"Немец в валенках" - читать интересную книгу автора (Воробьев Константин)Воробьев КонстантинНемец в валенкахКонстантин Дмитриевич Воробьев НЕМЕЦ В ВАЛЕНКАХ Тогда в Прибалтике уже наступала весна. Уже на нашем лагерном тополе набухали почки, а в запретной черте - близ проволочных изгородей проклевывалась трава и засвечивались одуваны. Уже было тепло, а этот немец-охранник явился в наших русских валенках с обрезанными голенищами и в меховой куртке под мундиром. Он явился утром и дважды прошелся по бараку от дверей до глухой стены: сперва оглядывал левую сторону нар, потом правую,кого-то выиски-вал среди нас. Он был коренастый, широколицый и рыжий, как подсолнух, и ступал мягко и врозваль, как деревенский кот. Мы - сорок шесть пленных штрафников - сидели на нижних ярусах нар и глядели на ноги немца,- эти сибирские валенки на нем с обрезанными голенищами ничего не сулили нам хорошего. Ясно, что немец воевал зимой под Москвой. И мало ли что теперь по теплыни взбрело ему в голову и кого и для чего он тут ищет! Он сел на свободные нары, закинул ногу на ногу и поморщился. Я по себе знал, что отмороженные пальцы всегда болят по теплыни. Особенно мизинцы болят... Вот и у немца так. И мало ли что он теперь задумал! Я сидел в глубине нар, а спиной в меня упирался воентехник Иван Воронов,- он был доходяга и коротал свой последний градус жизни. У нас там с Вороновым никогда не рассеивались сумерки,- окно лепилось над третьим ярусом, и все же немец приметил нас, точнее, меня одного. Он протянул по направлению ко мне руку и несколько раз согнул и расправил указательный палец. Я уложил Ивана и полез с нар. Там и пространства-то было на четыре вольных шага, но я преодолел его не скоро: немец сидел откинувшись, держа ноги на весу и глядя на меня с какой-то болезненно брезгливой гримасой, а мне надо было балансировать, как бы табанить то правой, то левой рукой, чтоб не сбиться с курса, чтоб подойти к нему по прямой. Я не рассчитал и остановил-ся слишком близко от нар, задев поднятые ноги немца своими острыми коленками. Он что-то буркнул - выругался, наверно,- и отстранился, воззрившись на мои босые ноги с отмороженны-ми пальцами. Я стоял, балансировал и ждал, и в бараке было тихо и холодно. Он что-то спросил у меня коротко и сердито, глядя на ноги, и я отрицательно качнул головой,- мы знали, что охран-ники и конвоиры особенно усердно били доходят, больных и тех, кто хныкал, закрывался от ударов и стонал. - Шмерцт нихт?* - спросил немец и посмотрел на меня странно: в голубых глазах его, опушенных белесыми ресницами, было неверие, удивление и растерянность.- Ду люгст, менш!** - сказал он. Я понял, о чем он, и подтвердил, что ноги у меня не болят. Он мог бы уже и ударить,- я был готов не заслоняться и не охать, а на вопросы отвечать так, как начал. Ожидание неминуемого - если ты в плену и тебе двадцать два года - главнее самого события, потому что человек не знает, с чего оно начнется, сколько продлится и чем закончится, и я начал уставать ждать, а немец не торопился. Он сидел, о чем-то думал, странно взглядывая на меня и поддержи-вая на весу свои ноги в валенках с обрезанными голенищами. В бараке было тихо и холодно. Наконец немец что-то придумал и полез рукой в правый карман брюк. Я расставил ноги, немного наклонился вперед и зажмурился,- начало неминуемого было теперь известно. Оно тянулось долго, и. когда немец что-то сказал, я упал на него, потому что был с закрытыми глазами и звук его голоса показался мне глохлым эхом конца события. Немец молча и легко отвалил меня в сторону, и я побарахтался сам с собой и сел на край нар. В бараке было очень тихо и холодно. Наверно, Воронов видел, как я подходил к немцу, и теперь сам двигался к нам тем же приемом будто плыл. Он глядел мне в лоб,- может, ориентир наметил, чтоб не сбиться с курса, и глаза у него были круглые и помешанно-блестящие. Немец не замечал Воронова, пробуя склеить сигарету,- я поломал ее, когда упал на него, а Иван все шел и шел, табаня то правой, то левой рукой. Я не знал, что замыслил мой друг доходяга. Управившись с сигаретой, немец увидел Воронова и сперва махнул на него рукой, как кот лапой,- перед своим носом, а затем уже крикнул: * Не болит? (нем.) ** Ты лжешь, человек! (нем.) - Цурюк! - Иди назад! - сказал я Ивану. - А... ты? - за два приема выговорил он, по-прежнему глядя мне в лоб сумасшедшими глазами. - Я тоже приду,- сказал я. - А он? Чего он? - Форт! - крикнул немец и махнул рукой перед своим носом. - Иди к себе! Скорей! - сказал я, и Воронов округло повернулся, и его повело куда-то в сторону от нашего с ним места в углу нар. Зажигалка у немца не работала,- наверно, камушек истерся или бензин иссяк, и он все клацал и клацал, не упуская из вида Ивана,- опасался, может, что того завернет сюда снова. Воронов добрался до места и лег там животом вниз, уложив по-собачьи голову на протянутые вперед руки. Он глядел мне в лоб. В сумраке нар глаза его блестели, как угли в золе, и немец издали опять махнул на них кошачьим выпадом руки, а Иван тоненьким - на исходе - голосом сказал: - Хрен тебе... в сумку. - Вас вюншт дизер феррюктер?* - спросил немец. Возможно, он произнес не эти слова,- я ведь не знал по-немецки, но он спрашивал о Воронове, и я ответил, тронув свой кадык: - Он просит пить. Немец наморщил лоб, глядя на мой рот, и понял: - Вассер?** - Да,- сказал я. - Бекомт ир денн кайн вассер?*** - Нет,- понял я. - Шайзе! - негромко и мрачно выругался немец, а Иван попросил меня рвущимся подголоском: - Саш, скажи ему... хрен, мол, в сумку! * Чего хочет этот сумасшедший? (нем.) ** Вода? (нем.) *** Вы не получаете воды? (нем.) Он сулил ему не хрен, а совсем другое, что, как казалось ему, не лучше стужи под Москвой, я кивнул, обещая, и Воронов притих и перестал блестеть глазами. Немец закурил, но сигарета плохо дымилась, потому что была поломана, и он протянул ее мне. Я зажал на ней надрыв и затянулся до конца вдоха. Сигарета умалилась до половины, а я подумал, что Ивану хватит "тридцати", и затянулся вторично. Я видел, что немец ждет, когда я выдохну дым, но его не было - осел там, во мне. Барак, нары, ждущий немец поплыли от меня, не отдаляясь, прочь, и в это время Иван позвал, как из-за горизонта: - Саш! Двадцать... Ладно? - Ецт вилл эр раухен?*- спросил немец, показав на Ивана и на сигарету. Я подтвердил, а немец удивленно выругался. Я решил, что проход в нем и было-то каких-нибудь четыре вольных шага! - надо преодолеть падением вперед, тогда ноги самостоятельно обретут беговой темп и меня не уведет в сторону. Воронов ожидал меня не меняя позы, только растопырил указательный и средний пальцы правой руки - приготовился. Я вложил между ними окурок и подождал. Иван затянулся и зажмурился,- поплыл, наверно, вместе с бараком, и тогда я оглянулся на немца. Он некоторое время смотрел то на мой лоб, то на ноги, потом позвал, но не пальцем, как раньше, а в голос. - Алле зинд да флюхтлинге?** Ком-ком? - спросил он и посеменил по доскам нар короткими пальцами, поросшими медным ворсом. - Все,- сказал я и сел на свое прежнее место.- Только не в одно время и из разных лагерей. Немец приподнял с пола ноги, и лицо у него стало каменным и напряженным, наверно, защемило пальцы. Мне хотелось лечь там у себя рядом с Вороновым, подтянуть колени к подбородку, а ступни обжать ладонями, чтобы затушить боль в мизинцах. Я безотчетно, но на такую же высоту, как и немец, приподнял свои ноги и нечаянно охнул. - Шмерцен? - спросил немец. - Ну болят, болят! - со злостью сказал я.- Тебе от этого легче, да? Мы встретились взглядами, и в глазах немца я увидел какой-то опасный для меня интерес, как бы надежду на что-то тайное для него. - Теперь тебе легче, да? - спросил я. Он не понял, видно, о чем я, потому что посунулся ко мне на руках, не опуская ног, и сказал торопясь: - Их бин бауэр, ферштеест? Ба-у-эр. Унд ду?*** * Он хочет курить? (нем.) ** Все здесь бежавшие? (нем.) *** Я крестьянин, понимаешь? Крестьянин. А ты? (нем.) Из военного словаря мне было известно, что такое "бауэр". Ну конечно! Он должен быть этим бауэром, и никем другим. Они дуют пиво - "нох айн маль"*,- жрут желтую старую колбасу, рыжеют, а потом воюют со всем светом и отмораживают ноги под Москвой!.. Я не знал, что он задумал по теплыни, чего ему от меня хочется, и не ответил на вопрос. - Их бин ба-у-эр! - как о светлом, о котором он внезапно вспомнил, сказал немец.- Унд ду? Может, потому, что у меня все время не проходила боль в мизинцах и думалось об обуви, я выбрал ремесло сапожника. Немец не уразумел, что это значит, и я показал на свои босые ноги и помахал воображаемым молотком. - Шумахер? - догадался немец. Я кивнул. Он поглядел на свои сибирские опорки и что-то проворчал,моя профессия ему не понравилась. В бараке стояла прежняя трудная тишина: пленные ждали конца события, а немец держал на весу ноги и молчал. Я следил за выражением его лица. Оно было тяжелым и напряженным. - На, аллес,- сказал он.- Цайт цу геен!** * Еще раз (нем.). ** Ну все, пора идти! (нем.) Пленному полагалось двигаться впереди конвоира шагах в шести. Такая дистанция очень опасна, если ты задумал бежать,- не в бараке, понятно, а за лагерем, когда уже известно, куда вы оба направляетесь. Тот, кто это пробовал, всегда падал убитым в десяти шагах от конвоира, если несся по прямой, в пятнадцати, когда бежал влево, и примерно в двадцати, если кидался в правую сторону. Пленные хорошо знали этот необъяснимый закон, и тот, кому судьба определяла залагер-ную прогулку, неизменно бежал вправо. Можно было, конечно, и не бегать, но число двадцать на четырнадцать единиц больше шести, и ясно, почему беглец выбирал правую сторону, если не считать, что сердце у него в этом случае оказывалось защищенным от конвоира правым боком... Я так и пошел к выходу,- впереди немца, но он сказал: "Момент", и я задержался, а огляды-ваться не стал, чтобы не видеть глаза Ивана. Немец поравнялся со мной, и мы пошли рядом,- я табаня то правой, то левой рукой, а он врозваль, морщась и глядя на мои ноги. У дверей в цемент-ном полу была глубокая колдобина, заполненная янтарно-радужной кропой доходяг. Мы там споткнулись одновременно, и немец выругался резко и коротко, а я длинно и, наверно, заклинаю-ще, потому что он притих и прислушался. Мне нужно было потереть зашибленные пальцы, чтобы они распрямились, и я присел и опять помянул души живых и мертвых. - Что ты там бормочешь? - подозрительно, вполголоса спросил немец.После этого не болят, да? Возможно, он произнес другие слова, но смысл вопроса был этот, я не мог ошибиться. Мне было не к чему разуверять его, и я словами и жестами подтвердил его догадку. Кто-то из наших засмеялся тоненько и болезненно, и, наверно, немец понял злорадный смысл этого смеха, потому что оценивающе оглядел меня с ног до головы. Я уже управился со своими ногами и был готов идти, и тогда немец дважды спросил меня о чем-то, чего я не понял. - Их хайсе Вилли Броде,- сказал он и большим пальцем ткнул себя в грудь.- Унд ви ист дайн наме?* * Меня зовут Вилли Броде. А тебя? (нем.) Я назвал свое имя. Немец старательно и неверно произнес его по складам и не торопясь, врозваль ушел. Я постоял у дверей и побрел назад, на свое место. Иван пошевелился и, не открывая глаз, всхлипывающе спросил: - Чего он хотел, а? - Не знаю,- сказал я.- Может, вернется. - Хрен ему... В сумку. Я лег, как и хотел, подтянув к подбородку колени и обжав ладонями пальцы ног. Весь день и ночь в бараке было тихо и холодно, а утром немец явился опять. Он не захотел переступать колдобину и встал у дверей. Мы с Вороновым сидели заученным доходяжьим приемом - спина к спине, и я чуть-чуть подался назад, чтобы стояк нар загородил меня от немца. Он и загородил, но немец в это время по складам сказал: "Алек-шандр", и я уложил Ивана и полез с нар. Немец стоял у дверей - коренастый, неподобранный и рыжий, как одуван в запретной черте нашего лагеря. Наверно, ему хотелось зачем-то, чтобы я споткнулся на вчерашнем месте,- смотрел он на меня так, когда чего-то ждут от человека, но я остановился перед колдобиной и тоже стал ждать. - Моен,- невнятно и мрачно сказал немец. Я не понял, что это значило, и промолчал. Он оглянулся на дверь - крадучись и опасливо - и сунул правую руку в карман френча. Теперь трудно сказать, что из того вышло б, если бы я сделал то, о чем подумал в эту минуту: у немца отсутствовали глаза и правая рука; в колдобину он упадет плашмя и я тоже, но сверху, на него... Но это не случилось. Он дважды сказал: "Нимм"*, а руку держал перед собой,- видно, хотел, чтобы я полез через колдобину, как вчера. Мне смутно виделось, что было у него в руке, и я не двигался и не шатался. - Ду хает гут гефрюштюкт, я?** * Возьми (нем.). ** Ты хорошо позавтракал, да? (нем.) Это он сказал рассерженно, оглянувшись на дверь и протянув ко мне руку, и я различил маленький квадратный пакет из серой бумаги. Концы ее были аккуратно заправлены, как у бандероли, и я взял пакет и сразу почувствовал невесомую важкость хлеба, его скрыто-живую телесную теплоту. Немцу б надо было уйти тогда, чтобы я отнес хлеб на нары и там посидел бы и как-нибудь сладил - справился с собой, со всем нашим пленным обруганным миром и с ним - охранником-бауэром в наших валенках без голенищ. Ему б уйти, но он обиженно-ожидающе смотрел на меня, а я молчал и пытался засунуть пакет в нагрудный карман гимнастерки, не спуская глаз с дверей барака - недаром же он сам оглядывался туда! - Ах, менш! Он по-кошачьи махнул рукой в сторону дверей, перешагнул колдобину и подтолкнул меня к пустынным нарам,- пленные ютились в глухом конце барака, дальше от дверей. Мы сели и разом подобрали ноги. Я ощущал изнурительный запах хлеба, край пакета высовывался из кармана гимнастерки, и голова против воли клонилась к нему. - Нун, вас вартест ду нох? Ис дайн фрюштюк!* - сказал немец. Он показывал на пакет, и я понял, что ему зачем-то нужно, чтобы хлеб был съеден при нем. Он отобрал у меня обертку и спрятал в карман. Ровно обрезанный хлебный квадратик был намазан не то маргарином, не то каким-то другим эрзацем. Я перевернул хлеб намазанной стороной вниз, чтобы не было крошек, а немец что-то проворчал и отбивно махнул рукой в сторону дверей. * Ну чего ты еще ждешь? Кушай свой завтрак! (нем.) Таких бутербродов я мог съесть тогда дюжин пять. Немец неотрывно и пристально смотрел мне в лицо, и мне надо было откусывать хлеб микроскопическими дольками, неторопливо и долго жевать, а потом бесстрастно глотать, чтобы не вытягивалась шея и не ерзал кадык. - Шмект эс?* Ему не надо было это спрашивать: не мог же я раболепно соглашаться, если ел так безразлично и лениво. - Гут? - не унимался немец. - Ну гут, гут! - сказал я. В бараке стояла какая-то враждебная мне тишина. Иван плашмя и молча лежал на своем месте, и глаза его тлели, как угли в золе. - Не дури там! Я помню! - сказал я. К тому времени от хлеба осталась ровно половина, но я подравнял еще немного углы и, когда бутерброд округлился, как коржик, рывком спрятал его в нагрудный карман. - Цу миттаг?** - недоверчиво спросил немец и поглядел на нары, где лежал Иван. - Да. На абенд***. Мне! - подтвердил я, поторкав себя в грудь. Немец сказал: "Зеер гут", достал обертку и аккуратно оторвал половину. В нее я завернул остаток бутерброда. * Вкусно? (нем.) ** На обед? (нем.) *** На вечер (нем.). Нам пора было идти - немцу к себе, а мне к Ивану: тому хватало окаянства и без этого ожидания. Но немец не уходил. Он сидел и молчал, изредка взглядывая на меня, а я на него. К нему ладно подходило все, чем он владел,- и царапно-кошачий взмах руки, и соломенная желтизна волос, и валенки без голенищ. Я подумал, что он плохой стрелок: при нем, если броситься вправо, можно остаться живым... Он ушел после того, как мы выяснили, сколько нам лет,- немец был старше меня на целое детство. Мне было трудно пробираться на свое место, потому что люди привстали на нарах и смотрели на меня отчужденно и почти мстительно. Я не чувствовал никакой вины перед ними, но они и не обвиняли, они только смотрели, а с двадцатью двумя парами глаз больших, исступленных и гневных, как у святителей на церковных картинах, не потолкуешь! - Чего он опять, а? - спросил у меня Воронов. - Не знаю. Хлеб вот дал,- сказал я. Мы разговаривали шепотом, и бутерброд Иван доел неслышно, уткнувшись лбом в нары, будто молился. С этой минуты я стал ждать конца дня и исхода ночи: очередной бутерброд нужно делить не на две, а на четыре части, следующий снова на четыре, потом опять и опять... Вилли Броде пришел в свое время. Он позвал меня от дверей и проворчал: "Моен". Мы сели на нары, и он дал мне бутерброд - не больше и не меньше прежнего. Я перевернул хлеб намазан-ной стороной вниз, отломил от него четвертую часть и съел ленивей вчерашнего. Лицо у Вилли было хмурое и мятое, он морщился и непрестанно поднимал и опускал ноги. - Поставь их сюда,- показал я на нары. Он понял и уселся, как я: составил ступни вместе, подогнул колени, а на них оперся локтями. - Теперь легче, да? Он отрицательно качнул головой, снял с левой ноги опорок, затем стащил серый, под цвет френча, шерстяной носок, и я различил там белесую копошащуюся россыпь. - Лойзе*,- объяснил Вилли и посмотрел на меня беспомощно и жалобно. * Вши (нем.). - Ничего страшного,- сказал я.- У меня тоже есть. - Филь? - оживился он. - Хватает,- сказал я. Он осторожно и долго разматывал бинт. Все пять пальцев на его ноге казались одного размера и рдели, как черносливы. - Тебе их отрежут,- сказал я, потому что тут ничего нельзя было поделать. Вилли кивнул, решив, видно, что я просто утешил его. Я поглядел на пальцы своих ног и сказал, что у меня их тоже отрежут, если будет кому. Вилли опять согласно кивнул, и в его рыжих глазах была надежда. Он явно чего-то ждал,- может, хотел, чтобы я произнес над его отмороженными пальцами те самые слова, что говорил вчера над своими, и я сказал: - Тебе их оттяпают к чертям собачьим! И мне тоже оттяпают, мать его в плен, в войну, в стужу и в бурю! Наверно, он по-своему понял этот мой причет, понял так, как ему хотелось, потому что его толстые обветренные губы расползлись в улыбке, и он лапнул и потеребил мое плечо. Ушел он бодрей, чем вчера,- может, перестало щемить? Я проводил его до колдобины у дверей, и он кивнул мне и что-то сказал,- возможно, обещал приход назавтра. Иван уже не лежал, а сидел. Я дал ему его долю - половину вчерашнего а остальное понес в конец барака. Тут дело было не в "святом чувстве спайки" и не в моем "самоотречении",- для штрафников в моровом лагере это всего-навсего жалкие слова. Тут все обстояло значительно короче - просто я знал, что после разового укуса хлеба доходяга оказывается в состоянии встать и пройти несколько шагов. Только и всего. Я это знал и нес хлеб - по разовому укусу - первым двоим доходягам. Возможно, так нужно было сделать сразу, вчера еще, но... все ведь видели, как это получилось у немца, у меня и у Воронова - моего напарника по побегам и нарам. Вчерашний день поминать нечего. Нынешний тоже не в счет. А завтра хлеб получат "свежие" четверо доходяг, послезавтра еще четверо, потом еще и еще,- мало ли сколько раз вздумается прийти сюда этому человеку!.. Меня уже не так сильно шатало, и хлеб я нес почему-то на ладонях обеих рук. Пленные лежали на нарах лицом к проходу, и сидел тут только один военинженер Тюрин. Ему было под сорок. Мы знали его армейский чин - в плену с ним жили недолго, если о том узнавали эсэсовцы, и поэтому Тюрин был у нас негласным старостой барака, назывался военинженером и ютился немного обособленно, в углу,- мы так захотели сами. Он сидел опершись на руки, подавшись к краю нар, и сумасшедшими святительскими глазами следил за мной. К нему я и направился, кивнув еще издали, что все, дескать, будет в порядке, а он, не меняя позы, срывным западающим голосом крикнул пленным: - Товарищи! Помните, что я сказал... Тот, кто примет от него вражескую приманку, должен будет сурово ответить! Крепитесь, товарищи! Он сразу же лег, а я споткнулся, выронил и поднял хлеб. - К охранникам подлизываешься... Сволочь! Это сказал не староста, а кто-то другой, и я падением вперед достиг своего места. Иван сидел и пораженно глядел мне в лоб. - Ну чего ты? - спросил я и разломил хлеб на две части.- На! Ешь! Ну чего остолбенел?! Он зажмурился и взял хлеб. Весь день и ночь в бараке было тихо, холодно и пустынно. С утра Тюрин начал показно и суетно к чему-то готовиться. Он даже простился со всеми, кроме нас с Иваном, но этот праведно спал и ничего не слышал. Незадолго до времени, когда являлся Вилли Броде, Тюрин обмотал ноги портянками, завязал их веревочками и спустился с нар. Осипло и надрывно он пропел начальные слова песни "Вы жертвою пали" и прощально оглядел барак и пленных. Я разбудил зачем-то Ивана и полез с нар. К Тюрину я пошел, прижав руки к бокам, и он тоже стал по команде "смирно". - В нечаянные мученики собрался, товарищ военинженер? Или в посмертные герои? - спросил я.- Ничего у тебя не выйдет... Останешься тут! С нами! Выше старосты не подымешься! - Иди и делай свое черное дело! - шепотом сказал Тюрин, глядя мимо меня, на дверь барака. Я оглянулся и увидел унтера Бенка и фельдфебеля Кляйна из комендатуры,- кто ж их у нас не знал! Между ними, в середине, шел Вилли Броде. Мундир на нем был распахнут и пилотка сидела на голове криво и мелко. Я стоял впереди Тюрина. Они подошли, и Кляйн, не глядя на меня, безразличным тоном спросил у Вилли: - Дизем?* * Этому? (нем.) Вилли поспешно и громко сказал: "Найн" и вздернул голову, а распрямленные ладони прижал к бокам. - Дизем? - показал Кляйн на Тюрина. Я не услыхал, что сказал Вилли: Бенк шагнул мимо меня и наотмашь ударил Тюрина ладонью по рту. Тюрин упал на нижний ярус нар и по инерции проехал вглубь, к стене. - Брот брал я! Их! - сказал я фельдфебелю Бенку, и сердце у меня подпрыгнуло к горлу.- Тот человек не ел! Это я один! Их! Кляйн брезгливо, тыльной стороной ладони ударил Вилли - и тоже по рту,- а на мой затылок Бенк обрушил что-то тяжкое и кругло-тупое, как бревно. Я упал на пол лицом в сторону дверей, оттого и запомнил, как уходили из барака Бенк, Кляйн и Вилли. Он шел в середине, а они по бокам, и возле колдобины с нашей кропой Вилли споткнулся, но руки у него остались прижа-тыми к бокам... Вот и все. Между прочим, Иван Воронов остался жив. Иногда я думаю, жив ли Вилли Броде? И как там у него с ногами? Нехорошо, когда отмороженные пальцы ноют по весне. Особенно когда мизинцы ноют и боль конвоирует тебя слева и справа... 1966 |
|
|