"Рассказы. Эссе" - читать интересную книгу автора (Уильямс Теннеси)Поздравляю с десятым августа!День начался нескладно уже за завтраком, а если говорить точно – все пошло вкривь и вкось еще раньше: когда Хорн, просунув голову в узкий «кабинет», служивший Элфинстоун спальней два жарких месяца, август и сентябрь, крикнула ей: «Поздравляю с десятым августа!», потом убрала голову и с треском захлопнула дверь, разогнав ее сон, мучительно-чуткий, такой чуткий, что его и сном не всегда можно было назвать. А суть была вот в чем: по давнему соглашению между двумя дамами собственно спальню с кондиционером август и сентябрь занимала Хорн, а остальные месяцы – Элфинстоун. С первого взгляда могло показаться, что в отношении Элфинстоун сделка эта более чем справедлива. Женщины договорились обо всем вполне дружески десять лет тому назад, когда въезжали в квартиру, но за столь долгий срок соглашение, достигнутое вполне дружески, может стать обременительным для одной из сторон, и теперь, возвращаясь мыслью к этой их договоренности, Элфинстоун не могла избавиться от подозрения, что Хорн, коренной жительнице Нью-Йорка, заранее было ясно: у нее-то спальня с кондиционером будет в самые-самые жаркие месяцы. Элфинстоун припомнилось даже – если только память не изменяет ей, – что Хорн тогда откровенно призналась: на Манхэттене август обычно самый жаркий месяц да и сентябрь редко когда выдается прохладный, но при этом добавила, что ведь Элфинстоун в любое время может поехать к своей матери, в загородный дом «Тенистая поляна», и вообще у Элфинстоун нет необходимости изо дня в день, летом ли, зимой ли, рано вставать – ведь она, так сказать, лицо свободной профессии (Элфинстоун была консультантом по вопросам генеалогии, причем узкой ее специальностью были семейства первых поселенцев Вирджинии), а вот ей, Хорн, надо являться на работу к определенному времени, минута в минуту. Размышляя обо всем этом, Элфинстоун встала, умылась в ванной и теперь могла выйти с мрачным, но, как ей казалось, исполненным достоинства видом в гостиную их тесной квартирки на пятом этаже доходного дома по Шестьдесят первой Восточной улице. Элфинстоун успела бросить на себя взгляд в зеркало, и потому знала, что выглядит неважно. В это лето к ней пришла старость, и не то, чтобы крадучись, неслышной поступью, нет, старость набросилась на нее решительно и беспощадно – вот как сейчас Хорн с этим своим выкриком: «Поздравляю с десятым августа!» – А чем оно, собственно, знаменательно, это десятое августа? – деланно небрежным тоном спросила Элфинстоун, входя в гостиную, чтобы выпить кофе. Хорн хмыкнула: – Просто десятое августа, только и всего. – Но зачем тогда было будить меня в такую рань? – А затем, что вчера вечером вы сами просили разбудить вас, как только я встану – док Шрайбер переменил вам время, сегодня он хочет принять вас в девять, посмотреть, какое у вас душевное состояние по утрам. – Да, много сегодня по мне увидишь, после трех бессонных ночей кряду. – А вам не кажется, что ему надо посмотреть вас именно утром, когда вы в таком жутко угнетенном состоянии? – Но это угнетенное состояние бывает у меня по утрам только из-за длительной бессонницы, оно не связано с теми трудностями, которые помогает мне одолеть Шрайбер, и вообще, очень мне надо платить ему доллар в минуту лишь за то, чтоб полежать у него на кушетке, – я так измочалена, у меня язык не ворочается, я и говорить с ним не в силах. – А может, вам удастся вздремнуть на этой самой кушетке, – беззаботно бросила Хорн. – И знаете, Элфинстоун, я все больше и больше убеждаюсь: ваша постоянная раздражительность – а этим летом она очень усилилась – не что иное, как бессознательная реакция на методы Фрейда, чем-то они вас задевают. Вы родились под знаком Овна, а людям Овна, особенно когда наступает пора Козерога, может помочь только Юнг. Нет, это точно: для людей Овна единственная надежда – Юнг. Элфинстоун почувствовала, что вся закипает и вот-вот взорвется, но была до того обессилена, что почла за лучшее подавить ярость и перевести разговор на панамского попугая по кличке Лорита – ей как раз бросилось в глаза, что птичья клетка почему-то пуста. – Куда вы девали Лориту? – спросила она так свирепо, словно заподозрила, что приятельница свернула попугаю шею и выбросила его в мусорный контейнер. – Лорита прогуливается, – бодро ответствовала Хорн. – Вовсе незачем ей прогуливаться, пока вы не ушли на работу, – буркнула Элфинстоун. – Утром вы так носитесь по дому, что можете ее попросту затоптать. – Бегаю я быстро, моя дорогая, но под ноги все-таки смотрю; а вообще-то Лорита в своем летнем дворце. «Летним дворцом» именовалась очень просторная, причудливо изукрашенная клетка, выставленная на балкончик за двойною стеклянной дверью, и Лорита действительно была там. – В один прекрасный день, – мрачно изрекла Элфинстоун, – этот попугай вдруг обнаружит, что умеет летать, и тогда – прости-прощай, Лорита! – Что-то сегодня из вас так и сыплются мрачные пророчества. Держу пари: док Шрайбер наслушается их вдоволь. Они пили кофе, сидя на уютном «диванчике для влюбленных», обитом кремовым атласом. Этот диванчик на двоих стоял перед телевизором, за которым виднелся балкон, а за балконом – задние фасады доходных домов из бурого песчаника. Вид был приятный – на Манхэттене редко где увидишь столько зелени, разве что в парке. Телевизор был включен. Официальный представитель системы здравоохранения сообщал, что этим летом в Нью-Йорке участились случаи заболевания полиомиелитом. – Когда вы наконец сделаете себе прививку? – спросила Хорн. Но Элфинстоун ответила, что делать прививку не собирается. – Это что, помрачение ума? – спросила Хорн. – Нет, возраст: мне уже за сорок. – При чем тут возраст? – А при том, что я уже вне опасности, – горделиво ответила Элфинстоун. – Но теория эта уже лопнула. Вот же человек только что сказал – сейчас для полиомиелита возрастных ограничений, в сущности, нет. – Хорн, вы готовы делать все прививки, глотать все таблетки, какие есть на свете – по довольно странной причине: не потому, что действительно боитесь заболеть и умереть, а потому, что бессознательно жаждете смерти; вот почему вас постоянно гложет чувство вины и вы стремитесь себя уверить, будто делаете решительно все, чтобы укрепить свое здоровье и продлить себе жизнь. Разговаривали они внешне спокойно, но друг на друга не смотрели. А это уже само по себе не сулило ничего доброго на десятое августа и не предвещало пышного цветения их дружбы на дальнейшее. – Да, причина и впрямь очень странная, ничего не скажешь, очень странная. С чего бы мне жаждать смерти? Теперь обе говорили глуховатыми, срывающимися голосами. – Вчера вечером, Хорн, вы посмотрели на город с балкона и сказали: «Бог ты мой, что за скопище исполинских надгробий, какой-то некрополь, весь в ярких огнях. Величайшие надгробья в величайшем некрополе мира». Я передала эти ваши слова доктору Шрайберу и призналась, что они ужасно меня расстроили, а он говорит: «Вы живете под одной крышей с очень больным человеком. Если замечательная архитектура прекрасного города наводит на мысль о надгробьях и некрополе – это симптом глубоких психических сдвигов, куда более глубоких, чем у вас, и, хотя я знаю, как вы цените это соседство, мой долг вас предупредить: именно сейчас, когда сами вы всеми силами стараетесь выйти из депрессии, постоянное воздействие такого нигилизма, такого влечения к смерти для вас прямо-таки пагубно. Жить вместе и впредь вы можете, на мой взгляд, лишь в одном случае: если та больная, ваша приятельница, тоже станет лечиться психотерапией. А это вряд ли придется ей по душе – ведь она не желает выкарабкиваться из такого состояния, напротив: ее тянет погружаться в него все глубже и глубже. Это вполне явствует из того, добавил он, что вы рассказываете о людях, с которыми она сейчас общается». Они помолчали, потом Хорн спросила: – Вы и в самом деле считаете меня помехой для вашего лечения у психоаналитика? Если так, то могу вас заверить: помеха готова самоустраниться, притом с радостью. – Ваши новые друзья вызывают у Шрайбера опасения, главным образом вот почему: он считает, что у них агрессивные инстинкты. – Ах, вон оно что, – сказала Хорн. – Но ведь он ни разу в жизни их не видел, а мне кажется, судить о людях столь разных, да к тому же ни разу не пообщавшись ни с кем из них лично – значит чертовски много брать на себя. Правда, я понятия не имею, какими россказнями о моих друзьях вы потчевали дока Шрайбера. – Да нет же, нет, я ему почти ничего… – Тогда откуда он вообще о них узнал? Он что, ясновидящий, что ли? – Когда подвергаешься глубинному анализу, – важно проговорила Элфинстоун, – нельзя ничего утаивать от врача. – Но ведь то, что вы, по вашим словам, не считаете возможным от него утаивать – вовсе не обязательно правда, так? У, дерьмачество, значит, все это просто болтовня – эти ваши разговоры, будто вы понимаете, как для меня важно иметь свою небольшую компанию, раз уж ваша со мною знаться не желает. – Нет у меня никакой компании, – печально отозвалась Элфинстоун. – Просто несколько однокурсниц из колледжа Сары Лоуренс, с которыми я вынуждена раз в месяц обедать вместе и изредка принимать их здесь – бридж и ужин а-ля фуршет; кстати, в таких случаях я всегда приглашаю вас, да что там, чуть ли не силой тащу, но вы упорно отказываетесь, всего один раз и пришли. – Вот как, – подхватила Хорн. – А на днях вы говорили, что каждой из нас надо иметь свою небольшую компанию, и ничего тут, мол, нет дурного: наоборот, это благотворно повлияет на нас обеих – в смысле психологическом. Вы говорили – если дадите себе труд припомнить собственные слова,– что каждой из нас надо иметь свой узкий круг знакомых, и тогда мы сможем лучше ладить друг с другом; ну, а коль скоро моя компания настроена к вам враждебно, мне остается только сказать вам… – Да, – Что это Опять наступило молчание. Обе негромко откашливались, маленькими глотками пили кофе и не смотрели друг на друга; горячий воздух между ними так и вибрировал. Даже попугай, по-видимому, ощутил, что атмосфера в доме сгустилась: сидя в своем летнем дворце, он тихонечко клекотал и мелодично посвистывал, словно стремясь успокоить расстроенных женщин. – Так вы утверждаете, что у меня влечение к смерти, – прервала молчание Хорн. – Право же, дорогая, обвинение не по адресу. Я-то как раз стремлюсь к жизни, стараюсь расширять и обогащать связи с внешним миром, а вот вы полностью фиксированы на медленном угасании вашей матери, вы словно завидуете ей. Мои друзья, «хиппи из Гринич-Вилледжа», как вы их окрестили, внушают вам ненависть – а все потому, что они богаты духовно, по-настоящему живы, жаждут жизни, жизненные силы в них так и бурлят – и – И что же, все эти многообразные жизненные силы будут снова бурлить нынче вечером у нас в квартире, а, Хорн? – Да уж, здесь, думаю, будет повеселей, чем в доме у вашей мамули; и то сказать, нуднее, чем в «Тенистой поляне», бывает только на сборищах этих ваших сокурсниц по колледжу Сары Лоуренс. Элфинстоун, а что, если вам в этот раз не поехать на субботу и воскресенье к матери? Посидели бы с нами, в нашей маленькой компании – но только приходите не в таком настроении, как прошлый раз; нет, будьте милой, естественной, приветливой, не надо этой враждебности, подозрительности, и тогда – я уверена – они поймут вас немного лучше, да и – Вы хотите сказать, что выпускницы нашего колледжа сплошь слабоумные? – Да я вовсе не о выпускницах вашего колледжа. Что они мне и что я им? Но, на мой взгляд, – тут голос ее зазвенел, – на мой взгляд, просто смехотворно, когда люди делают культ из того, что учились в дерьмовом сверхреспектабельном заведении для снобов, разводят вокруг этого какую-то вонючую мистику. – Так вот, Хорн, если хотите знать, кое-кого из дам коробит от вашей лаллокропии. – Моей – Лаллокропии, это такой термин в психиатрии – тяга к сквернословию, даже в самых неподходящих обстоятельствах. – У, дерьмо, если этих дамочек коробит… Фраза осталась неоконченной: Хорн вскочила так стремительно, что немного кофе из ее чашки пролилось на кремовый атлас диванчика. Увидев это, Хорн дико вскрикнула, давая выход раздражению и досаде, копившимся в ней по самым разнообразным причинам все это тягостное утро, и криком ее словно выбросило из комнаты. Пулей ворвалась она в кухню, схватила посудное полотенце, намочила под краном; потом кинулась назад в гостиную и стала оттирать кофейное пятно с элегантного диванчика. – Ах, вон оно что, – проговорила Элфинстоун, и в голосе ее была даже не злоба, а огорчение. – Теперь я понимаю, почему диванчик испорчен. Значит, вы трете мокрым полотенцем атласную обивку – а она сделана из подвенечного платья моей бабушки, – трете всякий раз, как чем-нибудь обольете диванчик, а обливать его вы умудряетесь на удивление часто, и все из враждебности к… – Ну да, сперва мокрым полотенцем, – ответила Хорн, расслышав лишь первые слова этого скорбного обличения. – А потом я, конечно, оттираю его пятновыводителем «Чудо». – Что ото еще за «Чудо?» – «Чудо» – это… Ну… пятновыводитель, – прерывисто ответила Хорн – она никак не могла выровнять дыхание, до того ее взволновала эта перепалка, закончившаяся взрывом. – Действует замечательно. Джонни Карсон рекламирует его в передаче «Сегодня вечером». – Нет, вы просто спятили, – сказала Элфинстоун. – Ладно, отошлю диванчик к обойщику, пусть покроет его мешковиной кофейного цвета. Ну, фарфор и стекло мне, конечно, не уберечь в том бедламе, который здесь предвидится ce soir[8]. Пусть себе разбивают мой «веджвуд» и «хэвиленд» – это такая мизерная плата за культурное возрождение, которое вы переживаете вот уже несколько месяцев, если только можно сказать так о целом полугодии: «несколько месяцев!» Я, конечно, не прорицательница, но будь я не я, если в квартире не перевернут все вверх дном. – И не далее как… – Сдали бы свой растреклятый «веджвуд» и «хэвиленд» на хранение, что ли! Кому они нужны, какой от них прок, от этих ваших растреклятых… – Хорн! – Голос у Элфинстоун угрожающе завибрировал. Хорн ответила весьма неаппетитным словцом, которым в последнее время обильно уснащала свою речь, и Элфинстоун снова воззвала к ней, с еще большим нажимом повторив ее фамилию. – Черт подери, Элфинстоун, я ведь совершенно серьезно. Снимаем крошечную квартирку вместе, а она чуть не вся забита вашими семейными реликвиями – вашим фарфором, и хрусталем, и серебром с монограммой вашей мамули; да и вообще, кругом – все вещи вашей мамули, либо мамули вашей мамули, либо мамули ее мамули, и я чувствую себя так, словно вторглась в ваш фамильный склеп. Ну, а книги у нас на полках – бог ты мой, что за книги! Вы только себе представьте, как мне неловко, когда доктор филологии или философии подходит к полкам, видит одну только генеалогическую муру и думает, будто это я так подбираю себе книги для чтения: «Выдающиеся семейства Юга», том первый, «Выдающиеся семейства Юга», том второй, «Выдающееся дерьмо собачье», и так сверху донизу, от потолка до вашего обюссоновского ковра, все полки, и полки, и… – Хорн, вам, кажется, известно, что я консультант по вопросам генеалогии, это моя профессия, а работать я вынуждена тут, в этой комнате, и справочники должны быть у меня под рукой! – Мура собачья, по-моему, вы все это уже давным-давно вызубрили наизусть: и кто трахнул губернатора Динуидди в кустиках клюквы на берегу Потомака, и какое индейское племя – чероки или чоктоу – оскальпировало миссис Элфинстоун при… – Знаете, Хорн, если у человека предки были из первых поселенцев, ничего зазорного в этом нет. – Так вот, Элфинстоун, из-за этих ваших предков – первых поселенцев, из-за ваших семейных реликвий квартира мне просто обрыдла! Переберусь-ка я на субботу и воскресенье в отель «Челси», а потом дам вам знать, где и когда вы сможете в очередной раз получить от меня половину денег, которые мы вместе платим за право содержать в этой квартире семейный музей Элфинстоунов! Хорн выбежала из гостиной в спальню, с треском захлопнула дверь. И, судя по всему, развила там бешеную деятельность. Элфинстоун обратилась в слух: минут десять, до самого ухода Хорн на службу, в спальне что-то звякало, брякало, а когда дезертирка ушла, Элфинстоун встала с загубленного диванчика и отправилась в спальню на рекогносцировку. Полученные данные несколько ее успокоили: оказалось, что, заталкивая второпях кое-какие свои пожитки в пластиковый мешок, Хорн сломала молнию, а умывальных принадлежностей, включая зубную щетку, вообще не взяла и поэтому Элфинстоун с полным основанием предположила, что возня с мешком, который так и остался наполовину пустым, всего-навсего очередная ребяческая выходка Хорн. В полдень все того же десятого августа Элфинстоун позвонила в научный отдел «Национального журнала общественных проблем», где работала Хорн, и попросила ее к телефону. У обеих голоса были грустные, приглушенные – до того приглушенные, что во время долгого разговора, прерывавшегося нерешительным молчанием, им не раз приходилось переспрашивать друг у друга то одно, то другое. Разговор велся в мягких, чуть ли не элегических тонах. Из всех тем, вызвавших между ними разногласия, была затронута только одна – прививка против полиомиелита. – Дорогая, – сказала Элфинстоун, – если вам от этого станет легче, я схожу и сделаю прививку. Последовало короткое молчание. – Дорогая, – выговорила наконец Хорн с дрожью в голосе, – вы же знаете, я панически боюсь полиомиелита с тех пор, как им заболел мой двоюродный брат Элфи. Он и по сей день лежит в аппарате искусственного дыхания, только голова торчит наружу, и до того иссох – череп какой-то, на смерть похож; и знаете, дорогая, глаза у него такие потерянные, и, боже мой, как он смотрит этими голубыми глазами и силится мне улыбнуться, боже ты мой, как смотрит! Тут они обе расплакались и едва-едва смогли сколько-нибудь внятно сказать друг другу «До свидания»… Но в четыре часа все того же жаркого августовского дня настроение у Элфинстоун вдруг переменилось. Она пошла на прием к психоаналитику и тут, лежа на кушетке и прижимая к носу бумажную салфеточку, с неимоверной обстоятельностью воспроизвела весь свой утренний разговор с Хорн. – Когда вы усвоите: если мы с вами уже обсудили какую-нибудь проблему, то возвращаться к ней больше не следует? – укоризненно проговорил доктор Шрайбер и поднялся со своего стула за изголовьем кушетки, давая тем самым понять, что сеанс окончен, а ведь Элфинстоун пробыла у него всего двадцать пять минут – половину оплаченного ею времени, – и, значит, он просто смошенничал. С мрачным видом он распахнул перед ней дверь, и, громко всхлипывая, она вышла на раскаленную улицу. Небо было хмурое но все вокруг дышало зноем. « Когда Элфинстоун добралась до места, оказалось, что у мамочки снова острый приступ кардиальной астмы – в ее спальне хлопотала присланная врачом сиделка. Зрелище это не вызвало у Элфинстоун никаких чувств – лишь обычную вереницу постыдных мыслей о мамочкином завещании: кому достанется б – От тебя только и слышишь: «Хорн то, Хорн это», – жалобно проговорила мамочка. – Да кто она, черт побери, такая, эта твоя Хорн? Вот уже десять лет ты только о ней и говоришь. Почему ты зовешь ее по фамилии, что у нее, имени нет? Боже мой, тут что-то не так, меня это всегда тревожило. Как все это понимать? Не знаю, что и думать! – Ой, мамочка, да тут вовсе не над чем думать,– сказала Элфинстоун. – Мы с ней обе – незамужние женщины интеллигентных профессий, а незамужние женщины интеллигентных профессий называют друг друга по фамилии. Так принято на Манхэттене, вот тебе, мамочка, в весь секрет. – Хм…хм… – проговорила мамочка, – ну, не знаю. Может быть… Она метнула на дочь острый взгляд, но о Хорн говорить перестала, а вместо этого попросила сиделку помочь ей сесть на горшок. Ну что ж, мамочка еще раз выкарабкалась из очень тяжелого приступа астмы и теперь собиралась потешить себя: пусть за ней поухаживают немножко, а потом она прямо в постели полакомится вкусным суфле из сыра, которое Элфинстоун приготовила им обеим на ужин. Еще больше мамочку утешило и ободрило то, что врач разрешил сиделке уйти. – Значит, доктор считает, что мне лучше, – объявила она дочери. – Конечно, мамочка, – ответила Элфинстоун. – Когда я приехала, лицо у тебя было какое-то синее, а теперь – почти нормального цвета. – – Да, мамочка, даже багровое. Это называется – цианоз. – Боже мой, боже мой, – заахала мамочка. – «Цина»… Увидев, что употребление мудреных медицинских терминов снова вывело мамочку из равновесия, Элфинстоун заговорила с нею попроще: до чего же мамочке идет розовая ночная кофта – теперь, когда цвет лица у мамочки опять нормальный, это особенно заметно, и ведь это она, Элфинстоун, подарила мамочке кофту ко дню ее восьмидесятипятилетия, а еще – вязаные башмачки и вышитый чехол для мамочкиной грелки. Она помолчала немного, а потом не удержалась, напомнила мамочке, что вот другая, замужняя дочь, Вайолет, не сочла нужным хотя бы поздравить мамочку с днем рождения, так же, к слову говоря, как и мамочкины внуки – Чарли, Клем и Юнис. Но мамочка уже не слушала. На нее начало действовать снотворное; огромная расползшаяся старческая грудь медленно и плавно поднималась и опускалась, и Элфинстоун подумалось, что так вздымаются и опадают воды океана, успокаиваясь после неистовств тайфуна. «Поразительное дело, как упорно она всякий раз отгоняет Черную даму», – мелькнуло у Элфинстоун в голове (Черной дамой она мысленно именовала костлявую) . – Лейси, – обратилась Элфинстоун к мамочкиной экономке, – скажите, в последнее время к мамочке не заходил ее адвокат? Старуха-экономка подала Элфинстоун приготовленный из маслянистого рома пунш и расписание утренних поездов на Манхэттен. Потягивая пунш, Элфинстоун постепенно утверждалась в мысли, что опасаться старухи-экономки нечего. Порою она подозревала Лейси в коварном намерении пережить мамочку и заполучить кое-что из ее имущества, но сейчас, в полночь, ей стало вдруг совершенно ясно, что дряхлой экономке, безусловно, не дотянуть до мамочкиной кончины. У нее тоже астма, а в придачу – ревматоидный полиартрит и отложения солей в позвоночнике, согнувшие ее в дугу; Элфинстоун подумалось даже, что здоровье у Лейси куда хуже, чем у мамочки, и все-таки она, Лейси, крутится целый день по дому; все дело тут в том, что Лейси держится за жизнь с чисто звериной цепкостью, и Элфинстоун сама не могла бы сказать, нравится ли ей это свойство, будь то в мамочке или в дряхлой мамочкиной экономке. – Ну, она тоже не вечна, – пробормотала Элфинстоун, не замечая, что думает вслух. – Вы чего это, барышня? – переспросила экономка. – Я говорю, мамочка по-прежнему помешана на Церкви поборников знания, хоть вероучение это так и не распространилось дальше Новой Зеландии; да и возникло оно там всего за год до мамочкиного обращения, а случилось это в тысяча девятьсот двенадцатом году, когда они с папочкой ездили в Окленд; он был тогда уже плох: так и не оправился после удаления предстательной железы. – Чего? – Ничего, – ответила Элфинстоун едва слышно. Потом повысила голос: – Пожалуйста, вызовите мне такси, прямо сейчас. – Чего? – – Да, я решила не дожидаться утреннего поезда на Манхэттен, поеду на такси. Дорого, конечно, зато… Фраза так и осталась неоконченной, но смысл ее, если бы Элфинстоун договорила до конца, был бы такой: то-то Хорн поразится, если она, Элфинстоун, нагрянет сейчас домой, в самый разгар вавилонского столпотворения, которое устроили там Хорн и вся эта шатия из Нью-Йоркского университета; она даже придумала, что скажет тому рыжебородому профессору философии. «Вы ведь ратуете за женскую эмансипацию в чисто личных интересах?» – спросит она его. И пока она спускалась по лестнице в холл мамочкиного летнего рая, на лице у нее медленно возникала улыбка. – Так-так, – сказала она себе. При мысли о блестящем стратегическом маневре, который она сейчас осуществит, настроение у нее так поднялось, что у дверей она сунула долларовую бумажку в скрюченную, по-лягушачьи холодную руку Лейси. Такси уже дожидалось ее. Узнав, что проезд до Манхэттена обойдется долларов в восемьдесят, Элфинстоун сердито отпустила водителя, но, прежде чем он успел выехать с подъездной дорожки на шоссе, громовым голосом велела ему возвратиться. Ее вдруг осенило: восемьдесят долларов – это куда меньше того, что она выкладывает за два сеанса доктору Шрайберу, но зато не далее как ранним утром одиннадцатого августа ей почти наверняка удастся навсегда изгнать из своей квартирки и демонологию, и все прочие напасти, которые она вынуждена терпеть не только от этой шатии из Нью-Йоркского университета, но и от… – Да, Хорн будет липнуть ко мне, как смола, просить, чтобы я ее оставила, но уж с этим мы как-нибудь управимся! Когда Элфинстоун, открыв дверь своим ключом, вошла в квартирку на Шестьдесят первой улице, глазам ее представилась вовсе не та картина, какую она рисовала себе во время столь продолжительной – и дорогостоящей – обратной поездки. Не то что столпотворения – ни малейшего беспорядка не было в чинной квартирке Хорн – Элфинстоун. Хорн? Где же она? А, вот! Сидя на том самом диванчике для влюбленных, обивка которого была безнадежно загублена пролитым кофе, Хорн спала перед ящиком для идиотов. Он был включен, хотя и обозрение «Сегодня вечером», и «Кино для полуночников» уже давно кончились. Экран, нелепо яркое белое пятно с мельтешащими по нему черными точечками, был словно негатив короткометражки – метель в далеком необитаемом краю; а звуковым сопровождением служил неумолкающий приглушенный гул. Господи, да ведь звук этот как бы выражает душевное состояние самой Элфинстоун – то, что происходит в ее сознании и подсознании; только во время ночной поездки в такси (вот дурацкое мотовство!) его словно бы выключили, а сейчас снова включили, боже ты мой! Элфинстоун внимательно оглядела спящую на диванчике Хорн – такую маленькую, поникшую; она то негромко похрапывала, то что-то бормотала во сне. Перед нею, на столике для смешивания коктейлей, стояла полупустая бутылка виски и один-единственный стакан. Видимо, прежде чем уснуть перед ящиком для идиотов, Хорн напилась – в полном, совершеннейшем одиночестве… Нет, тут какая-то загадка. Элфинстоун связалась с бюро обслуживания – узнать, кто звонил за это время ей и Хорн по телефону и что просил передать. Единственное сообщение для нее лично было от сокурсницы по колледжу Сары Лоуренс: их предстоящая встреча (они собирались вместе позавтракать) отменяется – у сокурсницы грипп. А вот единственное сообщение для Хорн оказалось куда интересней. Краткость его Элфинстоун сочла оскорбительной: «Извините, все отменяется. Санди Кастоу» (Кастоу был тот самый рыжебородый профессор философии из Лиги ядовитого плюща[9]). Сочувствие к маленькому, всеми покинутому существу, притулившемуся на диванчике для влюбленных, разлилось у Элфинстоун в сердце, как умиротворяюще-блаженное хмельное тепло. Она выключила телевизор. Негатив короткой ленты – ночная метель в далеком, пустынном краю – медленно угас, и в комнате стало темно и тихо, лишь всхрапывала и что-то бормотала во сне Хорн да изредка клекотал сонный попугай – его так в позабыли на балконе в «летнем дворце», и там он, видимо, просидел бы всю ночь. – Ах, боже ты мой, – проговорила Элфинстоун, – десятое августа мы пережили, оно позади; уж это, во всяком случае, можно сказать совершенно точно… И тут она поступила как-то странно, до того странно, что в дальнейшем не сможет вспоминать об этом без смущения и на другой же день расскажет доктору Шрайберу, уверенная, что тот обнаружит в ее действиях некий глубинный смысл, а он, несомненно, должен быть. Опустившись перед диванчиком на пол, она припала щекой к костлявым коленкам Хорн, обняла одною рукой ее тощие икры. И в такой позе – не слишком удобной, но чем-то ее успокаивающей – стала вглядываться в силуэт города, а город вползал в серое утро с неохотой, такою понятной,– потому что, боже ты мой, ведь Хорн была права, когда говорила о монолитах, громоздящихся в деловых кварталах города: они и впрямь похожи на ряды освещенных надгробий в огромном некрополе. Казалось, и утреннему свету не нравится этот город, он заползает в его нутро и обволакивает снаружи с омерзением – тоже вполне понятным. Утренний свет и город заключали друг друга в объятия, словно двое лицедеев, специально нанятых для того, чтоб совершить любовный акт, отвратительный в равной мере им обоим. – Поздравляю с одиннадцатым августа, – сочувственно прошептала Элфинстоун костлявым коленкам Хорн, а про себя решила: послезавтра, нет, завтра же, она начнет курс прививок против полиомиелита, хоть игла шприца и вызывает у нее какой-то ребяческий страх. |
|
|