"Лесной царь" - читать интересную книгу автора (Турнье Мишель)

V. ЛЮДОЕД ИЗ КАЛЬТЕНБОРНА

Дитя, я пленился твоей красотой: Неволей иль волей, а будешь ты мой! Гете. «Лесной царь»

Скучившись в живописном беспорядке вокруг замка, чья красно-бурая громада заслоняла горизонт, несколько жилых домов и других строений образовывали нечто вроде миниатюрного городка на четырех гектарах территории, обнесенной крепостными стенами. Одна из двух сторожевых башен у въездных ворот служила складом для инструментов, вторая — жилищем привратника и его жены. За воротами, хаотично разбросанные вдоль дороги, ведущей к парадному двору, стояли крытый манеж с конюшнями, два гимнастических зала, медпункт, гараж и авторемонтная мастерская, лодочный ангар, контора эконома, четыре теннисных корта, две жилые виллы, каждая с палисадником, футбольное и баскетбольное поля, театр, кинозал, который легко превращался в боксерский ринг, и узкая полоса земли, уставленная барьерами для бега с препятствиями. Вблизи замка располагались псарня, где одиннадцать доберманов встречали свирепым ревом любого, кто проходил мимо их клетки, небольшой арсенал с оружием и амуницией, трансформаторная будка и тюрьма. И с каждой стены и крыши, с каждого знамени и флага говорили, кричали, взывали бесчисленные лозунги и афоризмы, казалось, решившие подменить собою человеческую способность к свободному мышлению. «Хвала всему, что закаляет!»

— провозглашалось над дверью первого спортзала, а второй отвечал ему цитатой из Ницше: «Не изгоняй героя из сердца своего!». Гете и Гитлер дружно приветствовали входящих в театр следующими максимами: «Позор не тому, кто упал, а тому, кто не поднялся!» (Гете) и «Свои права не клянчат, их вырывают в жестокой борьбе!» (Гитлер).

Одурманенный этой навязчивой лозунговой перекличкой Тиффож поначалу слабо реагировал на встречи с живыми обитателями наполы. Он был принят унтерштурмфюрером, эдакой канцелярской крысой, который ознакомился с его солдатской книжкой и путевым листом, а потом велел заполнить бесконечно длинную анкету, где пришлось отвечать на десятки вопросов о родителях и прочих предках до седьмого колена и на столько же — о самом себе. Затем писарь передал Тиффожа в руки унтершарфюрера; этот указал ему стойло для Синей Бороды и повел в назначенную для жилья комнатушку. Они пересекли оружейный зал и, одолев бесчисленные лестницы — чем выше, тем более крутые и узкие, — добрались наконец до коридора, освещаемого лишь крошечными слуховыми оконцами, куда выходили двери каморок, заселенных унтер-офицерским составом СС, обслугой наполы.

— Поскольку вас рекомендовал сам рейхс-маршал, господин Командор предупрежден о вашем прибытии; он вас вызовет, — сказал его провожатый, добавив с иронической усмешкой, — если только не забудет… Во всяком случае, Начальник ждет вас у себя.

Начальником здесь звали штурмбаннфюрера Штефана Рауфайзена. У него был высокий продолговатый череп, срезанный подбородок и тесно посаженные молочно-голубые глазки — словом, идеальная арийская внешность, прославляемая теоретиками превосходства германской расы. Когда француза ввели в директорский кабинет, расположенный на первом этаже замка, Рауфайзен был погружен в изучение досье и соблаговолил взглянуть на новоприбывшего только после того, как дочитал последнюю страницу. Сощурившись, он подозрительно оглядел Тиффожа с ног до головы и отчеканил три фразы:

— Вы поступаете в распоряжение гауптшарфюрера Йохама, нашего интенданта. Вы обязаны отдавать честь всем офицерам СС начиная с упомянутого гауптшарфюрера. Вы свободны.

К собственному удивлению, Тиффож почти не проявлял внешнего интереса к детям, которые, в общем-то, и были душой этих многочисленных зданий с болтливыми стенами и лаконичным начальством. Он безошибочно чуял их присутствие по колебаниям атмосферы замка, которая к тому же материализовалась то в пару боксерских перчаток, брошенных на стул, то в висящую на столбе пилотку, то в забытый на дворе футбольный мяч и кучу красных спортивных курток, как попало валявшихся на зеленеющем газоне. Но его не оставляла подспудная уверенность в том, что между ним и детьми стоит непреодолимый барьер, и, скорее всего, пройдет очень много времени, пока он рухнет. Преградой этой был, в первую очередь эсэсовский персонал школы, ревностно охранявший учеников и обеспечивавший весь ход жизни этого заведения. Тиффож поначалу не без труда разбирался в тонкостях субординации, ему пришлось выучить наизусть табель о рангах «Черного корпуса « и запомнить все эти значки и эмблемы, позволявшие различать звания офицеров с их одинаково мрачными мундирами.

Так, он обязан был знать, что, в отличие от гладких нашивок на воротнике простого эсэсовца, штурмовик (солдат 1-го класса) носит нашивки с одним галуном, ротенфюрер (капрал) — с двумя галунами, унтершарфюрер (старший капрал) — с одной звездочкой, шар-фюрер (сержант) — с одним галуном и одной звездочкой, обершарфюрер (старший сержант) — с двумя звездочками, гауптшарфюрер (адъютант) — с двумя звездочками и одним галуном, унтерштурмфюрер (младший лейтенант) — с тремя звездочками, оберштурмфюрер (лейтенант) — с тремя звездочками и одним галуном, гауптштурмфюрер (капитан) — с тремя звездочками и двумя галунами, штурмбаннфюрер (майор) — с четырьмя звездочками, оберштурмбаннфюрер (подполковник) — с четырьмя звездочками и одним галуном, штандартенфюрер (полковник) — с одним дубовым листком, оберфюрер (генерал) — с двумя дубовыми листками, бригаденфюрер (бригадный генерал) — с двумя дубовыми листками и одной звездочкой, группенфюрер (дивизионный генерал) — с тремя дубовыми листками и, наконец, обергруппенфюрер (генерал армии) — с тремя дубовыми листками и одной звездочкой. И только один рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер носил эмблему в виде венка из дубовых листьев, окружающих дубовый листок.

Погоны офицеров, отличавшиеся, правда, меньшим разнообразием, тем не менее, еще чаще служили поводом для прискорбной путаницы. Вплоть до звания гауптштурмфюрера они украшались серебряной нитью в шесть рядов. От гауптштурмфюрера до штандартенфюрера эти нити сплетались по трое в простую косичку, тогда как более высоким чинам полагалась уже двойная.

Старший интендант гауптшарфюрер Йохам, багроволицый толстяк, безраздельно царил на складе, битком набитом мешками с сушеными овощами, тушенкой, окороками, голландскими сырами и ведрами патоки; тут же были навалены стопки одеял, груды всяческой одежды и целые рулоны перевязочного материала. В общем, это было огромное скопище продуктов и вещей со сложным, смешанным запахом, которое в эти суровые, полные лишений времена напоминало сказочную пещеру Али-Бабы. Поскольку два единственных исправных автомобиля находились в распоряжении Командора и Начальника школы, Тиффожу для его продуктовых рейдов предоставили четырехколесную повозку и пару лошадей; в случае необходимости борта повозки наращивались с помощью деревянных щитов или обручей, на которые натягивался брезент.

В общем, Тиффожу досталась та же самая работа, что и в Морхофе, только с более непритязательными подручными средствами; однако здесь она была проникнута гораздо более глубоким смыслом. Он ни на минуту не забывал о том, что трудится на благо детей, и ощущал эту роль отца-кормильца — pater nutritor — как весьма пикантную оборотную сторону своего людоедского призвания. Всякий раз, сгружая с воза и внося продукты в пахучее помещение склада с узкими, забранными решеткой окнами, он с удовольствием думал о том, что все эти пласты сала, мешки муки и кубы масла, которые он таскает на руках или взваливает на плечи, скоро превратятся, посредством тайной алхимии, в песни, жесты, плоть и испражнения детей. Таким образом, работа его становилась «носящей» совсем в ином, новом смысле — конечно, не впрямую сообразованным с его чаяниями, но, в ожидании лучших времен, отнюдь не низко-презренной.

Четыреста учеников, называемых юнгштурмовцами, были разделены на четыре центурии, каждая под командованием своего центуриона, которого опекал один из взрослых воспитателей, офицер или унтер-офицер СС. Центурия делилась на три колонны, а эти, в свою очередь, на группы по десять человек. Колонной командовал цугфюрер, группой — группенфюрер. За каждой группой был закреплен определенный стол в столовой и отдельный дортуар.

«Отныне, — провозгласил Гитлер в своей речи на партийном съезде 1935 года, — каждый молодой немец будет расти и воспитываться от школы к школе. Его возьмут под наблюдение с самого юного возраста и так проведут по жизни вплоть до пенсии. Никто не сможет сказать, что в его существовании был период, когда его предоставили самому себе!» Какое-то время из-за нехватки квалифицированного персонала дети моложе десяти лет не были охвачены этой системой воспитания. Однако по достижении указанного возраста девочки вступали в Молодежный союз девушек note 18, а мальчики — в Молодежный мужской союз note 19. В четырнадцатилетнем возрасте они становились членами, соответственно, Немецкого союза девушек note 20 и Гитлерюгенда. Там они состояли до восемнадцати лет, а затем поступали в распоряжение Службы занятости и, далее, Службы вермахта.

Юнгштурмовцы в наполах подлежали еще более суровой системе воспитания. Они поступали в школу двенадцати лет и заканчивали ее в восемнадцать, получив, с одной стороны, традиционное общее образование и, с другой, строгую военную выучку с сухопутным, морским или воздушным уклоном по их выбору; можно было также пойти служить в войска СС. Более половины юнгштурмовцев стремились попасть именно туда. Набор осуществлялся двумя путями — по собственному желанию детей и по спискам коммунальных школ. Первой разновидности с лихвой хватило бы, чтобы заполнить все наполы, число которых не превышало сорока, но тогда состав учеников был бы в подавляющем большинстве буржуазным — сыновья высокопоставленных военных, партийных функционеров и прочее, — тогда как популистская философия рейха требовала широкого представительства народных слоев общества. Следовало добиваться нужной статистики, набирая необходимое количество детей ремесленников, рабочих и крестьян.

С этой целью сельским учителям надлежало представлять выездной комиссии всех детей, соответствующих, по их мнению, критериям кандидата в наполу. Таких детей собирали в центры, где подвергали сперва строжайшей расовой и физической селекции (так, все носящие очки отвергались a priori), а затем физическому и интеллектуальному тестированию. Главным качеством, категорически требуемым в инструкциях по набору, было так называемое Draufgangertum, — иными словами, ребенок должен был безоглядно подчиняться приказу и стремиться выполнить его, полностью отринув инстинкт самосохранения. Вот почему на испытаниях кандидатам приходилось выполнять поистине смертельные трюки: бросаться в воду с высоты десяти метров, даже не умея плавать; преодолевать препятствия с замаскированными ловушками — рвом, рогаткой, ямой с водой и т.д.; прыгать со второго этажа на одеяло, растянутое внизу старшими; или, еще того хуже, за несколько секунд вырыть индивидуальный окопчик и, скорчившись в нем, пропустить над собой танки, идущие сплошной стеной, гусеница к гусенице. Так же строго осуществлялась и селекция по интеллектуальному развитию кандидатов, однако война серьезно подорвала систему общего образования в наполах. Непрерывная мобилизация совсем истощила преподавательские коллективы, полностью состоявшие из офицеров СС, и Тиффож, по приезде в Кальтенборн, оказался свидетелем разительного переворота в гуманитарном образовании учеников, а именно: места военных преподавателей заняли гражданские. Увы, благожелательность и компетентность этих, уже вышедших на пенсию старых людей, спешно набранных в школу, дабы заткнуть бреши, образовавшиеся с очередным призывом в армию, никак не могли завоевать им авторитет в глазах учеников этой цитадели, ощетинившейся пулеметами и разукрашенной смертоубийственными призывами. Пожилые учителя с их предметами — например, латынью или греческим, которые набирающая обороты война сделала ненужными, смехотворными, — жалкие в своих ветхих цивильных одежках, неспособные войти в маршевый ритм жизни наполы, растерянные, сбитые с толку, уходили с уроков под свист и улюлюканье учеников. Один за другим они покидали школу, и только семинарист-протестант из Кенигсберга, младший пастор Шнейдерхан, абсолютно нечувствительный к хулиганским выходкам своих питомцев, упорно держал оборону и в конце концов прочно утвердился в этой клетке с дикими зверенышами. День начинался в шесть часов сорок пять минут оглушительным электрическим звонком, яростно сотрясавшим стены тесных дортуаров. Тотчас же коридоры и лестницы заполнялись красными куртками учеников, шумно несущихся к выходу на парадный двор для утренней пробежки. Душевая, куда центурии допускались по очереди, с пятиминутным интервалом, клубилась паром и бурлила, точно адская кухня. К восьми часам ученики, уже в форме, выстраивались на линейку к подъему флага. По окончании церемонии стройные ряды мгновенно распадались, и мальчишки стрелой неслись в столовую, где каждого ждали кружка с эрзац-кофе и два куска сухого хлеба. Затем начиналась сложная перегруппировка: центурии распределялись по классам для лекций или семинаров, по гимнастическим залам и участкам для спортивных игр; некоторые тренировались за пределами крепости и на берегах близлежащих озер, где их обучали верховой езде, гребле, обращению с оружием и стрельбе; другие работали в мастерских по ремонту инвентаря.

Тиффож внимательно следил за ходом этой огромной сложной машины. Поскольку в школе царила железная дисциплина, а ученики прошли драконовский отбор, машина эта функционировала идеально, без единого сбоя, под звуки труб, флейт и барабанов, а, главное, под размеренный грохот сапог. Но более всего поражали Тиффожа энергичные боевые марши, с упоением исполняемые ломкими, срывающимися с дисканта на бас детскими голосами; их оглушительная перекличка не смолкала ни на минуту, разносясь по крепости и за ее пределами. И Тиффож спрашивал себя, суждено ли ему когда-нибудь найти свое место в этой мясорубке для детей, где их тела и сердца были подчинены единой цели, единому порыву. Само совершенное устройство данной системы, с ее дьявольской силой и всесокрушающей энергией, не позволяло ему надеяться на успех, однако Тиффож знал, что ни один механизм не застрахован от попадания какой-нибудь ничтожной песчинки, и что судьба работает на него.

Все то время, что Тиффож, волею обстоятельств, оставался на обочине этой бодрой, размеренной, проходящей под барабанную дробь жизни, он находил себе прибежище возле Heinmutter — Родины-матери в лице фрау Эмилии Нетта, которая обитала в одном из домиков у стен замка и заведовала школьным медпунктом. Она овдовела еще в 1940 году; двое из ее сыновей сражались на русском фронте, третий, младший, учился здесь же, в наполе. Скорее по сложившейся в Кальтенборне традиции, нежели из-за своей должности, фрау Нетта неизменно радушно встречала обитателей замка что в медпункте, что у себя дома, и для прихода к ней вовсе не требовалось разрешения или специального повода. Она оказывала помощь всем и каждому, и ее дверь не закрывалась ни на минуту. Тиффож быстро привык к тесной, жарко натопленной, идеально чистой кухоньке, благоухающей воском и красной капустой. Он пробирался в укромный уголок и подолгу сидел там не шевелясь, молча вслушиваясь в течение времени, размеченное тиканьем часов с гирями и бульканьем варева на плите. Иногда вихрем врывался кто-нибудь из мальчишек и, сбивчиво изложив свое дело — несварение желудка, разорванная одежда, срочная необходимость написать письмо, несправедливое наказание, — убегал, обласканный и утешенный. Фрау Нетта была единственной женщиной в крепости и пользовалась там непререкаемым авторитетом, который простирался не только на юное поколение Кальтенборна. Офицеры, и старшие и младшие, беспрекословно подчинялись ее распоряжениям, и все были уверены, что даже сам Начальник школы не осмелился бы перечить ей. Во всяком случае, интендант Йохам ни разу не сделал французу замечания по поводу его визитов в домик фрау Нетта.

Тиффож часто размышлял о том, каково место женщины — особенно такой женщины — в этой сугубо мужской цитадели, где царил воинственный дух, начисто отрицавший любое проявление человеческой доброты и любви, фрау Нетта, как и ее муж, была славянского происхождения. Маленький рост и темные, обычно повязанные ярким платком волосы, которые должны были бы компрометировать ее в глазах ревнителей чистоты арийской расы, напротив, лишь выделяли и красили ее, еще больше подчеркивая то особое место, что она занимала в Кальтенборне. Она ни разу ничем не дала понять Тиффожу, одобряет ли идеологию наполы. Однако все ее поведение свидетельствовало о том, что она привержена этой идеологии душой и телом. Но при всем том казалось, будто фрау Нетта, благодаря своему отличному знанию растений и животных, лесов и озер (она неизменно возглавляла сбор грибов и ягод), а также врожденному таланту утешительницы и целительницы, который она демонстрировала в медпункте, заботится лишь о вполне конкретных, земных делах. Прошло довольно много времени, пока Тиффож, наконец, не начал кое-что понимать; это случилось, когда фрау Нетта получила уведомление о том, что один из ее сыновей пропал без вести при взятии Харькова войсками генерала Конева. По печальному совпадению, Тиффож как раз оказался рядом с нею, когда она прочла страшное письмо, полное напыщенных утешений и глупых славословий героям войны. Фрау Нетта ничем не выдала своего горя. Просто ее движения чуточку замедлились, взгляд на секунду остановился. Заметив, как настойчиво Тиффож смотрит на нее, она через силу прошептала — почти беззвучно, монотонно, словно давно заученную молитву:

— Жизнь и смерть — это одно и то же. Кто боится смерти или ненавидит ее, боится или ненавидит жизнь. Природа — неиссякаемый источник жизни, но она же — гигантское кладбище, конец всех надежд. Франци, наверное, сейчас уже мертв. Или умрет в лагере для военнопленных. Но не нужно скорбеть. Женщина, которая носила в чреве свое дитя, должна уметь носить и траур по нему.

Ее прервала целая ватага юнгштурмовцев, которые, крича наперебой, шумно ворвались в комнату. И фрау Нетта, так и не проявив своих чувств, сказала и сделала все, чего ждали от нее дети.

Три комнаты на втором этаже правого крыла замка служили апартаментами штурмбаннфюрера доктора профессора Отто Блаттхена, откомандированного в Кальтенборн обществом «Аненербе» note 21. Черная остроконечная бородка, бархатно-черные глаза, над которыми круто взлетали угольно-черные, точно тушью выведенные брови, и голый темный череп делали этого Мефистофеля в белом халате достойным представителем племени лабораторных эсэсовцев. Его карьера совершила блистательный взлет год назад, когда профессор Август Хирт, заведующий кафедрой анатомии Страсбургского университета, поручил ему, в рамках деятельности «Аненербе», особо деликатную миссию. Руководители рейха решили, что евреи и большевики являются источником всех бед на земле, и было бы интересно установить общность их происхождения, так сказать, наличие еврейско-болыневистской расы, определив ее характер и отличительные признаки.

Итак, Блаттхена послали с этим поручением в лагеря для русских военнопленных, дабы выбрать там образцы для изучения, соединяющие в себе еврейство с комиссарством, — задача по меньшей мере странная, если учесть, что вермахт получил категорический приказ истреблять на месте любого пленного советского комиссара.

В течение всей зимы от Блаттхена не поступало никаких известий, но вот в канун Пасхи руководители «Аненербе», к своему восторгу, получили от него сто пятьдесят тщательно пронумерованных и запечатанных стеклянных контейнеров с наклейками «Homo Judaeus Bolchevicus» — «Человек еврейско-большевистской расы». В каждом контейнере плавала в растворе формальдегида отлично сохранившаяся человеческая голова.

Успех этот принес Блаттхену, помимо звания штурмбаннфюрера, репутацию великолепного специалиста по Восточным землям — Восточной Пруссии, Польше и оккупированным территориям Советского Союза, и «Аненербе» послало его с постоянной миссией в Кальтенборн, где он возглавлял (или думал, будто возглавляет) комитет по отбору кандидатов в наполу. Ибо Тиффож вскоре установил, что между Блаттхеном и Начальником школы существует неприкрытая вражда. Рауфайзен называл расистские теории вредной и туманной белибердой, Блаттхен считал Начальника невеждой и пьяницей, но, поскольку они занимали на эсэсовской иерархической лестнице одинаковое положение, им поневоле приходилось терпеть друг друга. Однако за Рауфайзеном оставалось то преимущество, что он командовал персоналом ему неограниченные возможности для сложной комбинаторики. Притом, все полученные результаты измерений и выведенные из них среднестатистические данные не укладывались в убогую объективную реальность; Блаттхен наделял их волшебными свойствами манихейства note 22, преображающего банальные цифры в вечные категории добра и зла. Вот почему, измеряя очередной череп, Блаттхен не ограничивался констатацией его формы — круглой (брахицефальной) или овальной (долихоцефальной). Он объяснял Тиффожу, что ум, энергия, интуиция суть отличительные признаки долихоцефалов, и все несчастья Франции произошли от того, что ею правили круглоголовые — Эдуар Эррио, Альбер Лебрен или Эдуар Даладье; справедливости ради он все же добавлял, что и из этого правила есть исключения, а именно: достойнейший Пьер Лаваль (как нельзя более круглоголовый) и омерзительный Леон Блюм, чья долихоцефалия, увы, не вызывала ни малейших сомнений. Принимая во внимание все вышесказанное, неудивительно, что антропологические таблицы Блаттхена содержали определенный набор пагубных признаков, делавших их обладателя существом низшего сорта. Таковым признаком была, например, «монгольская метина» — нечто вроде синеватого родимого пятна, расположенного в сакральной, иначе говоря, крестцовой области тела и более заметного у детей, нежели у взрослых. Оно довольно часто встречалось у представителей черной и желтой рас и только изредка — у белых, по-чему и являло собой в глазах теоретиков расизма позорный признак неполноценности, «дьявольскую метку». Точно так же расценивались ими горбатые семитские носы, отставленный большой палец ноги у индейцев, плоские затылки персов и армян, образующие прямую линию с шеей, дугообразные отпечатки пальцев, характерные для пигмеев, и вторая группа крови, наиболее частая у кочевых народов, цыган и иудеев.

Все эти цифровые данные, годящиеся для алгебраических формул, не мешали Блаттхену, с другой стороны, полагаться на чисто интуитивные озарения, почти всегда безошибочные, хотя и совершенно недоказуемые. Его острый черный взгляд, пристально изучавший походку детей, выражение их лиц, общий облик, помогал делать из всего этого неопровержимые выводы. Но главным козырем Блаттхена был его так называемый расовый нюх; он утверждал, что каждая раса пахнет по-своему и что он может с закрытыми глазами определить, кто перед ним — черный, желтый, семит или северянин, — по летучим кислым или щелочным выделениям их потовых и сальных желез.

Тиффож слушал Блаттхена, записывал цифры, которые тот бросал ему, наблюдал за его манипуляциями с циркулем Брока или динамометром, регистрировал, а, главное, непрерывно размышлял. Разумеется, СС и все, с этим связанное, внушали ему живейшее отвращение. Но вот сама напола, несмотря на то, что ее дисциплина, мундиры и неистовые марши на каждом шагу оскорбляли анархистские вкусы и убеждения Тиффожа, побуждала его к компромиссу, ибо, служа машиной для подавления, она, в то же время, способствовала бурному расцвету свежей, невинной детской плоти. И эту смесь подчинения и экстаза маниакальная, граничащая с садизмом и преступлением эрудиция Блаттхена доводила до высшего предела; явное родство его теорий с фаллологией Великого Егеря и с конной философией Прессмара также заставляли француза до времени терпеть и молчать. Непрерывный подъем его карьеры, особенно этот, последний рывок, позволивший перейти от оленей и лошадей к детям, явно свидетельствовал о том, что он уверенно следует по пути своего призвания. Оставалось лишь стать выше обстоятельств и найти средство завладеть научным достоянием Блаттхена, дабы обратить его себе на пользу — точно так же, как раньше он сумел извлечь из Роминтена нежданные, но чисто «тиффожевские» плоды. Ибо, разделяя — на краткий миг — труды Блаттхена, он, тем не менее, был убежден, что доктор-эсэсовец — всего лишь временная фигура, которой предназначено рано или поздно исчезнуть из его жизни, уступив место ему, Тиффожу.

И Тиффож, проникнутый этой уверенностью, воспользовался тем, что впервые с начала войны ему стали выпадать свободные минуты и некоторый комфорт: он раздобыл школьную тетрадь и вновь принялся за свои «Мрачные записки».


Мрачные записки

Сегодня: поездка в Иоганнисбург за матрасами. Неизвестно по какому случаю, грандиозный военный парад на Адольф-Гитлерштрассе. Толпа. Половина зрителей в мундирах; похожие, как близнецы. неразличимые в одинаковом сукне, в одинаковых коже и стали, они идут вперед строевым шагом, образуя гигантскую зеленую тысяченожку, извивающуюся вдоль шоссе. Толпа эта, словно зачарованная, повинуется волшебной палочке, превратившей многие миллионы немцев в огромное, единое, всесокрушающее существо под названием вермахт. И отдельные индивидуумы в этом колоссальном существе — точь-в-точь косяк сардинок в желудке у кита! —уже спрессованы, сбиты воедино, прочно и навеки.

То же самое явление, только в первичной стадии, наблюдается в другой половине толпы, состоящей из штатских; их зыбкая разноцветная масса беспорядочно клубится на тротуарах, собираясь в группки под деревьями. И, однако, желудочный сок, выделяемый толстой зеленой змеей, уже подбирается мощным приливом к ногам этих крошечных, пока еще свободных созданий. Мрачная навязчивая музыка, глухой топот марширующих легионов, мерное колыхание их рядов, море знамен со свастикой, шелестящих — или шипящих? — на ветру, все это давящее ритуальное действо глубоко поражает нервы людей, начисто парализуя их свободную волю. Какая-то смертная истома пронизывает их до мозга костей, увлажняет взгляд, сковывает в ядовитом, дурманном экстазе, именующемся патриотизмом. «За партию, за рейх, за фюрера!»

Однако монолитный блок рейха уже дал серьезную трещину, и удивительное происшествие, случившееся со мной на обратном пути, подтвердило этот факт, хотя и весьма комическим образом. Произошло оно в Зеегуттене, игрушечной деревеньке, притулившейся на берегу озера Спирдинг. Мне предстояло забрать у одного тамошнего крестьянина шесть мешков картошки. И вот, нате вам! — этот тип стал кочевряжиться и требовать, чтобы я завизировал свой реквизиционный ордер в мэрии. Ладно. Мэрия размещается в новеньком особнячке современного неоклассического стиля. Привязываю лошадь и иду вдоль ограды к подъезду. И тут из открытой двери до меня доносится странно знакомый голос, который на кошмарном, ломаном немецком вещает что-то властным, непререкаемым тоном. Останавливаюсь, слушаю.

— Да-да, верно, поезда ходят черт знает как, бензина нигде нет, автобус сломался! — гремит голос. — Ну, что ж, все это нужно было предвидеть! Вы там, у себя на фронте, воображаете, будто мы здесь как сыр в масле катаемся! А нас, между прочим, бомбят, население дезорганизовано и голодает! Тебе, видите ли, угодно, чтобы я оправдал твое опоздание, иными словами, на свой страх и риск продлил твою увольнительную на целые сутки. Ну так вот, мой милый, знай, что мэр такими полномочиями не располагает!

На эти громовые раскаты отвечал робкий прерывистый лепет; судя по всему, обвиняемый был молодым крестьянским парнем, но его неуклюжие оправдания только сильнее распаляли предполагаемого мэра.

Поднимаясь на крыльцо, я уже знал, кого сейчас увижу, и заранее смаковал потрясающую шутку, которую судьба подбросила мне в утешение после парада в Иоганнисбурге.

— Тиффож! Неужели это ты, черт побери!

Виктор, дурачок Виктор из Морховского концлагеря, восторженно стиснул меня в объятиях, затем тычком в плечо отпустил юного прогульщика, который поспешно ретировался. Он потащил меня в кабинет, усадил в кресло. На все расспросы я сперва отвечал подробным описанием моей жизни в Роминтене, но скоро понял, что, несмотря на внешний жгучий интерес, за сверлящим взглядом и напряженной, застывшей улыбкой Виктора скрывается полнейшее безразличие к моим словам. Даже имя Геринга, обычно производящее на слушателей магический эффект, не изменило выражения глухоты на этой притворно-внимательной маске. А, впрочем, какая разница! Меня куда больше интересовала его собственная история.

Кем только Виктор не работал за это время: и лесорубом в Альтхайдерском лесу, и рыбаком на Мейерзее, и конюхом на коннозаводе Фрауенфлисса, и, наконец, пильщиком на Зеегуттене. В здешних местах рыболовство и пилка леса неразделимы; при огромной лесопилке есть плотницкая мастерская, которая занимается исключительно поделкой ящиков из древесных отходов для рыбы. Каждый день Зеегуттен отправляет в город около полутонны угрей, окуней, щук, а, главное, пресноводных сельдей горячего копчения. Внезапно Виктор приходит в лирическое настроение и, вновь бросившись ко мне, горячо жмет руки.

— Ах, этот лес, старина, этот лес! В нем вся моя жизнь!

И он с восторгом описывает богатое оборудование лесопилки: две электропилы Киршнера со сменными полотнами (до четырнадцати штук!), пять циркулярных пил и одна механическая поперечная; кроме того, циклевочная паркетная машина и точильные станки. За этим перечислением следуют истории сказочных рыбацких удач при ловле неводом: один, два, три, четыре, а то и пять баркасов за день добывали иногда до тринадцати тонн рыбы. Ну, а что касается самого Виктора, то он теперь полновластный хозяин Зеегуттена, и все благодаря лесу и рыбе, да-да, лесу и рыбе!

Вот взять хоть лес: каждый вечер в общем бараке Морхофа он терпел насмешки и поношения окружающих, ибо все свободное время отдавал изготовлению миниатюрного деревянного шедевра — точной копии мавзолея Гинденбурга, возведенного в Тан-ненберге. Теперь уж и не скажешь, что ему помогло — счастливый случай, своевременно полученные сведения или обыкновенное предчувствие, — но только в один прекрасный день генерал Оскар фон Гинденбург, сын маршала, живший на покое в Кенигсберге, очутился проездом в Зеегуттене. Виктор добился разрешения преподнести ему свой макет, и что же?! — в один миг он стал другим человеком!

Или же взять рыбу: прошлой зимой он удил в проруби, а лед из-за оттепели истончился, и он оказался единственным свидетелем несчастного случая, который едва не стоил жизни одиннадцатилетней Эрике, дочери хозяина мастерской, катавшейся вместе с другими ребятишками на коньках по озеру, хотя это было чрезвычайно опасно. Мягкий лед провалился под тяжестью девочки, и Виктору, благо у него под рукой оказалась веревка, удалось вытащить ее из воды.

Вот так-то и устроилась его судьба. Хозяин сделал Виктора своим первым помощником и, будучи мэром Зеегуттена, назначил его секретарем мэрии. С той поры удача не покидала его: независимость и полномочия росли день ото дня, по мере того, как мужчины округа отправлялись на фронт, а жизнь становилась все тяжелее. И теперь именно он, Виктор, выдает продуктовые карточки, регистрирует новорожденных, а при случае (тому я и оказался свидетелем) распекает провинившихся служак. Виктор взахлеб перечислял все эти чудеса, то и дело заливаясь своим безумным смехом.

Слушая его повествование, я боролся с нахлынувшей на меня двойной неприязнью. Эта фантастичес-г кая, ничем не заслуженная удача… о, как я уповал на нее с самого начала моего пребывания в Германии, и зрелище триумфа Виктора исполнило меня едкой завистью. Но, главное, мне горько было сознавать, что этим успехом он обязан именно своему безумию; я еще раз припомнил поразивший меня диагноз, поставленный ему Сократом: душевнобольной, которому страна, обезумевшая от войны и разрушений, дарит тот единственный шанс, что обеспечивает ему успех и процветание. И разве сам я не уподобляюсь этому Виктору; разве не надеюсь на то, что удары судьбы ниспровергнут Кальтенборн до уровня моего безумия, отдав его на милость победителя?!

То ли из отвращения к эсэсовским мундирам, которые он считал нелепо-опереточными, то ли в знак протеста против скромной роли, отведенной ему в наполе, генерал граф Герберт фон Кальтенборн чаще всего показывался на люди в сером шерстяном плаще-пелерине и фетровой тирольской шляпе. Нужно отметить, что военная выправка господина генерала особенно выделялась именно тогда, когда он облачался в штатское. Благодаря этой выправке генерал выглядел мужчиной высокого роста, тогда как на самом деле был ниже среднего; его квадратное лицо украшали простоватые усы на манер Франца-Иосифа, придававшие ему выражение добродушия и всепонимания, не имевших ровно ничего общего со строго ограниченными незыблемыми принципами, коими он руководствовался всю свою жизнь.

Впервые Тиффож увидел графа, когда чистил лошадей у конюшни. Граф окликнул его по-французски и обменялся с ним несколькими фразами, явно довольный возможностью показать свое знание этого языка. Потом он как будто забыл о французе вплоть до того сентябрьского дня, когда Тиффожу пришлось отправиться на своей повозке в Лотцен, к мяснику, за половиной коровьей туши.

Прибыв в Лотцен, Тиффож нашел лавку запертой и опечатанной. Ему сообщили, что мясник арестован за махинации на черном рынке. Непрестанно разъезжая по стране, Тиффож имел возможность видеть, как она деградирует от недели к неделе, разоряемая всепожирающей войной. Долгое время бомбардировки, приходившиеся только на западную Германию, щадили Восточную Пруссию, вот почему детское отделение германского Красного Креста целыми составами эвакуировало туда детей из разрушенных крупных городов. Но с нынешней весны над восточными землями нависла куда более страшная угроза, чем воздушные налеты: Восточная Пруссия медленно, но неотвратимо становилась проклятым краем рейха. Невзирая на категорический запрет гауляйтера эвакуироваться или хотя бы готовиться к отъезду, самые состоятельные люди, располагавшие средствами передвижения, постепенно выбирались на запад; поскольку они не могли увезти с собой все свое имущество, завязалась оживленная купля-продажа между теми, кто делал ставку на побег, и теми, кто еще продолжал уповать на спасение здесь, дома. Полиция действовала вслепую, хватая людей наугад, руководствуясь то доносами, то слухами, то газетными призывами; тюрьмы были переполнены, нацистские бонзы во все горло кричали о непобедимости Германии, но ничто уже не могло заглушить ужас, внушаемый людям падением Муссолини, капитуляцией Италии, откатом вермахта с Украины на запад, а, главное, сотнями траурных рамок, ежедневно заполнявших целые газетные страницы.

И все же никогда еще природа мазурского края не была так сияюще-прекрасна, как нынче. Сочтя свою миссию оконченной, Тиффож пустился в обратный путь, неторопливо следуя вдоль озер Левентин, Воиново и Мартинсхаген. Вода была такой прозрачной, что казалось, будто бакланы и чайки в поисках добычи и серебристые рыбешки, снующие в воде над темными глубинами озера, парят в одном и том же пространстве. Лодки, привязанные у мостков, тоже словно повисли в пустоте, подобные воздушным шарам на веревочках. Громкое монотонное гудение пчел над полем цветущего рапса, мирное тарахтение молотилки во дворе фермы, звон наковальни в кузне, даже стук дятла на лиственнице, все эти звуки веселым, беззаботным хором сопровождали повозку Тиффожа. Их торжествующая песнь вовсе не противоречила мертвящей атмосфере Лотцена; наоборот, ему казалось вполне естественным, что, пока Германия катится к погибели, природа готовит ему, Тиффожу, апофеоз победителя.

В таком ликующем расположении духа Тиффож уже приближался к Кальтенборну; до крепости оставалось несколько километров, как вдруг он завидел стоявший на обочине старозаветный черный лимузин Командора. Автомобиль сломался, и старый граф недвижно стоял подле него в ожидании своего шофера-ординарца, посланного за подмогой. Тиффож пригласил графа в свою повозку и доставил его в замок. Он не придал никакого значения своим скупым ответам на те несколько вопросов, что Командор задал ему в течение их короткого совместного пути, и потому был крайне удивлен, когда пару дней спустя генерал вызвал его к себе в кабинет и, обсудив какую-то пустяковую проблему, спросил:

— Когда вы везли меня в замок, я, помнится, интересовался, какое впечатление произвела на вас Пруссия. Вы мне ответили: черно-белое. Что вы разумели под этим?

— Ну… ели, березы, пески, торфяные болота, — нерешительно промолвил Тиффож.

Взяв француза за руку, генерал подвел его к стене, увешанной оружием, знаменами и гербами.

— Вы правы, прусская земля именно черно-белая, — подтвердил он. — Вот отчего официальные цвета прусского флага — черный и белый, в память о тевтонских рыцарях и их белых плащах с черными полосами. Но не следует забывать и о Меченосцах, без которых Пруссия осталась бы холодным и скудным краем.

— Да, господин генерал, — согласился Тиффож, — они были солью этой земли.

И он одним духом выпалил запомнившуюся ему историю кабатчика об Альберте Апель-домском и Альберте Буксхоудене, об империи на краю света, объединившей под своими двумя пурпурными мечами Ливонию, Курляндию и Эстонию, и о союзе с тевтонцами Германца фон Зальца, укрепившем могущество и величие Восточной Пруссии.

Командор пришел в восторг.

— Вот почему, — заключил он, — невозможно представить черно-белое знамя Тевтонцев без красного цвета Меченосцев, ибо этот последний воплощает в себе все, что есть живого в песках и торфяниках, о которых вы говорили.

И в самом деле, Тиффож припомнил, что, испытав его сперва черной землей и белым снегом Морхофа, Пруссия затем непрестанно посылала ему череду живых, теплых, трепещущих созданий — канадских бизонов, перелетных птиц, роминтенских оленей. Синюю Бороду — вторую его ипостась, маленьких девочек из Гольда-па и, наконец, здесь, в Кальтенборне, юнгштурмовцев, эту тесно сплоченную, крепкую, упругую массу, что распевала боевые марши единым, чистым, металлическим голосом и печатала единый, четкий шаг по внутреннему двору крепости, у подножия могучей башни.

Командор провел Тиффожа через часовню на террасу, и они остановились перед бронзовыми мечами, которые тремя мощными воздетыми клинками рассекали мирные, кудряво-зеленые дали с лесами и озерами.

— Каждый из этих мечей носит имя одного из моих предков, — объявил он. — В центре — Герман фон Кальтенборн, которому накануне битвы явилась Богородица, возвестившая, что он погибнет в бою, но попадет в рай для рыцарей, где ему уже заготовлено место. К западу от него находится Випрехт фон Кальтенборн, истинный и могучий приверженец Христа, который в один-единственный день собственноручно окрестил десять тысяч пруссаков. И, наконец, по другую сторону, к востоку, стоит Файт фон Кальтенборн, мой отец, что сражался в этих самых краях в августе 1914 года, под командованием маршала фон Гинденбурга, освобождая собственные земли от славянских захватчиков.

И он с любовным почтением провел рукой по зеленой патине гигантских бронзовых клинков. Снизу, из внутреннего двора, воинственными энергичными всплесками доносился до них слаженный хор юнгштурмовцев:

Дрожи пред нами, старый мир гнилой!Отважны мы, нам страх давно неведом.Все, как один, мы рвемся в новый бойИ мы придем к блистательным победам.Так марш вперед! Нам будущее ясно.Врага раздавит наш стальной сапог.Сегодня нам Германия подвластна,А завтра целый мир у наших ног!
Мрачные записки

Каким нетерпимым, каким вспыльчивым был я во Франции, — вечно я кипел возмущением и проклинал все на свете; не понимаю, откуда взялись во мне выдержка и сговорчивость с тех пор, как я хожу по немецкой земле?! Видно, все дело в том, что здесь я постоянно сталкиваюсь с ЯСНО ВЫРАЖЕННОЙ реальностью, почти всегда четкой и доступной пониманию; даже когда она становится труднопознаваемой, это означает лишь одно: она сделалась глубже и наверстывает в богатстве содержания то, что теряет в очевидности. Франция же неустанно ранила меня примитивными, пошло-мелкими проявлениями духа, терявшимися в тумане повседневной действительности. Не хочу сказать, что все, здесь происходящее, направлено к добру и справедливости, о нет, до этого куда как далеко! Но духовность, которой одарила меня эта страна, настолько тонка и одновременно так важна и значительна, что я не могу, не успеваю сердиться, когда она слишком резко задевает мое естество.

Например, этот Блаттхен, со свойственной ему зловредной настойчивостью, делает все возможное, чтобы вывести меня из себя. Одна из его страстишек — переделывание географических названий и имен иностранного происхождения, в частности, литовских или польских, на немецкий лад. С маниакальным упорством он вынюхивает и вытаскивает на свет божий нечистый источник того или иного географического названия, на первый взгляд, вполне невинного, и тут же принимается писать своему рейхсфюреру по этому скандальному поводу, предлагая заменить скомпрометированное слово другим, более германским и более звучным — по крайней мере, на его слух. Эта мания довела его до того, что он прицепился и к моему собственному имени. Но в данном случае, как он полагает, речь идет не о замене польских или литовских корней немецкими. Он убежден, что Тиффож — это искаженное Тьефуж или, по-немецки, Тифауге, и, стало быть, фамилия моя имеет очень древнее, но оттого не менее почетное, тевтонское происхождение. Теперь он величает меня не иначе как «герр Тифауге», а когда совсем разнежится, то еще и облагораживает это имечко, превращая его в «герр фон Тифауге».

— Доказательством чистоты вашей крови, — заявляет он, — служит то, что вы обладаете в высшей степени выразительным признаком, который и объясняет ваше имя — Тифауге; это так называемый «глубокий взгляд», то есть, глаза, глубоко сидящие в глазницах. Стоит только посмотреть на вас, герр фон Тифауге, и сразу возникает предположение, а не является ли ваша фамилия прозвищем, отражающим вашу внешность?

Но однажды он зашел еще дальше, и тут уж я с трудом удержался от взрыва возмущения. В тот день работа у нас никак не ладилась: мальчик, которого мы обследовали, проявлял все признаки ostisch — восточной расы, к которой он явно принадлежал, судя по его коренастому сложению, узловатой мускулатуре, гипербрахицефалии (88,8), хамепрозопии, матовой коже лица и группе крови АВ, и Блаттхен возмущался небрежностью отборочной комиссии. Я то и дело ошибался в измерениях и, в довершение несчастий, разбил склянку с резусным реактивом. И тут Блаттхен оскорбил меня. О, в весьма скрытой форме, всего лишь добавив к моему имени одну букву.

— Нельзя ли повнимательнее, герр Трифауге! — промолвил он. Я уже достаточно знал немецкий, чтобы понять эту тонкую оговорку: Triefauge означает больной, гноящийся глаз. Моя ужасная близорукость и очки с толстыми стеклами, без которых я ровно ничего не вижу, делают меня вполне уязвимым для такого рода шуток. Я подошел к господину профессору почти вплотную и медленно снял очки. Глаза мои, обычно сощуренные за мощными стеклами до узеньких щелочек, открылись по-совиному широко, заполнив орбиты и едва не выскочив наружу, а слепой, но цепкий взгляд впился в лицо Блаттхена.

Сам не знаю, что это на меня нашло, — подобную штуку я проделал впервые в жизни, но результат оказался таким потрясающим, что я теперь возьму ее на вооружение. Блаттхен побледнел, отшатнулся, пролепетал какое-то извинение и больше не проронил ни слова до самого конца осмотра».

Тиффож всегда думал, что вещая сила, руководившая каждым из этапов его возвышения, проявится в полной мере лишь в том случае, если она, однажды выполнив свою миссию, все же сохранит себя для следующих шагов. Вот почему он с тоскливым беспокойством размышлял о том, помогут ли ему роминтенские достижения продвинуться вперед здесь, в Кальтенборне. Его упования начали сбываться в октябре, когда трудности снабжения достигли своего апогея и пришлось обратиться к особым мерам. Начальник школы отсутствовал три дня; по возвращении он объявил, что совещался в Кенигсберге с самим гауляйтером. Эрих Кох пообещал ему оружие и амуницию, чтобы Кальтенборн мог продолжать военное обучение юнгштур-мовцев, зенитную батарею для отражения вражеских налетов и, вдобавок, дал разрешение охотиться в окрестных лесах с целью разнообразить повседневный рацион школы. Добывание дичи вполне естественно должно было лечь на плечи Авеля Тиффожа, решил Начальник, поскольку тот отвечал за снабжение и работал помощником егеря в Роминтене. Однако гауляйтер поставил одно довольно жесткое ограничение, запретив традиционную охоту и использование стрелкового оружия. Дичь можно было ловить только с помощью западней и капканов, а убивать исключительно холодным оружием, — иными словами, гауляйтер одной рукой давал, а другой отнимал. Тем не менее, Тиффож приноровился и к этому условию, попросив предоставить ему сотню юнгштурмовцев, вместе с которыми организовал весьма эффективную ловлю силками в кроличьих заповедниках.

Со своей стороны, фрау Нетта, также сопровождавшая сотню, руководила сбором грибов в лесу Дроссельвальда. Сухая прохладная осенняя погода с частыми восточными ветрами не способствовала успеху экспедиций фрау Нетта, зато очень помогала планам Тиффожа. Утренние заморозки начались в этом году чрезвычайно рано, а вскоре выпал и первый снег, который с приходом ноября уже не таял.


Мрачные записки

Нынче утром взошедшее солнце уже ярко осветило землю, как вдруг всю округу вновь заволокла ночная тьма. Гигантское свинцово-черное облако медленно, грозно надвинулось на нас с запада. Мне-то давно знаком этот древний космический, пронизывающий до мозга костей ужас перед необъяснимым явлением природы, но на сей раз он переполнил не только меня самого, но поразил и окружающих — людей, зверей, все живое. Внезапно в воздухе замелькали мириады белых хлопьев, весело порхавших туда-сюда. Вот поистине волшебное зрелище — превращение черного в белое, в полном согласии с черно-белым, лишенным нюансов пейзажем. Стало быть, свинцовое облако оказалось всего лишь пуховой периной! Как же это звали того греческого космолога, что говорил о «скрытой черноте снега»?

Рождественский праздник был отмечен бураном с сильным северо-западным ветром; казалось, своими злобными порывами он решил начисто стереть из памяти людей недавние погожие, солнечные месяцы. К полудню все небо плотно затянули мрачные бурые облака. Над ними, где-то там, в вышине, с тоскливыми криками метались перепуганные чайки. Дремотная равнина вдруг как будто встрепенулась, готовясь противостоять надвигающемуся кошмару. Снег, доселе мягко и неслышно ложившийся на притихшие улицы, взвился вверх и сплошной, белой, слепящей стеной ринулся на страну. Ураганный ветер швырял на ледяной панцирь озер вырванные ветки и целые стволы деревьев, а порой и обломки скал. Крепость, венчавшая холм, стала гигантской эоловой арфой бури; она пела всеми своими проходами и галереями, фонарями, колокольнями и шпилями. Флюгеры стонали человеческими голосами, двери с размаху бились о стены, из коридоров неслось могильное завывание стаи невидимых волков.

Тем не менее, рождественская церемония собрала всех юнгштурмовцев в оружейном зале, вокруг новогодней елки, сверкавшей множеством огней. Праздновали, однако, не рождение Христа, но рождение Солнечного Ребенка, восстающего из пепла в момент зимнего равноденствия. Поскольку солнечная траектория достигла низшей отметки, укоротив день до минимума, смерть бога-светила должна была оплакиваться как грозное космическое бедствие. Мрачные песнопения, вполне подобающие злосчастию земли и враждебности небес, восславляли добродетели светоносного усопшего и молили его вернуться к людям. И мольба эта была услышана: отныне с каждым днем свету предстояло брать верх над мраком, сперва на несколько мгновений, которые, постоянно удлиняясь, вскоре завоюют ему окончательную победу.

Затем Начальник школы громко зачитал пожелания, присланные в Кальтенборн сорока другими наполами, рассеянными по всей территории рейха — в Плоне, Кеслине, Ильфельде, Штурме, Нойзелле, Путбусе, Хегне, Руфахе, Аннаберге, Плошковице; при каждом новом названии из полукруга детей выступал один мальчик и шел к елке, чтобы зажечь очередную свечу. Потом воцарилось молчание, нарушаемое лишь воем ветра; и вдруг Начальник, словно во внезапном порыве вдохновения, выкрикнул:

— Рай обретем мы под сенью мечей!

Затем, уже более спокойным тоном, он разъяснил собравшимся, что каждому человеческому типу свойственно то или иное орудие труда, которое таким образом символизирует его сущность. Например, есть люди пера, чья естественная функция — письменные занятия, или люди плуга — крестьяне, находящие себя в полевых работах; архитекторам служит эмблемой чертежный угольник, кузнецы видят свое призвание в образе наковальни. Юнгшурмовцы же Кальтенборна живут под знаком меча, причем, вдвойне — во-первых, как юные воины рейха и, во-вторых, благодаря гербу данного замка. И все, что не имеет отношения к мечу, должно расцениваться как позорная трусость и предательство. Они обязаны постоянно держать в памяти эпизод с гордиевым узлом из жизни великого Александра Македонского. Во Фригии, на Гордиевом акрополе, высился храм Юпитера, где хранилась колесница первого царя этой . страны. Согласно предсказанию одного великого оракула, Азия станет владением того, кто сумеет распутать узел, коим упряжка скреплялась с колесницей и оба конца которого были скрыты от глаз. Александр страстно желал завоевать азиатскую империю и, придя в ярость от слишком сложного испытания, одним ударом меча разрубил узел. Отсюда следует, что всякая задача может иметь два решения: долгое, медленное, сопряженное с робостью и леностью души, или же бесстрашный, молниеносный выход из положения с помощью меча. И юнгштурмовцам подобает следовать примеру Александра, обнажая меч всякий раз, как их намерениям воспрепятствует подобный узел.

Пока он говорил, буря, словно бешеный таран, сотрясала стены крепости, заставляя испуганно колебаться елочные огоньки. Вдруг они погасли все разом, и детей поглотил мрак; минуту спустя высокое окно оружейного зала разлетелось вдребезги под новым натиском бурана, таким неистовым, будто наступил конец света. И лишь со стороны востока воющую плотную завесу ночи пронизывал желтый глаз единственной видимой в небе звезды.


Мрачные записки

Мне понадобилось много времени, чтобы вскочить на подножку этой огромной, пестрой и шумной, разукрашенной флагами карусели, несущей по кругу толпу детей и горсточку руководящих ими взрослых. Теперь, когда я прочно утвердился на ней, мне яснее видна ее механика. Во-первых, время здесь бежит явно не по прямой, а именно по кругу. И жизнь протекает не в историческом отрезке, а по календарю, иными словами, тут безраздельно царит вечный круговорот; отсюда вполне справедливое сравнение с каруселью. Гитлеризму претит любая мысль о прогрессе, о созидании, об открытии или изобретении нового, чистого будущего. Он зиждется не на отрыве от прошлого, но на его реставрации — культе расы, культе предков, крови, мертвых, земли…

В этом календаре, чьи святые и праздники принадлежат к особому, избранному мартирологу, 24 января навечно вписано как горестная дата злосчастного 1931 года — года гибели юного Герберта Норкуса, ставшего, в силу своего возраста, святым покровителем всех молодежных организаций Германии.

И вот, в который уже раз, демонстрируется специально для юнгштурмовцев (которые бурно протестуют, ибо они уже его видели) фильм «Hitlerjunge Quex», снятый по роману Шензингера, вдохновленного судьбой Норкуса. Больше всего меня удивил выбор исполнителя главной роли. Этот мальчик намного младше реального Норкуса, хрупкий, чуточку женоподобный, беленький, нежный, как цыпленок, и самим своим видом обреченный на заклание. Противники же — сгубившие его молодые социалисты, — изображаются эдакими грубыми юными скотами в людском обличье; их непременные атрибуты — вино, табак и женщины. Глядя на нежного, чистого, пасхального агнца,трудно представить себе юношу, «жесткого, как кожа, поджарого, как гончая, твердого, как сталь Круппа», каким охарактеризовал его Гитлер. Мне кажется весьма примечательным тот факт, что режиссер фильма за десять лет до меня нашел этот образ немецкого ребенка, столь противоречащий официальному идеалу: не распираемое грубой силой и животным аппетитом существо, а слабое, беззащитное создание, вечная невинная жертва злодеев.

После фильма следует мрачная поминальная церемония; барабаны безостановочно отбивают суровый призыв «Черного корпуса»: два долгих удара — тамбуры справа, три коротких — тамбуры слева; остальные вторят им пятью короткими ударами, потом тремя такими же, потом двумя. Эта неотвязная похоронная дробь — словно грузная поступь самой судьбы, исполняющей танец смерти. Внезапно монотонная литания взрывается воем труб, тут же переходящим в мертвую тишину. Во мраке раздается юношеский голос, ему отвечает другой, за ним звучит третий.

— Сегодня вечером мы славим память нашего товарища Герберта Норкуса!

Мы не скорбим над хладным саркофагом. Мы сплачиваемся вокруг поверженного товарища со словами: «Был один, который задолго до нас отважился на то, что мы пытаемся свершить сегодня. Уста его немы, но дело живет!»

— Многие вокруг нас пали в бою, но на смену им рождаются другие. Мир велик, он объединяет живых и мертвых, И подвиги старших товарищей помогут сражаться тем, кто следует за ними.

— Ему было пятнадцать лет. Социалисты убили его ударом кинжала 24 января 1931 года в Берлине, в квартале Бесселькритц. Герберт Норкус только выполнял свой долг в Гитлерюгенде, но этим-то он и вызвал к себе ненависть наших врагов. Его труп будет вечной преградой между марксистами и нами!

Теперь они поют «Юный народ, вставай на борьбу!». Чистые, звонкие, как хрусталь, голоса взлетают в ледяное небо; знамя со свастикой извивается вокруг флагштока, точно спрут, обожженный узким лучом прожектора.

* * *

Штефан Рауфайзена

«Я родился в 1904 году в Восточной Фрис-ландии, город Эмден. Это маленький, но зажиточный городок голландского типа, полуторговый, полупортовый, благодаря двум каналам, соединяющим его с Эмсом и Дортмундом. Мой отец держал там мясную лавку в рабочем квартале, но, поскольку его обитатели мяса не ели, мы бедствовали почти так же, как наши соседи. У отца был брат, мой дядя Зигфрид; он также работал мясником, только в Киле (Шлезвиг-Гольштейн), притом в богатом „адмиралтейском“ квартале. В 1910 году Зигфрид умер, и мы переехали в Киль, унаследовав его имущество.

Я был тогда слишком мал, чтобы ясно понимать разницу между сонным существованием захолустного, хоть и чистенького, городишки на северном побережье и мятежной, взрывной жизнью крупного морского порта Балтики; но факт есть факт: я вырос в напряженной атмосфере политической борьбы. Кайзер решил, что будущее Германии связано с морем, и сделал Киль ареной своей предвыборной деятельности. Он часто приезжал сюда, но особенно заметным бывало его присутствие в конце июня, во время так называемой Большой недели, когда он лично возглавлял праздник Международной регаты.

В 1914 году мой отец был мобилизован и отправлен служить на субмарину. В 1917 году он погиб вместе со своей затонувшей подлодкой. По жестокой, но весьма типичной для Истории логике, именно Киль нанес самый сокрушительный удар могуществу кайзера. В ноябре 1918 года восставшие экипажи военных судов стали могильщиками II рейха, а заодно и своими собственными: перемирие и репарации практически уничтожили военный флот, и германские корабли больше не бороздили моря и океаны. В результате Киль, с его судоверфями и доками, мгновенно пришел в полный упадок. Наше семейное предприятие — мясная лавка — также разорялось, медленно, но верно. Однако мне это было совершенно безразлично. В пятнадцать лет такие вещи мало волнуют. За неимением свинины я изготовлял сосиски из лошадей почившей в бозе имперской кавалерии, мыслями же был далеко от дома. Романтика «Перелетных птиц» note 23 — вот что безраздельно завоевало мое сердце.

Движение «Перелетные птицы» родилось в знак протеста молодого поколения против старших; мы решительно отделили себя от них. Проигранная война, нищета, безработица, политическая смута — от всего этого мы категорически отреклись. Мы бросили в лицо нашим отцам суровый упрек в том, что они пытаются вынудить нас разделить с ними мрачные последствия Первой мировой войны. Мы разом отринули все подряд — их комплекс вины и искупления, их закованных в корсеты супруг, их душные квартирки с бархатными портьерами в помпончиках, их смрадные заводы, их деньги. Молодежь, одетая в лохмотья, в драные, но украшенные цветами шляпы, с гитарой на плече, сбивалась в маленькие дружные компании и, распевая веселые песни, открывала для себя бескрайние чистые германские леса с их легендами, источниками и нимфами. Ободранные, грязные, романтичные, мы ночевали в стойлах и яслях, питались одной любовью и прозрачной речной водой. Нас объединяло мощное сознание принадлежности к новому поколению. Молодость была нашим масонским орденом. Разумеется, у нас имелись наставники; их звали Карл Фишер, Герман Гофман, Ганс Блюхер, Тукк. Они писали для нас рассказы и песни, печатая их во всяких маленьких журнальчиках. Но мы так хорошо понимали друг друга с полуслова, что не нуждались в какой бы то ни было доктрине. Да и в Киле они никогда не показывались.

И вот тогда произошло то самое «чудо с нищими». Мы, беспечные бродячие школяры, внезапно очнулись от мечтаний и поняли, что члены «Лиги нищих» note 24, как две капли воды похожие на нас, руководствуются нацистской идеологией; что наши идеалы и образ жизни совсем не обязательно должны держать нас на обочине общества, сильного как своей организованностью, так и инерцией. «Нищие» были ничем не лучше «Перелетных птиц», но, в отличие от нас, их воодушевлял революционный дух, открыто угрожавший нынешнему общественному устройству.

С мечтами было покончено. Началась уличная борьба. Моя мясная лавка внезапно обрела смысл: я стал политическим руководителем корпорации мясников. Мы расклеивали плакаты и листовки, обливали краской дома политических противников, воспрепятствовали демонстрации антивоенного фильма «На западном фронте без перемен» в Киле. Муниципалитет отвечал на наши действия репрессиями, ударявшими без разбора и по «наци» и по «соци». В один прекрасный день власти запретили ношение формы «Гитлерюгенда». Тогда все молодые мясники из моей группы продефилировали по городу в своей рабочей одежде, и бюргеры чуть в обморок не попадали при виде длинных ножей, заткнутых за пояса грубых белых фартуков с пятнами крови. У «соци» имелась группа флейтистов, которые играли им сигнал сбора. Мы раздобыли себе таких же, и, после целого ряда стычек, этот сигнал стал нацистским.

Но ничто не могло сравниться с днем 1 октября 1932 года. Балдур фон Ширах назначил на эту дату первый съезд нацистской молодежи в Потсдаме. Партия арендовала тридцать восемь огромных палаток, где могла разместиться в общей сложности тысяча участников. Однако на съезд приехали сто тысяч молодых парней и девушек со всего рейха. Они прибывали целыми поездами, на велосипедах, пешком, в битком набитых грузовиках с развернутыми знаменами. Это был настоящий хаос! Но зато какое грандиозное зрелище, пронизанное духом братства и дружбы! Еды на всех не хватало. Нечеловеческая усталость валила с ног. Но мы жили на нервном подъеме, пьяные от песен, крика, шума, маршей и контрмаршей. О, эта маршировка! Она стала нашим мифом, нашим опиумом! Marschieren, Marschieren, Marschieren! Символ прогресса, символ победы и единения, символ этого съезда, она превращала наши ноги, отвердевшие, как рычаги, сухие и пыльные, в главный политический орган каждого из нас!

Шестьдесят тысяч парней разместились на Шутценвизе, пятьдесят тысяч девушек — на стадионе. Семь часов подряд отряды маршировали перед трибуной наших вождей. И самыми прекрасными, самыми свирепыми и неукротимыми были мы, молодежь из Киля. Мы закатали рукава рубашек и спустили пониже носки, чтобы похвастаться своими бронзовыми мускулами. Мы уже прошли мимо главной трибуны под пронзительные рулады флейт, как вдруг нас догнал адъютант фюрера.

— Фюрер послал меня узнать, кто вы!

— Скажите ему, что мы готовы служить ему и умереть за Кильский гитлерюгенд!

Какое счастье, какой жертвенный порыв прозвучали в этом ответе!

Через четыре месяца Адольф Гитлер стал канцлером рейха».


Мрачные записки

«Нынче утром Блаттхен показал мне циркулярное письмо Генеральной инспекции, касающееся отбора кандидатов в юнгштурмовцы. В частности, там говорится: „В процессе отбора следует правильно расценивать некоторую отсталость развития, как физического, так и психологического, обычно наблюдаемую у детей далической (falisch) или нордической рас. Отборщики не должны обманываться внешней заторможенностью и низким интеллектуальным уровнем, которые ставят детей в невыгодные условия при сравнении с их юными ровесниками восточно-балтийского и альпийского (westisch) происхождения. В действительности, живой ум и способность мгновенно парировать чужие доводы (ай да автор, — он, видно, и сам за словом в карман не лазит!) нередко являются признаками, несовместимыми с чистотой немецкой расы. Углубленное исследование подобных индивидуумов почти всегда выявляет антропологические характеристики, подтверждающие данное положение“.


— Вот видите, герр фон Тифауге, — констатировал Блаттхен, — автор как нельзя лучше выразил нашу идею; трудно переоценить мужество, с коим он проводит ее в жизнь. Заметили ли вы, что каждый народ пытается присвоить себе в первую очередь ту добродетель, каковой на самом деле обделен? Возьмите, к примеру, прославленную французскую учтивость, — что она прикрывает в действительности, как не наглую грубость, проявляемую на каждом шагу, особенно по отношению к женщине?! А так называемое испанское благородство, которым так чванятся испанцы и которое опровергается непреодолимой склонностью иберийских народов к предательству и коррупции?! Что же касается пресловутой швейцарской честности (в результате которой гельветские консулы только тем и занимаются, что вытаскивают из тюрем своих проворовавшихся соотечественников), английской невозмутимости (вам не приходилось сталкиваться со слепой необузданной яростью британцев?), голландской чистоплотности (до чего же воняют их каналы!) и итальянского жизнелюбия… то советую вам поехать и убедиться на месте в правдивости их репутаций! О, разумеется, Германия не составляет исключения из данного правила! С тех пор как вы здесь находитесь, вам, верно, все уши прожужжали восхвалениями нашей рациональности, любви к порядку и честному труду. На самом же деле, герр фон Тифауге, немецкая душа — потемки, мрак и хаос. И нордические дети вялы и тупы вовсе не из-за отставания в развитии. Никакая, даже самая ранняя зрелость, не превратит их в жизнерадостных южан. Причина бойкости этих последних кроется в истории древних греков — народа, в котором слились черты и кровь; балканских и альпийских племен, левантинцев1 и египтян, словом, все неразличимо смешанные наносы Средиземноморья, его евроазиатских рас. Наша чистота весьма сомнительна, герр фон Тифауге, — вот истина, которую мы должны иметь мужество признать! Да, нордический ребенок проявляет все признаки умственной отсталости, но это потому, что он должен подавлять в себе глубинные взрывы жизненной энергии. Он как будто дремлет, а на самом деле вслушивается в глухой шум потайной работы в недрах своего существа, которая и диктует ему его поведение. Ни один народ не способен так, как мы, немцы, осознать существование черных, загадочных источников, что скрыто питают душу человека, помогая ему проникнуть в загадку мироздания. Этот Urinstinkt — сокровенный инстинкт — и делает из немца род сонного тупого животного, подвластного худшим заблуждениям, но он же иногда превращает его в высшее, несравненное существо, в сверхчеловека!


Мрачные записки

Несмотря на явные успехи в немецком языке, мне ясно, что я занялся им слишком поздно, чтобы говорить так же свободно, как на родном французском. Но я об этом не очень сожалею. Разрыв — даже ничтожный — между мыслью и словом, когда я думаю, говорю или мечтаю по-немецки, предоставляет мне неоспоримые преимущества. Во-первых, этот язык, чужой и оттого чуточку затрудненный, создает нечто вроде преграды между мною и собеседниками, сообщая мне тем самым странную, но весьма благотворную силу. Есть вещи, которые я не смог бы выразить на французском, — например, ругательства, откровенные признания; они легко слетают с моих уст, облеченные в грубоватые формы немецкого разговорного языка. И этот факт в сочетании с естественным упрощением высказываний (в силу недостаточного владения немецким), делает из меня гораздо более жесткого, прямого и резкого человека, чем Тиффож-франкоговорящий. Какая потрясающая метаморфоза… по крайней мере, для самого меня!

Немецкий язык не знает слитного произношения. И слова и даже слоги сыпятся, как камни, не размывая своих границ. И, напротив, французская фраза, произносимая слитно, нераздельно, ласкает слух своей мягкостью, однако каждую минуту грозит распасться. Ибо немецкий язык сложен из прочных частей и, подобно игрушечному конструктору, позволяет бесконечные комбинации сложных слов, каждая часть которых предельно ясна, тогда как аналогичные построения во французском мгновенно превратили бы любую фразу в вязкую кашу. Отсюда результат: немецкая фраза, энергичная и повелительная, звучит отрывистым лаем. Такой язык очень подошел бы статуям или роботам. Мы же, существа из мягкой, влажной и теплой плоти, предпочитаем нежный выговор Франции.

Поразительную аберрацию представляет род слов, который немцы присваивают что вещам, что людям. Введение среднего рода — весьма ценная выдумка, при условии, что ею пользуются, зная меру. В противном случае этот коварный прием оборачивается каким-то всеобщим извращением. Луна становится мужчиной, солнце — женщиной. Смерть обретает мужской пол, жизнь — средний. Еда у них тоже «он», зато кошка, слава Богу, «она», что вполне соответствует очевидности. Но главный парадокс, доходящий до идиотизма, это обращение в средний род самой женщины, над которой немецкий язык нагло измывается в словах Weib, Madel, Madchen, Fraulein, Frauenzimmer note 25.

Самым старшим юнгштурмовцам было семнадцать-восемнадцать лет. Близость этих юношей к мальчикам младшего возраста шокировала Тиффожа с его страстной тягой к детской невинности. Их присутствие наполняло столовую, спальни, да и вообще всю школу мужским солдатским духом, который вызывал в нем отвращение и возводил прискорбный барьер между ним и Кальтенборном. Впрочем, это препятствие, столь явно мешавшее его призванию, должно было исчезнуть в самом скором времени. Обещанное гауляйтером вооружение позводило бы обучать здесь, на месте, юнгштурмовцев призывного возраста, и Начальник школы давно лелеял эту мечту — содержать в самом Кальтенборне отряд вооруженных и натренированных молодых солдат. Однако, невзирая на его настойчивые обращения к высшим чинам, доставка оружия затягивалась. И вот первого марта неизбежное свершилось. Две старшие центурии — шестнадцати— и семнадцатилетних — были срочно отозваны из наполы. Первая из них отправлялась в лагерь ускоренной военной подготовки note 26, вторая — прямо на фронт. Вместе с парнями наполу покидали и опекавшие их десять унтер-офицеров СС.


Мрачные записки

Старшие, которых через неделю отсылают на бойню, делают зарядку во дворе, под снегом; они обнажены до пояса, в одних только сапогах и брюках, а ведь сейчас раннее утро, и мороз еще довольно крепок. Штефан решил сочетать физическую тренировку с групповой гимнастикой, для чего придумал упражнения с бревном. Взвод из двенадцати парней должен пронести, каждый на вытянутой руке, здоровенную десятиметровую балку. Они то поднимают ее, то опускают, то перекидывают с одного плеча на другое,то подбрасывают в воздух, сперва вертикально, потом вправо, где ее должен подхватить другой взвод. Малейший промах грозит любому из них проломленным черепом, оторванным ухом или вывихом плеча, но наше начальство хлебом не корми, а дай выдумать что-нибудь поопаснее.

Всем этим парнишкам от пятнадцати до восемнадцати лет; на их гладких щеках и подбородках явственно виднеются порезы от бритвы. Однако нужно честно признать, что обнаженные юношеские торсы отличаются умилительной свежестью, которую еще больше подчеркивает грубость поясов, брюк и сапог. Ни у кого из них пока не растут волосы на груди; растительности не видно даже подмышками. Некоторые носят цепочки с медальонами, и это придает трогательную детскость молочно-белым шеям, зовущим скорее к материнскому поцелую, нежели к удару казацкой шашки.

Предплечье двадцатилетнего парня по обхвату и упругости сравнимо с ногой двенадцатилетнего мальчика, но не стоит обольщаться: ниже пояса этой детской чистоте — конец; там только чернота, только бесстыдная мужественность.

Через некоторое время после этого кровопускания, которое вернуло Кальтенборну его «детскую чистоту «, но зато вполовину сократило ученический состав и расстроило порядок в преподавательском корпусе, Штефан собрал военный совет, где присутствовали эсэсовцы, временные гражданские учителя и Тиффож, прятавшийся за спиной Блаттхена. Отсутствие унтер-офицеров придется возместить самым активным участием школьников в хозяйственной жизни наполы,

— объявил Рауфайзен. Учеников разделят на команды для работы в кухнях, прачечной и конюшне, а также для посменного обеспечения школы дровами и продовольствием. Более сложной представлялась проблема нового набора. Кальтенборн должен был сохранить свое место среди напол первой категории по числу пансионеров, невзирая на трудности, связанные с войной. Согласно установленному правилу, каждая напола отбирала кандидатов во всех землях рейха, избегая отдавать предпочтение местным детям. Однако нынешняя ситуация диктовала иные, экстраординарные меры, и Начальник велел присутствующим; членам отборочной комиссии прочесывать близлежащие районы в поисках мальчиков, достойных заполнить пустоты, образовавшиеся после призыва в армию двух старших центурий. Сам же он взял на себя обязанность проводить вместе с профессором доктором Блаттхеном обследование набранных кандидатов.

Тиффожа мало волновали категория и задачи школы. Он всячески приветствовал уход из нее великовозрастных парней, утративших детские черты и потому не вызывавших у него никакой нежности; зато чрезвычайно остро ощущал тот несомненный вакуум, что образовался после их отъезда в атмосфере Кальтенборна, всегда плотно насыщенной звенящими юношескими голосами и смехом. И он страстно желал, чтобы школа вновь пополнилась новобранцами, хотя не ждал ничего путного от последнего призыва Рауфайзена. По правде говоря, он сразу понял, что призыв этот обращен через головы здешних тупых невеж именно к нему; вероятно, один только Блаттхен мог считаться более или менее «посвященным», но ведь он был одержимым, безумцем! Главное, Тиффож знал, что наверняка придет время, когда судьба сметет с лица земли всю эту нечисть и, наконец, передаст ему заветные ключи от царства, для которого он и родился на свет.


Мрачные записки

Случилось то, чего и следовало ожидать: отъезд десятка унтер-офицеров и участие детей в материальном обеспечении наполы внесли полный разлад в тщательно отлаженную, строго подчинявшую всех нас механику. Если не считать нескольких главных, незыблемых пунктов — переклички, церемонии поднятия флага и тому подобного, — четкое расписание жизни школы сломано, и дисциплина сильно расшаталась. Для меня этот глоток свободы неотделим отвесны, которую нынче во весь голос воспевают славки и которая уже пробудила под ноздреватым снегом бормочущие ручьи. Нет, новый год , начинается не 1 января, он рождается 21 марта! Какая слепота поразила человечество, когда оно вздумало отделить свой календарь от великих космических часов, управляющих сменой времен года?!

Разумеется, мне пока неведомо, куда заведет меня начавшийся год. Но этот Блаттхен, от которого за сто шагов разит преступлением, заставляет меня содрогаться от непереносимого, мучительного предчувствия: уж не есть ли все, абсолютно все, что отвечает — или кажется, будто отвечает, — моим надеждам, моим устремлениям, КОВАРНАЯ, ЗЛОНЕСУШАЯ ИНВЕРСИЯ?!

Нынче утром он написал на грифельной доске:

Живой = наследственность + окружение

Затем, ниже, добавил другое уравнение:

Быть = время + пространство

Наконец, он заключил в рамку слова «окружение» и «пространство» и обозначил их термином «большевизм». «Наследственность» же и «время», в свою очередь попали под рубрику «гитлеризм».

— Вот они, термины великой битвы XX века! — провозгласил он. — Коммунисты отрицают наследственную сущность человека. По их убеждению, все, что в нем есть, должно быть отнесено на счет воспитания. И, коли свинья не превращается в борзую, в этом повинны социальная несправедливость и воспитатели. Ха-ха-ха! Они только и смотрят в рот своему пророку — Павлову! А этот еврей Фрейд, утверждающий, что все в нашей жизни определяется счастливыми и несчастными событиями младенческих лет, идет в том же направлении, только излагает свои мысли с большей изощренностью. Это философия безродных ублюдков и бродяг, лишенных традиций, и горожан-космополитов, утративших свои корни. Гитлеризм же, выросший на доброй старой германской почве, являет собой религию земледельцев, прочно осевших на своих местах, и блестяще опровергает все положения вражеской философии. Для нас главное заложено в наследственном багаже человека, передаваемом, согласно известным и непреложным законам, от поколения к поколению. Дурную кровь нельзя ни улучшить, ни облагородить; единственное приемлемое лекарство — уничтожение, простое и чистое уничтожение.

Заметьте, что именно аристократическая философия прежнего рейха заложила основы для нашей идеологии. Родился ли ты аристократом или простолюдином, никакие последующие заслуги не помогут тебе скрыть свое происхождение. И чем древнее род, тем более он ценен. Я охотно признаю в таких людях, как генерал граф фон Кальтенборн, предвестников нашего расизма. Но беда в том, что они не способны эволюционировать. Биология — вот что займет место Готского альманаха note 27. Спектр групп крови, герр Тифауге, спектр групп крови — вот оно, наше нынешнее божество! Древние гербы старой аристократии мы заменим здоровыми, полнокровными, бодро пульсирующими внутренностями — самым потайным и самым жизнестойким сокровищем человека! И это еще одна причина, по которой не следует бояться проливать кровь. Помните: наш девиз — Кровь и Земля. Они крепко связаны между собой. Кровь выходит из земли и в землю возвращается. Земля должна орошаться кровью, она зовет, она жаждет ее. И кровь благословляет и оплодотворяет землю!

Я слушал эти безумные речи и вспоминал, что сам принадлежу к роду Авеля — пастуха, кочевника, лишенного корней; и еще я вспоминал слова Иеговы, обращенные к Каину: «Голос крови брата твоего вопиет ко мне от земли. И ныне проклят ты от земли, которая отверзла уста свои принять кровь брата твоего от руки твоей.

* * *

С наступлением темноты все юнгштурмовцы выстраиваются на плацу тремя плотными шеренгами вокруг пустого квадратного пространства, прилегающего к крепости. В центре — низкий помост, обнесенный факелами и знаменами; он служит родом алтаря для предстоящей поминальной церемонии. По одну сторону от него — юные барабанщики со своими узкими высокими черно-белыми тамбурами у левой ноги; по другую — юные трубачи с картинно приставленными к бедру медными раструбами сверкающих инструментов; все они молча ждут сигнала.

И вот резко, пронзительно взвывают трубы. Следом за ними ночь заполняет глухой рокот барабанов; их дробь грозными мрачными волнами взмывает в небеса и там, поглощенная далью, сходит на нет.

История предательства и смерти звучит в торжественно-обличительных стихопениях, поочередно исполняемых одухотворенными ребячьими голосами.

— И вот умолкли фанфары, и люди в бесчисленных колоннах благоговейно склонили головы и знамена, дабы почтить память тех, кто погиб за отчизну.

— В этот час мы вспоминаем первого солдата рейха, Альберта Лео Шлагетера.

— Шлагетер принадлежал к стародавнему крестьянскому роду из Шенау, на юге Шварцвальда. Там же покоится ныне его прах. Он ушел в армию добровольцем и был не однажды ранен в боях; он сражался на Балтике, а после заключения Версальского мира служил на границе Верхней Силезии.

— Но вот на западе грянул гром, и огонь войны вновь опалил этого образцового солдата. Нарушив мирный договор, французские войска завоевывают Рур. Сопротивление, как пожар, охватывает всю область. Шлагетер сражается в первых его рядах. Вместе с товарищами, действуя умело и бесстрашно, он перерезает все коммуникации противника, чтобы лишить его подкрепления.

— Но в результате низкого предательства он попадает в руки французов!

— Мы, юные германцы, любящие свою родину, начертали на нашем знамени одно только слово — БОЙ! И пусть сгинет в огне всякий, кто труслив и подл! Из крови, из земли родилась наша правота. И да поглотит жаркое пламя всех сомневающихся! Уничтожим все, что прогнило и одряхлело! Избавим родину от рабства! Выкуем новую немецкую нацию! Мы, молодые, любящие Германию, начертали на нашем знамени одно только слово — БОЙ! — Шлагетер не колебался ни секунды, услышав призыв своего угнетенного народа. Он был лейтенантом на фронте, командиром зенитной батареи на Балтике, преданным бойцом дела национал-социализма, предводителем партизан в Руре; он был всегда готов к высшему самопожертвованию.

Ты видишь, восток загорелся огнем!Мы солнце свободы в сердцах пронесем.Так встанем же рядом, товарищ и брат!Сомнения прочь, и ни шагу назад!Германская кровь в наших жилах течет.К оружию, братья! Победа нас ждет!

— Шлагетер предстал перед военным трибуналом по обвинению в попытке взорвать мост Хаарбаха, в Калкуме, между Дюссельдорфом и Дуйсбургом. 11 января, захватив Рур, французы реквизировали все поезда — главным образом, для вывоза захваченного угля. Шлагетер решил воспрепятствовать этому грабежу, взрывая железнодорожные пути. 26 февраля генерал французской армии, дислоцированной . в Руре, издал декрет, угрожавший саботажникам смертной казнью. Шлагетер был приговорен к расстрелу.

26 мая 1923 года Шлагетера под усиленным эскортом доставляют в карьер Гольцхайма, где ныне высится крест с его именем. Осужденному связывают руки за спиной и ударами принуждают опуститься на колени. Но едва он остается один перед ружейными дулами, в нем вспыхивает воспоминание об Андреасе Хофере и его: «Никогда!» И он решает умереть стоя, как и сражался. Он выпрямляется во весь рост.

Роковой залп громом разбивает тишину. Несколько страшных судорог, и тело падает вперед, лицом в землю.

Там, на камнях, покоится тот, кто был подобен всем нам. Солнце угасло, и печаль терзает наши сердца перед этим прахом всех наших надежд. Господи, неисповедимы пути твои! Сей муж был отважным бойцом. Наши знамена омрачены траурным крепом; он же, прославленный своими подвигами, ушел к предкам. Мы — верные последователи этого усопшего героя. Его воля — наша воля, его судьба — наша судьба. Мы лишились его, но он навсегда останется бессмертным сыном своей отчизны, и голос его взывает к нам из глубины могилы: «Я жив!»

Вербовка детей в Кальтенборнскую школу дала весьма жалкие результаты. Измученные люди, жившие под дамокловым мечом призыва в армию и оттого уже не думавшие о завтрашнем дне, о своем педагогическом долге, мало заботились о новом наборе в наполу, которую им предстояло покинуть в ближайшие же дни. Да и самой школе, по их мнению, грозило скорое закрытие. Рауфайзен, с его фанатичной верой в будущее, метал громы и молнии, проклиная их несостоятельность, а Блаттхен непрерывно жаловался на низкий антропологический уровень тех редких объектов исследования, которые к нему поступали.

В тот день Тиффож возвращался из Николайнена, куда ездил перековывать Синюю Бороду. Припозднившаяся в этом году весна сияла беспечной прелестью, вселяя в него уверенность, что в его судьбе вот-вот случится какое-то счастливое событие. Черный мерин, гордый своими новенькими сверкающими подковами, звонко цокал копытами по каменистой дороге, а Тиффож, охваченный тихой ностальгией, которая наделяла странным очарованием самые печальные и жестокие эпизоды его прошлой жизни, грезил о подкованных громотворящих сапогах Пельсенера. По ассоциации он вдруг вспомнил велосипед «Альсион „, принадлежавший Нестору, о котором неизменно думал с приливом гордости, и вот тут-то, оказавшись на берегу озера Лукнен, в часе езды от Кальтенборна, он как раз и заметил шесть велосипедов, прислоненных к деревьям у самой воды. Это были типично немецкие «тяжеловозы“ с рулем, воздетым кверху, на манер коровьих рогов, с педальным тормозом и притороченным к раме насосом допотопной конструкции, с деревянной рукояткой. Сквозь листву деревьев поблескивало зеркало воды и оттуда неслись звонкие ребячьи голоса, смех, крики и плеск.

Тиффож спешился, оставил Синюю Бороду пастись на цветущей лужайке и пару минут спустя одним прыжком ринулся в прохладную чистую воду, в ее живые, сверкающие бликами струи. Он рассчитал расстояние так, чтобы вынырнуть прямо посреди резвящихся мальчишек, и это ему удалось, его встретили веселыми возгласами и смехом. Ребята жили в Мариенбурге, в трехстах километрах отсюда, и воспользовались каникулами по случаю Троицы, чтобы объехать на велосипедах мазурские леса и озера. Тиффож рассказал им о Кальтенборне, о крепости с ее спортивными залами, стендами для стрельбы, манежами, лодками и оружием, расхвалил увлекательную жизнь юнгштурмовцев и пригласил поужинать и переночевать в компании сотен их сверстников.

Услышав название «Мариенбург», Рауфайзен расцвел от радости и гордости. Этот город считался исторической и духовной столицей тевтонского рыцарства; его великолепно сохранившийся замок несомненно был самым величественным архитектурным шедевром Восточной Пруссии. Именно там, в обширном оружейном зале, каждый год 19 апреля Балдур фон Ширах провозглашал в микрофон магическое заклинание, навеки отдававшее поколение юных десятилетних немцев под эгиду фюрера. Блаттхен также не смог удержаться от восторженных похвал, обследуя новоприбывших. Никогда еще ему не попадались в руки столь чистые образцы той восточно-балтийской разновидности германской расы, самым знаменитым представителем которой был Гинденбург. Он созвонился с родителями мальчиков, списался с властями их города. Больше они в Мариенбург не вернулись.

Крайне довольный столь богатым уловом, Начальник вызвал к себе Тиффожа и в беседе с ним признал, что до сих пор недооценивал заслуги француза перед школой. Тиффож доказал, что способен поставлять Кальтенборну нечто более ценное, чем сыры и мешки с бобами. Разумеется, он, Начальник, не может облечь Тиффожа никакими официальными полномочиями, но он лично просит его обследовать весь их район в поисках кандидатов, достойных зачисления в наполу. Он разошлет циркулярное письмо на сей предмет администрациям близлежащих округов — Йоганнисбурга, Лика, Лот-цена, Сенсбурга и Ортельсбурга, а также и в другие, более отдаленные районы, если это понадобится. Тиффож будет отчитываться в своих действиях только ему, Рауфайзену, который оценит работу по результатам.

Блаттхен даже не успел поздравить своего ассистента с этим повышением. С недавнего времени в верхах поговаривали о новом широкомасштабном мероприятии под кодовым названием «Операция „Сенокос“, затеянном по инициативе самого рейхсфюрера СС. Речь шла об отборе и отправке в Германию, в специально подготовленные для этой цели селения, сорока-пятидесяти тысяч детей от десяти до четырнадцати лет, коренных жителей Прикарпатской Украины, занятой группой армии Центр. Однако министр восточных оккупированных территорий Альфред Розенберг в который раз продемонстрировал самое упорное непонимание замысла этой чисто эсэсовской операции; он заявил, что столь малолетние дети будут для рейха скорее обузой, нежели эффективной рабочей силой, и предложил набирать подростков пятнадцати-семнадцати лет. Тщетно эмиссары Гиммлера разъясняли ему, что идея заключается не в банальной поставке рабочих рук, но в „переливании крови“ между двумя сообществами, имеющем целью ослабить на биологическом уровне, раз и навсегда, живые силы славянского соседа немцев, — Розенберг и слушать не желал. Пришлось действовать в обход его министерства.

Вот тут-то руководители рейха и вспомнили про Отто Блаттхена и его блестящие заслуги в деле со ста пятьюдесятью еврейско-большевистскими головами. Вне всякого сомнения, глубокие познания профессора в области расоведения должны были принести богатые плоды и в данных обстоятельствах.

Итак, 16 июня Блаттхен распрощался с Командором и Начальником, разместил своих драгоценных золотых рыбок — Cyprinopsis auratus — в запечатанных бидонах и отбыл из Кальтенборна, проклиная посланный за ним тесный «опель», не позволивший увезти весь его объемистый багаж. На следующий же день Тиффож, с разрешения Начальника, перебрался в три комнаты «Расоведческого центра».

Водворившись туда единственным хозяином «лаборатории» и оказавшись среди разбросанного антропологического оборудования, второпях оставленного профессором доктором штурмбаннфюрером Блаттхеном, Тиффож разразился безумным нервным смехом, в котором смешивались торжество победителя и тайный страх перед этим новым поворотом его судьбы.


Мрачные записки

Сегодня вечером колонны юнгштурмовцев молча разошлись в разные стороны, растаяли в теплой душистой мгле, чтобы зажечь костры летнего солнцестояния на Зеехохе, на берегах озера Спирдинг, за озером Тиркло, словом, всюду, откуда можно увидеть огни других отрядов.

В этом празднике солнца заложена какая-то тайная грусть. Только что народившееся лето, едва дав людям отпраздновать свою середину, сразу начинает клониться к закату, — о, разумеется, совсем незаметно, еле-еле, и все же убывая каждый день на одну-две минуты. Так ребенок, в полном расцвете здорового детства, уже носит в себе семена будущего старческого угасания. И, напротив, Рождество, этот холодный антипод лета, празднует ликующую тайну возрождения Адониса в самое мрачное и непогожее время зимы.

Юнгштурмовцы окружают костер квадратом, открытым с той стороны, куда ветер уносит искры и дым. Самый младший из мальчиков выходит из шеренги и направляется к костру. Он держит в руке зажженную лучинку; ее невесомый беспокойный огонек так мечется и трепещет, что все мы затаиваем дыхание, боясь, как бы он не погас до того, как маленький огненосец выполнит свою миссию. Искорка и в самом деле исчезает, когда ребенок опускается на колени перед сооружением из смолистых стволов с торчащим наружу валежником. Вспыхнувшее пламя с яростным треском вырывается наружу, заставив мальчика отпрыгнуть подальше; сумрак, расцвеченный пляшущими багровыми сполохами, пронизывают чистые голоса:

Как искры сбиваются в буйное пламя,Так станет единою наша страна.Священный огонь, что взовьется над нами,Врагов уничтожит, воздав им сполна.

Шеренги распадаются, и каждый подходит к костру, чтобы зажечь от него свой факел. Затем дети опять строятся в каре, теперь уже ярко озаренное десятками пляшущих огней.

В мрачных вечерних далях вспыхивают факелы других отрядов; их приветствует взволнованный речитатив:

— Взгляните, как ярок порог, что отделяет нас от тьмы! За ним рождается заря счастливой новой эры. Двери грядущего распахнуты для тех, в чьем сердце горит огонь любви к отчизне. Взгляните на сияющие искры, что будят к жизни темную уснувшую землю! Древняя трагическая Мазурия откликается на наш призыв и пылает тысячами братских огней. Они сулят и приближают самый светлый день года.

Трое юнгштурмовцев, каждый с венком из дубовых листьев в руках, также подходят к костру.

— Я посвящаю этот венок памяти павших на войне.

— Я посвящаю этот венок делу национал-социалистической революции.

— Я посвящаю этот венок будущим жертвам, на которые немецкая молодежь с восторгом пойдет ради победы нашей родины.

Им вторит дружный хор всех остальных:

— Мы есть огонь, мы есть костер. Мы — пламя и его искры. Мы — свет и тепло, побеждающие мрак, холод и сырость.

Наконец, сооружение из пылающих стволов с треском обрушивается, подняв целый рой искр, и плотное каре юнгштурмовцев тоже дробится на части. Дети окружают костер и поочередно прыгают через пламя.

На сей раз объяснения не нужны, смысл этой церемонии предельно ясен. В ней неразличимо слились жизнь и смерть и, заставляя детей одного за другим бросаться в огонь, она тем самым воплощает в себе дьявольский обряд истребления невинных, к которому мы идем с ликующими песнями.

Я был бы сильно удивлен, если бы Кальтенборну удалось отпраздновать следующее летнее солнцестояние.

С той поры Тиффожа на его рослом черном коне неизменно видели в разъездах по всей Мазурии, от верховьев Кенигсхохе на западе до Ликских болот на востоке; случалось ему забираться и далеко на юг, чуть ли не к польской границе. Пользуясь сопроводительным письмом с гербом Кальтенборна, он смело входил в мэрии, обследовал коммунальные школы, говорил с учителями, присматривался к детям, а под конец наведывался к родителям мальчиков, каковой визит, со смесью заманчивых обещаний и завуалированных угроз, почти всегда увенчивался согласием отдать сына в наполу. Затем он неспешно возвращался в Кальтенборн и докладывал Рауфайзену о достигнутых успехах, которые тот своим решением претворял в свершившийся факт. Но иногда Тиффож сталкивался с более или менее явным сопротивлением, трудно преодолимым в этих краях, омраченных близким разгромом, однако именно такую, ускользающую из рук добычу он ценил превыше всего и охотился за ней особенно рьяно.

Так, однажды он очутился на дальнем берегу озера Бельдам, которое длинным, узким, извилистым зеленым языком углублялось в пески Йоганнисбурга; там он заприметил пару мальчиков-близнецов, живших с родителями в убогой рыбачьей лачуге. Тиффожа всегда чаровал сам феномен двойства, которое, чудилось ему, черпает свою жизненную силу в тех темных безднах, где плоть диктует свои законы душе, подчиняя ее собственным прихотям. Он пытался постичь этот каприз природы, наделяющий — добровольно или насильно — одно существо всеми тайными и явными признаками другого, самого близкого, делая, таким образом, из первого alter ego второго. Вдобавок, Хайо и Харо были оба рыжие, как лисята, белокожие и такие веснушчатые, словно их вываляли в отрубях. Увидев, как они собирают камыш на берегу озера, Тиффож тотчас вспомнил ту смутившую его теорию, что некогда развивал перед ним Блаттхен (вспомнил и тут же с яростным возмущением отверг ее!), согласно которой на свете существуют всего две человеческие расы: рыжих — порочная до мозга костей, на клеточном уровне, и блондинов с брюнетами, с бесконечным набором оттенков того и другого цветов.

Вопреки его ожиданиям, вербовка близнецов натолкнулась на пассивное, но почти неодолимое сопротивление родителей. Они долго притворялись, будто не понимают немецкого (между собой они говорили на каком-то славянском диалекте), реагируя на все разъяснения Тиффожа с тупостью деревенских дурачков; потом начали твердить, бесконечно повторяя одни и те же слова, что двенадцатилетним мальчикам еще рано идти в солдаты. Напрасно Тиффож объезжал все окрестные деревни: чиновники тамошних мэрий, не испытывая никакого желания вникать в это малопонятное дело, все, как один, отрицали, что район озера принадлежит их коммуне. Пришлось самому Рауфайзену, по наущению француза, обратиться в администрацию округа Йоганнисбург, и в результате мэр лично доставил близнецов в Кальтенборн.


Мрачные записки

Из телефонного разговора я узнал, что мы все-таки заполучили близнецов к нам в школу. Машина Йоганнисбургской комендатуры везет их в Кальтенборн. Через час они будут здесь.

Тотчас мною овладело возбуждение, слишком хорошо мне знакомое по прежней жизни. Оно выражается в судорожной дрожи, сотрясающей все мое тело и, особенно сильно, челюсти. Я, как могу, борюсь с этим титаническим припадком, во время которого громко клацают зубы, а изо рта струйками брызжет слюна; чисто инстинктивно противлюсь ему, но вскоре сдаюсь и уступаю чувству, имя которому — предвкушение невыносимого счастья. Я даже спрашиваю себя, не есть ли это ожидание пока еще отсутствующей, но уже попавшей в плен добычи самым щедрым подарком, который преподносит мне жизнь.

А вот, наконец, и они! Грузный «мерседес» крайс-ляйтера заворачивает во двор и тормозит у входа. Близнецы по очереди выбираются из машины, до того похожие, что чудится, будто один и тот же мальчишка дважды пригибает голову и спрыгивает на брусчатку. Но нет, — они оба здесь, стоят рядышком, одинаково затянутые в черные вельветовые штаны и коричневые рубашки с поперечной полосой — форменную одежду «гитлерюгенда», которая еще сильнее подчеркивает мелочно-белый цвет их кожи и апельсиновую рыжину волос.

Вот уже много недель я размышляю над своей неодолимой тягой — не к этой конкретной паре близнецов, но к самому факту двойства вообще. Феномен этот, несомненно, есть лишь частичное воплощение закона, в силу которого четыреста юных воспитанников Кальтенборна вместе образуют единообразную массу, несравнимую по плотности с той, что представляло бы простое арифметическое сложение их личностей. Ибо в данной общности многочисленные и столь непохожие друг на друга подростки почти полностью утрачивают свою индивидуальность, превращаясь в голую, слепленную воедино толпу. А ведь индивидуальность — иными словами, дух — пронизывает плоть, делая ее невесомой, легкой, трепещущей; так дрожжи вздымают и одухотворяют тесто. Стоит ей стереться, и тотчас телесная оболочка человека вновь обретает, вместе с первозданной чистотой, и первозданную грубую тяжесть.

В этом процессе обездушивания плоти близнецы идут еще дальше людей обыкновенных. Проблема заключается даже не в том противоречивом смешении, где души могли бы уравняться, нейтрализовать одна другую. На самом деле, у этих двух тел есть всего лишь один, общий концепт, помогающий им и разумно одеваться и проникаться духовностью. И они расцветают со спокойным бесстыдством, демонстрируя свою нежную телесную белизну, свой розовый пушок, свою мускулистую или вялую пульпу в невинной, животной, НЕПРЕВЗОЙДЕННОЙ наготе. Ибо нагота — не состояние, она — количество, и как таковая бесконечна в своем праве, хотя и ограничена на деле.

Обследование близнецов, немедленно, по их приезде, проведенное в лаборатории, подтвердило все вышесказанное. Хайо и Харо относятся к так называемому лимфатическому типу людей — одышливых, медлительных, рыхлых. Брахицефальные головы (90,5), широкие лица с выступающими скулами, заостренные, как у фавнов, уши, приплюснутые носы, редко посаженные зубы, зеленые, чуточку раскосые глаза. В общем, слегка ЗВЕРИНЫЙ облик сонного и, в то же время, хитрого, настороженного существа, отмеченного весьма скромными мыслительными способностями, над которыми явно преобладает сильный первобытный инстинкт. Хорошо уравновешенные, крепко стоящие на ногах тела. Округлые плечи, мягко очерченные грудные мышцы; под кожей явно больше жира, чем мускулов. Реберный угол, напоминающий очертаниями вешалку, довольно широк; ему соответствует ширина таза, где надлобковая борозда смыкается в центре с перевернутым цветком лилии — половым членом. Между этими двумя симметричными дугами ясно прорисовываются три выпуклости брюшного пресса — удивительно четкие для тел, затянутых жиром в других местах. Широкий затылок переходит в мясистую шею и спину, белую и округлую, точно вылепленная из теста коврига; она разделена пополам позвоночной впадиной, теряющейся внизу между чрезмерно выпуклыми ягодицами. Руки с короткими квадратными пальцами и мускулистыми ладонями. Тяжелые ноги с топорными лодыжками; широкие колени с плоскими чашечками, которые легко выгибаются внутрь, заставляя колыхаться мясистую переднюю часть ляжки, чрезмерно выдающуюся вперед, над всей ногой.

Россыпь веснушек на молочно-белой коже собирается то в крупные пятна, то в полосы, то в целые потоки; даже предплечья и затылки покрыты этими рыжеватыми разводами, похожими на материки с выцветших географических карт. На внутренней; стороне ляжек сквозь кожу просвечивает правильная, точно невод, сеточка тоненьких лиловатых прожилок…


Мрачные записки

Беглый осмотр близнецов, который я осуществил сразу же после их приезда, со страстным нетерпением истинного коллекционера, не выявил самого существенного — чуда из чудес, которое бросилось мне в глаза только нынче утром, ослепив счастьем подлинного открытия.

Я увлекся довольно бесполезной игрою, состоявшей в настойчивом поиске признаков, позволивших бы различать мальчиков. По правде говоря, различие это существует, и несколько дней спустя я уже научился с первого же взгляда отличать Харо от Хайо. Однако различие это зиждется не столько на каком-то определенном признаке, сколько на общем облике ребенка, его жестах, походке, манере поведения. Для Харо типична некоторая порывистость и четкость движений, которой лишена замедленная, как бы заторможенная моторика Хайо. Сразу видно, что в этой паре инициатива принадлежит Харо, что верховодит именно он, зато Хайо очень хорошо умеет противостоять своему слишком близкому и слишком живому брату с помощью сонной неторопливости и всяческих оттяжек.

Что же касается точного отличительного признака — антропометрического, формулируемого в научных терминах, — то я отыскал и его, но на значительно более тонком, абстрактном, духовном уровне, нежели тот, на котором я ранее блуждал вслепую. Я уже давно заметил любопытную вещь: если мысленно разделить ребенка на две половины вертикальной линией, проходящей по горбинке носа, то правая и левая части, в целом похожие, тем не менее, будут различаться множеством мелочей. Ребенок словно состоит из двух половинок, отлитых в одной форме, но одухотворенных разными реалиями: левая обращена в прошлое, к рефлексии, к эмоциям; правая — в будущее, к действию, к агрессии, и срастаются они как бы на последней стадии создания. На противоположном полюсе тела есть так называемый «шов» — узенькая выступающая полоска темной сморщенной кожи, что тянется от нижнего края ануса по середине промежности и мошонки до самого кончика пениса; она также, только еще более зримо и откровенно, наводит на мысль о том, что мальчик слеплен из двух заранее изготовленных половинок, на манер раковины или целлулоидного голыша.

Итак, вот он — чудесный феномен, достойный того, чтобы попасть в анналы науки: мною неоспоримо установлено, что левая половина Харо полностью соответствует правой половине Хайо так же, как правая половина первого из братьев абсолютно подобна левой половине второго. Они — ЗЕРКАЛЬНЫЕ близнецы, сопоставимые лицом к лицу, а не лицом к спине, как все прочие. Я всегда уделял самый пристальный интерес процессам инверсии, пермутации, наложения; в молодости фотография послужила мне прекрасной иллюстрацией этого феномена, только в области воображаемого. И вот теперь я нахожу полное воплощение той же, неотступно преследующей меня темы в этих двух детских телах!

Я усадил их обоих перед собой и принялся изучать с тем ощущением нераскрытой тайны, которое неизменно посещает меня при виде нового лица или тела; однако на сей раз я почему-то не испытывал обескураживающей уверенности в том, что их лица, в ответ на мой настойчивый взгляд, обратятся в застывшие, непроницаемые маски, — напротив, меня согревало скрытое предчувствие скорой удачи. И вдруг я заметил, что прядь волос надо лбом, завивавшаяся у Харо по часовой стрелке, обращена в противоположную сторону у Хайо. Этот первый, слабый проблеск догадки тотчас помог мне увидеть другое: маленькую не то отметину, не то родинку на правой щеке у Харо и на левой — у Хайо. И все же самым поразительным из открытий, которые тут же хлынули на меня целым потоком, оказался рисунок их веснушек, также зеркально-похожий.

Я позвонил в Кенигсбургский институт антропологии, с которым прежде часто связывался по распоряжению Блаттхена, и сообщил о своем открытии. Мне тотчас подтвердили факт существования зеркальных близнецов — феномен, как было сказано, довольно редкий и возникающий в результате деления не ab initio,TO есть, не на уровне клетки, а на более поздней стадии, когда эмбрион уже расчленяется надвое. Мне обещали приехать взглянуть на близнецов, когда подойдет очередь обследовать наш район.В июле юнгштурмовцы наконец-то получили в подарок великолепную игрушку, которую им обещали много месяцев назад, — зенитную батарею, состоявшую из двух пар тяжелых пулеметов, четырех более легких «двухсантиметровок» для стрельбы очередями — от двухсот до трехсот выстрелов в минуту, одной зенитки 3,7 и, главное, трех пушек 10,5 для стрельбы на большую дистанцию. Кроме того, прибыл локатор, и теперь, для полного комплекта противовоздушной обороны, не хватало только набора прожекторов. Батарею разместили и закамуфлировали в сосновой роще на холме вблизи деревни Дроссельвальде, в двух километрах от крепости; отсюда можно было, в случае необходимости, взять под обстрел дорогу в Арис, если вдруг по ней двинется неприятель с востока. Четыре отряда, набираемых из разных центурий, по очереди обслуживали батарею под руководством двух офицеров-инструкторов.

Незамедлительно начались учебные стрельбы; они усеивали небосвод белыми облачками разрывов, постоянно напоминавших своим победным грохотом о близости войны; даже над крышами замка время от времени со свистом пролетал снаряд. Тиффож регулярно доставлял дежурным отрядам сухой паек. Иногда мальчишки беспечно носились по лесу или в одних плавках загорали на солнышке, а иногда он заставал их «за делом», в касках с фетровыми наушниками, приглушавшими грохот стрельбы; они суетились вокруг изрыгавших огонь и вой орудий, захлебываясь от восторга и сожалея только об одном: ни один вражеский самолет до сих пор не показался в небе, чтобы послужить им живой мишенью.


Мрачные записки

Какой бы шокирующей ни казалась на первый взгляд тесная близость войны и ребенка, отрицать ее было бы бессмысленно. Один вид юнгштурмовцев, в счастливом опьянении обслуживающих и кормящих этих чудовищных огненных идолов, что воздевают над деревьями свои стальные головы, — вот самое убедительное подтверждение этого родства. И в самом деле, маленький мальчик требует себе для игры в первую очередь ружье, саблю, пушку, оловянных солдатиков и другие «орудия убийства». Вы скажете: он всего лишь подражает взрослым, а я как г раз думаю, не справедливо ли обратное; ведь, в общем-то, взрослые воюют куда реже, чем ходят в контору или на завод. И не начинается ли война с одной-единственной целью — позволить взрослым ПРЕВРАТИТЬСЯ В ДЕТЕЙ, с облегчением вернуться к возрасту игрушечных пушечек и солдатиков? Устав от тяжких обязанностей начальника отдела, супруга и отца семейства, взрослый человек, будучи мобилизованным, сбрасывает с себя эту надоевшую ношу вместе с деловыми и прочими качествами и свободно, беззаботно развлекается в компании сверстников, управляясь с пушками, танками и самолетами, которые суть не что иное, как УВЕЛИЧЕННЫЕ ПОДОБИЯ игрушек его детства.

Но трагедия заключается в том, что подлинный возврат к детству невозможен. Взрослый хватается за детские игрушки, но он уже давно утратил инстинкт игры, ее естественного развития, придающий детским забавам их неповторимый смысл. В его огрубевших руках они принимают чудовищные пропорции злокачественных опухолей, пожирающих людскую плоть и кровь. Убийственная СЕРЬЕЗНОСТЬ взрослого прочно заступила место прелестной детской СЕРЬЕЗНОСТИ ИГРЫ, и тщетно он будет пытаться подражать ей, ибо первая — всего лишь искаженный, переродившийся образ второй.

Так что же произойдет, если теперь дать ребенку эти гипертрофированные игрушки, задуманные и изготовленные кем-то с противоестественной, злодейской целью? А произойдет то, чему служат наглядным примером вот эти высоты над Дроссельвальде, а с ними и Кальтенборнская напола, и весь рейх: фория, определяющая идеал отношений между взрослым и ребенком, самым чудовищным образом устанавливает отношения ребенка со взрослой игрушкой. Он больше НЕ НОСИТ ее, не тащит, не волочит за собой, не опрокидывает, не катает, как положено обращаться с фиктивным предметом, попавшим в разрушительные детские руки. Теперь, напротив, сами эти игрушки несут ребенка, поглощенного чревом танка, запертого в турели самолета или во вращающейся башенке зенитной батареи.

Впервые я касаюсь здесь явления, несомненно, в высшей степени значительного, которое можно назвать «разрушением фории посредством злонесу-щей инверсии». В общем, логично было предположить, что эти две фигуры моей символической механики рано или поздно вступят во взаимодействие. И новая фигура — плод этого союза — явит собой некий вид ПАРАФОРИИ, — я подчеркиваю: именно «некий», ибо ясно, что где-то наверняка имеются и прочие разновидности этого феномена отклонения от нормы.

Итак, моя система пополнилась еще одним элементом. Я пока еще не постиг всех его аспектов; нужно посмотреть, как он будет действовать и проявлять себя в различных контекстах, и тогда уж измерить и оценить его значение.

Вторая неделя июля ознаменовалась редкой по силе грозой, которая разорила весь район и едва не окончилась трагедией для Кальтенборна. В тот день тяжелая, удушливая, насыщенная электричеством атмосфера побудила Начальника устроить водные игры на озере Спирдинг. Сто маленьких парусных лодок, по четверке юнгштурмовцев в каждой, бороздили озеро в поисках «документов « в запечатанных пронумерованных бутылках, разбросанных на многие километры по всей акватории. Требовалось набрать как можно больше бутылок, а затем, пользуясь отдельными фрагментами текста, найденными в каждой из них, расшифровать и восстановить его целиком. Любо-дорого было смотреть, как легкие беленькие ялики, подгоняемые все крепчавшими порывами раскаленного ветра, искусно лавировали, уклоняясь друг от друга, и как мальчишки, свесившись за борт, на всем ходу выхватывали из воды очередную бутылку с ключом к шифру. В пять часов дня небо внезапно почернело, и ураганный ветер поднял сильную волну. Начальник тотчас отдал приказ идти к берегу. За исключением четырех лодок, которые опрокинулись, не причинив, впрочем, особого вреда своим гребцам, все суденышки подошли к причалу, и мальчики опрометью кинулись в ангары, спасаясь от налетевшего буйного ливня. Только тут и заметили, что отсутствует экипаж лодки из 3-й центурии. В свинцовом сумраке, за сплошной стеной яростно хлеставшего дождя разглядеть ничего было нельзя. Начальник распорядился обзвонить все прибрежные деревни, а озеро тщательно обследовать на катере. Но поиски оказались напрасными, хотя и продлились до следующего утра, осветившего вновь спокойные, хотя, увы, и пустынные воды озера.

Тиффожу пришла в голову мысль обыскать ненаселенные прибрежные места с помощью одиннадцати живших в замке доберманов. Псы, привычные к близости и запаху детей, рванулись вперед с ликующим разноголосым лаем; за ними с трудом поспевал сам Тиффож на Синей Бороде. В конечном счете именно собаки и разыскали четырех мальчишек, живых и невредимых, но совершенно закоченевших, в расщелине скалы, о которую разбился их ялик.

Тиффож не преминул воспользоваться результатами этого опыта. Поскольку собаки знали юнгштурмовцев и умели их разыскивать, отчего бы не обратить этот инстинкт на поиски любого другого мальчишки того же возраста и тех качеств, что требовались для зачисления в наполу?! Он попробовал брать псов в свои рекрутские экспедиции и быстро убедился в эффективности этого замысла. Едва попав в деревню, доберманы рассыпались меж домов и палисадников, и, когда они с яростным лаем делали стойку перед дверью, у забора или под деревом, почти всегда оказывалось, что для вербовщика тут найдется интересный экземпляр. К тому же Тиффож стал носить с собой длинный охотничий хлыст и набивать карманы обрезками сырого мяса; таким образом, он в совершенстве выдрессировал псов, наказывая за промахи и поощряя за удачные находки. Сей неожиданный вклад в дело набора кандидатов оказался тем более ценным, что летние каникулы, а также почти поголовная мобилизация учителей опустошили школы, рассеяв детей по окрестностям, и одному человеку за ними было не угнаться. Правда, некоторая опасность таилась в самом жестоком и красочном зрелище, какое представляли собой в глазах населения черные, свирепо рычащие псы и всадник с мрачным темным лицом на рослом коне цвета ночи. Конечно, временами эта страшноватая картина, наводя робость на людей, могла давать хорошие результаты, но бывало и наоборот, когда приходилось сталкиваться с жестоким отпором; так случилось и в тот памятный день 20 июля.

Предыдущая неделя оказалась богата уловом, и Тиффож возвращался из деревни Эрленау, где добился того, чтобы местные мальчишки 1931 года рождения были представлены Начальнику. Он неторопливо ехал через лесопосадки, как вдруг прямо у него над ухом просвистела пуля, и тоненькая березка, с которой он поравнялся, рухнула, срезанная выстрелом. Миг спустя он услышал убегающие шаги. Синяя Борода резко отшатнулся, едва не сбросив хозяина наземь. Первой мыслью Тиффожа было пуститься вместе с собаками на поиски стрелявшего, но найти его значило подставить себя под вторую пулю и потом, что он будет делать, оказавшись лицом к лицу с виновным? Он пришпорил коня и вернулся в Кальтенборн, твердо решив не говорить никому ни слова об этом нападении.

Он уже спешивался во дворе крепости, когда Начальник, выглянув из окна, знаком подозвал его к себе и протянул лист грубой бумаги, на котором с помощью люже оттиснут следующий текст:

Это предупреждение относится ко всем матерям, живущим в районах Геленбурга, Сенсбурга, Лощена и Лика! БЕРЕГИТЕСЬ ЛЮДОЕДА ИЗ КАЛЬТЕНБОРНА! Он похищает ваших сыновей. Он рыщет по нашим землям и ворует мальчиков. Если : у вас есть дети, думайте, думайте каждую минуту о Людоеде, ибо он каждую минуту думает о них! Не отпускайте детей одних далеко от себя. Научите их убегать и прятаться при виде великана на синем коне, со сворой черных псов. Если он придет к вам в дом, не бойтесь его угроз, не поддавайтесь на его обещания. Матери, запомните только одно: если Людоед унесет ваше дитя, вы его больше НИКОГДА не увидите!»

Незадолго до своего отъезда Блаттхен почти безразлично сказал Тиффожу: «Мне тут рассказывали о сыне углежога из Николайненского леса. У него будто бы белоснежные волосы, сиреневые глаза и горизонтальный цефалический индекс, близкий к 70. Вам следовало бы поехать взглянуть на этого мальчика. Его зовут Лотар Вустенрот. Родители упорно не отвечают на наши вызовы».

Тиффож впервые попал в этот район, самый бедный в кантоне, да еще вдобавок и труднодоступный. Ему пришлось перебираться через длинную старицу на ветхом паромчике, которым управлял зобастый и явно глухой, как пень, но вполне жизнерадостный «капитан». Синяя Борода, пометавшись по берегу, наконец, отчаянным броском вспрыгнул на скользкие бревна парома, едва не свалившись в воду.

Зобастый включил маленький мотор, чье прерывистое тарахтение эхом разнеслось по тихим берегам. Во время этой короткой переправы лошадь, испуганно выкатив глаза, беспокойно озиралась и била передними копытами в бортик. Тиффож припомнил слова Блаттхена, когда увидел черных с головы до ног людей, что суетились на лужайках вокруг пылающих угольных ям, таких огромных, что невольно напрашивалось сравнение со сказочным царством гномов. Он опросил почти всех углежогов, назвав имя Вустенрота. Люди разводили руками и упорно выказывали недоумение; наконец, один из них неохотно указал на восток: там, в пяти-шести километрах отсюда, находилась нужная Тиффожу местность под названием Баренвинкель.

Тиффож погнал коня через обширные вырубки и редкие лесопосадки, перешедшие в лиловато-желтые ланды и песчаники, где Синяя Борода еле-еле передвигался судорожными скачками, то и дело увязая по самые бабки. Дальше опять потянулся угольный лес с выжженными ямами, корчевьями и широкими прогалинами, где свет костров болезненно ранил глаза, привыкшие к зеленому полумраку чащи. Первым, кого вспугнуло появление незнакомца, оказался ребенок — по крайней мере, судя по его росту, это был не взрослый; в остальном он был одет так же, как и все прочие — в нечто вроде мешка с прорезью для головы да в ветхие штаны. Тиффож собрался было задать вопрос, но тут же понял, что это излишне. Мальчишка поднял к нему перепачканное сажей лицо, и на этой черной маске сверкнули нежно-сиреневым цветом анемона детские глаза.

— Лотар Вустенрот! — произнес Тиффож, не то спрашивая, не то утверждая.

Мальчик не выказал никакого удивления, разве что анемоны на черной маске заблестели еще ярче. Он просто неторопливо стащил с головы шерстяную шапочку, обнажив гладкую литую массу серебристо-белых волос.

Тиффож заранее приготовился к сложным и, скорее всего, неудачным переговорам. Опыт подсказывал ему, что набор в юнгштурмовцы проходит тем труднее, чем ниже социальный уровень кандидата. Если крупная буржуазия буквально дралась за места в наполе для своих отпрысков, вербовка в рабочих и крестьянских семьях — наиболее желанных для руководства молодежными организациями — неизменно наталкивалась на испуганное, а то и откровенно враждебное сопротивление. Но, к величайшему его восторгу, чета Вустенротов моментально согласилась на все условия. Они так охотно пошли ему навстречу, что он, наконец, усомнился, вправду ли они уяснили себе суть дела. Во избежание недоразумений, он повел их в мэрию ближайшей коммуны — Варнольда, где секретарь подробно растолковал родителям все сказанное Тиффожем, а потом и записал это, черным по белому.

Возвращаясь в Баренвинкель, Тиффож не помнил себя от счастья, ибо в последний момент было решено, что он нынче же вечером заберет Лотара в Кальтенборн, и ему уже представлялось, как он скачет на коне в победном пламени заката, укрывая под просторным плащом дитя с сиреневыми глазами и белыми волосами. Но ему очень скоро пришлось отказаться от этой заманчивой перспективы, ибо в его отсутствие Лотар покинул деревню. Люди видели, как он шел в сторону Варнольда, и решили, что он, помывшись и приодевшись, догоняет родителей и незнакомца. Мальчика так и не нашли, и поздним вечером Тиффож поневоле вернулся в Кальтенборн с пустыми руками и сердцем, переполненным обидой и негодованием.

Было условленно, что Варнольдская мэрия станет поддерживать постоянный контакт с Вустенротами и, как только Лотар вернется к родителям, тотчас же сообщит об этом в Кальтенборн. Тиффож закрепил за мальчиком вакансию в наполе, определил ему место в одной из центурий, а также в столовой и дортуаре; даже начал подбирать комплект посуды, белья и одежды, не забыв при этом кинжал, который вручался новичкам в торжественной обстановке. Но шли дни, и на все его телефонные запросы из Варнольда отвечали либо невнятными обещаниями, либо уклончивым молчанием. Однако вместо того, чтобы.поставить крест на этом деле, Тиффож, как ни странно, укрепился в доверчивом ожидании. Исчезновение Лотара, в отличие от любого другого события его жизни, не могло быть делом случая. Разочарование уязвило Тиффожа так остро и болезненно, будто чья-то гигантская рука на его глазах прорвала пелену облаков и прямо из-под носа похитила ребенка с сиреневыми глазами. Он знал: если Лотар ускользнул от него в тот злосчастный день, значит, его поступление в Кальтенборн имело слишком большое значение; потому-то судьба и окутала его туманом столь загадочных обстоятельств.

Тиффожу пришлось ждать до конца августа, пока обстоятельства эти, соединившись вместе, не вознаградили его терпеливое и страстное желание. В тот день одна из центурий переправилась через озеро, чтобы провести в Йоганнисбургском лесу нечто вроде охоты с гончими, которая обычно завершалась триумфальным возвращением маленьких парусников с богатой добычей — оленями и косулями, чьи свесившиеся за борт головы бороздили кончиками рогов поверхность воды. Во время охоты дети, сопровождаемые на восточном фланге Тиффожем, Синей Бородой и доберманами, прочесывали кустарник и чащу, оттесняя к берегу всю поднятую дичь. У них не было огнестрельного оружия, только дубинки и кинжалы, да еще великое множество лассо и сетей. Численность и ловкость юных охотников компенсировали им недостаток опыта, а необыкновенное изобилие дичи, расплодившейся за долгие военные годы, делало эти веселые импровизированные облавы крайне успешными. Однако нынче утром подлесок был спокоен и безмолвен; отсутствие мелкой дичи указывало на близость какого-то крупного зверя, затаившегося в овраге или в кустах. Облава длилась уже целый час, ничем особенным не радуя участников; наконец, им выпало развлечение в виде крупного тетерева, сидевшего на ветке граба и шумно, хлопотливо взлетевшего при появлении людей. Метко пущенная дубинка сбила его прямо на лету; птица рухнула в заросли и собралась было скрыться, но один из подоспевших доберманов прикончил ее на месте. Тетерев был великолепен, размерами с большого индюка; его привязали к шесту, который потащили двое мальчиков.

Загонщики уже подходили к берегу озера, где обычно кончалась облава, как вдруг совсем рядом, в кустах, послышался дробный топоток копыт. Тиффож прикрикнул на собак, веля им замолчать, и тут его внезапно заинтриговало поведение Синей Бороды: конь стоял в настороженном ожидании, навострив уши, прерывисто дыша и подергиваясь. Миг спустя раздался дикий крик и началась азартная погоня за оленем и двумя сопровождавшими его самками. В воздухе свистели лассо, мальчишки со всех ног гнались за тремя ускользавшими от них беглецами. Скоро Тиффож потерял ребят из вида и перестал слышать их голоса. Пригнувшись к шее коня, он, как мог быстро, продвигался следом, ориентируясь на отдаленный лай собак, также умчавшихся вперед.

Первые часы погони разворачивались, словно красивая, безобидная игра. Оленья семья огромными гибкими прыжками уходила от преследования, за ней по пятам неслась сплоченная, как пальцы на руке, собачья свора; звонкий, голосистый лай одиннадцати разгоряченных глоток разносился по всей округе, заменяя собой охотничий рог. Тиффож ослабил поводья, и Синяя Борода без понуканий, азартно, всей своей массой ломился сквозь кустарник, топтал ивняк и папоротники, яростно бил всеми четырьмя копытами при виде любого препятствия на своем пути, будь то овраг, поваленное дерево или изгородь. Тиффожу все время приходилось нагибаться, чтобы уберечь голову от хлещущих еловых лап или от удара о низкий дубовый сук. Большое, разгоряченное, все в пене конское тело, чей бешеный ритм скачки передался и ему самому, излучало такую мощную, такую непобедимую силу, что всаднику осталось только слепо и доверчиво подчиниться ей.

Тиффож догнал свору на берегу узкой старицы в тот миг, когда олень почти переплыл ее, высоко, как канделябр, держа над водой свою царственную голову. Обе лани куда-то исчезли, и Тиффож с удовольствием отметил, что собаки не польстились на эту второстепенную добычу. Олень уже выбрался на противоположный берег, когда псы в свою очередь разом кинулись в воду, найдя место помельче; за ними вброд перебрался и конь. И погоня возобновилась под неистовый рев черных демонов с налитыми кровью глазами, мчавшихся бок о бок по все более редеющему лесу. Тиффож снова потерял псов из вида, когда они, с ходу проскочив распаханный клин, скрылись в молодом орешнике. Перелесок, за ним еще один, потом заросшие дроком поляны, сиреневые ланды, песчаники, изрытые кроличьими норками, — все это собаки миновали с оглушительным лаем, как вдруг Тиффож понял, что гонка кончилась, — видимо, загнанный олень встал и повернулся к своим преследователям; свора по-прежнему не смолкала, но теперь, казалось, ее голоса звучат иначе — более звонко, но, одновременно, более свирепо и вразнобой. Это уже был не слаженный хор, сопровождавший трудную и прекрасную погоню за добычей; это была песнь смерти, прелюдия к закланию жертвы.

Тиффож подстегнул Синюю Бороду, который перешел было на рысцу, словно и он понял, что собаки остановились. Выехав из леса, он очутился на огромном, распаханном под пар поле; вдали, на горизонте, высился корявый, растрепанный огненный бук. Приблизившись неспешным галопом к подножию дерева, он с удивлением увидел, что окружавшие его псы почему-то глядят вверх, яростно облаивая толстые ветви. Тиффож поднял голову. В развилке бука, вцепившись в ствол, сидел мальчик с сиреневыми глазами.

— Я боюсь собак! — закричал он, едва увидев Тиффожа. — Уберите их отсюда!

Даже пожелай Тиффож усмирить одиннадцать бесновавшихся у его ног доберманов, он не смог бы этого сделать. Подогнав Синюю Бороду к самому дереву, он встал во весь рост на седло. Мерин словно почуял всю важность роли, отведенной ему в предстоящем форическом ритуале: он замер, как статуя, не обращая внимания на разъяренных псов, взметавшихся вверх, словно черные волны. Лотар, судорожно держась за ветки и брыкаясь, изо всех сил отбивался от Тиффожа. Наконец, тому удалось схватить его за ногу и рывком притянуть к себе. В тот миг когда ребенок упал сверху на Тиффожа, его охватила такая горячая радость, что он даже не почувствовал, как маленький пленник до крови прокусил ему руку.


Мрачные записки

Лошадь — не только животное-тотем Дефекации и зверь с идеально несущей, форической функцией. Этот Бог Анус может, кроме того, стать инструментом похищения, захвата, увоза и, имея на себе всадника, форически несущего в руках свою добычу, возвыситься до уровня СУПЕРФОРИИ. Более того, похищение может состояться даже тогда, когда суперфория уже прочно достигнута, — к примеру, если некое сверхчеловеческое существо вырывает у всадника ребенка, которого тот увозит; именно так случилось в поэме «Лесной царь».

Это баллада Гете, где отец скачет через ланды на коне, укрывая под плащом сына, которого Лесной царь стремится соблазнить и выманить из рук отца, а под конец похищает насильно; вот она — истинная хартия фории, возведенной в третью, высшую степень могущества. Это латинский миф о Христофоре Альбукеркском, доведенный силою гиперборейской магии до высшего накала, до пароксизма. К охоте с гончими, при которой Бог Анус догоняет и травит Вога Фаллоносца, мой личный гений добавляет еще и эту сцену — преображение оленя в ребенка и суперфорический ритуал, за ним следующий. Этот нежданный поворот открывает новую страницу в моей игре сущностей; посмотрим же, чем завершится он в Кальтенборне.

Рауфайзен долго не мог понять, что нужно было Командору от Тиффожа, когда он срочно вызывал его и держал у себя целыми часами. Самолюбие мешало ему расспрашивать француза, а субординация никогда не позволила бы просить объяснений у генерала. Дело же заключалось в том, что со времени встречи на дороге, возле поломанного автомобиля и возвращения домой на двуколке старый аристократ открыл в мире Тиффожа, насыщенном знаками и символическими фигурами, поле исследований, весьма близких к его собственным размышлениям, и, в то же время, достаточно новое и неизведанное, чтобы всерьез заинтересоваться им. Живущий в строгой изоляции, вежливо отстраняемый от участия в повседневной жизни, трудах и праздниках наполы, генерал высоко оценил общество Тиффожа, его почтительное внимание к себе и некоторые рассуждения, заставлявшие забывать о том, что перед ним француз, обыкновенный солдат и простолюдин. Ибо Тиффож впервые в жизни изменил своему правилу молчать о собственных страхах, радостях и открытиях. Разумеется, это не означало, что он открыл Командору все свои тайны; он не поведал ему ни о своей людоедской сути, ни о сообщничестве с судьбой, зато, страстно надеясь узнать побольше, заговорил с ним об инверсии — и благой и злонесущей, — о насыщении, о фории и ее героях.

Во время этих бесед Командор вспоминал свое детство, юность, проведенную в юнкерском училище Плона, где он воспитывался вместе с сыновьями кайзера, гарнизонную жизнь в Кенигсберге, в такой затхлой, удушливой атмосфере, что даже он, юнкер, выросший в монастырских условиях закрытой школы, не выдержал и сбежал оттуда, воспользовавшись удобным предлогом — восстанием Боксеров note 28. Получив офицерское звание прямо в Потсдаме, новоиспеченный лейтенант вступил в международный экспедиционный корпус под командованием фельдмаршала Вальдерзее, отомстивший за убийство немецкого министра Кеттелера и вызволивший из плена работников иностранных посольств в Пекине. В войну 1914 года он бросился на фронт с пылом, который мало соответствовал его уже вполне зрелому возрасту, зато был оправдан первыми успехами немецкого наступления. Однако, когда на его глазах распустили кавалерийские полки и смешали в грязи траншей кирасиров с пехотинцами, он понял, что в мировом порядке вещей сломалось что-то главное, лопнула самая нужная, самая гибкая и тонкая пружина. Разочарования и последующий разгром армии стали фатальными последствиями этой первоначальной ошибки.

Потом он дожил до отречения кайзера и социалистической смуты, восприняв и то и другое с отстраненностью человека, преждевременно постаревшего оттого, что мир, к которому он безраздельно принадлежал, рухнул, исчез навсегда. С той поры геральдическая наука, словно прозрачный экран, защищала его от окружающей действительности.

— Все заключено в символах, — утверждал он. — Я понял, что величие моей родины умерло окончательно и бесповоротно, когда в 1919 году рейхстаг, заседавший в муниципальном театре Веймара (подумать только, в Веймаре! В театре! Какая позорная буффонада!), отказался от нашего славного имперского черно-бело-красного флага, завещанного доблестными предками — рыцарями Тевтонского ордена, — и сделал из черно-красно-золотого, в горизонтальных полосах, знамени, которое ядовитым цветком распустилось на баррикадах 1848 года, новую эмблему нации. Вот когда они официально открыли эру позора и падения Германии! Тот, кто грешит с помощью символов, от них же и погибнет. Тиффож, я давно понял, что вы — толкователь символов, да вы и сами меня в этом убедили. Вам казалось, будто вы нашли в Германии страну идеальных сущностей, где все происходящее есть символ, есть парабола. И вы правы. Впрочем, любому человеку, отмеченному судьбой, роковым образом назначено окончить свои дни в Германии; так мотылек, порхающий во тьме, всегда, рано или поздно, отыскивает источник света, что манит его, зачаровывает и убивает. Но вам еще многому предстоит научиться. До сих пор вы открывали для себя знаки вещей; так люди читают буквы и цифры на дорожных знаках. А это весьма примитивная форма символической экзистенции. Но Боже вас упаси поверить, что знаки всегда являют собой только безобидные и слабые абстракции! Знаки — великая сила, Тиффож; вспомните, что именно они привели вас сюда. Знаки обидчивы и злопамятны, их легко восстановить против себя. Оскорбленный вами символ становится дьявольской силой. Бывший до того средоточием света и согласия, он перерождается в оружие мрака, источник раздоров. Ваше призвание заставило вас открыть форию, злонесущую инверсию и насыщение. Теперь вам остается познать квинтэссенцию этой механики символов — СОЮЗ ТРЕХ НАЗВАННЫХ ФИГУР В ОДНОЙ, КОТОРАЯ ЕСТЬ СИНОНИМ АПОКАЛИПСИСА. Ибо наступает страшное мгновение, когда знак отказывается от своего носителя, — представьте себе, например, знамя, отринувшее знаменосца. Знак завоевывает себе самостоятельность, он отрекается от вещи, которую символизировал, и, что самое ужасное, теперь САМ БЕРЕТ ЕЕ НА СЕБЯ. И тогда горе ей! Вспомните Страсти Христовы. Долгие часы Иисус нес на себе крест. А потом крест поднял Его на себя. «И разодралась завеса во храме, и угасло солнце»… Когда символ пожирает олицетворяемую им вещь, когда Крестоносный становится Крестораспятым, когда злонесущая инверсия разрушает форию, это означает, что близок конец света. Ибо символ, уже ничем не сдерживаемый, превращается в повелителя мира. Он разрастается, захватывает все вокруг, разбивается на тысячи значений, ровно ничего не означающих. Читали ли вы «Апокалипсис» Святого Иоанна? Там описаны пугающие и грандиозные сцены: объятые пламенем небеса, фантастические звери, мечи и короны, светила и созвездия, вселенский хаос из архангелов, скипетров, тронов и солнц. И все это, несомненно, символ, все это — шифр. Но не пытайтесь постичь, — иными словами, подыскать для каждого знака вещь, к которой этот символ якобы отсылает вас. Ибо символы эти — дьявольское наваждение, они ровно ничего больше не символизируют. А из их насыщения рождается конец света.

Генерал смолк и подошел к окну; там, в небе, на ночном ветерке с мягким шелестом полоскалось знамя.

— Как видите, я живу здесь, в собственном замке, который разукрасили флагами и знаменами со свастикой, — продолжал он. — Должен признаться, что в 1933 году, когда новый канцлер вышвырнул на свалку истории три цвета Веймарской республики и вернулся к исконным цветам империи Бисмарка, во мне забрезжила слабая надежда. Но когда я увидел этот кошмарный красный стяг с черной свастикой в белом круге, то понял, что нужно ждать самого худшего. Ибо этот черный перекошенный паук, угрожающий своими крючковатыми лапами всему, что встает на его пути, — явная и откровенная антитеза мальтийскому кресту, олицетворению безмятежного, умиротворяющего покоя! Однако III рейх поистине превзошел все, когда, в продолжение реставрации традиционных государственных эмблем, решил восстановить славу прусского орла. Вам, конечно, известно, что в геральдической символике правое считается левым, а левое — правым? Тиффож кивнул. Это правило было ему внове, но оно настолько соответствовало лево-правой интерверсии, с которой он регулярно сталкивался, когда символы вели свою игру, что показалось знакомым.

— Этой интерверсии дали практическое объяснение, несомненно, придуманное задним числом. Например, утверждается, что изображение на щите должно читаться не со стороны стоящего перед ним зрителя, а со стороны рыцаря, который несет его на левой руке. Общеизвестно, что у прусского орла голова повернута вправо, a dextre, как диктует святая геральдическая традиция. А теперь взгляните на орла III рейха, сжимающего в когтях венок из дубовых листьев со свастикой посередине: его голова повернута a senestre. Это орел-ОТРАЖЕНИЕ, настоящая аберрация, оставляемая, как правило, побочным, незаконным ветвям знатных семейств. О, разумеется, ни один высокий чиновник партии не осмеливался оправдывать эту чудовищную нелепость. Все они ограничивались смутными намеками на обыкновенную ошибку художника Министерства пропаганды. Наконец, Геббельс придумал оригинальное объяснение: орел III рейха якобы смотрит на восток, в сторону Советского Союза, которому грозит нападением. А ведь истина, мсье Тиффож, заключается в другом.

И он подошел к французу поближе, чтобы тихим свистящим шепотом раскрыть ему тайну, которой отныне им предстояло владеть вдвоем.

— Истина заключается в том, что с самого начала III рейх был продуктом символов, которые властно, по-хозяйски ведут свою игру. Ни один человек не понял предупреждения — а оно было таким красноречивым! — в виде инфляции 1923 года, с ее грудами обесцененных банкнот, денежных символов, которые ровно ничего не символизировали; она обрушилась на страну с опустошительной яростью саранчи. Теперь заметьте, что именно в тот год, когда доллар стоил 4,2 биллиона марок, Гитлер и Людендорф, в сопровождении кучки своих приспешников, прошли по площади Одеон в Мюнхене, намереваясь свергнуть правительство Баварии. Продолжение вам известно: перестрелка, скосившая шестнадцать путчистов, тяжело раненный Геринг, насмерть сраженный Шебнер-Рихтер, увлекший за собой в падении Гитлера, который в результате вывихнул себе плечо. Затем тринадцатимесячное заключение будущего фюрера в крепости Ландсберга, где он пишет «Майн кампф». Но это все — только аксессуары. Отныне во всем, что происходит в Германии, человек будет служить лишь аксессуаром. Главное, что имело значение в тот день 9 ноября 1923 года в Мюнхене, это знамя — знамя со свастикой, несомое заговорщиками и упавшее посреди шестнадцати трупов в лужу крови, запятнавшей и освятившей его. Теперь это окровавленное знамя станет самой священной реликвией нацистской партии. Начиная с 1933 года оно выставляется на всеобщее обозрение дважды в год. Во-первых, 9 ноября в Мюнхене, на Фельдернхалле, где по примеру средневековых мистерий разыгрывается тот знаменитый марш путчистов. А, главное, в сентябре, во время партийных съездов в Нюрнберге, что знаменуют собой вершину нацистских ритуалов. Вот когда этот стяг — die Blutfahne — точно бык-производитель, оплодотворяющий бесконечную череду коров, касается новых знамен, страстно жаждущих этого символического совокупления. Я видел эту сцену, месье Тиффож, и я утверждаю, что знаменитый жест фюрера, свершающего сей свадебный обряд эмблем, есть именно жест человека, направляющего член быка в чрево коровы. А мимо шагают целые армии, где каждый человек — знаменосец, и это не что иное, как АРМИЯ ЗНАМЕН, бескрайнее, бурное, вздыбленное ветром море стягов, флагов, знамен, лозунгов, хоругвей и эмблем. По ночам этот апофеоз озаряется бесчисленными факелами; их колеблющийся свет багровыми сполохами пляшет на древках, полотнищах и венчающих флаги бронзовых орлах; человеческая же масса, обреченная на темный конец, погружена в могильный мрак. Наконец, когда фюрер выходит вперед на монументальную трибуну, точно на алтарь для религиозной службы, сто пятьдесят прожекторов ПВО вспыхивают все разом, воздвигая в ночном небе грандиозный храм света, чьи пилоны высотою в восемь тысяч метров подчеркивают сакральное величие этого праздника-таинства.

Вы любите Пруссию, месье Тиффож, ибо под северным солнцем, как вы мне говорили, знаки блестят несравненно ярче. Но вы еще не знаете, куда ведет это жуткое, непрерывно разрастающееся обилие символов. В насыщенном знаками небе зреет буря, которая разразится с безжалостной силой апокалипсиса и поглотит всех нас!


Мрачные записки

Сегодня, часа в три ночи, объявлена общая тревога. Я впервые присутствую на том, что дети называют «маскарадом» — одном из самых отвратительных издевательств, какие могут родиться в мозгу прусского унтер-офицера. И действительно, Рауфайзен понимает, что дисциплина в школе катастрофически падает и контроль над наполой ускользает из его рук. Вот почему он безжалостно муштрует своих питомцев, выбирая для этого самые неподходящие моменты.

Детям приказано в течение трех минут построиться во дворе, надев полевую форму. На запоздавших градом сыпятся наказания. Затем, после тщательного осмотра, наказываются те, кто допустил небрежность в одежде. Четверть часа ожидания по стойке «смирно», потом звучит новая команда. Через две минуты все должны стоять на том же самом месте, но уже переодетыми в каждодневную форму. Суматошный бег по лестницам, свалка в дортуарах, толкотня возле шкафов. Строжайшая кара тем, кто открыл рот, тем, кто замешкался, тем, кто оделся, на взгляд Начальника, не по уставу. Новая четверть часа недвижного стояния. Вольно! Через две минуты построиться здесь же, одетыми в выходные мундиры. Потом в спортивные костюмы. Потом в парадную форму. Сжав зубы, мальчишки из последних сил стараются вести себя, как маленькие роботы, но я вижу, что некоторые из них не могут сдержать слезы бессильной обиды.

Я, конечно, мог бы остаться в постели. Но, по правде сказать, мне не захотелось пропустить этот парад переодеваний. Я со страстным интересом наблюдаю, как индивидуальность каждого мальчика соотносится с его новым обличьем, и это зрелище поневоле завораживает меня. Эта индивидуальность не пронизывает одежду, как, например, голос проходит сквозь стену, звуча, в зависимости от ее толщины, глухо или разборчиво. Нет, каждый раз моему взору предлагается новая сторона личности, до сих пор мне неведомая и производящая совершенно непредсказуемый эффект, но столь же полная, как предыдущая, как нагота. Это словно поэма, которая, будучи переведена на один, другой, третий язык, нигде ни на йоту не утратит своего магического звучания, но всякий раз сверкнет новыми, неожиданными гранями.

Одежда — это, несомненно, ключ к человеческому телу, на самом тривиальном уровне. На этой ступени различия ключ и дешифровальная решетка, более или менее схожи. Одежда, которая уподобляется ключу, поскольку она всего лишь НОСИМА телом, на самом деле схожа с решеткой, ибо покрывает тело, иногда даже целиком скрывая его; так. подробнейший комментарий к тексту иногда оказывается куда длиннее самого текста. Правда, я имею в виду исключительно прозаический комментарий,; многословный и цветистый, лишенный эмблематического значения.

Одежда еще в большей степени, нежели ключ или решетка, есть инструмент ОБРАМЛЕНИЯ тела. Лицо ОБРАМЛЕНО — и, следовательно, истолковано, прокомментировано — головным убором сверху, воротником снизу. Руки меняют форму в зависимости от покроя рукава, длинного или короткого, тесного или пышного, или же от его отсутствия. Узкий короткий рукав хорошо обрисовывает контур предплечья, выявляет форму бицепса и трицепса, подчеркивает мягкую округлость плеча, но во всем этом нет шарма, нет приглашения к контакту. Пышный же рукав, напротив, скрывает округлость руки, делает ее тоньше, слабее, но зато своей уютной просторностью зовет к пожатию, которое завладеет кистью, локтем, а если нужно, поднимется и до самого плеча. Шорты и носки обрамляют колено и преображают его в зависимости от того, как низко спускаются первые и как высоко подняты вторые. Колено, едва видное между шортами и носками, поневоле ограничено своей скупой и жесткой функцией головки шарнира. Оно выражает лишь свое назначение, эффективность и полное безразличие к окружающей плоти. А вот если носок спадает на обувь или отсутствует вовсе, то икра, с ее нежными очертаниями, тут же берет реванш, оспаривая у колена главенствующую роль, на которую оно претендует. Подобный образ ясно говорит о бессилии дисциплины, навязываемой извне милому, беззаботному существу, что чисто бессознательно обороняется от нее небрежным обращением с костюмом, в который его обрядили. Куда более гармоничным кажется мне сочетание очень высокого носка, доходящего до самого колена, а то и частично его прикрывающего, с очень короткими шортами, полностью обнажающими ляжку. В этом случае именно ляжка обрамлена и выставлена напоказ, колену же отводится скромная функция подпорки. Вот истинное пиршество для глаз, где узкое предназначение одежды сочетается с лирическим воспеванием плоти, а строго соблюдаемый порядок с восхвалением самой округлой, самой нежной, самой соблазнительной части тела. Тот, кто моделировал для этих маленьких мужчин одежду на все случаи жизни, в частности, молодежную форму и спортивный костюм, руководствовался безошибочным инстинктом знатока человеческой фигуры. Однако высокие носки или гольфы довольно часто пренебрегают своей почетной обязанностью, если они не слишком длинны, плохо натянуты и падают гармошкой. В этом случае они беззастенчиво обнажают ногу, лишая ее всякой загадочности. И тогда остается надеяться лишь на обувь, которая должна быть солидно-устойчивой, чтобы поддержать in extremis (На самом краю) все это обвалившееся сооружение, и достаточно надежной, чтобы служить ноге прочным цоколем, которого ей так не хватает.


Мрачные записки

«Лотар Вустенрот. Родился 19 декабря 1932 года в местечке под названием Баренвинкель. Рост 148 см. Вес 35 кг. Объем грудной клетки 77 см. Горизонтальный цефалический индекс — 72».

Чуткое, вибрирующее, как натянутый лук, стройное тело с великолепно вылепленной мускулатурой, поразительно хорошо развитой для такого юного возраста. Очень широкий, распахнутый подреберный угол. Вот, кстати, признак, о котором не подумал Блаттхен, а ведь именно от него зависит общая архитектура торса. У индивидуумов, менее щедро одаренных природой, грудная клетка производит впечатление сжатой, сплющенной с боков. Обычно подвздошный угол имеет треугольную форму и напоминает перевернутое латинское «V». Его ветви могут изгибаться так или эдак, но чем больше он походит очертаниями на вешалку, тем гармоничнее выглядит все тело. Именно от этого рисунка грудной клетки, скорее даже, чем от высоты лба или формы губ, зависит степень ОДУХОТВОРЕНИЯ всего существа. И эта отнюдь не пустая игра слов, — напротив, вполне логично, что на данном уровне собственный смысл слова смешивается с переносным; хочу напомнить, что ДУХ происходит от латинского SPIRJUUS, чей первоначальный смысл —ДУНОВЕНИЕ, ВЕТЕР.

Скупо намеченное, как бы стилизованное лицо — туго обтянутая кожей маска, прорезанная тонкогубым ртом, едва приподнятым носом и сиреневыми озерцами глаз, — кажется еще мельче под тяжелой шапкой платиновых волос, остриженных, как здесь принято, «под горшок». Мне нет нужды прибегать к антропологическому инструментарию Блаттхена, чтобы сформулировать, глядя на эту безупречную голову, золотое правило человеческой красоты. Она, эта красота, заключена в СООТНОШЕНИИ РАЗМЕРОВ ЧЕРЕПНОЙ КОРОБКИ И ЛИЦА. Именно здесь таится все эстетическое превосходство ребенка над взрослым. Череп этого мальчика достиг размеров черепа зрелого мужчины, ему больше некуда расти. Лицо же, напротив, со временем увеличится по крайней мере вдвое, и тогда красоте конец. Ибо, чем крупнее лицо по отношению к черепной коробке, тем неизбежнее голова приближается к животному типу. И в самом деле, — у животных соотношение морды с черепом прямо противоположно: голова собаки или лошади представляет собою, так сказать, одно сплошное лицо; иными словами, в первую очередь видишь лоб, орбиты, нос, рот, тогда как череп сведен почти на нет. Хочу также заметить, что мужчины и женщины, чья красота общепризнанна, как правило, сохраняют остатки этой очаровательной детской пропорции — или, если хотите, диспропорции — между черепной коробкой и лицом. Таким образом, на линии, ведущей от животного к человеку, ребенок помещается над взрослым и должен рассматриваться как супермен, сверхчеловек. А, впрочем, не напрашивается ли тот же вывод в отношении мыслительной деятельности? Если определить ее как способность воспринимать НОВОЕ, находить решения задач, вставших перед человеком впервые, то найдется ли существо умнее ребенка?! Какой взрослый способен, если он не сделал этого в детстве, научиться писать, более того, заговорить ex nihilo note 29, не опираясь при этом на родной язык?!

Пока я заканчиваю эту запись, он спокойно стоит передо мной, положив руку на бедро, опираясь на левую ногу — живую стройную колонну — и мягко расслабив правую. Его половой член имеет грушевидную форму, пенис и тестикулы составляют три приблизительно равные массы, разделенные тоненькими складочками, сходящимися к узкому основанию под лобком. Я поднимаю голову, и он мне улыбается.

Дети собраны в рыцарском зале, превращенном нынешним вечером в просторный затемненный амфитеатр, приглушенно гудящий тихими голосами и смешками. Низкий подиум освещен четырьмя канделябрами, и отсветы их огней играют на высоких пальмовых сводах, крутыми дугами впадающих в колонны. Как обычно, все тщательно спланировано заранее и хранится в строгой тайне; вот почему, когда на подиуме внезапно появляется Командор в парадной генеральской форме, его встречает пораженное молчание. Уединенная жизнь графа где-то на задворках наполы, его будничная гражданская одежда, тайна, окружающая этого человека, хотя все присутствующие, вплоть до самых младших юнгштурмовцев, знают, что он, с его заслугами и знатностью, позволяет себе игнорировать мрачную славу СС, — все это придает его сегодняшнему явлению оттенок чего-то сверхъестественного. Он начинает говорить, и тишина сгущается еще больше, поскольку голос его звучит глухо и еле слышно.

Чудится, будто все это тонущее в полутьме детское сборище разом подалось вперед, стараясь разобрать его слова. Но мало-помалу голос генерала крепнет, набирает силу, и высокие понятия, о которых он ведет речь, властно завоевывают аудиторию.

— Юнгштурмовцы! Сегодня ночью мы проведем церемонию, которая станет венцом вашей юной карьеры. Троим из вас сейчас вручат священное оружие. Хайо, Харо и Лотар, отныне вы будете носить у левого бедра символический меч, объединяющий два великих понятия — КРОВЬ и ЧЕСТЬ, — которые станут повелевать вашей жизнью и смертью. Нигде больше церемония эта не уместна так, как здесь, под древними сводами, возведенными при моем предке Германне, графе фон Кальтенборнском, рыцаре Христа и Двух Мечей в Ливонии, приоре ордена Меченосцев, выборщике Померании и архидьяконе Рижском. Он ваш святой патрон и покровитель, с нынешнего вечера и во все время, пока вы будете маленькими Меченосцами. Посему вам следует знать, кем он был и какую жизнь прожил, дабы вы смогли впоследствии, при любых обстоятельствах, смело ответить себе на вопрос: «Как поступил бы великий Германн фон Кальтенборн на моем месте? «

Подобно всем рыцарям своего времени, Гер-манн фон Кальтенборн в юности закалил свое сердце на безжалостном солнце Востока. Он познал все тяготы, а также и все радости великих крестовых походов. Но, в отличие от большинства своих товарищей, он не довольствовался преследованием неверных. Как монах-госпитальер он умел врачевать больных и раненых; он принес на родину множество целебных, чудодейственных, ранее неизвестных снадобий, полученных от магов Леванта; средства эти прославили его при дворе епископа Рижского. В начале XIII века он участвует во всех сражениях, которые обеспечивают Меченосцам владычество над северными провинциями, от берегов Балтики до окрестностей Нарвы и озера Пейпус. Меченосцев было крайне мало, всего несколько сотен, то есть почти столько же, сколько вас, юнгштурмовцев, в этом зале. Но то были истинные титаны! Они не имели ничего — ни богатства, ни жен, ни даже собственной воли, ибо дали обет бедности, безбрачия и послушания. Спали они, не снимая доспехов, положив рядом с собою меч, который и был их единственной супругой; строгие законы ордена воспрещали обнимать даже сестер и матерей. Дважды в неделю они питались лишь яйцами да молоком, по пятницам постились. Они не имели права утаивать от своих наставников любую малость, равно как получать послания от кого бы то ни было. Рыцарь, отправлявшийся воевать на своем огромном, как слон, коне, в тяжелой кирасе, с громоздким вооружением, напоминал движущуюся крепость. И никто не видел, что его плечи и спина под кольчугой представляли собою сплошную кровавую рану, ибо перед сражением рыцари безжалостно бичевали друг друга.

Возглавлял их самый великий и безупречный рыцарь, Германн фон Кальтенборн, и сияние его святости было столь мощно и неодолимо, что даже тысячелетние дубы языческого леса склонялись перед ним долу. Германн предпочитал зиму другим, более мягким временам года, ибо зимняя стужа своей суровостью символизирует рыцарскую мораль, ибо нищая нагота зимнего леса схожа со скудной отреченностью святой жизни, ибо ясное небо, где северный ветер разогнал облака, напоминает о душе, очищенной пылкой верой. А еще он любил скованную морозом землю, застывшие болота и оледенелые озера за то, что они облегчали продвижение его повозок и пушек.

Из всех деревьев он предпочитал ель, потому что она, стройная и прямая, с зеленой и блестящей хвоей, с ровными ярусами ветвей, правильными, словно галереи в храме, — самое немецкое из всех деревьев на земле.

Командор еще долго вещает в том же духе, смешивая прошлое, настоящее и будущее, сравнивая кинжал, похожий на игрушечный меч и носимый юнгштурмовцами у левого бедра, с титаническими мечами, грозно воздетыми в небо с парапета большой террасы; войну немецких танковых дивизий против СССР с борьбою германских рыцарей против славян; два сражения при Танненберге, первое в 1410 году, ознаменованное гибелью Тевтонцев и Меченосцев от превосходящих сил поляков и литовцев, и второе — славный реванш 1914 года, когда немцы под командованием Гинденбурга раздавили русскую армию Самсонова. И, наконец, он заводит речь об отношении Франции и Германии, разительно несхожем, к своим рыцарям-монахам после их возвращения из Святой земли: в то самое время, как Тевтонцы воздвигали Мариенбург, символ господства ордена над провинцией, пожалованной ему императором и Папой, французские Тамплиеры, жертвы злой клеветы, по приказу Филиппа Красивого всходили на костер. Так дух немецкого рыцарства продолжал жить на этой земле, в этих стенах франция же навеки запятнала себя преступлениями своего коварного короля.

Тиффож отметил, что Командор ни разу не упомянул об Атланте, скрытом в толще стены и несущем крепость на своих плечах.

По окончании речи все юнгштурмовцы встают и хором заводят песнь К. Хофманна:

Развернем напоенные кровью знамена, И пусть пламя взметнется до самых небес!

Древние своды вибрируют от мощного напора сильных металлических голосов. Затем центурия, к которой принадлежат новопосвященные, собирается на плацу перед замком для торжественного ночного бдения.

Это не такое уж легкое дело: мальчикам придется бодрствовать до самого восхода солнца, выстроившись полукругом, открытым со стороны востока. Б тот миг, когда огненный шар покажется из-за холмов Никольсберга, юнгштурмовцы хором запоют гимн богу-солнцу — Гелиосу. Затем начальник центурии напомнит троим новобранцам о присяге на беспредельную верность фюреру, в которой они поклялись сегодня ночью, и призовет их выйти из строя и удалиться, если они не чувствуют в себе решимости умереть, не задавая никаких вопросов, за III рейх. И, наконец, он торжественно вручит им почетное оружие в сияющем апофеозе первых солнечных лучей.

Вероятно, церемония посвящения, объединившая троих мальчиков, сделала свое дело: Харо и Хайо стали неразлучны с Лотаром. Куда бы ни шел, что бы ни делал Лотар-недотрога, Лотар-задавака, Лотар-неутомимый, его неизменно, как верные стражи, сопровождали близнецы, спокойные, молчаливые, простоватые с виду. Вначале юнгштурмовцев раздражала эта дружная троица, чья спаянность противоречила неписаным законам поведения в коллективе. Но трое новичков отгораживались от града намеков и подначек таким невозмутимым безразличием, что нападки вскоре прекратились, и трио стало признанным фактом.

Тиффож, со скрытой симпатией наблюдавший за ними, без особого труда распознал, что близнецы СЛУЖИЛИ беловолосому мальчику с немой, неосознанной преданностью. Не суетясь, но и не раздумывая, с какой-то неустанной предупредительностью, они всегда и везде создавали собою идеальное обрамление, в котором Лотар красовался, точно картина в раме.

Что бы ни объявлялось — сборы, подъем флага или перекличка, урок верховой езды, гимнастика на снарядах или стрельбы из шестимиллиметрового маузера, — Хайо и Харо всегда оказывались первыми, и Лотар, легкий, пылкий, нетерпеливый Лотар, неизменно стоял на своем месте, между ними.

В одно серое туманное утро Начальник велел мальчикам поупражняться на открытом борцовском манеже. В бледном мареве красные спортивные костюмы юнгштурмовцев ярко выделялись на фоне белого песка. Тиффож остановился перед троицей друзей, делавших пирамиду; Лотар стоял на руках, поддерживаемый справа Хайо, слева — Харо. Такие пирамиды по трое делали все вокруг, но какими же убогими казались они по сравнению с композицией из светловолосого мальчика и зеркально схожих близнецов, — эта группа выглядела безупречно уравновешенной, точно выверенной и потрясающе симметричной.

— Ага, вы, я смотрю, тоже приметили этих троих! Чем бы они ни занимались, они всегда неразлучны, словно три кальтенборнских меча.

Тиффож не слышал, как сзади подошел к нему, опираясь на свою трость с железным наконечником, Командор. Он обернулся и поздоровался с графом.

— Да, — продолжал тот, — они так идеально подходят друг другу, словно сбежали с какого-нибудь прекрасного старинного герба!

По сигналу Начальника все мальчишки, стоявшие в центре пирамид, встали на ноги и вместе с остальными вытянулись по стойке «смирно».

— Неужели эти красные силуэты на белом фоне ни о чем не напоминают вам, Тиффож? — спросил старый граф, продолжая развивать свою мысль. — Что бы вы сказали, если бы я посвятил вас в рыцари дома Кальтенборнов, с гербом, похожим на мой, как это было принято, — например, «в серебряном поле три пажа, головы к небу воздевших». Ха-ха-ха! Если не ошибаюсь, этих мальчиков завербовали именно вы?

Шутка, вполне отвечавшая тайным помыслам француза, звучала так недвусмысленно, что тот медленно двинулся на Командора, вопросительно глядя ему в лицо и даже не сознавая того, что выглядит сейчас угрожающим.

— Заметьте, — невозмутимо продолжал старик, — что в геральдике часто используются изображения растений и животных, но весьма редко — человеческие. Отчего бы это? Я часто задавал себе такой вопрос. Правда, на прусском гербе щит поддерживают два дикаря с лежащими у ног палицами. Также иногда можно увидеть на гербе голову мавра или какие-то фантастические создания — полулюдей, полузверей, — кентавров, сфинксов, сирен, гарпий. Но мужчина, женщина, ребенок… нет, такого я не встречал никогда… кажется, никогда.

Он повернулся и медленно зашагал к замку, тщательно выбирая место, куда поставить ногу. Вдруг он остановился и вернулся назад.

— Погодите-ка, мне пришла в голову одна интересная мысль. Вполне вероятно, что включение живого существа в герб неотъемлемо связано с идеей ЖЕРТВОПРИНОШЕНИЯ. Вдумайтесь: если вернуться к истокам, то окажется, что животное-тотем — это животное пойманное, убитое и съеденное; именно таким образом оно и передает свои лучшие качества носителю эмблемы. А теперь скажите мне, какая человеческая эмблема считается самой известной и самой священной? — Христос на кресте! Выразительнейший символ высшей степени холокоста! Следовательно, изображение на гербе ритуального жертвоприношения орла или льва, убийство чудовища вроде дракона или минотавра, усмирение черного раба или дикаря — все это лежит, так сказать, в одной плоскости, и все в порядке вещей. Но изображение мужчины-воина, женщины или ребенка… о, нет, совершенно недопустимо. Вы только представьте себе, бедный мой Тиффож, — я вознамерился предложить вам герб «в серебряном поле три пажа, головы к небу воздевших». Ха-ха-ха! Да ведь это же герб людоеда!


Мрачные записки

Возвращаюсь на Синей Бороде из Эбенроде и по дороге вижу мальчика на велосипеде. Слегка осаживаю коня, заставляя его следовать трусцой за велосипедистом, а сам размышляю над тем, что вижу. Странная вещь велосипед: у него есть длина и высота, но нет толщины. Человеческое тело, в него вписанное, тут же утрачивает все свои параметры, кроме профиля, и силуэт этот выглядит утрированным, почти карикатурным. Тело лишается объема, оборотной стороны, оно сведено к эпюре. Теперь это уже барельеф, медаль. Видна лишь одна нога, внутренняя сторона которой отражается зеркальцем. Ступня не касается земли. Она вовлечена в безупречное вращательное движение, в котором участвуют также икра, колено, удлиненная ляжка, и которое замирает наверху, переходя в трогательное покачивание маленьких ягодиц над седлом. Игра мускулов явственно видна, она подчиняется тому монотонному ритму, который можно было бы наблюдать на учебном мультипликационном анатомическом стенде. Верхняя часть туловища совершенно неподвижна, а плечи, поднятые высоко, до ушей, почему-то наводят на мысль о презрении или страхе.

Доехав до околицы деревни Олдорф, мой маленький велосипедист тормозит, соскакивает наземь, ставит свою машину на подпорку и удаляется. Кончено дело: очарование нарушено. Мальчик вновь вернулся в третье измерение. Пешая ходьба с ее сбивчивыми движениями сразу нарушила стилистику детского силуэта. Этот ребенок, только что казавшийся восхитительным до такой степени, что у меня начали зарождаться планы на его счет, сойдя с велосипеда, опустился до самого ординарного уровня. Не презираемого, конечно, — отнюдь! — просто не заслуживающего особого внимания.

Так что же произошло? Велосипед, который не оказывает на взрослого человека абсолютно никакого воздействия, служит для ребенка дешифровальной решеткой; он выявляет его сущность и помогает разобраться в ней. Это вдвойне подтверждают недавние, хотя и довольно запутанные, рассуждения Командора. Во-первых, потому, что опыт с велосипедом делает очевидным ГЕРАЛЬДИЧЕСКОЕ ПРИЗВАНИЕ ребенка, призвание ужасное, если оно предполагает жертвенное убийство. И, во-вторых, потому, что теперь я лучше понимаю разницу между КЛЮЧОМ, который открывает нам только особый смысл сущности, и РЕШЕТКОЙ, которая полностью завладевает ею, а затем предлагает нашей интуиции разгадку, выводя ее на свет божий. Между ними существует различие фористического порядка, поскольку ключ несом своею сущностью (так замок несет обыкновенный ключ), тогда как решетка сама несет сущность, — так, скажем, железные раскаленные решетки несут тело мученика. Остается теперь понять процесс превращения ключа в решетку, которое Командор определил как злокозненную инверсию, что превращает Крестонесущего в Крестораспятого.

Старик несомненно знает об этом куда больше, чем говорит. Значит, нужно воспользоваться близостью, которой он меня удостаивает, и при первом же удобном случае выжать из него все, что ему на сей предмет ведомо.

Однако Тиффож не успел расспросить Командора. После покушения 20 июля note 30 на Германию обрушилась страшная по своему размаху волна арестов и казней; особенно досталось Восточной Пруссии, где все и произошло. Полицейский террор со слепой яростью уничтожал не только посвященных в заговор, но и их родных, друзей и знакомых, вплоть до самых отдаленных. В отчетах гестапо непрерывно всплывали имена самых знатных прусских аристократов — Йорк, Мольтке, Витцлебен, Шулленбург, Шверин, Штульпнагель, Дона, Лендорф…

Однажды утром у ворот замка остановилась машина с зачехленным флажком. Из нее вышли двое в штатском. У них состоялся секретный разговор с генералом графом фон Кальтенборном. Затем они покинули замок, но не уехали, а остались ждать на плацу. Часом позже, примерно к одиннадцати, дети, находившиеся там же, к великому своему изумлению, увидели Командора в парадной форме, который шагал быстрой, но какой-то механической походкой, пристально глядя прямо пред собой и не отвечая на приветствия. Он прошел по центральной аллее и скрылся в ожидавшей его машине с зашторенными стеклами, которая помчалась в сторону Шлангенфлисса.

Уход единственного человека, которому Тиффож мог полностью довериться, глубоко поразил его душу. Старомодно-витиеватые рассуждения Командора, атмосфера чуть затхлого аристократического величия, которую тот распространял вокруг себя, старание, с которым он побуждал Тиффожа мыслить ясно и глубоко, безмерно возвысили и избаловали француза. Тиффож безраздельно отдался сознанию своей тайной силы, время от времени дарившей его изощренными усладами, запечатляемыми на страницах «Мрачных записок». Да и ухудшение внешней ситуации вполне способствовало его возрастающей свободе. Призыв Гитлера от 26 сентября ко всеобщей мобилизации женщин, детей и стариков, с целью приостановить надвигавшийся разгром, наметил новый этап его возвышения. Рауфайзен, явно приложивший руку к исчезновению Командора, с отчаянием смотрел, как из замка один за другим исчезают его офицеры, и унтер-офицеры, помощники и гражданские учителя. Он приходил в ярость от того, что ему приходится командовать теми, кого он пренебрежительно величал «детским садом». Ему хотелось успеть как следует натренировать, подготовить и вооружить юнгштурмовцев для последнего решительного испытания. Он поговаривал о поездке в Поссесерн, ставку Гиммлера, а пока то и дело наведывался в Кенигсберг, оставляя школу на попечение француза, который, как мог, руководил ее повседневной жизнью.


Мрачные записки

Вот уже три дня в подвальном помещении замка парикмахер из Эбенроде и его подмастерье безжалостно снимают с наших маленьких мужчин их пышные гривы, орудуя огромными электрическими машинками, которыми, на мой взгляд, только гривы лошадям стричь. Нужно сказать, мастеров здесь не видали уже месяцев пять, и детям приходилось раздвигать руками завесу из волос, падавшую им на глаза, а то и на рот. Признаюсь, тут была доля и моей вины,

— у меня прямо сердце разрывалось при виде этой жестокой поголовной экзекуции. В конечном счете я смирился с суровой необходимостью, а потом вдруг обнаружил, что могу извлечь из этой стрижки немало для себя положительного.

Во-первых, следует отметить, что шевелюра, даже если она красива сама по себе, всегда играет НЕГАТИВНУЮ роль по отношению к лицу, изменяя его выражение, стирая экспрессивность черт. Конечно, она благоприятна для некрасивых лиц, которые заметно хорошеют, будучи увенчаны пышной копной волос. А поскольку некрасивость — явление распространенное, шевелюра предпочтительнее лысины. Зато правильное, красивое лицо несомненно выиграет, освободившись от диктата волос. Дети выходят из подвала, смеясь и звонко шлепая друг друга по стриженым затылкам; они поражают меня внезапно открывшейся резкой красотою своих лиц — обнаженной, чистой, скульптурной красотой, в которой есть точность и завершенность мраморных статуй. А когда этот мрамор вдобавок согрет и оживлен улыбкой, до чего же он становится красноречивым, понятным, близким!

Вот почему я решил спуститься и поприсутствовать при этой метаморфозе. Я долго наблюдал, как машинка прокладывает голубоватые ходы в волосяной массе, от затылка до лба. Обнаженная, колючая, как сжатая нива, кожа раскрывала свои секреты, изъяны, шрамы, а, главное, рисунок расположения волос. Густые мягкие пряди падали на детские плечи, а с них на пол, покрывая его душистым ковром, который парикмахер, закончив свой труд, небрежным взмахом метлы отправлял в угол. Я тотчас распорядился сохранить это золотое руно, набив им мешки. Пока не знаю, что буду с ним делать.


Мрачные записки

Наблюдая за стрижкой детей, я заметил, что волосы, как правило, растут по спирали от центра, расположенного точно на макушке. Выходя из него, они идут по расширяющейся спирали, постепенно захватывая всю голову. И только на самой макушке вздымается одинокий хохолок, не вовлеченный в эту фигуру.

Вот когда мне вспомнилась шерсть оленя, добытого юнгштурмовцами на прошлой неделе и разложенного на кухонном столе. В косо падавших лучах солнца было ясно видно, как по-разному растут волосы на тех или иных частях тела. В одних местах наблюдались все те же спиралевидные завихрения, то сходившиеся к центру, то разбегавшиеся вовне. На других, более обширных и плоских участках, например, в районе хребта, волоски то сталкивались, вставая дыбом, то, наоборот, устремлялись в разные стороны от узкой полоски лысой кожи. Потом я вспомнил утверждение доктора Блаттхена о том, что на человеческом теле растет столько же волос, сколько на медведе или собаке; просто они, если не считать определенных участков тела, такие коротенькие и бесцветные, что их можно разглядеть лишь в лупу. И я решил, что интересно было бы изучить карту волосяного покрова у детей и сравнить между собой его разновидности.

Для начала я выбрал троих подопытных, чей пушок на коже, более густой, нежели у других, явственно золотился или серебрился, когда они стояли против света. Я поочередно вызвал их к себе в лабораторию и исследовал с помощью лупы, сантиметр за сантиметром, поставив между собой и окном.

Результаты оказались интересными, но почти одинаковыми у всех троих. Вот лишнее подтверждение того, что средний юнгштурмовец — вполне обычное, ничем не примечательное создание.

Волоски на всем теле расположены спиралевидными рисунками двух видов, в зависимости от направления; расходящиеся спирали типичны для внутреннего угла глаза, подмышкой, в паховой складке, между ягодицами, на тыльной стороне ступни и руки, ну и, разумеется, на макушке; сходящиеся наблюдаются под подбородком, над локтями, в пупочной впадине и у основания пениса. По бокам, от подмышки до паха, бежит полоска, вдоль которой волоски расходятся в разные стороны. И, напротив, на передней и задней частях торса, вдоль позвоночника и грудной кости, волоски стремятся навстречу друг другу и сталкиваются, образуя род светлой гривки.

В большинстве случаев эта волосяная география постигается медленно и только через лупу, при специальном освещении. Но можно ускорить эту процедуру с помощью простого (и сколь трогательного!) приема, быстро проведя по коже губами. Пушок тотчас обнаруживает направление своего роста, отвечая на это касание либо щекочущим сопротивлением, если я иду «против шерстки», либо шелковистой покорностью.


Мрачные записки

Я достаточно долго сокрушался по поводу своих огромных неуклюжих рук, чтобы не воздавать им. должное, когда они того заслуживают. Как я был не прав, мечтая о длинных, изящных, как у фокусника пальцах, способных ловко и незаметно скользнуть, за ворот блузочки, в разрез коротких штанишек! Мои грубые руки, совершенно не приспособленные к прикосновениям такого рода, тем не менее, обладают своей особой, только им присущей ловкостью. Они, как известно, моментально выучились обращаться с рейнскими голубями; их призвание к птицам было столь очевидным, что голуби — не только мои, но и чужие — даже не порывались ускользнуть,; когда я тянулся к ним.

Что же касается детей, то просто удивительно, как я умею за них взяться! Со стороны кажется, будто я верчу маленького человечка туда-сюда грубо и бесцеремонно. Но сам он на сей счет не заблуждается. При первом же физическом контакте он чувствует, что под этой внешней грубостью таится огромное, бесконечно нежное умение. В обращении с детьми все мои жесты, даже самые неуклюжие, проникнуты ангельской кротостью. Моя сверхъестественная судьба наделила меня инстинктивно верным ощущением веса ребенка, равновесия его тела, жестов и реакций — всего, вплоть до сокращений мускулов и работы суставов под кожей. Кошка бесцеремонно хватает котенка за загривок и тащит в зубах, словно тряпку, а детеныш мурлычет от удовольствия, ибо за этими внешне жестокими ухватками таится подлинно материнская ласка.

Мой первый жест при знакомстве с новичком — положить ему руку на затылок, ближе к шее. Хрупкий или мускулистый, курчавый или обритый, изогнутый или плоский, затылок — это основной корень, ключ одновременно и к голове и ко всему телу. Он сразу откровенно говорит мне, какого сопротивления или послушания можно ждать от данного человека. Мой жест ни к чему не обязывает, его легко прервать в любой момент. Но точно так же он может и найти свое естественное продолжение, достигнув спины, завладев плечами, спустившись к пояснице — этой точке равновесия тела, — для того, чтобы подхватить его с земли и унести, унести с собой.

Так вот, мои руки созданы именно для этого — приподнять, захватить, унести. Из двух классических позиций — поддержки и захвата — им свойственна только поддержка. Скажу больше: это их естественное состояние — ладонями кверху, со сжатыми и вытянутыми пальцами. Захват же создает во мне дискомфорт, переходящий в мускульную судорогу. О, мне даны поистине форические руки! Да и разве одни только руки?! Все мое тело, с его гигантским ростом, мощной спиной грузчика и геркулесовой силой, создано именно для этих легоньких, крошечных детских телец. Моя несоразмерная величина и их малость — вот две вещи, идеально подогнанные одна к другой самою природой. Это она замыслила меня таким, каков я есть; это она заповедала мне мое предназначение, — стало быть, оно в высшей степени почетно и достойно всяческой похвалы.


Мрачные записки

Я счел необходимым придать общим перекличкам видимость торжественного ритуала, коему наша крепость должна служить храмом. Вот единственная цель этих церемоний, которые я возглавляю в отсутствие Начальника, проводя их по вечерам во внутреннем дворе. Распорядившись ими таким образом, я могу потешить свою двойную приверженность строгому распорядку и капризам случая.

Дети играют на свободе во дворе, у подножия Главной башни с тремя мечами. А я, погруженный в свои мысли, жду назначенного момента в часовне с витражами, в которых всеми цветами радуги переливаются последние закатные лучи. Чувствую, как убаюкивает меня эта симфония криков, возгласов и смеха что поднимается сюда, наверх, звонкими всплесками, унося в прошлое — сперва к моим опытам в Нейи, потом еще дальше, в коллеж Святого Христофора. О, разумеется, эти остзейские голоса звучат, в отличие от французских, отрывисто и гортанно, но в них я обретаю именно ту идеальную чистоту сущности, которая является квинтэссенцией Германии, ее даром, оправданием моей жизни здесь.

В урочный час я подхожу к парапету террасы, заранее охваченный радостным трепетом перед нашим церемониалом. Едва мой силуэт появляется между «Германном» и «Випрехтом», шум и гам во дворе разом стихают, а когда я кладу руку на острие «Германна», дети строятся в ряды. Четыреста мальчиков образуют сорок рядов по десять человек в каждом — строгий плотный четырехугольник, как раз в размер двора. Понадобились месяцы суровой дрессировки, чтобы научить их вот так, в одно мгновение, образовывать эту безупречную фигуру; я даже заподозрил бы, что они заранее намечают себе для построения плиты двора, если бы не видел, как преданно подняты ко мне все четыреста лиц, четыреста раз отражая взгляд, которым я окидываю их всех. И тогда четким взмахом руки я разбиваю мертвую тишину — плод муштры моих юных солдатиков — и выпускаю на волю их голоса, что затягивают гимн Восточной Пруссии:

Сбросив столетия рабских оков,

Гордые дети тевтонских отцов,

Мчимся, как птицы в далекий полет,

Мчимся к востоку, где Солнце встает, Где Солнце встает.

Бури и ветры на нашем пути.

Кони устали ношу нести.

Памятью предков клянемся, солдат,

Мы не отступим ни шагу назад, Ни шагу назад!

Мчимся, как молния, мчимся, как рок,

Мчимся на Север, на Юг, на Восток,

Где Кальтенборн рубежи стережет,

Нам указуя дорогу вперед, Дорогу вперед!

Ржавчина съела щиты и мечи.

Выплавим новые в жаркой печи,

И сокрушим мы вражий оплот,

Встретив с победою Солнца восход,

Солнца восход!

Ломкие, с металлическим тембром, юношеские голоса взмывают ко мне, на верхушку башни. Они пронизывают мое сердце какой-то болезненной радостью; я с горечью думаю о том, что апофеозом этого неистового энтузиазма станут кровь и смерть. Но вот начинается прекрасная, долгая литания переклички. В этот ритуал, где слышатся лишь имя да место рождения, я решил ввести новый элемент, предоставив случаю объединять вызов и ответ. Места в общем каре не определены заранее, на каждое из них всякий раз встает новый, юнгштурмовец. Итак, перекличка организована следующим образом: первый слева в последнем ряду выкрикивает имя и место жительства своего соседа справа. Тот отвечает: «Здесь!» и называет следующего справа, и так до конца, пока крайний справа в первом ряду не завершит эту процедуру.

Само собой разумеется, подобного рода перекличка не выполняет свою обычную функцию, а именно, выявление отсутствующих. Я жду от нее как раз обратного — полной, целостной, круговой демонстрации четырех сотен индивидуальностей, запертых в этих тесных стенах и безраздельно подчиненных моей воле. Нет для меня более сладкой музыки, чем эти имена, столько говорящие об их обладателях и выкрикиваемые — каждое — новым голосом. Отмар из Йоганнисбурга, Ульрих из Дирнталя, Армии из Кенигсберга, Иринг из Мариенбурга, Вольфрам из Прусского Эйлау, Юрген из Тильзита, Геро из Лабьяу, Лотар из Баренвинкеля, Герхард из Хохен-зальцбурга, Адальберт из Хаймфельдена, Хольгер из Норденбурга, Ортвин из Хохенштайна… О, мне приходится сделать над собой нечеловеческое усилие, чтобы прервать это перечисление моих сокровищ, в котором соединились весомость тел и невесомость запахов прусского края.

За перекличкой следует минута молчания. Потом четыре сотни детей единым, слаженным движением делают пол-оборота, чтобы встать, как и я, лицом к востоку, и теперь мне видны только их стриженые затылки, золотистые и колючие, словно сжатая нива, лишенные волос, которыми отныне владею я; нужно будет придумать, каким образом насладиться ими в полной мере. И снова дружный хор воздвигает звонкую, твердую, блестящую пирамиду песни. Теперь в ней превозносится великая восточная равнина, вдохновляющая на подвиг их сердца.

Рейте, знамена! Ветер с востока Туго наполнит вас, как паруса. Смело мы глянем невзгодам в глаза. Слышишь, как ветер нам песню поет? Немцы, на подвиг! Шагайте вперед!Буря и натиск — немецкий оплот.Кровь наших предков к отмщенью зовет, Рейте, знамена! Земли Востока —Вот наша цель. Так шагайте вперед! Мы на Восток проложили свой путь.Гордым тевтонцам назад не свернуть. Рейте, знамена! Сталью и кровью Мы сквозь преграды проложим свой.
Мрачные записки

«Сегодня утром я отправился в Биркенмюле, где проживает, как мне сообщили, некая фрау Дорн, по профессии чесальщица на ткацкой фабрике; помимо этого она занимается ручным ткачеством, изготавливая по частным заказам полотнища ткани из шерстяной пряжи. Война низвела экономику страны до такого первобытного уровня, что только те, кто разводит овец, могут позволить себе одеваться во что-то новое! Я же, за неимением овец, пасу моих мальчиков. И мне пришло в голову заказать плащ или что-нибудь вроде шинели из их волос. Пускай это будет мое золотое руно, одеяние любви, удовлетворяющее мою тайную страсть и, одновременно, явное свидетельство моей высокой власти. Как мне жаль тех незадачливых влюбленных, что носят на шее медальон с одной-единственной прядкой волос предмета своих воздыхании! Просто смешно, ей-богу!

Фрау Дорн, эдакая здоровенная костлявая кобыла, будто вся составленная из одних только ног, рук и носа, с крайним подозрением отнеслась к всаднику в непонятной форме, который спешился перед ее домом. Она замкнулась во враждебном молчании и ни разу не нарушила его, пока я нахваливал ее репутацию умелой ткачихи. Что ж, видимо, это занятие и впрямь не поощрялось властями, — ведь здесь давно уже запрещена всякая деятельность, не признанная обязательной! Тогда я решил перевести разговор в более благоприятное русло и вытащил из-под полы сверток в тряпке. Пройдя в кухню, я развернул его и выложил на стол ножку косули. При виде этого щедрого дара хозяйка несколько успокоилась. Затем я развязал мешок, который притащил за собой с улицы, и, показав ей детские волосы, объяснил, что у меня их очень много и она должна соткать из них материю. На это женщина отреагировала бурно и совершенно неожиданно. Ее охватила конвульсивная дрожь, и она попятилась от меня, испуганно твердя: «Нет, нет, нет!» и отмахиваясь так, словно хотела вышвырнуть из дома все разом — и ножку косули, и мешок с волосами, и меня самого. Наконец, она выскочила из дома через заднюю дверь, и я услышал, как она со всех ног бежит прочь, прямо по огородам.

Хоть убей, не понимаю, чем ее так напугал мой мешок с волосами. Делать нечего, пришлось возвращаться не солоно хлебавши, с ножкой косули и волшебным золотым руном, которому, как я сильно опасаюсь, еще долго придется ждать своего часа.


Мрачные записки

Я распорядился набить мне тюфяк, перину и подушку всеми волосами, собранными после большой стрижки. Подумать только: эта дура фрау Нетта вознамерилась перед тем отмыть их!

О, что за волшебную ночь провел я в гнездышке из этой кудели — более нежной, но не менее упругой, чем шерсть ягнят. Конечно, я не спал ни минуты. Запах немытых, засаленных волос тут же властно обволок меня, повергнув в блаженное опьянение. Счастье… слезы… счастливые слезы! К двум часам ночи я уже не мог выносить касание дурацкой холстины, отделявшей меня от этого драгоценного руна. Вспоров матрас, перину и подушку, я вывалил содержимое в бассейн, где некогда Блаттхен держал своих золотых рыбок; теперь он пуст и сух — идеальное вместилище для моих богатств. Сделав это, я с головой зарылся в новое гнездышко; так прежде, в голубятне, я укладывался в птичий пух. Все, все они были здесь — мои милые, мои восхитительные; я узнавал их, прижимая к лицу пучки волос. Вот пряди Хиннека, с запахом скошенной травы, а эти, с голубоватым отливом — от Армина; тут пепельно-белокурые завитки Отвила, их не спутаешь ни с какими другими; а там кудри Иринга, нежные, прямо-таки ангельские кудряшки; а вот жесткие, золотисто-медные, пахнущие жженым углем лохмы Харо, а дальше — Балдур, Лотар и все остальные. Потом я смешал все эти волосы, взбил, вымесил, как тесто, набрал полные горсти и, уткнувшись в них лицом, непроизвольно, судорожно всхлипнул от счастья. А теперь спрашиваю себя — и до сих пор не могу дать ответа, — не этот ли взрыв эмоций пошатнул мой разум.

Я уподобился закоренелому наследственному алкоголику, который с детства цедил один только слабенький, почти что и не хмельной сидр, и вдруг получил бочку — пей, не хочу! — сем и десяти градусного первача.

После этой бессонной ночи я поднялся наутро с тягостным стоном похмелья.


Мрачные записки

«Они заполонили весь внутренний двор своими криками и бодрой возней. Внезапно завязывается жестокая драка; из кучи сцепившихся выбрасывают мальчугана, я подхватываю его на лету, — сработал мой форический рефлекс. Мои огромные руки обхватывают круглую стриженую детскую головенку; между пальцами бегают, мечутся карие глазки, бросая во все стороны испуганные взгляды. Я склоняюсь над этими зеркальцами, ясными и глубокими, точно лесное озеро, и чувствую себя бакланом, который парит где-то в небесной выси и вдруг камнем падает вниз, готовый разбить незамутненную гладь воды. Свежий детский ротик приоткрывается, как створки раковины.

И тут я замечаю на обметанных мальчишеских губах, между бугорками сухой кожи, тоненькие ярко-красные бороздки.

— У тебя болят губы? —Да. — А у твоих товарищей? — Не знаю, — Пойди спроси!

Оказавшись на свободе, но все еще слегка оробевший и удивленный странным приказом, он исчезает в толпе, словно выпущенная в воду рыбка. Минуту спустя он выныривает обратно, таща за собой другого юнгштурмовца, судя по их несомненному сходству, брата. У этого рот — сплошная рана, с гнойными выделениями и язвочками.

В тот же вечер я раздобыл у аптекаря в Арисе баночку миндального крема, смешанного с маслом-какао. После ужина обширная столовая превращается в театр доселе невиданной, но трогательной службы. Дети чередой проходят мимо меня, а я как бы даю им причастие… Каждый из них на миг останавливается и протягивает мне губы. Моя левая рука, с соединенными указательным и средним пальцами, поднимается в царственно-благословляющем жесте. Однако вскоре она устало сникает, моя Левая, моя Гениальная шуйца, моя Епископальная длань, Хранительница апостольских истин; теперь дети сами склоняются над нею, ловя губами капельку святого елея — их ночного помазания; так молящиеся прикладываются к статуе своего святого патрона-целителя. У меня даже нашлись еретики — о, немного, ровно столько, сколько положено! — эти откидывают голову назад или строптиво отворачиваются.

До чего же восхитительна двусмысленность фории, позволяющая обладание, господство над другими в той же мере, что и собственное самозабвенное рабство!


Мрачные записки

Я заметил, что душевая может служить идеальным местом для создания той самой ПЛОТНОСТИ АТМОСФЕРЫ, которая всегда казалась мне противоположным или добавочным полюсом фории. Это обширное — примерно двенадцать на двадцать метров — помещение, куда проходят через раздевалку. Пол выложен плиткой со сточными желобками, с потолка сталактитами свисают головки душей; вода содержится в резервуаре на пять тысяч литров, со встроенным котлом, и подается нажатием рычага на стене раздевалки. Смесители позволяют включать холодную и горячую воду по отдельности или вместе.

Раньше дети запускались в душевую центуриями. Теперь, в целях экономии тепла, они будут принимать душ все вместе. И если прежде, для укрепления духа мужской солидарности, в омовениях принимал участие кто-нибудь из офицеров или унтер-офицеров, то с завтрашнего дня сопровождать детей буду один я.

Поскольку вместо угля мы давно уже топим дровами, приходится поддерживать огонь всю ночь, чтобы нагреть воду хотя бы до 40 градусов. Я не менее пяти раз за ночь спускался в котельную, — воспоминание о Несторе, задохнувшемся в подвале коллежа Святого Христофора, лишило меня покоя и сна. Детям было приказано явиться в душевую к восьми утра, перед завтраком. К этому часу я уже лежал там, на скамье, голый, полузадушенный и ослепленный низвергавшимися сверху горячими струями, как вдруг помещение заполнилось чистой музыкой мальчишеских голосов, смешанной со шлепаньем босых ног по кафельному полу. Радостный гомон, толкотня, смех под яростно хлещущей с потолка водой, в молочно-сером облаке пара, заволокшего все вокруг. Обнаженные тела то растворяются в тумане, то внезапно выныривают оттуда на какой-то миг, чтобы тут же, подобно миражу, растаять вновь. Чудится, будто дети варятся в гигантском котле на кухне людоеда, но я-то сам бросился в него, движимый любовью и желанием свариться вместе с ними. Задавленный, заверченный, стиснутый их мокрыми скользкими телами, я, наконец, обрел то, прежнее СОЗНАНИЕ, позабытое за долгие прошедшие годы, вернее, с самого начала войны; назову его АНГЕЛЬСКИМ. Только нынче оно очищено раскаленным паром и отмечено ПЕРЕМЕНОЙ ЗНАКА: теперь это уже не злая воля, низвергавшая меня в бездну тоскливого страха, но блаженное успение на непорочно-чистой кипени облаков, в коем было бы мало возвышенного, если бы не глухие, тревожные, сотрясающие грудь удары сердца, трагический там-там, в мерном ритме которого текут счастливые мгновения моего апофеоза. Я грежу о возрождении плоти, какое сулит нам религия, но плоти преображенной, в апогее юной свежести, и подставляю свое потемневшее, траченное возрастом тело, блеклую, испещренную метами времени кожу обжигающим струям и облакам пара; приникаю своим черным одутловатым лицом к упругой белоснежной детской плоти, в безумной надежде исцелиться этим касанием от моего взрослого уродства!


Мрачные записки

Ночи заметно похолодали, а постоянная нехватка топлива не позволяет обогревать маленькие, на восемь кроватей, дортуары; пришлось отказаться от них и разместить детей в огромном рыцарском зале, согреваемом старинными чугунными печами. Мальчишки с восторгом приветствовали эту перемену, сулящую богатые возможности для ночной «бузы». Что до меня, то вот удобный случай сопоставить мое задумчивое, тоскливое одиночество этой новой, огромной ночной общности, полной вздохов, сонных грез, кошмаров и глубокого забытья.

Дети по собственной инициативе тесно сдвинули кровати, образовав из них второй, приподнятый пол, белый и мягкий, по которому я с удовольствием пробежался из конца в конец босыми ногами. Этому помещению скорее подойдет название «гипнодром», чем спальня, в традиционном смысле слова.

«Гипнодром» и впрямь оказался чудом из чудес. Грандиозная «буза», с вожделением ожидаемая мальчишками, вылилась в настоящую вакханалию: азартная скачка по белой упругой равнине, составленной из узких кроваток; мелькание одеял и подушек, сбивающих с ног целые группы сражавшихся, которые с радостными воплями кувырком валились на постели; свирепое преследование «врага», которое заканчивалось под кроватью; яростные атаки крепости, сооруженной из тюфяков. И все это в горячей, спертой, потной духоте, куда плотные оконные занавеси не пропускали ни единого дуновения ветра.

Забившись в тесную нишу, где никто меня не замечал, я долго следил за этими безумствами. Я знал, что дети весь день копали противотанковые рвы и теперь сжигают последние свои силенки. Вот уже кто-то из них заснул прямо там, куда свалился в потасовке. Да и общий накал страстей начал заметно ослабевать; тут-то я и положил конец шабашу, разом выключив семьдесят пять мощных ламп, освещавших зал. И тотчас семьдесят пять ночников слабо замерцали по стенам, убаюкивая своими голубоватыми дрожащими огоньками куда вернее, чем ночная тьма. Шум и возбуждение улеглись почти мгновенно, и только несколько самых неугомонных все еще сражались по углам. Только тут я почувствовал, как неодолимо смыкаются мои отяжелевшие веки. Никогда бы не подумал, что я, стойкий полуночник, чемпион бессонницы, задремлю одним из первых, сидя на кровати и привалившись спиной к стене; может быть, это явилось для меня самым ярким и поучительным эпизодом нынешнего вечера. Если до сих пор я спал так скверно, значит, мне просто было назначено всегда ночевать в обществе четырехсот детей.

Но, видимо, кто-то сидевший во мне твердо знал, что я оказался здесь не ради одного только сна, ибо среди ночи я внезапно, толчком, проснулся, притом, таким бодрым, словно проспал целые сутки. Детские тела, разбросанные в самых немыслимых позах на широком голубовато-белом поле, выглядели поразительно странными. Одни сбились тесными группками, словно объединенные страхом; другие сплелись в братском объятии; третьи полегли на кровати ровными рядами, как будто их скосила автоматная очередь; но самое патетическое зрелище представляли одиночки — те, что расползлись по углам подобно раненому зверю, умирающему подальше от всех, или же, напротив, из последних сил потянулись — и не успели! — к товарищам. После восторженного вечернего ажиотажа это затихшее поле битвы безжалостно напомнило мне о том неизменно угрожающем повороте судьбы, чье имя — злонесущая инверсия. Предсказания, расточаемые Командором, всегда звучали слишком символично и оттого невнятно. Урок же данного вечера отличается пугающей наглядностью. Все сущности, раскрытые мною и доведенные до высшей точки накала, могут завтра — да что завтра, уже сегодня! — СМЕНИТЬ ЗНАК и сгореть в адском огне, тем более жестоком, чем восторженнее я стану им поклоняться.

Однако печаль, навеянная этими предчувствиями, была столь возвышенной и величественной, что легко соседствовала с торжественной радостью, переполнявшей меня в те минуты, когда я склонялся над моими маленькими спящими воинами. Я переходил… нет, окрыленный нежностью, почти перелетал от одного к другому; я отмечал и запоминал своеобразие сна каждого из них; некоторых я переворачивал, чтобы заглянуть им в лицо, как переворачивают гальку на пляже, открывая ее вторую, влажную, спрятанную от солнца щеку. Дальше я приподнял, не разъединяя, пару крепко обнявшихся близнецов, и они оба с сонным бормотанием мягко уронили головы мне на плечо. О, мои большие уснувшие куклы с влажными вспотевшими лицами и бессильно-мягкими телами! — мне никогда не забыть вашу особенную, МЕРТВУЮ тяжесть! Мои руки, мои плечи и спина, каждый мой мускул навсегда запомнит этот необычный, ни с чем не схожий груз..


Мрачные записки

«Много позже, размышляя о знамениях той достопамятной ночи, я пришел к выводу, что разнообразные позы спящих детей можно свести к трем основным типам.

Во-первых, это «спинная» поза, делающая из ребенка нечто вроде распростертой на могильной плите фигуры с набожно сложенными руками, обращенным к небу лицом и вытянутыми ногами; она говорит скорее о смерти, нежели об отдыхе. Ей можно противопоставить «боковую» позицию, когда колени подтянуты к подбородку, а все тело свернуто калачиком. Это так называемая «зародышевая» поза, наиболее распространенная из всех трех; она напоминает о внутриутробной жизни человека, вплоть до его появления на свет. В отличие от этих двух поз, подражающих преджизненному и послежизненному положениям тела, третья — «ничком» — является той единственной, что полностью соответствует земному, настоящему периоду бытия. Она, и только она, сообщает значимость, притом, первостепенную, тому ФОНУ, на котором располагается спящий. Человек прижимается, льнет к этому фону — в идеале, к нашей родимой земле, — стремясь одновременно и обладать ею и просить у нее защиты. Он принимает позу и любовника земли, оплодотворяющего ее семенем своей плоти, и солдата, которого научили «кланяться матушке-земле», чтобы спастись от пуль и осколков снаряда. При позе «ничком» голова лежит боком, на правой или левой щеке, вернее, на том или другом ухе, словно человек вслушивается в голос земли. И, наконец, вспомним Блаттхена, утверждавшего, что данное положение тела наиболее удобно для сна «длинноголовых»; вполне возможно также, что обычай укладывать младенцев на живот, поворачивая им головку набок, идет от желания — с учетом мягкой податливости детских косточек — превратить их в долихоцефалов.


Мрачные записки

Вчера я разглядывал Синюю Бороду, расседланного и привязанного к кольцу в стене. Интересно: конь без сбруи мгновенно теряет благородство осанки, роняет голову, расслабляет уши и спину, принимает унылый, какой-то побитый вид. Но стоит накинуть на него уздечку, затянуть намордный ремень, надеть стремена, и он тут же напряжется, вскинет голову, насторожит уши, звонко заржет и ударит копытом в землю… Вот так же и я пребываю в меланхолии и, раздавленный гнетом собственного тела, собственной силы, не могу шевельнуть ни рукой, ни ногой, пока не почувствую на себе тяжести ребенка, — и в тот же миг встрепенусь и воспряну к жизни, стиснутый его коленями, оседланный его чреслами, обвитый его ручонками, осчастливленный его смехом.


Мрачные записки

В отличие от ягодиц взрослых людей — этих бугорков мертвой плоти или, вернее, сала, жалких, как верблюжьи горбы, — ягодички ребенка всегда выглядят живыми, трепещущими, бодрыми; иногда они могут показаться бледненькими и опавшими, но миг спустя, глядишь, опять смеются и сияют, выразительные, как детские личики.


Мрачные записки

Шесть часов утра. Первые солнечные лучи уже заиграли на блестящих черепицах восточных башен. Под легкой солнечной лаской все четыреста маленьких пенисов на гипнодроме напружились, воздели свои слепые головки, в еще сонной грезе о желанном апофеозе, о приобщении к свету, краскам, ароматам, к ГЛАВНОМУ ДРЕВУ ангела-фаллофора. Но едва истечет минута утреннего возбуждения, как они вяло сникнут, обреченные на долгую неволю в темнице гениталий, откуда их выпустят разве что для мерзкого соития с целью продолжения рода. А, впрочем, может быть, именно фория… Кто знает, не в этом ли кроется смысл великой награды Святого Христофора: за то, что он перенес на своих плечах Бога-младенца, шест его внезапно расцвел и покрылся плодами.


Мрачные записки

Мед, источаемый их ушами и такой же золотистый, как пчелиный, отдает едкой горечью, что отвратила бы любого — кроме меня.