Коля сам разжал руку, а ладонь была зеленой и грязной. Даже следов от написанного не осталось. Маша тогда захлопала в ладоши и восхищенно сказала:

– А все-таки вы все дураки против Коли. А мой братик самый умный. Надо же такое придумать!

И Коля был счастлив тогда.

И теперь Коля увидел перед собой Машу. Она загородила собой костер и сказала:

– Ты всегда приходил мне на помощь. Разреши и мне один раз в жизни помочь тебе. Я умру вместо тебя. Хочешь?

– Ты же не улитка! – прокричал Коля. – Потом, я буду умирать за идею. А это совсем другое, чем умирать за одного человека.

– Я не хотела бы умирать просто за идею. Я могла бы умереть за то, чтоб спасти всех.

– Это и есть главная идея. Спасти всю школу будущего. Чтобы она была такой, какой мы видели ее в своих сказках, в своих мечтах и снах.

И Коля тут же вспомнил другую картину, другие слова, прозвучавшие когда-то. Он тогда убирал в классе, а Дятел и Попов, как всегда, спорили.

– Есть что-то безнравственное во включении детей в подвижничество.

– И здесь явное противоречие, – отвечал Дятел. – Мы учим детей подвигу. Зовем их к подвигу. Готовим их всех истинным воспитанием к подвижничеству. На примерах учим их умирать, отдавая свою жизнь за благое дело. Посмотрите, что такое детская литература. На две трети эта литература о том, как беззаветно и мужественно надо умирать.

– Так это и есть та великая ненормальность, какая существует в мире.

– Но пока мир устроен так, что злые силы угрожают нормальной жизни, угрожают добру, и будет существовать необходимость в подвиге. И все же подвижничество, связанное со смертью, не для детей.

И тогда думал Колька Почечкин: «Почему же взрослые считают, что только для них сделаны в этой жизни подвиги? Почему?» И теперь эта мысль пришла ему в голову. И немедленно появилась другая мысль: «А вдруг я спалюсь, а все равно школа будущего погибнет. И снова кто-нибудь возьмет да скажет: «А зря Колька полез в огонь. Дурак. Мы вот все живем, а его нет и никогда не будет». Впрочем, Коля эту мысль тут же прогнал, потому что, прежде чем войти в огонь, ему нужно было еще заколоть Белль-Ланкастерского, а потом произнести убийственные слова в адрес Марафоновой.

– Вы думаете, Клавдия Степановна, что мы ничего не знаем про вас. Все знаем! Знаем, почему вы отчислили из нашей школы Волкова Валентина Антоновича. И теперь собираетесь отчислить Попова, Дятла и Смолу. Только не дадим вам этого сделать!

– Прости меня, Коля, – станет, конечно, выкручиваться Марафонова. – Но ты же собирался закалывать Белль-Ланкастерского. Что же ты медлишь, деточка?

– И здесь вы ведете себя как предательница. Посмотрите на этого жалкого труса. Разве он достоин, чтобы его закололи шпагой? Его надо просто высечь хворостиной. Увести подсудимого! – приказал Коля, и Саша Злыдень с Касьяном и Ребровым увели инспектора. – Ну а теперь, друзья мои, давайте прощаться! – обратился он к погрустневшим товарищам. – Ты, Маша, со Славкой дружи. Он, может быть, и поумнеет, если будет тебя слушаться. А так человек он неплохой. Работящий. Все у вас будет хорошо в этой жизни. Не забывайте меня, люди добрые. – У Коли даже слезы навернулись на глаза. И Эльба заскулила еще сильнее.

И Коля, может быть, и шагнул бы в костер, если бы не Петровна. Впрочем, он ждал какого-нибудь чуда. Ждал даже тогда, когда до костра оставалось всего лишь полтора шага и двадцать сантиметров. А чудо не замедлило явиться в лице старой Петровны, которая прибежала вдруг на костровую площадку с ведром в руке. Обидно, конечно, было Коле, что появилась Петровна, а не Маша в образе мадонны, но что поделаешь, жизнь есть жизнь. Наверное, именно это и хотела сказать необразованная, но очень добрая Петровна, у которой уж точно с богиней Красоты полное взаимопонимание. Петровна плеснула прямо в костер из полной цыбарки отвратительно пахнущую, но, должно быть, волшебную жидкость, отчего костер вмиг превратился в туманный пепел, и Коле Почечкину пришлось ступить на мягкую серую золу. А Петровна кричала:

– Да деж це слыхано, щоб жива людына в огонь лизла. От чортова дитвора! Таке придумае. А ну марш видциля, а то я зараз!…

Коля обрадовался такому концу. Обрадовался еще и потому, что окружающие одобрили весь этот прекрасный финал. Даже Владимир Петрович Попов сказал:

– Что ж, мальчик доказал свою готовность защищать великую идею до самого последнего конца.

И оттого что так отчетливо послышался ему голос Владимира Петровича, решимости еще больше прибавилось в душе. Он побежал на настоящую сегодняшнюю территорию интерната. Вбежал на крыльцо административного корпуса, едва не сшиб с ног Александра Ивановича, беседовавшего со Смолой, и влетел в кабинет Шарова, где продолжалось расследование всех недостатков развития школы будущего.

Очевидно, вид у Коли был страшный. Все замерли, глядя на Золотого мальчика.

– Вы не имели права так поступать! – сказал он, обращаясь к Марафоновой.

– Что с тобой, Коля? – удивлялась Клавдия Степановна.

– Вы очень нехороший человек! – сказал Коля.

– За что же такая неблагодарность, Коленька?- ласково сказал Белль-Ланкастерский, пытаясь погладить мальчика по головке. – Мяса столько съел. Буженину съел. А теперь ругаешься.

– И вы тоже нехороший человек. Уезжайте отсюда! Все уезжайте!

Последние слова привели в замешательство присутствующих. Быстрее всех сообразил, как надо поступить, Шаров. Он сказал:

– Коля, никто не давал тебе право так разговаривать с нашими дорогими гостями. Успокойся. – Шаров подошел к Почечкину. Потрогал головку. – О, да у тебя жар. А ну гукнить врача, – крикнул он в окно. А сам снял с себя пиджак и укрыл им Колю.