"Завещание ворона" - читать интересную книгу автора (Вересов Дмитрий)

Глава пятнадцатая Калифорния-блюз (октябрь 1995, Сан-Франциско)

После того, как Павел сел...

...Да, после того, как ее Павел попал в тюрьму...

Ах, в свои тридцать девять Татьяна стала такой слабодушной, что слезы порою сами катились из глаз, катились и катились. Как у того клоуна в цирке, у которого в парике спрятаны трубочки, подведенные к глазам, а в кармане спрятана клизмочка с водой...

Когда ее Павел сел...

Когда он попал в тюрьму...

Сел... Как это по-русски!

Здесь так не говорят.

По решению суда был помещен в City Detention Center. По-нашему, вроде КПЗ.

Татьяна ездила к нему два раза...

Это было на другом конце Фриско, и она ездила к нему... Ездила, чтобы понять, чтобы выяснить...

Нет, он не достоин!

Какой позор. Какой позор!

Он сожительствовал с этой грязной латиной, с этой пятнадцатилетней шлюшкой!

Какой ужас!

И как теперь оградить мальчиков от этого позора?

Митьке еще три, и он ничего не понимает, но Лешке-то уже пять!

Как уберечь детей от этого стыда, за отца — педофила?

Как он мог? Как он мог?

И Татьяна вновь заливалась слезами.

* * *

Когда кончился весь этот кошмар с шумихой в газетах, где в заголовках трепалось Пашино имя, Саймон и Саймон, которые вели их с Павлом дела, посоветовали переехать в дом подешевле.

Впрочем, дело было даже и не в деньгах...

Дело было в соседях.

Как сказали бы бабуськи из ее Танькиной юности — как теперь людям в глаза-то смотреть?

За этот стеклянный дворец на Пасифик-Элли драйв кредит был частично выплачен, и при продаже дома, этого дома стыда и позора, где ее Павел предавался похоти с этой... мексиканской потаскушкой, Саймону даже удалось выудить часть денег назад....

* * *

Татьяне было тяжело еще раз вспоминать эту их встречу. Встречу в Сити-Детеншн-Сентер.

Она тогда еще на что-то надеялась...

Надеялась на то, что все это ошибка. Чудовищная ошибка... И что американская система правосудия — эта великая часть той американской свободы, воспетой в несмолкаемых гимнах всеобщей телевизионной пропагандистской трескотни, — что эта американская система правосудия разберется! Что это ведь не Советский Союз с его сталинским ГУЛАГом, наконец!

Она еще надеялась... И Саймон с Саймоном — их адвокаты, тоже как-то вяло, но поддерживали ее в этой надежде.

И она приехала тогда к Павлу, как к родному... Как к родному, попавшему в беду.

Ей надо было...

Ей надо было выяснить все для себя...

Можно ли ему верить?

Можно ли верить Пашке?

Ее маленькому ослику — Пашке? А уехала, как от неродного.

* * *

Выдался очень жаркий даже для Фриско день.

Уже с утра парило, а к обеду радио «Кэй-Эль-Эм» сорок пять, что постоянно наигрывало кантри, пообещало вообще все «Сто пять по Фаренгейту»...

Но тем не менее она надела черное. Оставила мальчишек Лизавете и, едва проглотив что-то, отправилась в Сити-Детеншн...

Ехать было — не ближний путь!

Сперва по их Пасифик-Элли, потом по бульвару Севен Хилл вдоль бесконечной череды образцово-показательных домиков «хай-миддл класса», к которому они с Пашей пока еще принадлежали, потом по крутой петле пандуса она выбралась на Федеральную дорогу номер семьдесят семь, по которой в восемь рядов в одном направлении неслась вся эта американская жизнь, заключенная в маленьких комфортных мирках личных автомобилей. С персональными радио, с кондиционерами, с мобильными телефонами, фризерами для напитков... и веем-веем тем, что дает американцам это бесконечно воспеваемое ощущение независимости...

Заняв серединный четвертый от правого края ряд, где ехали не слишком быстро, как эти сумасшедшие владельцы «Порше» и «Феррари», что занимали два крайних левых ряда, и не слишком медленно, как все эти сверкающие никелем дизельные тягачи с прицепами — авианосцы и дредноуты хайвеев с вечными ковбоями в стодолларовых стетсонах за рулем в их высоченных кабинах...

Она ехала в Сити-Детеншн почти час. И если бы не кондиционер, то страшно подумать! Татьяна всегда по-бабски боялась, а вдруг сломается, а вдруг бензин кончится, а вдруг компьютер в моторе перегорит! И как тогда? Все эти постсоветские и построссийские страхи уже, наверное, и невозможно было вытравить из ее психики. Этакая совковая паранойя в насыщенном индустриальном обществе.

Когда вокруг всего столько от научно-производственной цивилизации, и когда ты настолько зависишь от всех этих микросхем и электромоторчиков, то как тут не занервничать, что что-то вдруг сломается и ты умрешь от жажды и жары в этой калифорнийской печке! А советская память в затылке подсознания, она все твердила и твердила, — сломается, сломается, сломается...

Вот и наколдовала.

Сломалась.

Сломалась ее с Павлом жизнь!

* * *

Она приехала в Центр предварительного содержания за полчаса до свидания.

Встала в очередь к окошку дежурного администратора.

В очереди, в основном, были тоже женщины. И белой была только одна Татьяна. Несколько чернокожих. Разного размера. От спортивно-поджарых, как чемпионка по прыжкам в длину Джессика Брэнкстон, до оплывших жиром, как мама миссис Миссисипи, необъятных в талии африканок... Вот уж кому жара!

И еще стояло несколько латиноамериканок.

Вот уж!

У Татьяны сразу настроение испортилось.

И дежурная администратор, та тоже, по инерции что ли? Татьяна ей подает заполненный бланк для разрешения на свидание вместе со своим ай-ди, а та ей:

— Буэнос диас, сеньора!

— Юрьев день тебе, бабушка! — так и хотелось выкрикнуть ей в ответ, но Татьяна сдержалась.

Потом их провели в комнату для свиданий и африканка в серо-голубой коттоновой форменке с нашивками Сити-Детеншн на груди и на рукавах еще раз проинструктировала всех, как себя вести во время свидания, еще и еще раз предупредив, что в случае нарушения правил администрация может прервать свидание и все такое...

У нее было место за номером семь.

Счастливое число.

Седьмая кабинка, хотя понятие «кабинка» здесь было совершенно условным. Огромная комната была разгорожена напополам пуленепробиваемым стеклом. С одной стороны — тюрьма временного содержания и ее пленники с охраной, а с другой стороны — воля и родственники, все эти жены, невесты, дочери...

И длинный общий стол перед разделявшим два мира стеклом, был условно разделен на маленькие отсеки. Разделен ребрами стеклянных отгородочек, долженствовавших создавать иллюзию какого то интима в этом чудовищном явлении общего свидания...

А разве может?

Разве может свидание быть общим?

Ведь это общее — оно, казалось бы навсегда осталось там, в России?

Коммунальные кухни?

Коммунальные квартиры?

Места «общего пользования»?

И теперь в этой индивидуалистски построенной Америке она с Пашей снова попала в комнату торжества коммунальных отправлений!

Его привели и посадили напротив.

Он так похудел!

От него просто половина какая-то осталась!

Татьяна взяла телефонную трубку.

И Паша тоже взял свою на своей половине.

Она не знала, что говорить.

Она только очень хотела одного — сразу, прямо сейчас, снять все подозрения, разрешить все задачи и получить главный ответ на главный вопрос...

И перестать мучиться от изводившей ее червоточины недоверия. Недоверия к нему, к ее мужу, к ее Паше.

— Здравствуй, Павел...

— Здравствуй, Таня...

— Как ты?

— Я нормально, а как ты, как мальчики?

Это было все не то!

Все эти дежурные расспросы про здоровье, про то, как тебя здесь кормят, и есть ли у вас душ и кондиционер, и что тебе передать, и все эти ответы, что с детьми все нормально, что сама, слава Богу, здорова, и что Лизавета готова пожить с ней ровно столько, сколько надо, — все это была туфта.

Туфта, потому как настоящий вопрос, обладавший истинной ценностью, заключался не в этом. Не в том, как тебя здесь кормят? И даже не в том, каковы перспективы у Саймона и Саймона на подачу апелляции, а в том...

А в том... Истинный вопрос, что мучил ее — правда или неправдабыла в том... В том, в чем его обвиняли...

И он ответил тогда страшное.

И она...

И она сама теперь не знала, верить ей дальше или не верить.

Не то, чтобы верить или не верить ему — Павлу, а верить или не верить в философскую реальность этого мира?

После того, что она услышала от него в ответ, Татьяна решила, что ее детские подозрения относительно монополярной эгоцентрической устроенности мира были правильными. Что весь этот мир устроен Всевышним специально для нее одной. И что этот спектакль для одного зрителя имеет и преследует одну лишь цель — бесконечно мучить ее.

Татьяну Ларину-Розен.

Она выехала назад с одной мыслью, что неплохо бы попросить кого-то, чтоб повели ее машину.

Но справилась.

Справилась.

* * *

Она-то справилась.

С собой.

Она справилась с собой, но она так и не смогла справиться с горечью от несправедливости. Горечью от несправедливости. Она была честна. И она его любила. А он был с ней нечестен. И значит — не любил?

Но не могла до конца поверить!

И пусть он, отводя глаза, говорил — да, да, все правда, как в газетах пишут, все так, но она до конца не могла в это поверить.

Безумие какое-то!

Ум отказывался это принимать!

Ее Пашка — ее «little donkey Paul» — после их ласк в их постели поганил ее любовь с какой-то несовершеннолетней бэби-ситтершей!

И пусть он ей даже сказал — да, это так, все так, как в газетах написано, — но она ему не верит.

Не так.

Все не так.

И ее подозрения еще больше усилились, когда она, превозмогая стыд, поехала в мексиканский квартал, разыскав там домик сеньоры Родригес.

На ее настойчивый звонок дверь Татьяне открыл небритый старик латинос.

— Нон компранде, сеньора, нон компранде...

Он принял от нее десятидолларовую бумажку и долго потом кричал свое:

— Абригадос, абригадос, сеньора, абригадос...

А где живут теперь Родригес — мама этой Долорес и сама малолетняя шлюха — объяснить не мог...

— Нон компранде!

Уехали!

Уехали до суда!

Значит, им кто-то дал денег?

И Татьяна не знала. Верить ей?

Или не верить?

* * *

Первую неделю после Пашиного ареста она много плакала. Звонила Лизке. Ждала ее приезда. Тем и жила.

Однако, еще до Лизаветиного прибытия она сумела взять себя в руки.

Думала и рассуждала так:

Ну что?

Бывали у меня деньки и потяжелее!

А каково было в Ленинграде тогда, когда Ванькины родители были против свадьбы?

Каково было, когда Ванька пил по-черному?

А была тогда она в Ленинграде — одна одинешенька! Без денег, без квартиры, без образования...

Койка в общежитии — вот и все ее богатство было тогда.

А теперь — а теперь, что она потеряла?

Пашину любовь?

Да!

Наверное...

Наверное — да!

Но у нее есть дети.

У нее есть деньги.

У нее есть достаточно средств...

Саймоны сказали, что сразу после суда ее половину с их с Павлом общего счета сразу разморозят и выделят в ее отдельный счет.

А там — немаленькая сумма.

Но это ведь не главное!

Впрочем, и когда прилетела Лизавета, да не одна, а со смешным мальчишкой Серафимом, которого собиралась устроить здесь в глазную клинику на операцию... когда они с сестрой, уложив деток в кроватки, обнявшись, вдоволь наплакались, Лизавета так же то же самое ей и сказала.

Разве это горе?

Муж сел...

Ну...

Ну, выйдет через четыре года.

А может, и через два.

Но дети-то целы и здоровы, слава Богу! И сама.

И сама здорова, на воле, и при деньгах!

— Тебе бы только делом самой заняться, а не то захиреешь, зачахнешь от безделья, — сказала Лизавета на второй день их с Серафимом пребывания.

И тут же принялась искать адреса кастинговых агентств, что обслуживают Голливуд...

Какая — никакая, а все ж актриса!

Лизка вообще молодец!

И кабы не она, трудно пришлось бы Тане этим октябрем.

Какой бы сильной Таня ни была, а все ж таки баба-бабой.

Теперь, бывало, услышит Пашину любимую по радио — этих, Papas and Mamas, где про калифорнийскую осень:


All the leaves are brown

And the sky is gray

California dreaming...


lt;Листья почернели.

Небо серое.

Спит Калифорния (англ.)gt;


Как услышит — так сразу в слезы.

А Лизавета все поперву взяла на себя.

И переезд в новый район.

И обустройство в новом их доме.

И с мальчишками была целыми днями — возилась, как добрая старая нянька... И порой ей, Таньке, слезу с соплями подтирала.

* * *

И с деньгами все вроде как было нормально.

Только вот в новом, купленном ею доме было пока пусто.

И пусто, и стыдно и холодно.

И она все время мерзла этой калифорнийской осенью. Кутаясь в шаль и даже включая климат-контроль на полные сто десять Фаренгейту... И все одно — мерзла.

И Лизавета ее обнимала и прижимала к себе... А не согревала.

Чуть что — Таня в слезы.

А по радио — возьми да опять — поставят эту...


All the leaves are brown

And the sky is gray...


И снова слезы катятся из глаз...

* * *

Лизавета с удовольствием возилась с мальчишками и иногда укатывала с ними на полдня куда-нибудь в дельфинарий или Диснейленд.

Чтобы сестрица могла посидеть одна со своими мыслями.

Татьяна вообще-то и верила, и не верила.

Ну, как же не верить, если все газеты, все каналы местного ти-ви. Все кричали и орали, что ее муж растратчик и педофил... И более того, и того более, когда она сама его спросила!

Разве он сам не сказал, что это правда?

Но она все же что-то чувствовала!

Она чувствовала, что Паша что-то скрывает!

И потом, ну никак не мог он этого...

Пятнадцатилетняя девочка-латина..

Полтора миллиона казенных денег...

У нее были дурные мысли, нанять частного сыщика, чтобы он порылся в этом деле и разузнал бы ну хоть чуточку какую правды!

Она сказала об этом Лизавете.

А потом сказала одному из Саймонов... Но тот не одобрил, причем с таким видом, будто она сказала какую-то неприличную ерунду.

Саймонам вообще что-то явно было известно, но они как рыбы молчали.

Миссис Розен, все будет хорошо!

От горя и стыда безделье стало донимать ее с особенной силой.

И даже переезд семейства из стеклянного дворца на Пасифик-Элли драйв в южную часть побережья Фриско-Бэй наводил на мысль, что десять миль ближе к Голливуду для артистки — это символический первый шаг.

Посоветовавшись с Лизаветой, Татьяна съездила в модную арт-студию, сделала несколько снимков, и по Интернету разослала их вместе с обширным резюме по адресам всех известных и малоизвестных киностудий.

Авось?

Чего в нашей жизни не бывает!

Таня тяготилась не только бездельем.

Трудно было и переживать нахлынувшее одиночество.

По-бабски трудно.

И уже даже крыша порой просто ехала — съезжала.

Как-то заплутав под пилонами знаменитого моста Голден-Гейт, она остановила свой «шеви-вэн» возле ресторанчика с совершенно невозможным вызывающим названием — Great American Food and Beverage Company... lt;Великая Американская Компания Еды и Напитков (или «Компания Великой Американской Еды и Напитков»)gt;. Ресторанчик собственно представлял со бой большой выбеленный цинком алюминиевый сарай с барной стойкой и дюжиной столиков.

Таня зашла выпить долларового кофе... Этого смешного местного напитка...

Как забавно было ей сравнивать...

Питерский «Сайгон» ее юности. Угол Невского и Владимирского. И кофе в третьей коффи-машин от входа... Они с ребятами всегда вставали к третьей машине, там варила кофе женщина лет сорока — сорока пяти. Ее, кажется, звали Стелла. И кофе этот был просто восхитительным.

Стелла варила и простой за шестнадцать копеек, и двойной за тридцать две, и тройной, если кто просил... И варила его с пенкой, такой ароматный!

А потом...

Кофе в Кении!

Кофе в Эквадоре!

Кофе в Италии, наконец!

А в этой Америке...

За доллар тебе здесь наливают светло-коричневую бурду из фаянсового кувшина. Варят на кухне, а официантка приносит и разливает.

В Питере они с ребятами всегда брезгливо корчили гримасы, если в кафе или закусочной им предлагали такой кофе... За десять копеек из бачка с крантиком...

А здесь — в Америке — все пьют эту бурду и прославляют Бога.

Итак, она зашла в эту Великую Американскую Забегаловку и заказала яблочный пирог... и этот так называемый местный кофе.

И к ней стали клеиться два моряка.

Сперва она испытывала гнев и возмущение.

Потом ей было просто стыдно.

Но потом...

Но потом ей стало...

Ах, лучше не думать об этом и не копаться в этих грязных... в этих грязных и неприличных ощущениях...

Но ей было ин-те-рес-но!

Она потом поймала себя на том, что ей вдруг стало интересно...

Два пацана с авианосца «Энтерпрайз», что два уж месяца большим бельмом торчал в бухте, два пацана лет девятнадцати... Эх, нет на них ее моряка — Леньки Рафаловича. Вот уж он бы их поставил стоять смирно!

Два пацана из боцманской палубной команды, два рядовых матроса. Один рыжий — ирландец, а другой смуглый, не то индейских кровей, не то метис-латинос...

И принялись они ей показывать порно-журнал...

Она сперва даже и не поняла.

Только покраснела вся до кончиков волос.

И даже дар речи потеряла на какое-то время.

А журнал был самого гадкого свойства.

Там на глянцевом развороте...

Там был фотокомикс, где два матроса в таких же, как эти белых фланельках и белоснежных крахмальных беретах-бескозырках... Они...

Они вдвоем любили и терзали взрослую, зрелую женщину...

Татьяна сперва даже близоруко приблизила свое лицо к странице, что этот рыжий протягивал ей... А потом даже как бы остолбенела от гнева и стыда.

А они пялились на нее и тихо ржали. Лыбились белоснежными оскалами своими — мол, давай! Давай, мэм! Let us have fun! lt;Развлечемся! (англ.)gt;. Мы любим мамочек, ты самый наш любимый размер!

Но она нашлась, что сказать.

На каком-то автопилоте нашлась.

Наверное, она хорошо выглядела.

Все же актриса хорошей питерской школы.

Актриса с таким опытом!

Она им показала, какая пропасть разделяет их.

Этих сосунков и ее — царицу! Царицу в пафосе греческой трагедии!

Она даже без грима была белее и холоднее снега.

Она почувствовала это по их глазам, что обдала их арктическим холодом, когда процедила сквозь зубы...

Не то, что сперва подумала, де — «Fuck off, you, dirty jerks!» lt;Отъе..., грязные недо...! (англ.)gt; — но тем их обдала, что отчетливо прозвучало для их тугопроходимого, затуманенного похотью сознания:

— Я не сплю с неудачниками, мальчики, не сплю с теми, которые идут во флот за восемьсот баксов в месяц и за перспективу бесплатного высшего образования... Так что передайте своему мастер-сержанту, что вы сегодня в увольнении облажались. А я расскажу о нашем разговоре своему мужу — коммодору...

А потом, потом... Когда она все же уехала из этого кафе от тех облажавшихся морячков, она долго думала, что, может, надо было бы и решиться на это?

Ведь Паша-то решился с пятнадцатилетней?

И, засыпая в постели в тот вечер, она долго ворочалась, представляя себя в объятиях двух моряков.

Ирландца и смуглого — латинос.

* * *

А на утро ей позвонили из кинокомпании «Мунлайт пикчерз».

— Вы посылали нам свое резюме, мэм? Не хотите ли приехать на кинопробы? Для вас есть небольшая роль в фильме про русских моряков...

Судьба?

Это ли не судьба?

Таня?