"Фартовый человек" - читать интересную книгу автора (Толстая Елена)Глава двенадцатаяОльга шла, задумчиво слушая, как постукивают по мостовой каблучки ее новых ботиков. Негромко, уверенно и очень легко. Так ходят девушки, умеющие танцевать. Татьяна Германовна учила участников молодежного театра разным танцам, и притом не только тем, которые необходимы были для постановки «Робин Гуда», но и, по желанию ребят, модным. Делать это приходилось в глубокой тайне от товарища Бореева, который презрительно аттестовал вальс, фокстрот и кадриль «гнусными пережитками позорного прошлого, когда женщина служила объектом купли-продажи». – Пластические композиции в нашей постановке – это выраженный в телесно-вещественной форме накал внутреннего состояния персонажей, – разъяснял товарищ Бореев. – А развратные телодвижения, именуемые в буржуазном обществе танцами, предназначены для нелепого в наших условиях флирта с целью завлечения в сети брака слабовольных субъектов. В лучшем случае это имитация охоты, но куда чаще подобные манипуляции воспроизводят обычный рыночный торг, где женщина выступает и как товар, и как продавец этого товара. В нашем театре такое попросту недопустимо и будет караться в соответствии с законами революционного времени. Товарищ Бореев вдохновенно чертил схемы живых пирамид и мимических сцен, которые Татьяне Германовне следовало воплощать с помощью хореографии. Схемы эти очертаниями напоминали распластанных птиц, припечатанных к стене, рыб, выброшенных на берег и застывших в мучительном изгибе. Татьяна Германовна обладала несокрушимой бодростью духа и никогда не пугалась, когда Бореев с мрачным лицом вручал ей запечатленный на бумаге проект очередной «живой фигуры». – Мне нужно выразить в безмолвном крике всю степень отчаяния, которое охватывает крестьян, когда они узнают о грабительском повышении налогов со стороны принца Джона, – объяснял Бореев, делая судорожные жесты. – Это будет в дальнейших сценах выражено и словесно, однако наш основной принцип – действие, бескомпромиссное и стремительное действие. Отсюда – весь ужас, весь трагизм замирания, когда кажется, будто мгновение остановилось. Вот отсюда, – он вынимал из кармана смятые, измазанные листки пьесы, разворачивал их и указывал Татьяне Германовне пальцем на реплику, – «Слушайте все!» – и дальше: «Так надо для блага королевства». Татьяна Германовна спокойно кивала и только иногда вставляла короткое замечание: – А вы знаете, что подобное построение невозможно анатомически? Бореев приподнимал бровь: – В каком же отношении невозможно? – В том отношении, – Татьяна Германовна улыбалась ему доброй, понимающей улыбкой, – что человеческое тело самой природой не предназначено принимать такие положения. Бореев, выслушав, безмолвствовал некоторое время, а затем взмахом руки прекращал разговор: – Вы уж как-нибудь постарайтесь. Надо. И Татьяна Германовна репетировала «живые картины», доводя до автоматизма каждый жест. Ей достаточно было хлопнуть в ладоши и скомандовать: «Картина номер три: весть о прибытии шерифа Ноттингамского!» – и все бежали занимать места. Ольга стояла с самого края, повернувшись лицом к зрителю и заломив руки над головой. Поза была неестественная, вывернутая, но, по мнению Татьяны Германовны, смотрелась очень эффектно. Когда они показали это Борееву, тот сморщился, словно готовясь чихнуть: – Татьяна Германовна, вы отдаете себе отчет в том, что наша массовая сцена составлена из представителей трудового крестьянства? А вы их выстроили так, словно это какие-то дриады или феи волшебного озера, где вместо камышей растут рыцарские мечи. Это же крепостные! Кре-пост-ные! Откуда в них столько жеманства? – Позвольте с вами не согласиться, Бореев, – произнесла Татьяна Германовна неожиданно строгим и твердым тоном. – Я готова привести вам ваши же собственные слова. Мы творим искусство. Да, это новое искусство. Принципиально новое. И оно не должно рабски копировать действительность, как это предложил бы нам буржуазный театр с его постановками нудных чеховских пьес. Напротив, наше новое искусство целиком и полностью состоит из условности. Она подбоченилась, вздернула подбородок, приняла вдруг горделивую позу. – Неужели вы полагаете, Бореев, будто я, актриса императорского театра, согласилась бы иметь дело с таким, как вы, – простите, энтузиастом и недоучкой, – если бы не разделяла ваших воззрений? А я их разделяю, между прочим, целиком и полностью! Я больше, чем вы можете думать, пострадала от скуки и требований абсолютной натуральности сценического действия. Мне ненавистно это!.. Видели бы вы, например, господина Лярского-второго, когда он играл подагрического старика в пьесе «Утерянное наследство»! – Она покачала головой. – Вообразите, появлялся на сцене сгорбленный, с невыносимой жидкой бородкой, которую он перед выходом для вящего правдоподобия еще и обмакивал в суп или что-нибудь липкое, и начинал расхаживать вот эдак, – Татьяна Германовна сделала несколько мелких, шаркающих шажков, – трясти бородой и мычать бессвязно. Реплик у него было немного, но если уж в спектакле задействован господин Лярский-второй, будьте благонадежны: задержит время на полчаса самое малое. Господи, да он на сцене даже сморкался! И публика аплодировала, потому что ее так научили – что это правильно. А я была тогда молодая, – она повела плечами, – и симпатичная. И все думала: неужели искусство только про старых да некрасивых! Должно быть, так надо, чтобы смотреть на старых и некрасивых. От этой мысли мне плакать хотелось. – Революция освободила искусство, Татьяна Германовна, – сказал Бореев. – И мне нужна «живая картина», которая не вызывала бы в памяти ни дриад, ни сильфид, ни миленьких утренников на детском празднике у Матильды Кшесинской. Татьяна Германовна всплеснула руками: – Да я ведь об этом и толкую! Голубчик Бореев, – при этом обращении Бореев болезненно поморщился, – вы подумайте только: кто наш зритель? Наш зритель – новый человек. Новый для искусства, для театра. Неужто захочется ему видеть на сцене все то, что он и без того каждый день видит на улице? Вы сами говорите – постановка романтическая в самом высоком понятии романтизма. Наш зритель никогда не видывал дриад и уж тем более не бывал на детских праздниках Матильды Кшесинской. – Татьяна Германовна, – двигая артистическими морщинами на лбу, проговорил Бореев, – отчего у меня возникает стойкое чувство, будто вы исключительно ловко морочите мне голову? – Потому что я актриса, а вы простой революционный гений, – лукаво улыбнулась Татьяна Германовна. – Я своим ремеслом владею лучше, чем вы своим. Это все опыт, милый мальчик. Бореев побледнел. – Не забывайтесь… «Милые мальчики» остались в вашем буржуазном прошлом. – Голубчик Бореев, мое прошлое вовсе не буржуазное… Я дочь фабричного рабочего, потомка крепостных графа Шереметева. Отсюда и наша тяга к театру. Ольга почти ничего не понимала из этого диалога. Знала только, что у нее начинает невыносимо болеть спина и возникает соблазн опустить руки, трагически заломленные над головой. А тут еще Бореев подошел и подтолкнул носком сапога кокетливо отставленную Ольгину босую ножку. – Все равно дриада, а это практически разврат, – буркнул он. Ольга от толчка потеряла равновесие и чуть не упала. Хорошо, ее подхватил Алеша, который в полуугрожающей-полуиспуганной позе, согласно авторскому замыслу, застыл поблизости. – Да вы что! – сказал Алеша Борееву. – Не толкайтесь, это же девушка, а не чушка вам какая-нибудь. – Это актриса, – ответил Бореев. – Материал, из которого я леплю мои идеи. Алеша покачал головой: – Не царское время, товарищ Бореев, чтобы видеть в актрисе – вещь. – Точно! – воскликнула Татьяна Германовна. – Браво! Долой тирана! Бореев засмеялся и махнул рукой. – Ладно, начнем сначала. Оля, встань сюда. Ногу все-таки не оттопыривай. Давай руку, я тебя поставлю. От душевного обращения «Оля», в устах Бореева вообще-то почти немыслимого, Ольга сразу растаяла и все простила. Она взяла Бореева за сухую, как ветка, руку и позволила ему поставить себя в новую позу. Бореев отошел и взглядом художника оглядел «живую картину». – Так вроде бы хорошо, – сказал он наконец. После репетиции Татьяна Германовна водрузила посреди залы самовар. Бореев никогда не оставался на чаепитие – небожители не снисходят до того, чтобы вкушать пищу на глазах у простых смертных. С Бореевым обычно покидали клуб и двое-трое фаворитов. Прочие, подкрепившись чаем, учились у Татьяны Германовны фальшивому смеху, фальшивому плачу, а под самый конец – танцам. Татьяна Германовна с одинаковой легкостью танцевала и за кавалера, и за даму. Плакать понарошку у Ольги не выходило, смеяться она кое-как научилась, зато танцевать у нее получалось замечательно. «Чем больше расстояние между кавалером и дамой, – сказала как-то раз Татьяна Германовна, – тем сильнее между ними притяжение. Помните об этом, когда хотите выразить сильную страсть или просто желаете привлечь внимание партнера, и никогда не прижимайтесь». Эти субботние вечера после репетиций в студии Ольга любила больше всего. Она возвращалась домой уже за полночь, опираясь на Алешину руку. Обычно Ольга болтала, пересказывая разные эпизоды из фабричной жизни или обсуждая с Алешей совершенно неинтересную тому личную жизнь Маруси Гринберг. Когда Ольга заговаривала о Марусе, Алеша просто переставал вникать в смысл слов и слушал только Ольгин голос. Он наслаждался этим голосом, его интонациями, неожиданными смешками или внезапной певучей печалью. Ему нравилось Ольгино произношение – немного странное. Например, Алеша заметил, что одни слова Ольга произносит с южным «г», на выдохе: например, «подруга», «иногда», – а другие с твердым, звонким северным «г», например, «деньги» или «Ольга»… Над последним обстоятельством Алексей, человек вдумчивый, размышлял некоторое время и в конце концов пришел к выводу, что слова, знакомые с детства, Оля выговаривает так, как это принято у нее на родине, а новые – так, как это делают в Петрограде. Оставался, впрочем, последний вопрос: почему в категорию «новых слов» попало собственное Ольгино имя… – …Я говорю, что Маруся совсем не гордая, – перебил Алешины размышления Ольгин голос. Алеша решил, что пора ему вставить какое-нибудь замечание, и начал слушать более внимательно. – Нельзя так страдать по мужчине. Он ведь женат. Он бросит Марусю. Уже почти бросил. Я боюсь, случится что-нибудь ужасное. – Что может случиться такого ужасного? – удивился Алеша. – Например, она может убить жену… – Зачем ей убивать жену? – не понял Алеша. – Чтобы самой выйти замуж. – Это редко бывает, – сказал Алеша. Ольга вздохнула и покрепче к нему прижалась. – Убийства из-за ревности случаются очень часто. Когда идешь на такое, не думаешь о последствиях. Кажется, что между тобой и твоим счастьем стоит только один человек… – И этот человек – ты сам, – заключил Алеша. Ему хотелось спросить Ольгу – как она сама относится к любви. Считает ли, например, ревность буржуазным пережитком. Но Ольга ловко увиливала от разговоров о себе. Так диктовало и требование «гордого» поведения – барышня непременно должна быть загадочной. Быть загадочной без перестука каблучков, по мнению Ольги, было невозможно, поэтому она до поры темнила и скромничала, но стоило ей обзавестись новыми ботиками – ах, пропал бедный Алеша, пропал совершенно… Лиговка была нехорошим местом, и Алексей всегда Олю провожал до самых дверей общежития. – Да я ведь живу здесь, на Лиговке, я тут своя, – смеялась Ольга и льнула к нему. – Меня здесь никто не тронет. Алеша не любил обсуждать эту тему. Иногда он замечал на улице темные тени. У Алеши оставалось оружие еще с войны, но ему не хотелось ни в кого стрелять. Он не знал, как к этому отнесется Оля. – Бореев прав, – сказал Алеша, когда они благополучно добрались до освещенной части проспекта. – Искусство, а особенно театральное или кино, ни в какой мере не должно отражать ту действительность, в которой мы живем каждый день. Ольга удивленно посмотрела на него. Она размышляла сейчас сразу о двух вещах: во-первых, о неудачном романе Маруси (отличный урок для самой Ольги!) и, во-вторых, о блузке с десятью обтянутыми шелком пуговками на спине, которую недавно видела на главном бухгалтере фабрики, элегантной женщине в мужском пенсне с темным шнурком. Алешина фраза застала Ольгу врасплох. – Представь себе только, Оля, – продолжал Алеша, – если бы мы ставили пьесу про жизнь Маруси Гринберг! – Чем тебе не нравится Маруся? – удивилась Ольга. – Сама Маруся – ничем не не нравится, – ответил Алеша. Не кривя душой, он не мог бы сказать, что Маруся ему Ольга напряглась: – Что? – Ничего. – Алеша отдавал себе полный отчет в том, что задевает Ольгу неприязненным отзывом о ее подруге. Но ему казалось – еще пара фраз, и Оля его поймет и потому не рассердится. – Я хочу сказать, что сама Маруся, конечно, неплохой человек и не заслуживает таких страданий. Все близкие за нее, конечно, переживают… Но если все это рассказывать посторонним людям, то будет скучно. – Скучно? – переспросила Ольга. – И что, тебе скучно? – Мне – нет, но это потому, что ты рассказываешь… Я вообще говорил о пьесе. Если попробовать сделать из Марусиной жизни пьесу… Ольга выдернула у него свою руку. Алеша испугался возможной ссоры, но Ольга сделала это лишь для того, чтобы протанцевать перед ним по улице и потом, весело дыша полной грудью, опять просунуть ладошку под его локоть. – Думаешь, Бореев и вправду выгонит нас из студии, если узнает про танцы? Алеша ласково вздохнул. – Нет, Оля, я уверен, что Бореев знает. – Откуда? – Она удивилась. – Разве проболтался кто? – Он все знает, что происходит в его студии. Он это может чувствовать. – Как это? – не поняла Ольга. – Слыхала, что птица не вернется в гнездо, если яйца потрогал человек? Она чувствует, и все. И Бореев такой же. Как птица. Я все думаю, Оля, – продолжал он медленно, – как же мне повезло! Сколько всего передо мной открылось. – А я? – спросила Ольга ревниво. – И ты… И для тебя все открылось… Он даже не обратил внимания на ее ревность, и она вдруг догадалась: говоря «я», он на самом деле имел в виду «мы», и это «мы» включало в себя не только Алешу и Ольгу, но и Настю, и тысячи других молодых людей, которым внезапно предоставилась неповторимая возможность уйти из колеи, натоптанной мозолистыми пятками их родителей… – Представь себе, Оля, – задумчиво говорил Алеша, – какая это огромная жизнь, сколько в ней воздуху и простора! И эту жизнь необходимо украшать – вот для чего нужны и музыка, и театр, и кино, и даже цирк… Не старый буржуазный цирк, когда все смеются над уродами, а настоящее свободное искусство свободных людей!.. Людям необходима красота. Иногда даже больше хлеба необходима. Ты знаешь, Ольга, ведь многие так считают, будто вся красота только в том и заключается, чтобы одеться покрасивее, во что-нибудь модное, и пойти в ресторан, где еда на хрустальных тарелках. Но ведь это не истинная красота. Так, нэпмановский угар, одна только мишура. Нет, если украшать жизнь – то по-настоящему… – Как это – по-настоящему? – тихо спросила Ольга, смутно благодарная Алеше за то, что он высказался о фальшивой красоте вещей материального мира раньше, чем Ольга успела ляпнуть что-нибудь невпопад, и как раз о хрустальных тарелках и модной одежде. – Как, Оля? – Алеша мечтательно смотрел на фонарь и выше фонаря, на луну, куда более тусклую, чем фонарь, и вместе с тем полную подлинного, неугасимого света. – Да вот так – когда мир, как говорит Бореев, весь пропитан искусством… Переполненный чувством, Алеша привлек Ольгу к себе и погладил ее по щеке. В Алеше, несмотря на его сомнения – продолжать ли военную службу, – Ольга постоянно ощущала армейскую выучку, и это, безусловно, привлекало ее. Алексей любил во всем ясность. Чтобы у каждого предмета имелось собственное, определенное место. У каждой мысли, у каждого поступка. Размытость нравственных правил, характерная для революционных времен, почти не смутила его; он всегда четко знал, где правда, а где ложь. Это было так же, как в тех книгах, которые нравились Ольге. Сочинители таких книг тоже без колебаний определяли, кто прав, а кто виноват. – А танцы, по-твоему, как – тоже искусство? – спросила Ольга. Это был хороший вопрос: и об искусстве, и о том, что интересовало саму Ольгу. – Как посмотреть… Ольга разволновалась. Ей вдруг почудилось, что от решения Алеши многое зависит. Вот сейчас скажет Алеша, что Бореев прав и что танцы – ханжеский буржуазный пережиток, а на деле ничем не отличается от пляски индюшкиного самца – «голдер-голдер-голдер», – которая одно только и означает: пришла пора потоптать самочку. И все, как только Алеша отменит танцы, не станет танцев совсем… Но Алеша сказал: – Товарищ Бореев сильно перегибает палку. Я думаю, танцы – это искусство. Ну и что с того, что в них есть подоплека влечения и пола? Эта подоплека, если подумать, везде найдется, даже когда просто хорошо работаешь у себя на заводе. Потому что если ты чего-то стоишь, то и девушки на тебя будут смотреть. – И на тебя смотрят? – спросила Ольга нехорошим тоном. Алеша засмеялся: – Еще как смотрят! – Дразнишься, – надула губы Ольга. Он продолжал смеяться: – Да нет же, я серьезно говорю. Отбою нет. Так и вешаются мне на шею. И все хорошие такие девчонки, ты бы видела!.. – Пусти. Ольга вырвала руку, на этот раз не шутя. Алексей озадаченно смотрел, как она быстро, стуча каблуками, уходит по темной улице. Ну ничего себе характер. Он пошел за ней – просто чтобы удостовериться, что с Ольгой ничего по дороге не случится. Она ни разу не обернулась, хотя, он мог бы поклясться, по одной только ее походке видно было: она знает, что он за ней идет. Ольга вошла в комнату с новостями про студию, танцы и Алешу, готовая выпалить все с ходу, – но так и застыла на пороге. Маруся Гринберг горько, безутешно плакала, сидя на кровати. Рядом толпились соседки по общежитию. Суровая комсомолка Настя Панченко говорила: – Так невозможно дальше продолжать, Маруся. Ты и сама это еще заранее понимала. Нужно иметь мужество принимать последствия. Маруся же просто заливалась слезами. Ничего она сейчас не понимала и никакого мужества не имела. Пришла толстая комендантша Агафья Лукинична, принесла чай. Настя взяла чашку, самолично подала Марусе: – Выпей горячего. Тебе будет легче. – А что случилось? – спросила Ольга от порога. Все разом замолчали и повернулись в ее сторону. Настя поджала губы, как будто Ольга сказала что-то не вполне уместное. Коменданшта тяжело вздохнула и пошла к выходу. Отстранив возле двери Ольгу, она сказала: – Вот что бывает, когда на чужой кусок разеваешь роток. Толку-то от такого не было и не будет, что при царе, что при Революции вашей. Люди-то не меняются. Как был мужеской пол злодейский, такой и остался. Поморочит голову нашей сестре да забросит, а куда она теперь пойдет, порченая-то? Никакого ей выходу. Хорошо хоть при Революции за такие дела больше не карают… И комендантша уплыла, ворча, по коридору. Ольга вошла наконец в комнату. Настя сказала: – Оля, сделай мокрое полотенце. Надо ей лоб остудить, а то жар начинается. А ты, Маруся, ложись. Мы за тобой будем ухаживать. Только недолго, потому что завтра в первую смену вставать. Маруся улеглась, не сняв туфли. Ольга намочила полотенце и подала Насте. Настя помахала полотенцем, чтобы еще больше охладить, и положила Марусе на лицо. Маруся вытянула руки вдоль тела и замерла. – Бросил ее офицер-то, – сказала Настя, не стесняясь присутствием Маруси. – Не выдержал революционного момента в отношениях полов. – Это что комендантша говорила? – уточнила Ольга, с любопытством поглядывая на неподвижную Марусю. – Про чужой кусок? – Он ведь обещал жениться, – продолжала Настя безжалостно, – всякие обязательства брал, но потом все же возвратился к своей буржуазной жене, на которой венчался в церкви. А нашей Марусе – от ворот поворот. – Не больно-то и хотелось, – сказала Ольга. – Он ведь еще и старый, этот Митрофан Иванович. Ему уже сорок лет небось. А мы получше найдем. Верно, Маруся? Маруся не ответила. Ее грудь вдруг мелко-мелко задрожала, а потом опять затихла. – Не померла ли? – испугалась Ольга. Она покойников не боялась, но сильно брезговала. Маруся тоненько постонала под полотенцем, и Ольга сразу успокоилась. – Ты иди, – обратилась она к Насте. – Я за ней посторожу. Настя кивнула: – Если что случится, сразу разбуди. Я коменданта предупредила – может, фельдшерица понадобится, она вызовет. Но за ночь ничего не случилось. Маруся, как камень, проспала под влажным, нагревшимся от дыхания полотенцем. Утром она встала вместе с Ольгой и объявила, что готова выйти на работу. По дороге на фабрику Ольга наконец улучила момент и рассказала про Алешу. – По-моему, он ко мне неровно дышит, – сообщила она, не замечая безучастного вида Маруси. – Морочить голову вздумал! Девушки на него вешаются, надо же. Прямо так и сообщил. И следит, как я отнесусь. Ты слушаешь, Маруся? – спохватилась она, сообразив, что от собеседницы давно уже не было никакой реакции. – Да… – А я и говорю: «Ну и иди к своим девушкам, на что тебе я-то сдалась! Вешаться на тебя – не в моих намереньях». Вырвала руку и ушла. И вот поверишь, он за мной шел. Следил, не встречаюсь ли с кем еще. Маруся глубоко вздохнула. – Тебе хорошо, Оля. Ты гордая. А я так не могу. Ее глаза стали мутными, и она опять заплакала. – Тебе пальцы оторвет станком, если будешь плакать, – сказала Ольга. Но Маруся благополучно отработала половину смены, только на обед не пошла. Ольга обнаружила это обстоятельство уже в столовой и, наскоро покончив с борщом и хлебом, поспешно вернулась обратно – искать Марусю. Подруга сидела в цеху на краю холодного железного стана и глядела прямо перед собой остановившимися глазами. Ольга подбежала к ней: – Маруся, что с тобой? Та безучастно посмотрела на Ольгу и не ответила. – Простудишься, слезай, – настаивала Ольга. – Детей потом не будет. Маруся слезла, неловко поправила платье. – Я для того и сидела, чтоб остудиться, – пробормотала она. И шатающейся походкой направилась к выходу из цеха. Ольга удивленно проводила ее взглядом. Жалкая, спотыкающаяся Маруся с мокрой прядью на виске – она была ведь на самом деле героиней. Только героини сходят с ума из-за любви. В обычной жизни Ольга такого никогда не видала и, очевидно, именно поэтому и не узнала, когда наконец встретила. Товарищ Бореев оказался совершенно прав: сильные страсти должны быть облагорожены искусством, иначе они предстают абсолютно безобразными, отталкивающими. Такое и в быту-то недопустимо, так что говорить о сцене! А реалисты, вроде Чехова, этого не понимают. «Впрочем, – прибавил, помнится, товарищ Бореев пренебрежительным тоном, – у Чехова и сильных страстей-то не бывает…» Маруся скоро съехала из общежития. Ольга попереживала, но не очень сильно. Просто грустно стало. Вечером к Ольге пришла Настя Панченко. Настя сильно осуждала Марусю – за все ее поступки. – Я принесла нам с тобой конфет, – сказала она, выгружая из кармана кулек. – А насчет Маруськи ты зря печалишься. Гнилой она была человек. – Как ты можешь так говорить! – возмутилась Ольга. Но конфетку взяла. – Маруся наша подруга. Настя фыркнула: – Ты хоть слышишь себя со стороны, Оля? Подруги остались в прошлом, там же, где и календарь для благородных девиц «Подруга». Знаешь такой? «Веруй в Бога, молись, будь скромна и трудись, будь покорна судьбе – вот совет мой тебе». Не попадалось? Ольга покачала головой. Неожиданно у нее вырвалось: – Моя мама такой была. – Какой? – удивилась Настя. – Как Маруся? – Нет – «будь скромна и трудись, будь покорна судьбе»… Вот в точности такой. – А где теперь твоя мама? – с интересом спросила Настя. – Умерла? – Почему – умерла? – испугалась Ольга. – Жива, и отец мой тоже жив. Только… Не знаю, Настя, как выразить. Я так жить не хочу, как мама. – Вот! – сказала Настя и энергично перекусила пополам твердую конфетку. – Вот именно, Оля! Для этого и произошла социальная Революция. Чтобы мы никогда больше так не жили, как наши родители. Маруся этого не понимала. Маруся предпочитала буржуазное счастье. Богатый муж, который будет ее содержать и при котором она будет лишь игрушкой для наслаждения. Какая же это мечта? Стыд один. Это ведь низко, Оля! Ольга кивнула. – В сообществе полов должно быть равенство, – продолжала Настя. Дверь отворилась, вошла комендантша. Обе собеседницы повернулись к ней. – Я чаю принесла, – сообщила комендантша. – Садитесь, Агафья Лукинична. Побудьте с нами, – пригласила Настя, перебираясь на кровать и освобождая комендантше стул. Комендантша устраивалась на стуле долго и старательно, так что в конце концов Ольге стало казаться, будто в комнате не еще один человек у стола уселся, а вообще полную перестановку мебели сделали. Агафья Лукинична сунула конфетку за щеку, набрала в рот чая и сказала: – Маруся сделалась совсем плохая. Фельдшерица говорит – ее хорошо бы в сумасшедший дом поместить… Этот, офицер ее, – он же приходил. Митрофан Иванович. Расстроенный такой. С виду – очень приличный. Орден Красного Знамени. Я ему все высказала про Марусю. «Не могу, говорит, больше с ней встречаться». Вроде как он и любит ее, но ответственность брать не хочет. Жена прознала, грозит начальству жаловаться, он и обещал, что, мол, Марусю оставит. – А зачем приходил? – спросила Настя и разгрызла еще одну конфету. – Полюбоваться, что натворил? – Да так, – сказала комендантша. – Прощенья просить. Только все это без толку. Если женатый, так не стоило и отношения с другой заводить, а то страм один вышел, и ничего больше. Я ему: «Ты ступай, ступай тихонько, покудова тебя не видели, и про Марусю забудь – теперь она не твоя забота». И вытолкала его поскорее. – Надо было ему по морде, – сказала Настя мстительно. – Чтобы сполна, развратник, осознал равенство полов. – Нет никакого равенства, – отмахнулась, как от неразумной, комендатша и снова набрала в рот чая. – Это в тебе все по молодости разная глупость бродит, Настасья. Замуж выйдешь, быстро окоротишься. – Значит, не выйду! – заявила Настя. – Вот еще, «окоротиться». Другие пусть окорачиваются, а я не буду! – Надо такого найти, чтобы понимал, – вставила Ольга. – Да где ты такого найдешь! – всплеснула руками комендантша. – Ты для начала сыщи хотя б непьющего. Сейчас даже евреи пьют. Добывают водку и сами же и пьют. Ввели народ в сущий грех. Ольга замолчала. Комендантша продолжала: – Все потому, девочки, что Маруся как женщина очень горячая. Я ей так и говорю. Ты, говорю, Маруся, как женщина очень горячая, с этого все твои беды… Снасильничают ее в сумасшедшем доме, а она и знать не будет. Ей без мужчины плохо. – Неужто от этого рассудок теряют? – спросила Настя. Неудавшаяся карьера проститутки утвердила ее в противоположном мнении. – Сама же видела… – указала комендантша. Настя озадачилась и замолчала, обдумывая что-то. – А где теперь Маруся? – спросила Ольга. – Спасибо, Ефим Захарович выручил, – с сердцем произнесла комендантша, – мне ведь сумасшедшую в общежитии держать не позволят, а на улицу такую тоже не выставишь. У Ефима Захаровича знакомства. За несколько часов все устроил. Золото человек, хоть и еврей, – прибавила Агафья Лукинична. – Евреи все друг за дружку держатся. Вот бы так нам, русским. У Ефима Захаровича знакомый есть, Раевский по фамилии, а у того дядя комнату сдает на Петроградской. Удачно сложилось. А водочки у вас, девочки, часом не припрятано? Я б сейчас, наверное, выпила. |
||
|