"Маленькая печальная повесть" - читать интересную книгу автора (Некрасов Виктор Платонович)– 3 —В самый разгар работы над «Шинелью» свалилась на Сашку заграничная поездка. – Ладно, катись покорять мир, – заявил Ашот, – а я к вашему приезду все закончу. И Сашка улетел. Гастроли, судя по доходившим сведениям – даже «Голос Америки» об этом сообщал, – проходили хорошо. Их продлили еще на две недели, поговаривают о Штатах. Вернувшийся раньше остальных – то ли жена заболела, то ли мать умерла – завлит Пупков сообщил, что Куницын прошел отлично – вызовы, цветы, девочки. И не пьет. Потом наступила пауза. Никто из Канады не звонил. «Голос» переключился на более злободневное. – Глубинку обслуживают, – заявлял Роман. – В Клондайк поехали, к золотоискателям, «искусство – в массы». И вдруг… В час ночи, когда уже все легли спать, явился к Ашоту Роман. Встрепанный какой-то. Рануш Акоповна, мать Ашота, даже испугалась. – Ты чего? – поразился Ашот. – Другого времени не мог найти? – У тебя приемник есть? – Не работает, батареи сели. А что? – А то, что Сашка наш драпанул. – То есть как драпанул? – А вот так, драпанул, и все. Убежище попросил. Ашот обомлел. – Врешь! Не может быть. – Мне лабух их, Гошка-флейтист, сказал. Он слышал. – По «Голосу»? – А хрен его знает, то ли «Голос», то ли Би-Би-Си. – Врет твой лабух, напутал что-то… – Может, и врет, за что купил, за то и продаю. Долго молчали. Ашот стал искать трубку, первый признак волнения. Мать из соседней комнаты спросила: – Что, какие-нибудь неприятности? – Да нет, так, чепуха, выпил лишнего… – и, положив палец на губы: – Матери пока ни звука. Что и говорить, оба были ошарашены. Роман домой не пошел, остался ночевать. Устроились вдвоем на продавленном диване, никак не могли заснуть. – Не верю, ну вот не верю, – громким шепотом говорил Ашот. – Ну, честолюбив, ну, тщеславен, упился своим успехом, глаза и зубы разгорелись, кто-нибудь там написал, что он второй Нуреев, но он же не Нуреев, ему не только слава нужна… – Нужна, всем им нужна. – Без нас не нужна. Поверь мне. Я знаю Сашку как облупленного. – Но ты к славе относишься по-другому. Не презираешь, отнюдь нет, но и цену ей знаешь. Она ослепляет, но ты у нас соколиный глаз. – Пойми, Ромка, он же ленинградец, питерец, он не может без Адмиралтейской иглы и дома на Мойке, без Черной речки, без нас с тобой, без мамы. Не может! – А вот и смог. Ты же – С Анриеттой. Но это совсем другое. Я б и здесь с ней остался, поверь мне, но она ни в какую. Пробовал уже. Ни в какую… – В чем же разница? В предмете любви? Ты – в свою парижанку, а он в успех… Успех, успех, Ашотик, с ним не так легко бороться. Для этого другие мускулы нужны. Не икроножные. – О Господи!.. – Ашот стал усердно выбивать трубку, опять закурил. – Как же жить будем? Так и не заснули они в эту ночь. Ни свет ни заря помчались в Кировский, пронюхать. Театр был на гастролях – часть в Канаде, часть в Киеве, – и слонявшиеся по коридору одиночки, к которым подкатились, не пробалтываясь, озабочены были собственными материальными трудностями. Гошку-флейтиста обнаружить не удалось, другие лабухи, в основном, стреляли на пиво. На третий или четвертый день Ромка дознался у секретарши Эльвиры, которая была к нему неравнодушна, что слух подтвердился, продление гастролей в Канаде отменено и весь состав в начале будущего месяца вернется домой. – Ну и отколол наш Сашка, – не очень осуждая, вздыхала рыжая Эльвира, поглядывая на Ромку. – Кто б мог подумать? Вы бы решились на такое? И у него ведь мама осталась… Как-то все вдруг оборвалось, померкло. Ходили сумрачные, пытались узнать у владельцев «Спидол», кто что слышал. Но глушка остервенела, никто ничего не мог поймать. Кто-то приехавший из Комарова говорил, что чего-то там уловил, но толком понять ничего нельзя было. То ли через забор какой-то перепрыгнул, то ли из ресторана смылся, оставив чемоданы в номере. Мура какая-то. Никак не могли примириться – ни Роман, ни Ашот, – что все от них было скрыто. Не мог же он просто так, глотнув тамошнего гнилого воздуха, взять да и решиться. Очевидно, готовился, заранее все продумал. И даже спьяну – ни полсловом. – А последний вечер, все эти «любовью брата, любовью брата», что это? Хреновина какая-то, – Ашот кипятился, без конца прикуривал трубку, никак не мог понять, как открытый, душа нараспашку, никогда никакой задней мысли, весь наружу Сашка мог тайно к чему-то подготовиться. – Ну вот не может, не умеет, не получилось бы. Где-то, краешком каким-то, но проболтался бы… Ни хрена не пойму. А мама? Да она не переживет! А ведь любит же, гад, ее. Мне бы таким внимательным быть, заботливым… И эти слезинки в глазу, когда прощался. Ведь на всю жизнь! И с работы же прогонят Веру Павловну, как пить дать… Роман эмоции свои скрывал. – Будем реалистами. Мама там или не мама, но Сашка, ты же знаешь – «желаю славы я»! Желает. И будет она у него. Увидишь. Затмит Рудольфа, тому уже под сорок. К Сашке подкатились, не сомневаюсь, он там прошел, это же факт, наговорил сорок бочек… Буду посылки, шмотки посылать, маму вызволю в конце концов, пройдет время, Брежнев закруглится, а новый… В общем, купили нашего Сашку. Жаль, конечно, но купили Сашку. – И с грустью: – И останусь я совсем один. Ты со своей парижанкой тоже ведь укатишь. Ашот мычал нечто невнятное. Анриетт вот-вот должна была приехать. В начале июля возвратились «канадцы». Растерянные, подавленные. На таможне продержали часа три, не меньше, оставили только по одной паре джинсов (везли по пять), рылись во всех сумочках, отобрали даже футбольные и хоккейные журналы. Сашка, как выяснилось – говорили об этом зло, с трудно скрываемой завистью, – действительно драпанул из ресторана. За час до отлета, до автобуса. Просто встал, не допив кофе, я сейчас, мол, все решили, что то ли в уборную, то ли к телефону, только его и видели. Все чемоданы с барахлом остались. Он жил с Тимофеевым, второй скрипкой, все они по двое жили, кроме начальства. Его с трудом удалось расколоть, Тимофеева, но на третий день уговорили, потащили в «Восточный». Понять его было трудно – возможно, велели не трепаться, а может, Сашка его ловко вокруг пальца обвел, но, по его рассказам, Сашка не очень-то отлучался, с бабами не водился, по этой части было очень строго, сказали, тут же домой отправят, работы было навалом, уставали, как черти. – Ну, а он? Замечал ты что-нибудь? Волновался, нервничал? – Да вроде нет. Последние день-два, может быть. Все, в общем-то, волновались, бегали по магазинам, подсчитывали деньги. Бабы к нему липли, что и говорить, но, кажется, никого не трахнул. – Но, наверное ж, он с кем-то переговоры вел. Не мог же без этого. С кем-то встречался? – А хрен его знает. По телефону с кем-то говорил то ли по-английски, то ли по-французски, я в этом деле ни бум-бум. Так толком ничего и не удалось добиться у тупого этого скрипача, насмерть ушибленного всем происшедшим на границе, у него чуть не отобрали купленный смычок, все деньги на него ухлопал, не жрал почти. Помог Зуев, дерьмо дерьмом, но смычок не джинсы – заступился. Ашот и Роман по очереди толклись в театре. Потом Роман уехал на съемки, остался один Ашот. Совсем затосковал. В театре, где его знали почти все – все же первый друг Куницына, – посматривали полуиронически, полузлорадно. «Что, распался коллективчик? – съязвил как-то, подхихикивая, Большухин, намеченный как замена Сашке. – Мушкетеры отечественной выпечки. Советское – значит, отличное!» Ашот послал его подальше, но брошенное словцо «выпечка» пошло по театру. А в общем, все завидовали. Прима Готовцева, никого не боящаяся, муж кегебист, прямо так и сказала: «Единственный среди нас не дурак. А мы быдло, серое, засранное быдло…» Начальство – директора, зама, секретаря парторганизации – несколько раз таскали в Большой дом, поодиночке и вместе, потом все трое поехали в Москву. Вернувшись, созвали собрание. О нем рассказывал потом Гошка-флейтист. Вел собрание какой-то московский, из ЦК. Позор, мол, пятно. Где воспитательная работа? Все слушают заграничное радио, газет не читают. Коллектив разболтался. Гастроли, правда, прошли на уровне, газеты хвалили, но между репетициями и спектаклями чем занимались? Бегали по магазинам? И не стыдно? Орденоносный театр, лучшие традиции, ну и дальше в том же роде. А в общем, бдительность и еще раз бдительность, не поддадимся на провокации. Потом Зуев мямлил: не доглядели, упустили, товарищи не ходят на политзанятия. Директор, как обосранный, сидел – говорят, ему и Зуеву по строгачу влепили, – что-то потом тоже о дисциплине говорил, о классиках марксизма, опять же о провокации, обещал от имени коллектива партии и правительству и лично Ленечке еще больше, еще выше… Тут перебил его московский хмырь: «Какое там ЕЩЕ больше. Штаны подтянуть надо, совсем свалились!» Николай Николаевич совсем растерялся: «Есть, – говорит, – подтянуть». Зал как грохнет. Умора. – Ладно. Умора не умора, о Сашке что говорили? – Как что? Продал Родину. Страна на него столько потратила, а он такой номер выкинул. – А кто выступал? – Кто, кто? Кому велели, те и выступали. Большухин, конечно, Стрельцова. Нуреева вспоминала. Кто еще? Не помню уже. Завкостюмерной, забыл его фамилию. Не вернул, заявил, какой-то камзол. Тут опять все грохнули. В заключение опять цековский взял слово. ЦК, мол, разрабатывает сейчас специальное решение о заграничных гастролях. Пресечь расхлябанность и разгильдяйство. Ну и пошел, пошел из передовицы «Правды»… Суровый дядька. Из сектора культуры, что ли, а может, и повыше. А в общем, как все… – Ну, а Лилька Кашинцова выступала, последняя Сашкина дева? – Выступала, а как же. Приказали, конечно. Слезу пустила, Верь, мол, человеку. Но помоями не поливала, как другие. В основном ревела. Из ресторана ушли мрачнее тучи. Даже вино не помогло. – Нет, – сказал Ромка, прощаясь. – Правильно Сашка поступил. В этом мире жить нельзя. Растлили! Всех растлили. Как говорили потом, именно после этого собрания Готовцева и сказала про быдло, сопроводив метким эпитетом. |
||
|