"Вышел месяц из тумана" - читать интересную книгу автора (Вишневецкая Марина Артуровна)Увидеть деревоКогда девушка, сидящая за банальным, вполне сберкассовским окошком, в третий раз произнесла, что прах уже, уже, уже выдан, может быть, ваш муж получил или кто-то еще из семьи, дочь, сын, вспомните, кто это мог,– ведь квитанции у вас нет, а выдаем мы прах по квитанции об оплате наших услуг, а квитанции у вас нет, тем более и у нас значится, что прах уже получен,– посмотрите внимательно, чья это подпись,– Саша заплакала. Подпись в от руки разграфленном журнале была непонятно чья – крючок, закорючка… А она-то всю раздолбанную, жиденьким цементом залитую дорогу думала, что заплачет в тот миг, когда фарфоровая урна с маминым прахом вопьется в ладони – не тем, поразившим губы холодом, а здешним, обыденным, предметным. От этого и заплачет. Или – не заплачет. Ехала и гадала. С одной стороны, такое, можно сказать, одноразовое событие, на целую жизнь – одно. С другой стороны, и вся жизнь – сама по себе одноразовое событие – а слиплась ведь позабытой в холодильнике рисовой кашей. И уже не выхватить из этого месива рисочки дня. А если и выхватить, то вот – разве что ценой маминой смерти. Но все равно хотелось чего-то еще – разбить подфарник, пусть даже переехать кошку… И вот теперь она рыдала, слезы размазывала рукой – платка в сумочке не оказалось – и бормотала: – Кому же он нужен,– кроме меня? Никому он не нужен. Вы или кто-то, не знаю, вы перепутали прахи! Отдайте мне маму! – Без квитанции нам с вами вообще не о чем говорить. – Не хамить!– взвыла Саша.– Не сметь мне хамить! У меня горе! Я дойду до угрозыска! Ты в суде мне будешь отвечать!– и бросила свое большое тело на стойку и, просунув руку в окошко, попыталась выхватить журнал, а из него вырвать лист с закорючкой – уликой. Девица впилась в ее руку. Потом обожгло ноги, под самыми коленями. Потом, заломив ей руку, амбал в строгом черном костюме и хлипкий милиционер потащили ее на улицу. – Подонки! Уроды!– кричала или только хотела кричать. Спустили с крыльца. – Зачем же под дождь? Вы бы меня сразу в печку! – Еще успеешь в печку!– и захлопнули дверь. Шла к машине, почему-то хромая на обе ноги. Вдруг поняв, что ее, Сашеньку, которую в эти недели жалели и любили так, как жалели и любили один-единственный раз в ее жизни, много-много лет назад, когда она носила Женьку,– ее огрели по ногам дубинкой: – Который час, сука? Сколько ку-ку?!– и хлопнула дверцей, и газанула так, что его, маленького, накрыло с фуражкою грязной волной. Потерять квитанцию она не могла, вытащить ее из конверта с рецептами, кардиограммами и прочим хламом было некому. Нынешний Сашин ученый муж – в отличие от второго, покойного, и первого, запойного,– жизнью Сашиной не интересовался, просто сбежал к ней от первой жены, забаррикадировался в маленькой комнате, когда-то бывшей Женькиной детской, и выходил из нее по нужде и с вопросом: «Сашара, чего бы поесть?» Похороны, захоронение то есть, назначенное на завтра, Олег вписал в ежедневник, но попросил позвонить в институт и еще раз напомнить. Муж, ставший почти соседом,– спать раз в неделю можно и с соседом, а потом все шесть дней изнывать от сосущей под ложечкой пустоты – муж, Олег, не просто же к ней сбежавший, а три года назад совершенно очарованный крупностью ее форм (мужики – все в подкорке охотники), но и крупностью личности тоже: вкусом, юмором, стряпней, темпераментом, общими взглядами на семью как утес в бушующем мировом океане; уверявший, что этот брак, третий в Сашиной жизни, станет тем самым спасительным домиком из камня, который построил себе Наф-Наф,– муж был вне подозрений. Впрочем, стоп! Если он решил отомстить ей, неважно за что,– объезжая рытвину, залитую жиденьким цементом, Саша куснула губу: всегда найдется за что!– лучшего способа выдумать было невозможно. Ведь мужчины не только охотники. Еще они мстители – так исторически сложилось, иногда – народные, вроде тех, что награффитили на заборе «Ельцин – иуда». Зол в России мужик. Зол от водки, от импотенции, от избытка потенции, от отсутствия водки – зол как сокол. Сначала зол и лишь как следствие – гол. Хорошо! Это было уже что-то: Олег, стащивший мамочкин прах. Олег, от которого она давно ничегошеньки не ждала: ни хорошего, ни плохого,– Олег вдруг масштабно заявил о себе, о своем праве на подлость, на месть, на ненависть, наконец, на акт вандализма. И поистине ведь с шекспировским размахом. Олег, который полгода выклянчивал у первой жены свою собственную библиотеку! И не вмешайся в эту историю Саша – «Ой, Зоя, на грубость нарываешься. А вдруг не того человечка в подъезде встретишь?» – он и по сей бы день к ней по книжке выклянчивать бегал. Первый муж – Сашин тезка, и педагог, и кумир поначалу – вот кто спьяну бы мог. Человек-катастрофа, человек-камнепад, так полно подходивший ей своим темпераментом! В пору токования он посвятил ей целую поэму. И спустя несколько строф: Оба крупные, точно лоси, они смотрелись рядом потрясающе. В их первую ночь он ошеломил ее, четверокурсницу, срывающимся шепотом: «Троцкий в конце концов пришел к идее многопартийности!» – «Не может быть!» – «Да, но никому не говори! Он построил бы совсем другой социализм, с человеческим лицом!» – «Шур, ты шутишь!» – «Нет, только это страшно конфиденциально!» – «Шур, поцелуй меня».– «Ты поняла, что я тебе сказал?» – «Да. У меня до тебя был только один Николаев, его выперли еще со второго курса. А с тех пор никого. Честное комсомольское!» – «Никому не говори!» – «Про Николаева?» – «Про Троцкого, дуреха! Кстати, за Николаевым, вероятней всего, стоял Диплом про торжество колхозного строя в Сибири он написал уже вместо нее, потому что она рожала и откармливала Женьку. Опять же в пору токования фантастический этот человек принес ей в подарок золотые коронки покойного тестя от брака, в котором тогда он еще состоял. Жена попросила сдать золотишко на лом, Шура же очень кстати ввязался в какую-то драку, принес домой всамделишньщ фингал в пол-лица и страшно правдоподобную – на таком-то фоне – весть о том, что его обокрали. Из этого зубастого золотишка и были отлиты их обручальные кольца. Ей нравилось быть с ним подельницей, каждое утро, надевая кольцо, она ощущала бодрящий озноб. Доцент, замдекана, колосс, притащивший к ее ногам свою рисковую, душком тронутую добычу, точно кот – полупридушенную мышь, в знак верности и любви – по молодости и глупости ей казалось: в знак вечной любви. В их медовом году ей нравились даже его пьяные эскапады. Они так пряно приправляли жизнь. Протрезвев, Шурик ничего не помнил, требовал все новых подробностей, каждую малость встречал прокуренным гоготанием: «Врешь, зараза!», и страшно гордился тем, что еще способен глупить и куролесить. То, что все это с мамочкиным прахом учинил Олег, в голове не укладьшалось. Саша сунула сигарету в губы, ткнулась с ней в раскаленную пасть зажигалки… Фильтр задымился.– Сашину диссертацию Шурик унес с собой – в виде приданого. И ничего – ведь осталась жива. Радедорм запивала водкой – добрые люди научили… После этого ей уже ничего не страшно. Шесть лет Саша прокакала в старших лаборантах – то есть девочкой на телефоне,– уговаривая Шуру зашиться. Еще два года, втюрившись в Михаила Сергеевича, точно в девушку («Он открыт, Сашка! И он отмечен! А какая у подлеца светлая улыбка?»), Шурик ждал принципиально иных установок, он, видите ли, хотел, чтобы о ее диссертации говорили даже в Париже. Наконец им и в самом деле утвердили по тем временам страшно дерзкую тему – что-то про искривление Сталиным ленинской национальной политики, причем еще в начале двадцатых – кто бы мог такое вообразить? Но Шура уверял, что все именно так и было, притаскивал из архивов исписанные своим вихляющим почерком карточки, читал ей их на ночь: «Только послушай!..» И вот тут-то чертом из табакерки выскочила узкоглазая и гундосая стажерка из Улан-Удэ. Апрель стоял как июль, сухой и душный. Мама лежала с первым инфарктом, у Женьки оказались глисты, разбухшие гланды и анализ крови, с которым Сашу отправили прямиком к онкологу. Шурик же цвел, благоухал, с подозрительным прилежанием наведывался к своей старенькой маме, оставался там на ночь, горячо хлопотал о зачислении гундосой стажерки в аспирантуру и, запершись в туалете, учил бурятский язык – а Саша ему по наивности свеколку от запоров терла! Наконец, случайно наткнувшись на тарабарский учебник, спрятанный за банками с белилами, Саша разом все поняла, брезгливо, точно за крысиный хвост, держась за кончик страницы, вынесла его из ватерклозета… Это и было ее Ватерлоо. «Сашенька, Вера – одинокий, несчастный человек, страдающий от расовых предрассудков, а микроклимат на кафедре и в общежитии…» – «Ты, что ли, с ней теперь по-бурятски калякаешь?» – «Кроме того, Вера неполноценный человек!» – «Так, это уже интересней!» – «Да, представь себе! Она не чувствует запахов! У нее повреждена носовая перегородка!» – «А нижнюю перегородку повредил ей ты? Или тебя опять опередили?» – «Бесчувственная ты скотина! Цветет черемуха, благоухает сирень, а молодая, красивая женщина ничего этого не ощущает».– «Так! Значит, все-таки женщина. Значит, как всегда, опередили!» – «Где ты – там пошлость, Содом и Гоморра! (Под этим кодовым названием у Шурика проходили Гриша и Миша, к которым Саша и ехала сейчас, а больше ей не к кому было ехать!)» – «Можно подумать, где ты с этой курвой, там Ленин и партия, близнецы-братья».– «Так вот, чтоб ты знала: письма Арманд к Ильичу в ближайшее время сделаются достоянием гласности!» – «Никогда! Никогда! Никогда!» – «Я видел верстку, это – потрясающе!» – «Почему? Например?!» – Всю жизнь – пожалуй, что даже еще и сейчас,– всегда ей хотелось одного – преподавать. Не так уж и важно, что именно, важно кому – студентам. Преподаешь ведь прежде всего себя. Весь свой пафос, задор, артистизм, ум, иронию, пыл, жест вспорхнувшей с насиженного колена руки ей хотелось являть. Являть всякий день перед взволнованными, по-детски изумленными и чего-то всегда побаивающимися глазами. Эту смесь обожания и трепета она вдохнула – будто белейшую кокаиновую взвесь – единственный раз, когда Шура позволил ей принимать с ним экзамен. Выбирая дополнительный вопрос для какой-нибудь бледной, прокуренной нимфетки, еще только выбирая – между чем-то малышке, безусловно, неведомым и крайне простеньким, почти газетным, что горохом сейчас отскочит от этих остреньких зубок,– Саша ощущала, как разглаживается кожа на ее лице, как скулы сами собой чуть утягивают уголки губ и вся она, будто Джоконда, лучит силу, умиротворение и тайну. Позволяя в тот вечер Шурику все, чего ей ничуть не хотелось ему позволять, обнажив всю насыщенность и протяженность собственного ландшафта – знай наших, чай, не бурятское плоскогорье,– она влекла его на себе, точно раненого бойца,– к спасительному восторгу… А он, недобиток, уже тайком перетащивший в общагу половину заготовленных для ее диссертации карточек, уже сдавший в печать под своей и бурятской фамилией две статьи, ей, Саше, законной жене, обещанные,– он бился в ней, будто рыба, попавшая в сети. Ей так казалось. Нет же, рыбкой на вертеле вертелась она сама, дым потроха уже выедал – а вот не чаяла, не чуяла. Выводила Женьке глисты, радовалась ее на спад идущим лейкоцитам, таскала электричкой и автобусом сумки со снедью – в реабилитационный мамин санаторий, зубрила английский и видела, видела, видела свои роящиеся в воздухе руки: девичья часть аудитории следила, конечно, за одним многоцветьем колец, а юноши – те успевали фиксировать и плавность голоса, и налитую округлость плеча, и всполохи коротеньких пухлых пальцев… «Мои сардельки, жалко, кушать нельзя! Все десять кушать хочу!» – как говорил покойный Отарик, и целовал их, и в рот их засовывал. На Волгоградке угодив в то самое, что англичане называют «heavy traffic»,– хорошо еще, что сдавать кандидатский минимум Саша начала с английского, а не с марксистско-ленинской философии, ревизию которой уже затевали высоколобые дяди, в то время их было и не оспорить, и не постичь, но Саша пыталась, обложилась журналами, где эти самые дяди, будто старое дедушкино пальто, перелицовывали незыблемое, вырывали друг у друга лоскуты цитат… кстати, все эти журналы Шурик сам приносил ей из института, ведь сам приносил и корчи ее видел, но, поднабравшись уже азиатской хитрости, не препятствовал: занимаешься – занимайся; вот она и сажала мозги, он же тем временем, застолбив за буряткой тему с совершенно резиновой формулировкой, спешно дописывал последнюю главу, а чтобы никто, так сказать, не мешал, перебрался на месяц к мамаше – объезжать Волгоградский Саша не стала и теперь залипла между бензовозом и КамАЗом, груженным углем. Задраила окна – гарь в салоне сгустилась, и только. Диссертацию Шурик украл потому, что гундосой бурятке без нее был не нужен. Но прах? Что Олег доказал этой кражей? Что – вандал! Что и требовалось доказать! Требовалось прежде всего ему самому: я не задохлик, я монстр, я моральный урод, я чудовище, я извращенец, садист, пусть даже некрофил, но только не шибздик с зарплаткой через дефис заплаткой в семейном бюджете. Саша почувствовала, как увлажняются глаза. Олег жаждал ненависти и гнева, омерзения, содрогания, чего угодно – Саша шмыгнула носом,– но только не презрения. Олег жаждал ее страсти. И он отчаялся добыть ее иным путем. Дворники мерно размазывали воду по лобовому стеклу. То, что они познакомились в результате, а вернее, даже в процессе автокатастрофы (Олег уверял, что увидел вдруг тетку, несущуюся с закрытыми глазами и распахнутым ртом,– он сидел в «восьмерке» своего приятеля, на которую Саша выскочила в лоб, по неопытности и гололеду обгоняя широкозадую фуру), то, что все началось их обоюдным аффектом, ее шоком и вообще полнейшей беспомощностью («восьмерка» в последний миг вильнула вправо, Сашину же «Волгу» ударило о фуру, снова швырнуло на встречную полосу, завертело и подставило под тормозившую по мере сил инвалидку, так что отделавшиеся испугом Олег и его приятель, выломав заклинившую дверь, вынимали Сашу, тревожно расспрашивали, ощупывали и тащили на одеяле к своему «жигуленку»),– все это с несомненностью свидетельствовало о том, что Олег хочет вновь воссоздать ситуацию их знакомства – в последней, быть может, тщетной надежде возродить из праха ее любовь. Да. Но по какому праву – из маминого праха?! Саша всхлипнула, ощутила, что больше не может – до крика не может рывками ухватывать каждую новую пядь земли, вновь замирать на отвоеванном вонючем и гудящем пятачке, попробовала перестроиться в левый ряд, он двигался чуть резвее, но «мерседес», отливая металликом, выдавил ее оттуда. С тем же отливом ощетинившаяся морда была и у его владельца. – Новый русский бультерьер!– она ударила по клаксону, однако его прижатые к носу глазки даже не дрогнули.– Чтоб ты до перекрестка не доехал! Но он уже опередил ее на полный корпус и жирной складкой на стриженом затылке лыбился в ответ. Всякий раз говоря очередной своей клиентке – какой-нибудь молодящейся вдове, неловко распродающей антиквариат: «Наше время – время интеллигентных людей миновало»,– Саша, сообразуясь с настроением и ситуацией, полновесным выдохом добавляла: «– Представьте, ведь я уже докторскую начинала писать!» – или: «Если бы меня видели сейчас мои аспиранты!» – или: «Какое счастье, что хоть наши мужья не дожили до дней нашего позора!» Старик – тот, к сожалению, в самом деле не дожил. Их брак был сначала фиктивным, потом дефективным… А мама и дожила, и вволю успела поликовать. Потому что права оказалась в кои-то веки: настоящую профессию дочке дала. Чуть не пинками ее заталкивала в душный подвал парикмахерской – и это в самое первое студенческое лето, когда до визга хотелось и в стройотряд, и в лагерь под Анапу. Нет, грязные головы мой. И ведь мыла, ревела, а мыла, И уж так от этих головомоек устала, что, когда наконец ей доверили инструмент, снова всплакнула и стала разглядывать в зеркале – не клиента, конечно, а совершенно счастливую себя – с ножницами, за настоящей работой! С ними и разъезжала теперь по клиенткам. Спасибо Старику – не на своих двоих. Шурик с присущей ему глумливостью именовал этот брак Вторым Интернационалом (очевидно, намекая на его нестойкость и скорый крах), свой же союз с буряткой гордо звал Первым. Народил узкоглазого сына, пристроил бурятку в Консерваторию читать историю религий, то есть тот же самый научный атеизм, но только без прежней аффектации. Зато аффектирует сам: «И ведь сумела, чертовка, перестроилась, овладела!» – язык у него повернулся такое ребенку сказать. «А ты, Женя, ему не ответила: уж если, папуля, она овладела у тебя одним местом, то все остальное?..» – «Ну мама!» – «Что мама?» – «Сначала ведь ты его увела. А потом его у тебя увели».– «А у тебя? У тебя отца не увели?» – «Ты же тоже его увела от Яси и Тоси!» – «Не хамить! Матери не хамят!» – «Значит, ты бабушке не хамишь, да? Ты ей только дерзишь? Ты ее всего-навсего с говном смешиваешь…» – «Не передергивай! И эту манеру взяла от отца!» – «Хорошо еще – не от заезжего молодца».– «Это он тебя научил?» – «Чему?» – «Про заезжего молодца?!» – «Остынь!» – «Он! Или бурятка нагундосила?» – «Когда ты поймешь наконец, что им вообще про тебя неинтересно?» – «Ах, скажите, пожалуйста! Про что же им интересно?» – «Про коммунистические идеи, которые стояли еще у колыбели христианства, как считает папа, и которые так просто, развалом какой-то империи не могут быть отменены!» – «А про меня ему, значит, неинтересно! В самом деле, какая-то парикмахерша, содержащая его дочку!» – «Ну мама! Что ты сравниваешь? Тут крах целой научной системы воззрений, может быть, крах развития всего человечества! А ты…» – «А я со своим мелкотравчатым крахом, да? Они украли мою диссертацию! Они сломали мою научную карьеру! И ты, все это зная! Ты!..» – «Ой, мам, но Вера – чума».– «А я тебе про что?» – «Ты совсем про другое. Вера говорит, что двадцать первый век будет определять собой желтая раса, поэтому христианство будет вытеснено буддизмом, который уже и сегодня является религией интеллектуалов».– «Ты что – ходишь на ее лекции? В глаза мне смотри!» – «Это она папу загружает. А он ей: „Врешь, чмо юртовое!“ Интересно, чмо – это что?» – «Не знаю. Меня он звал „чмо кукурузное“».– «Хи-и-и-и! А похоже! Извини! Хиии-ии!» С оскорбительной радостью, с тем же «хи-и-и» согласившись пожить у бабули, пока Саша устраивала свою с Отариком личную жизнь, Женька надолго у бабушки не задержалась – прибилась к Ясику и Тосику, своим сводным братьям, обитавшим в огромной квартире на Сивцевом Вражке. Не столько готовила, сколько кашеварила на всех, выпускные экзамены сдала кое-как, вступительные на юрфак провалила, получала копейки в юридической консультации, воображая, что зарабатывает стаж, и радовалась жизни, как тысяча канареек. Впервые эта мысль пришла Саше, когда Женьке было года четыре: что у них с Женькой теперь один на двоих генератор, вырабатывающий радость жизни, что-то вроде общего сердца сиамских близнецов. И это открытие ее тогда почти не испугало. Однако сейчас, когда мучительное разделение их тел и судеб, по сути, было уже завершено, Саша с пробуксовывающей, хлюпающей тоской ощущала, что источник когда-то жившей в ней радости навсегда утрачен, унесен, похищен, спрятан в кулечке, в сверточке… тесной, снова ей тесной дубленки четвертого роста, сорок восьмого размера! А что, если Женьку огорошить тем, что бабушка-де не перенесла такого известия,– а сделать это было еще не поздно! недели три назад она укатила с бой-френдом на юг и, стало быть, все могло выясниться уже без нее (к сороковинам, то есть максимум – завтра, Женя обещала вернуться, но юность есть юность, родства не помнящая!)…– так вот, если Женьке сказать, что бабуля, узнав про сожительство внучки с арабом, упала и, не приходя в сознание, умерла – Саша наконец-таки вклинилась в соседний ряд, двигавшийся чуть бойчей,– Умереть точно так, как жила, без всякой цели и смысла, Саша ей не позволит. Женьку мама по-своему любила. Вот и пусть ей поможет, чем может. Даже странно, как это раньше не пришло Саше в голову! Просто нужен был этот аффект. Будь он трижды неладен! В первые дни, когда вязкий, черный ужас забил все поры, глаза, рот, душу, Саша лежала на диване или сидела, привалившись к нему спиной, на ковре, коньяк заедала табачным дымом, сигареты давила яростно, точно клопов, и затягивалась, должно быть, так же яростно: барашковые папахи вырастали на сигаретках в доли секунды, и этим притягивали взгляд и его же ужасали, и все время осыпались на синий халат. В голове почему-то вертелось: «И через три года выкапывали».– «Кого?» – «Монахов, Сашанечка! Останки афонских монахов».– «Кто выкапывал?» – «Другие монахи».– «Уйди. Нет. Посиди тут. Молча!» – «Если по прошествии трех лет кости оказывались белыми…» – «Ты – чудовище!» – «Сашаронька, дослушай!» – «Ее А теперь он у нас не ничтожество, он теперь – бери выше – вандал! По неспешной перегруппировке, которую Саша не столько различила, сколько угадала сквозь ливень, она поняла, что там, у перекрестка,– авария, слепившая в лепешку пару-тройку машин, судя по забитости трассы, минут сорок назад – может быть, как раз в то мгновение, когда один урод бил ее по ногам дубинкой, а другой помогал, выкручивая Саше руку… В глубине души Олег был романтик, и Сашей он пленился именно потому, что она эту сущность его не только разгадала, но и дала ей возможность раскрыться. В дни их первых свиданий, будто выхваченная из костра картофелина – с ладони на ладонь,– Олег перепрыгивал с ноги на ногу, пытаясь попасть в штанину, когда Саша вдруг вскрикивала: «Он убьет меня!» – от любого, мало-мальски внятного шороха, и прятала в подушку прыгающее от смеха лицо (Отарик был тогда еще жив, но вернуться из «командировки» никак не мог, он отдыхал со своей грузинской семьей то ли в Голландии, то ли в Греции – в силу образа жизни он менял адреса и маршруты). Однажды она даже умудрилась засунуть Олега в шкаф – в дверь позвонили – ну можно ли было этим пренебречь?– Он убьет нас обоих!– на пороге стояла побирушка, Саша протянула ей трешку, промурлыкала: «Тут на хлеб и на полкило колбасы!» – громко хлопнула дверью, достала из антресоли чемодан и опрометью бросилась извлекать Олега из нафталинного удушья: «Я послала его в магазин! Больше мне не звони! Я сама тебя отыщу!» – и лизнула его пересохшие губы. Отмазанный своим прежним тестем от армии, оделся Олег тем не менее ровно за тридцать секунд. Лифтом по инерции пренебрег и еще за тридцать сбежал с девятого этажа на первый. Это и было единственным в его жизни сафари. Нет, конечно, не жажда мести, а тоска по природным, первозданным порывам теплилась все эти годы под его шелушащейся лысиной, так забавно отражающей кухонную лампочку, так отзывчиво сверкающей ей навстречу. Желание близости с ним, близости немедленной, ошеломительно полной, вдруг растопило все Сашино тело, томительная немогота переполнила собой уже каждую клеточку – В девятом классе его отбила у Саши одна гребчиха из института физкультуры. Саша выла от ревности, крутила хула-хуп, сидела на китайской диете-пытке, модно взбивала волосы и бежала в Гришанин двор – не подозревая о том, что у гребаной девушки с веслом есть куда более гребаный брат,– бежала так просто, подежурить с подругой и обрадоваться до поросячьего визга: «Гриня, познакомь!» – увидев его не с поджарой и мускулистой кралей, а с шикарным блондином в умопомрачительном плаще, названном в честь города Болонья. В их окраинном районе в таком плаще не появлялся еще никто – это противоестественное событие Саша в тот миг и переживала, не имея ресурсов вообразить, что на свете случаются явления куда более далекие от естества – всего в семи-восьми метрах от нее, за окном с лиловыми занавесками,– а она, метя в приоткрытую форточку, камушки им с подругой бросала: дескать, если балдеете под магнитофон, так можно же вместе. Свою доверчивость и неискушенность Саша до сих пор считала главным препятствием на пути к тому, что американцы называют prosperity. Стук в моторе, досаждавший, ей с той минуты, когда она свернула на Большую Коммунистическую,– ей только не хватало сейчас сломаться!– был более чем излишним тому подтверждением. Изъяв недельный Сашин заработок, но и провозившись ведь целый день, автосервисный Вова сказал ей позавчера, что больше Пухленькая Света, Женькина одноклассница, работавшая у Гришика с Мишиком на побегушках, отвела от компьютерной перестрелки разгоряченное личико и после звонкого: – Здрасте! У-у, стрижечка у вас хай-классная какая!– вдруг перешла на шепот: – Григорий Андреич просил… в общем, только по кардинальным вопросам. Или если какая-то новость про Михаила Романыча. – И который же день мы ждем новостей? – Я думаю,– Света виновато пожала плечами,– второй. Это означало, что Гришик лежал сейчас на проваленном диване подсобки, ежеминутно принимая единственно правильное решение: вышвырнуть Мишика навсегда, с одной тощей спортивной сумкой, с которой он подобрал его четырнадцать лет назад в какой-то случайной компании, или все-таки выставить на неделю, пусть оголодает, пусть одичает – денег при Мишике было всегда лишь на завтрак и пачку сигарет,– пусть пораскинет мозгами, чего он без Гришика стоит, и приползет на брюхе, и будет униженно просить… но нет, нет и нет, Гришик ему ответит, что этот ад невыносим, он так решил и это – однозначно, бесповоротно, навсегда!.. При слове Светочкино мышиное Гриня вздрогнул, отвел от калькулятора, как у кошки, расширенный желтый взгляд: «Михаил не звонил тебе?– и, предчувствуя Сашино „нет“, судорожно потер ладонью свою подсветленную бородку.– А я его вычислил, фраера одноклеточного,– он за деньгой вчера рванул. За моей деньгой! К людям, которые удавятся, а не отдадут. Или сами удавят! Или уже удавили,– его быстрые пальцы добежали до вытравленного перекисью виска и стали его сердито ощипывать.– Разжиться он, понимаешь, решил втихаря! Нет, по моргам пусть его брательник ездит. Я – нет, я по моргам не ездок». Саша присела на стул у двери и по его шаткому вздрогу – миллионеры хреновы – угадала в нем тот самый стул, который однажды уже развалился под ней двум клиентам на смех. Напрягла спину, пытаясь не шевелиться – пытаясь понять, чье же горе все-таки горше: может быть, еще не случившееся, может быть, вообще насквозь выдуманное Гришкино или ее, спазмом сдавившее гордо, о котором вслух еще ни разу не говорила и вот теперь сидела и слова не могла сказать. Осмотрела его злые, проворные руки, крошечный, будто куриная попка, рот – в надежде немного взбодриться, что прежде ей почти всегда удавалось при мысли о природе противном, а его вот природе почему-то не противном ничуть… Поймала его настороженный взгляд. – Я на завтра захоронение оформила,– и пошмыгала носом. – В любом случае… да, я приду. – Мамин прах кто-то выкрал. Его кто-то уже получил! По квитанции! Я сейчас там была! – То есть?– его голос отзывчиво дрогнул.– Когда? – Я не знаю, мне не дали посмотреть. Они мне по икрам дубинкой, уроды! – Кто, Александрина? – Секьюрити – кто! Постсоветикус секьюрити. – Давай-ка по порядку. По квитанции, которая хранилась дома, так? Кто-то его получил. Не Олег, не Евгения – они бы сказали… Следовательно? – Так вот, чтоб ты знал: во-первых, Олег терпеть не мог моей мамы… – Не надо ля-ля!– он бросил почти ей в лицо свои растопыренные ладони.– Уж как ты с ней могла по полгода не разговаривать! Не надо! – Я могла? Или она могла?! От пиликанья телефона Гриня вздрогнул, рот стянул, точно резинку от трусов, Светочкино Повертев толстое обручальное кольцо на левом безымянном пальце – Саша носила его в память о первом своем феерическом, катастрофическом, гомерическом своем браке,– судорожно ввинтив в правый безымянный тонюсенький золотой ободок, на который только и смог раскошелиться Олег, она закусила треснувшую губу и, стиснув ее, вновь попробовала взбодриться привкусом крови и тем еще, что в целом свете одна, горе – беспрецедентное, а все равно неважное, да просто неинтересное даже лучшему другу. – Спит твой Мишик у какой-нибудь старой зазнобы. А завтра: здрасте, проспамшись!– и, в общем, хотела ведь успокоить, а он головой замотал: – Нет! Он звонил тебе? Что ты несешь?– и ладонями стал глаза промокать.– Это совершенно исключено. Я же ей алименты плачу. Она мне ребенком клялась! И пока он сморкался и кутал лицо в носовой платок, Саша думала сразу о том, что же ей теперь делать, и о том, что ее никогда и никто не любил за массу достоинств так, как этот отягощенный двумя образованиями дурак любил Михаила – за наглость и пьяный кураж, за бедность, никчемность, порочность – любил без памяти, а любить только и можно без памяти о немереном разнообразии лиц, дней, лет, клятв, мук, соитий – всего, что было и есть на свете, вплоть до прижитого Мишкой ребенка, слух о котором года полтора назад прошвырнулся среди общих знакомых, но, в общем-то, никого не убедил. И, следовательно, теперь Саше придется с деланным изумлением вопрошать: алименты?– – Я все понял. Доказать будет трудно, но при наличии хорошего следователя возможно. На адвоката выведу,– он массировал пальцами виски, в глаза не смотрел, блуждал по захламленному столу.– Отсудишь на перезахоронение и пару лимонов за моральный вред. – У кого? – У крематория. Раз они выдали прах по ошибке, а те уже наверняка его захоронили как свой. И надпись написали. – У попа была собака… Нет!– Саша замотала головой.– Только не это! Этого не может быть! Это – Олег! Я тебе говорю! – На фига это Олегу, мать, ты что? Под его выпученным взглядом прежние доводы на ум не пришли, просто помнила, что они были, и достаточно веские, а сейчас зароились другие – еще более убедительные: – Я прошу тебя, позвони ему. – Я?! – Скажи: Александра готова заплатить выкуп. Пусть скажет, сколько. – Ты охренела? – Я? Или он?! Он от Зои ко мне ушел – как не уходил! Перестал к ней за книжками бегать – теперь они сына с иглы снимают. Может, Алешеньке на наркотики остро приспичило, может, наоборот, на лечение? Может, им дачу не на что снять, у Зои астма открылась с его уходом, если, конечно, она все не врет?– И на ухмылочку его узкоротую сорвалась: – Ты не знаешь этого человека! Он способен на все!– И оттого, что вдруг поплыла вместе с поехавшим набекрень стулом, закричала: – Мне назло! От него даже мыши разбежались!– и, согнувшись, словно в радикулитной боли, отлепилась от стула, привалилась к окну – лбом, потом щекой.– А на новых мышей денег нет. Может быть, ему на мышей!– Стекло источало едва уловимую прохладу. И струилось вниз вместе с дождем. – На то ты и овен, Александрина. – На что? Он ответил уже от двери: – На то, чтобы верить в то, что вся галактика вертится вокруг тебя. – Значит, ты отказываешься звонить Олегу?! Он жеманно передернул плечами, опустил глаза, но, опуская, пробежал ее всю, вплоть до отекших от душного лета ног: – Посиди!– и исчез. А на чем посиди?! Он всегда ею чуточку брезговал, даже в школе… Чего стоило то хотя бы, как он выбирался из-под нее на катке, не поднимал ее, а отваливал, словно каменную плиту, она же, идиотка, опять за ним следом царапалась на четвереньках, на тупых снегурках: «Гришенька, тебе не больно? Тебя домой проводить?» – и опять на него наезжала, уже не специально, но как же его от этого тогда передернуло: «Я что – для тебя здесь катаюсь?!» Совсем как маленькая Женька: «Отойди, я не для тебя плачу»,– на бабкины утешения.– «Для кого же мой чижик плачет?» – «Для нее!» – и крохотным пальчиком, и двумя настырными глазками – в Сашу. Своей трогательной серьезностью Женька обескураживала всех, даже огромных злых собак! Они ложились перед ней, как львы у ног какого-нибудь святого, и она еще таскала их за клыки. Такого маленького чуда не было ни у кого – ни в саду, ни в школе, ни в поликлинике, и во дворе Сашу только и знали, как маму «Жила-была королевна Несердите, а тех, кто ее сердил, она превращала в кошек и делала из них мумии!– Шурик набивал ее маленькую головку, точно опилками, совершенно ненужными в ее возрасте подробностями, от которых это всегда сосредоточенное создание избавлялось вдруг радостным щебетаньем: – Карл-Марл был слепой и глухой, а какую Сионату написал! Нечеловеческая музыка!» Что-то толкнуло Сашу к двери, в приемную – к телефону… Но не звонить же Олегу самой! Гришка навис в ожидании над повизгивавшим принтером. Света хихикала в трубку, прикрываясь ладонью: – Полный атас! Это он тебя загружает!– Модная киска без единого прыщика, а каких-то два года назад – вся в соплях и коросте от бесконечных примочек: «Тётя Саша, я все равно здесь умру либо от тоски, либо от одиночества! Мне, может быть, на роду написано… мне на роже написано жить в лепрозории. Я буду за ними ухаживать, я им буду нужна. Вы читали Альберта Швейцера? Они даже меня полюбят!» А теперь беспардонная: – С моим аналогично! Да… Представляю! Ев, ты сможешь меня попозже набрать? Одноклассники так звали Женьку – – – Она в Москве,– мрачно буркнула Света.– Она ночью прилетела. Я бы сама вам трубку дала! – Помолчи! Женя! Где ты? – Ни фига себе. А ты где?– изумленный хриплый Женькин голос был не близко и не далеко. – Вся простыла насквозь! Я приеду! Ты на Сивцевом? Жужунь, ты не представляешь, что на меня обрушилось! Не представляешь! – Мам…– Долгий грудной кашель с мокротой ( – Нет, я сейчас к тебе еду! – Куда? Я на работе. Я тебе послала из Одессы письмо! Три недели назад! Успокойся и вспомни! – Если б ты знала, что на меня свалилось, ты не разговаривала бы так! – Что-то с Олегом? – Ты выходишь за своего араба?– Саша осела на клацнувший дырокол: – Ты об этом мне написала? Надо быть последней девкой!.. – Надо – буду. Ты к нам подсоединилась или ты в «Эпсилоне»? Визгливый принтер наконец затих, но все еще его перекрикивая, не его – гул самолетных двигателей, уносящих ее к бедуинам, чуме, холере: – Ты выходишь за этого Мудиля? А ты знаешь, что твоя несчастная бабушка, может быть, была бы еще жива… – Его зовут Фадиль. Замуж я ни за кого не выхожу. Если Ты в «Эпсилоне», дай трубку Свете. – Поматросил, а замуж не берет? Ну хоть четвертой-то женой! А хочешь… – Я тебе о бабуле писала. На двух с половиной страницах. Ты была уже в крематории?– хрипатый Женькин голос вдруг дал петуха. И у Саши не получилось ответить ей сразу. – Из Украины…– поглубже вздохнула.– письма месяцами идут! – Короче. Если стоишь – сядь. Если сидишь – обопрись.– Женька словно стреляла пистонами.– Прах я взяла. О чем, собственно, тебе и написала. У нее в детстве был такой черненький игрушечный пистолетик… Саша прижала трубку к груди, как прижала бы сейчас лобастую Женькину голову, и на Гришин нетерпеливый взгляд (как же! Мишик ему обзвонился!) объявила с осторожным торжеством: – Это Женька его получила! Мамин прах! Бумажную салфетку ей протянул, очевидно, Григорий, трубку отобрала, наверное, Света… Разрыдавшись в ладони, в расползающийся белый клок, пыталась сказать: – Я приеду… Скажи, я к ней еду!– но захлебывалась размякшим языком.– А ты говоришь, не галактика… не вокруг… Моя девочка! Она мне написала… Она же не виновата, что они развалили страну – в этой пуще… Куда уже пуще? Кровиночка!..– И пока сморкалась, все пыталась поймать Гришины глаза, а они продолжали нарочито шнырять по бумажкам. И желвак на его скуле исчезал и бугрился. Отчего бы? Желая проверить догадку, тихонько подвыла: – Доченька моя, был такой малюсенький-премалюсенький осколочек счастья, а вон какая кариатида вымахала, самое трудное уже на себя берет! Желвак на его скуле выпер на сантиметр. Так и есть: Он ревнует Мишика не к мамаше – к крохотной дочке. Мамаши – что?– какие-то устрицы членистоногие, раз в году можно даже и это – оскомины ради. Для того он Мишика и возил в Париж, по крайней мере, кроме лягушек и устриц – шикарное рвотное!– тот ничего не упомнил. Потому что дурак дураком, ему колхозное стадо пасти, в лучшем случае киношку крутить односельчанам, что ведь и делал два года… Отарик в Париж обещал, обещал, может, и врал, но куда бы он делся, свозил бы как миленький! Уже не только по паспорту (пусть второму, отчасти и липовому, но тоже серпастому!), уже и в любое время суток, где заставал – хоть за стиркой,– там ему и была женой, а он опять свою каргу длинноносую в дом везет: Нателлочке на консультацию, Нателлочке на операцию… А она за шовчик свой свеженький держится: «Золотое твое сердце, Сашико! Отари тебе подарок делать хочет!» – «Мне, Ната, как-то неловко, за комнату вы мне платите…» – «И Отари, слушай, тоже говорит: какой подарок? Эуфь! Ты эту женщину обидеть хочешь?» – Всю Первую градскую до последней няньки обидели – не побоялись!– а Саше, как кошке помоечной, что сама не съела: «Супик сваришь, чипсик возьмешь… Такая хорошая женщина – почему одинокая?» Потому что к тебе он поехал – за пулей в затылок. А живого ты хрен бы имела. Ведь с руки уже ел! Боже мой, да его бы капитал, да ее бы энергию, да Гришкины связи! Женька бы третий курс сейчас в Сорбонне кончала! И бедная мама не в огне бы горела, как какая-нибудь язычница, а купили бы они ей место на востряковском солнечном пригорке, и не ей одной, а с запасом… Снова хлюпнула носом: – Гринь, ты завтра часам к пяти прямо к нам подъезжай, посидим, помянем. Все будет хорошо. У меня, видишь, как все рассосалось. И у вас устаканится. Светик, чао! Головку не ленись натирать луком! Волосики надо подукрепить! И оттого, что оба они остекленело уставились на зазвонивший телефон, ощутила себя им настолько ненужной, несущественной, несуществующей – что шагала к двери, а потом и по коридору, чтобы в этом себя разуверить, весомо припадая на обе ступни, и звенела ключами, как колокольчиком, как корова: я здесь! а теперь я вот здесь!– и пристала к двум лысеющим увальням, конечно, из инженеров, курившим на площадке что-то не по средствам душистое: «Не угостите ли?!» – просто так, чтоб схлестнуть на их лицах чувство чести и чувство долга (долга баксов в пятнадцать, никак не меньше – до зарплаты, которой нет и не будет). Получилось! Их хмурые взгляды уперлись друг в друга, точно бараньи лбы,– Саша успела досчитать до восьми, пока бледная, рыжеволосая, вся в беспомощных родинках рука наконец потянулась к заднему карману. – Ой, пардоньте!– сунулась в мятую пачку.– Последнюю не беру!– И, немного поерзав в липких нитях их взглядов, забила по коридору пестрым подолом – Дворники лежали на сиденье. Зато какой-то осел подставил ей под самый зад не раз уже битую «семерку».– Мать любить не умела. Авангарда Васильевича, добряка, подполковника, вылитого Жана Габена, интенданта – вот, казалось бы, с кем была дружба по интересам,– уступила сестрице двоюродной! Он ходил к ним с полгода – цветы, апельсины, шампанское, как в старом кино, для Сашки – зефир в шоколаде, лимонные дольки в круглых банках под золотистой крышкой, и в театр приглашал тоже вместе – всей, так сказать, будущей семьей, на «Снежную королеву» и «Друг мой, Колька». Ему в Салехард одному уезжать не хотелось. А мать вроде в шутку сначала: «Катерину бери! Она без хвоста!» Авангард: «Болтун – находка для шпиона!» – и под плюшевой скатертью ей под самым коленом чесал, у Саши учебник упал, она увидела и подумала: он для смеха, а мать не смеется – и залезла под стол и другую ложбинку ей стала скрести. Что тут с мамочкой сделалось: «Находка для шпиона!.. За собственной матерью!– хвать за ухо и волоком Сашу из-под стола: „Что – хочешь с дядей Авангардом в Салехард?“ – „Хо-очу-у, очу-у, очень!“ – „Все! Шагай отсюда! Много хочешь, мало получишь!“ И потом еще долго объясняла подругам, что если бы не хвост – и силком усаживала Сашу рядом, и зачем-то бралась переплетать ей косу,– уж очень она испугалась в суровом климате хвостик свой заморозить – и туго стягивала на самом затылке жидкие Сашины пряди: „Хоть бы волосы от меня взяла! Вся не нашей породы!“ – „И даже очень хорошо!“ – Саша сердито мотала головой, но мама стискивала прядки еще сильней – до слезной боли, до: вырасту – в Набережные Челны сбегу, получу там орден, корреспонденты приедут, а я скажу, что сирота!.. Мама Женьку так называла – когда Шурик ушел, когда карточек диссертационных хватилась и голоса уже не было выть, на кушетке хрипела лицом в ковер – а мама туда-сюда в Шуриковых тапках шаркала, обед внучке готовя: «Сиротка моя, при живом-то отце!» – И опять в Саше голос откуда-то брался: «Нет!– рычала.– Неправда! Он вернется! Он в завкафедры хочет, беспризорник, на раскладушке, в аспирантской общаге – кто его такого утвердит? Он нас любит! Косоглазая – девка! А мы – семья!» Кто семья… у кого семья? Может, у этого насмерть перепуганного Теперь вот еще памятник ставить – пусть не теперь, год пролетит как день. А она уже «ауди» присмотрела, только двадцать тысяч пробегавшую. Потому что если серую кисоньку продавать, то – немедля. И стало быть, выход один – хотя бы на год сдать мамину… то есть теперь уже Женькину квартиру. В чем и была вся загвоздка – еще вчера, но сейчас Саша не сомневалась: солнечная ее девочка, конечно же, все правильно поймет. У нее с малолетства это было – чувство справедливости. Еще в три годика на Семьи не бывает без детей, хотя почему-то бездетные пары разводятся значительно реже – наконец обойдя двух Не нахохленные, точно птицы с подрезанными крыльями, деревья, не освежеванные по третьему разу газоны – только заросшие в человеческий рост пустыри – старая Москва в это лето стояла чуть ли не вся с пустыми глазницами, уготованная к продаже или под снос,– только высокие, пылко разросшиеся на руинах травы напоминали о лете, о его ливнях и разрывающих небо грозах, о неправильном сочетании влажности, давления и температуры – мама в свой предпоследний день говорила, что воздуха нет, что вдыхаешь, а нечем дышать,– Саша свернула с Ново-Басманной на улицу Радио и увидела вдруг загоревшую Женьку под огромным мужским зонтом, в коротеньком клетчатом сарафане, большую, крепкую, ладную, всю облизанную солнцем и морем, а может быть, еще и Фадилем с таким терпеливым тщанием, что даже в мокрой непроглядности стояла и излучала свет. Саша открыла переднюю дверь, но Женька, решительно потянув столбик замка, плюхнулась на заднее сиденье, голову по отцовской привычке втянула в плечи: – У вас тут на суше, бр-р-р, как у нас под водой! – А мы сейчас поедем ко мне, сварим глинтвейнчику.– Дав задний ход, Саша вывернула шею, папаша с колясочкой, ткнувшийся было за тротуар, вовремя спохватился… – Мы сейчас не поедем к тебе,– Жужуня закашлялась.– Я сегодня пашу до восьми. Развернись и вперед – до пельменной. Я с самого самолета не ела. Выгоревший до белизны пушок на ее скулах – интересно, куда он девается после, вытирается, что ли, о подушки, пододеяльники, щеки, щетины?– трогал еще сильнее, чем в детстве. Потому что в него возвращал, таким образом производя невозможное. С годами, подумала Саша, цепляет разве что невозможное – например, смерть, например, запах младенца (Женькин был ванильным и стойким до того, что домашние муравьи всей отарой переселились однажды в стопочку ее чистых пеленок). – Разболелся мой маленький чижик! А может, ты завтра не поедешь на кладбище? В такую погоду – зачем? – На кладбище завтра не поедет никто,– сказала не то что с издевкой, но странно сказала. – Почему же никто?– Саша поймала зеркальцем ее тяжеловатый профиль, девочка мрачно пялила в окно свои «глаза, как у коровы» (в арабском языке, уверял ее друг Фадиль, большего комплимента для женщины не отыскать).– Я все оплатила. Олег сказал, что поедет со мной. Может быть, и Григорий подъедет. – Я тебе после кремации говорила, что бабушка хотела быть развеянной? – Я не помню… Я была в таком состоянии! Это же вздор! Да… Ты что-то такое говорила… – Ты мне ответила то же самое: вздор! – Женя, пойми! Это неприлично. Перед всеми нами. Перед другими людьми!– В зеркальце оказался лишь покатый Жужунин лоб.– Закончили! Все! Я даже слышать про это не хочу!– и угодила в рытвину левым передним – казалось, это была просто лужа. Тряхнуло не сильно, но Женька зачем-то огрызнулась: – Не дрова везешь!– и после свистящего, как у столетней курильщицы, вздоха: – Папа как-то сказал, что политики делятся на пришедших и пришлых. – Жужуня, тебе надо пролечиться по полной программе! – Типично пришлым оказался, например, Троцкий, примкнувший к большевикам незадолго до Октября, а через несколько лет уже начавший это свое критиканство – в тот самый момент, когда как раз наоборот следовало сплотить ряды. И тот же Бухарин, несвоевременно бросивший лозунг «Обогащайтесь!» – хотя, в принципе, папа его уважает… А вот Сталин при всей своей неоднозначности, он – пришедший. Пришедший сделать Россию великой державой. Тормози. Вон пельменная, на углу! Знаешь, я думаю, что вообще все человечество делится на пришедших и пришлых. Саша въехала на какой-то заброшенный клок земли, заглушила мотор. Обернулась: – Денюжка у тебя есть? Женька выпятила обиженную губу: – Бабуля хотела, чтобы ее прах развеяли в Одессе, на Ланжероне. И когда это уже произошло, я вдруг поняла, что она сама себя всю жизнь, всегда считала пришлой! Например, она совсем не замечала красоты природы, как не замечаешь мебели, если тебе в этой комнате ночевать всего одну ночь… – В каком смысле произошло?! – В прямом. Раз она этого хотела! – Врешь!– Саша поймала ее за локоть, потому что она уже открывала дверь.– Сидеть! Женька локоть свой вырвала. Саша рванулась и ухватила ее за шелковистые волосы, отчего она заверещала так пронзительно, что рука отпустила ее сама. Дверцами они хлопнули почти одновременно. И стояли теперь под дождем. Он прыгал по серой, их разделяющей крыше. – Ты специально!.. Чтобы меня побольнее уесть? – Других забот у меня больше нет!– Женька открыла мужской черный зонт. Саша вдруг увидела так, как если бы была там вместе с ней – засвеченный луной, будто мутная фотопленка, пляж, ветер, бухающий в парусиновые тенты, словно в уши, босую грудастую Жужуню с продолговатой капсулой в подрагивающих руках, страшно красивую от переполняющей ее феерической жути – ради этих обморочных, этих невозможных минут и затеявшую, и придумавшую все это! – Тебя буддистка гундосая подучила! Что, скажешь, нет?! – Бабуля там познакомилась с Авангардом. В парке. На Ланжероне. Она мне даже место на фотографии показала! – Опять врешь! Она порвала все фотографии, мы с ней вместе их рвали, когда он женился на Катерине! Что ты наделала? Ты понимаешь, что ты наделала? Куда я пойду теперь? Где я буду плакать?!– Саша рычала, била по крыше ладонью, мотала мокрой головой.– Даже неандертальцы приносили на могилы цветы! До сих пор никто не знает, умели они говорить или не умели! А цветы на могилы носили! Ты – чудовище! Женька пожала плечами: – Если я окажусь не пришедшей, а проходящей, я тоже скажу своим детям, чтобы они этот… пепел, как пепел, развеяли!– и попятилась.– Так честнее! И Ясик говорит, экологичней. – Ах, Ясик! Стой! Я кому сказала! Стой! Остановилась – вполоборота – крутая скула, половинка кривящегося рта: – А еще он говорит, что все владельцы автомобилей безнравственны, потому что из-за них в Москве невозможно, опасно дышать! – Наплодил твой папаша уродов! Только и умеете поучать! А вы хоть кого-нибудь полюбите, вы попробуйте, как это! Дворники бегали по стеклу, собирая дождь в мягкие складки – как у Олега на лбу,– коньяку бы сейчас и под одеяло! Можно даже с Олегом. Даже нужно с Олегом. Сверкая ногами, Евгения перебегала дорогу. Саша вынула из багажника старое сине-красное пончо, лежавшее там в целлофане на случай, забралась в его льнущее, сухое тепло, оглянулась – Женька тянула на себя дверь пельменной.– Больше поплачешь, меньше пописаешь!– А еще у покойницы была в авангарде… в арсенале то есть… Господи, что же теперь ей в Одессу с цветочками ездить и по парку разбрасывать – как обезумевшей Офелии? Должно быть, и это входило в дурацкий, в иезуитский мамин план! В моторе опять появился не стук, но какой-то ненужный звучок. Задраив окна, Саша обернулась, дорогу ей перегородила платформа с бетонными плитами. Как ни странно, курить не хотелось – захотелось согреться, разлить там, в районе души, хоть немножко тепла!.. У Авангарда имелась «Победа». Была зима. В то утро он взялся подбросить ее, наверно, до школы, сдвинул смешные лохматые брови: – Ничего там не трогать, вредитель Рамзин!– и засунул ее в занесенную снегом пещеру, в сизый сумрак, как будто в яйцо. Ей было, наверное, лет девять, но все равно стало как-то не по себе. Время страшно тянулось, а потом вдруг раздались скребки, скорлупа дала трещину, возник крошечный синий клок неба – я цыпленок, подумала Саша, я вылупливаюсь, я сейчас окажусь на свете!– огромное темное крыло коснулось наледи над ее головой, и все солнце разом тоже вылупилось ей в глаза. Весь оставшийся день или, может быть, год Саша знала: с ней случилось чудо. Смешно сказать, она была цыпленком, она пищала от счастья – она оказалась на свете! Обернувшись и на месте платформы с обломками будущего дома увидев два троллейбуса – отчего-то в Москве они всегда ходят парами, словно бы в одиночку боятся сбиться с пути,– Саша почувствовала дрожь где-то в горле, под связками, так в поезде может ночь напролет дребезжать забытая в стакане ложка – Надо было Женьке ответить: какая любовь? почему она в Салехард его одного отпустила? А он-то, старый дурак, все надеялся, с кем только мог, оленину им слал, тушенку, строганину, грибы. Прекратилось все разом – не снеся одиночества, Авангард вызвал к себе тетю Катю, и почти сорокалетняя старая дева – натуральная, что мамой с соседками неоднократно обсуждалось: пробьется ли он один в своем солидном возрасте к заветной цели? (отчего у Саши что-то приятно переворачивалось в животе) – Катерина рванулась на Север а … Лет пять или шесть про них не было слышно. А потом, по дороге на озеро Балатон, тетя Катя завезла в госпиталь комиссованного мужа, а генерал, составлявший ей компанию, оставил при Авангарде своего шофера. Почему-то дня два или три этот Степа ночевал у них в кухне – до того белобрысый, ни бровей, ни ресниц, и так окавший, что всякое его слово, точно буханка теплого хлеба, приятной тяжестью прижималось к груди. Ночью Саша ходила смотреть, как он спит, а когда смотреть надоедало, хлопала дверцей холодильника, открывала кран, но этим будила только маму. Она стискивала Сашину руку своей, железной,– избыток сил воплем В горле снова задребезжала какая-то жилка. И такая же – под левым коленом. Исполнительница бабушкиной воли? Скромница, послушница?– Саша ехала следом за «газиком», не желая от него отстать, не гонясь, а просто не желая,– маленькая ведьма, слетавшая на шабаш в Одессу!– что же она – руками его рассыпала, полуобморочная и ликующая? ничего не осталось святого! а старший папочкин сын еще и благословил! поколение уродов!– от мелькания дворников зарябило в глазах. «Газик» резко метнулся влево. Через долю секунды она влетела двумя передними в яму, тормозить было поздно, ноги сами – Из ствола дерева – кажется, это был тополь – тянулся вверх нелепый прут с несколькими глянцевыми листиками, мокрыми и оживленными непогодой. Обошлось. Она хлопнет, как только приедет, двести граммов коньяка. А за ужином примет еще и с Олегом и утянет его за собой, а потом, уже после всего, она скажет: «Как ни странно, вы были правы!» – «Кто, Сашара?» – «Ты и твой обожаемый |
||||
|