"Тайна моего двойника" - читать интересную книгу автора (Светлова Татьяна)

ЧАСТЬ 4. НЬЮ-ЙОРК — МОСКВА.

ГЛАВА 1. С ПРИБАВЛЕНИЕМ В СЕМЕЙСТВЕ: «КРЕСТНАЯ».

Едва живая после бесконечного перелета, в котором, к тому же, не разрешалось курить, огорошенная сменой часового пояса, я вяло разглядывала из окна желтого такси какие-то одноэтажные домишки-бараки, тянувшиеся вдоль дороги.

— Мы разве не в Нью-Йорк едем?

— Вы имеете ввиду город Нью-Йорк или штат, мэм? — обернулся шофер-негр.

— Город!

— Так мы в нем и находимся.

— Это Нью-Йорк? — не верила я своим глазам. Это, наверное, пригород!

В Париже пригород часто называют Парижем или Большим Парижем.

— Нет, мэм, это город Нью-Йорк.

— А где же небоскребы?

— Это на Манхэттене, мэм. А мы проезжаем Квинс.

Потом мы проезжали Бронкс, похожий на наши типовые застройки, только грязный до невозможности и до невозможности убогий. Манхэттен только мелькнул вдалеке небоскребами.

— Хочешь посмотреть Манхэттен? — спросил Джонатан. — Если у нас останется время, съездим.

— А сейчас мы едем куда?

— В Нью-Рошель. Я там знаю хорошую гостиницу. И там не так дорого, как на Манхэттене.

* * *

В гостинице Джонатан поинтересовался, не возражаю ли я разделить один номер с ним. Я не знала, почему он решил взять один на двоих. Возможно, просто потому, что все номера здесь двухместные и один ты или вас двое — ты платишь ту же цену. Но я не возражала. С нашими платоническими взаимоотношениями я ничем не рисковала, разве что еще одним массажем.

Впрочем, если бы я и рисковала, то все равно согласилась бы.

Номер для курящих находился едва ли не в подвале гостиницы. Из окошка был виден газон — на уровне моего носа. Позже, в ресторане, столики для курильщиков обнаружились прямо у дверей туалета. Интересно, в этой стране, похоже, курильщики наказываются.

Я удивилась: разве это не мое личное дело? Я согласна, курить вредно, но это же мне решать, не так ли? Я не курю там, где люди не переносят табачный дым, я выхожу в «места для курения», я не заставляю «пассивных курильщиков» глотать никотин от моих сигарет — короче, я уважаю права и здоровье других людей. Отчего же и по какому праву меня здесь унижают?

Джонатан объяснил: идеология. Люди этой страны следуют идеологии, которую предлагает им государство.

А-а, идеология партии и правительства! Это я уже слышала, это я уже видела, это я знаю не понаслышке… Вот только не думала встретить здесь, в Америке. Лучше бы они боролись с насилием и жестокостью в их кино!

Впрочем, добавил Джонатан, не все так однозначно. Хозяину гостиницы или ресторана, скорее всего, глубоко безразлично, куришь ты или нет, и на здоровье своих клиентов им наплевать. К тому же, если ты куришь у себя в номере — кому ты можешь помешать? Но они воспользовались идеологической политикой: курить плохо, значит…. Значит можно добавить несколько столиков в зал, использовав пространство возле туалета и несколько номеров в подвале гостиницы — раньше кто бы это селился туда, кто бы садился за эти столики? Никто, разумеется. А теперь открылась возможность дополнительно заработать на курильщиках: ах, вам для курящих? — пожалуйте, у нас для вас есть местечко… А у клиента нет выбора. Все просто. Капитализм называется.

Что-то он производит на меня удручающее впечатление пока что, капитализм ихний…

* * *

Если не считать подвального местонахождения, то номер был вполне приличный. Он был небольшим и основное пространство в нем занимала кровать. Вернее, их было две, и каждая была сама по себе широченная, к тому же они стояли вместе и напоминали по размерам площадку для тенниса.

Ну что ж, подумала я, принимая душ, если Джонатан снова погладит меня по спинке, то у меня есть шанс уснуть быстро, крепко и без кошмаров…

Но меня лишили даже этого удовольствия. Когда я вышла из душа, Джонатан спал. Или притворялся. Но не будить же мне его: погладь по спинке?

Мне ничего не оставалось делать, как лечь на соседнем теннисном корте и уснуть.

* * *

Я не знаю, как ему удается просыпаться без будильника, но с тех пор, как мы живем, практически, вместе, Джонатан всегда встает раньше меня. Причем делает он это бесшумно, не нарушая моего сладкого, крепкого утреннего сна. И только когда, по его разумению, наступает время для того, чтобы я открыла свои не слишком ясные со сна очи, он тихонько будит меня — умытый, одетый, красивый, свежий…

— Пора, Оля, проснись.

Проснулась. Похлопала своими красивыми (черными!) ресницами. Глаза закрываются сами по себе. Я бы еще поспала…

— А ты точно знаешь, что пора? — пробормотала я.

— Чем раньше мы выйдем, тем больше мы успеем, правда ведь?

Правда, правда. Встаю. Уже встала.

Из ванной я тоже вышла свежей и красивой: короткие темные волосы уложены, макияж умелый и неброский, жемчужно-серое платье из тонкой шерсти легко схватывает фигуру, нитка жемчуга мягко светится в V-образном вырезе воротника.

Я ожидала, что Джонатан восхитится. Но он, окинув меня внимательным взглядом, сказал:

— Не годится. Извини, надо было тебя сразу предупредить: мы едем на Брайтон-Бич. У меня есть адрес.

— Вот, а ты говорил, что прилично зарабатывающие люди там не живут!

— Профессор, то есть зять Колесниковой, живет с семьей в Кливленде. Это вообще другой штат. А сама Колесникова приехала по программе эмиграции и пользуется социальной помощью. Таких, как она, и селят на Брайтоне… И там тебе не придется играть английскую леди. Так что оденься попроще, чтобы не привлекать к себе ненужного внимания…

* * *

Как вы представляете себе улицу? Любую улицу, улицу вообще? По сторонам дома, внизу дорога, сверху небо? Я тоже.

Поэтому я сильно удивилась, когда увидела улицу без неба. Улицу с крышей.

Над Брайтон-Бич проходил метромост. Помимо того, что он почти полностью закрывал небо, он еще и грохотал колесами, скрежетал вагонами, визжал тормозами. Помимо шума, он еще и пылил во все стороны. Помимо пыли, он еще и был чудовищной железной конструкцией, монстром, захватившим в плен улицу.

На этой улице жили русские люди. Глотали пыль, слушали грохот, смотрели из верхних этажей на тормозящие вровень с окнами поезда.

Но, кажется, они всего этого не замечали. Привыкли, должно быть. Они ходили по улице, сидели в кафе, звонили из телефонов-автоматов, наведывались в магазины — везде слышна была русская речь, везде висели вывески по-русски. В закутке продавали квас и пирожки. В магазине лежала селедка, соленые огурцы, квашеная капуста, черный хлеб… Висело объявление: «здесь принимаются талоны на питание». В кафе висело переходящее красное знамя какому-то коллективу, с портретом Ленина. В обрывках разговоров, долетавших со всех сторон до меня, повторялась одна и та же фраза: «нашел работу?» Лица моих бывших соотечественников на этом континенте были такими же озабоченными, как и лица тех соотечественников, которых они покинули в России…

* * *

Найдя белый трехэтажный, кривоватый домишко, мы поднялись на второй этаж. Нам повезло: Колесникова оказалась дома. Это была крупная, румяная, полная женщина, из тех, которых называют «гренадерша». Просторная кофта и широкие брюки скрывали очертания тела, но оттого, что кофта вздымалась на необъятной груди и потом спадала во все стороны, сохраняя стартовый объем, Колесникова мне показалась размером со средний шкаф. И этот шкаф стоял в проеме двери и вопросительно глядел на нас.

— Здравствуйте… Вы Колесникова, Наталья Семеновна? — уточнила я, на всякий случай.

— Я. А вы кто такие будете? — голос у нее был такой же объемный, как и тело.

— Меня зовут Ольга Самарина.

Я удостоилась пристального взгляда.

— А это Джонатан Сандерс.

Шкаф не колыхнулся. Настороженный взгляд изучал нас, причем меня — с особой тщательностью. Мне подумалось, что мое имя ей о чем-то говорит. Но пришлось смирить свое нетерпение — сначала надо было расположить Наталью Семеновну к разговорам.

— А документы у вас есть?

Я протянула ей наши паспорта — вылетая из Москвы по английскому паспорту, я предусмотрительно захватила свой русский и теперь вложила его в руки недоверчивой и осторожной Колесниковой. Она заглянула в каждый паспорт, снова задержавшись с особенным вниманием на моем, и вернула мне.

— И что вам надо от меня? — спросила она не слишком приветливо.

— Мы к вам по очень важному делу.

— Какому?

— Наталья Семеновна, я не могу так сразу объяснить, это долго, это целая история… Может, вы позволите нам пройти?

— Мне надо уходить.

Она уперла большие, полные руки по обе стороны от себя в дверную раму, словно давая понять, что пропускать нас в дом она не собирается. Не знаю, чего могут люди опасаться, живя на Брайтоне, но она была крайне насторожена и готова к отпору.

Глядя на ее руки, я не к месту подумала, что они всю жизнь принимали младенцев, рождавшихся на свет… Должно быть, им было уютно и надежно в этих сильных, больших руках.

— Поверьте, это очень важно!

— Откуда вы знаете мое имя?

— Мне Людмила Куркина, невестка Елены Петровны, о вас говорила.

— Куркина?… Вы откуда, из Москвы?

— Вчера вечером только прилетели.

— А этот, — кивнула она на Джонатана, — Сандерс или как его, — тоже из Москвы?

— Вообще-то он англичанин, но мы были вместе в Москве…

— Он тебе кто? — она снова мотнула головой в сторону Джонатана, который, кажется, забавлялся, слушая этот допрос — слова ему были не понятны, но то, что это допрос — понятно вполне.

— Он мне — друг.

— Друг? В каком смысле?

— В самом прямом: друг.

— А адрес мой как нашли? У ней нет моего адреса, у Людмилы!

— В справочной эмигрантской службы — быстро сказал Джонатан, среагировав на слово «адрес». — Вы по-английски понимаете?

— Понимаю, когда нужно, — отрезала Колесникова.

То есть, примерно одно слово из десяти, рассудила я. Поэтому, я объяснила на всякий случай:

— В справочной эмигрантской…

— Я же сказала, что понимаю! — осекла меня Колесникова. — Это, значит, мой адрес так легко найти?

А черт его знает, легко или нет! Но не могу же я рассказывать ей про дядю Уильяма, который работает в английской разведке! К тому же она, кажется, не слишком обрадовалась факту, что кто-то ее нашел.

Я в ответ просто пожала плечами, ничего не сказав.

— Куркина, говоришь… И зачем это я вам понадобилась?

— Наталья Семеновна, мы к вам пришли с самыми мирными намерениями, я вас уверяю… Если вы не хотите пустить нас в дом, то пойдемте куда-нибудь, где можно поговорить спокойно! Поедемте к нам в гостиницу, или пойдемте в кафе, но только, прошу вас, не отказывайтесь выслушать нас!

Колесникова взглянула на часы. Я тоже. Было уже полпервого — пока мы протискивались в бесконечных пробках из одного конца Нью-Йорка в другой, пока я крутилась во все стороны на Брайтон-Бич, глазея на диковинную улицу и суя нос во все лавки, кафешки и лотки, балдея от всех этих названий по-русски, вроде «Золотого ключика» или «Чародейки» — прошло немало времени и приблизился обеденный час.

«Мы можем пригласить ее пообедать в хороший ресторан?» — шепнула я Джонатану. В ответ он кивнул утвердительно.

И, словно угадав мои мысли — или просто поняв мои слова — Колесникова сообщила:

— Я обедать иду.

— Мы вас приглашаем! — заторопилась я. — В хороший ресторан!

* * *

Она ломаться не стала. «Ждите здесь», — бросила она нам и прикрыла дверь своей квартиры за собой. В мелькнувший просвет я увидела кусочек убогого интерьера и подумала, что не столько опасения, сколько неловкость за вид своего жилища вызвала отказ Колесниковой пустить нас к себе.

Пятнадцать минут спустя Колесникова появилась неожиданно нарядная, причем одетая не без вкуса. Из-под расстегнутой дубленки были видны темные, хорошо отглаженные брюки, шерстяной кардиган, шейный шелковый платок. От нее пахло «Клима» — любимыми духами советских женщин. Должно быть, привезла с собой, из старых запасов, когда ей, как и матери Кости, дарили духи и коробки конфет… Тут ей французские духи вряд ли по карману.

Вид у Натальи Семеновны был несколько торжественный. Выход в хороший ресторан — это было для нее событием. Если она и любила хорошие рестораны, то это тоже осталось в прошлом — здесь она, наверное, жила по тем самым загадочным талонам, объявление о которых я видела в магазинах.

Что ж, если наше приглашение оказалось ей по вкусу — тем лучше.

* * *

Джонатан любезно открыл ей дверцу сверкающего новизной «Неона», взятого на прокат. Колесникова степенно села, и мы покатили в сторону небоскребов. «Заодно и Манхэттен увидишь» — сказал мне Джонатан.

Поставив машину на самой южной точке Манхэттена, там, откуда видна Статуя Свободы, мы пошли пешком вверх по Бродвею. Первым приличным рестораном оказался итальянский. Метрдотель, похожий на Витторио де Сика своей царственной посадкой головы и седеющей шевелюрой, проводил нас к столикам.

Колесникова с любопытством оглядывалась, как и я, впрочем. Ресторан был хорош, красиво отделан керамическими тарелками по стенам и явно дорог. Он был почти полон — служивые люди стеклись сюда на обед, но служивые люди не всякие, а хорошо зарабатывающие, что любой любопытствующий мог прочесть прямо на их самодовольных скучных лицах, без необходимости прикидывать уровень их доходов по костюмам и манере себя держать.

Мне показалось, что Колесникова была разочарована. Она так старалась, одевалась, так предвкушала этот «выход» — но здесь, в этом ресторане, не было того, что во Франции называют «амбьянс» — атмосферы уюта и непринужденности. Деловые люди ели деловито, переговаривались деловито, не глядя по сторонам, и деловито покидали свои столики, стремясь поскорее вернуться к своим делам. Ресторан быстро пустел. Тем лучше для нас, подумала я, изучая меню.

Наконец, заказ был сделан, вино — Джонатан выбрал одну из лучших марок Бордо — принесено и разлито по бокалам. Наталья Семеновна взяла свой:

— Ну, будемте здоровы.

Чокнулись. Выпили. Поставили бокалы.

— Слушаю вас, — сказала она чинно, словно мы к ней на прием пришли. Но в ее голосе больше не было настороженности.

— Я, Наталья Семеновна, — заговорила я, — родилась двадцать один год назад. В роддоме, в котором вы работали. И в истории моего рождения есть какая-то тайна… Мы приехали к вам сюда, в Америку, на другое полушарие, в надежде, что вы поможете мне эту тайну прояснить. Мое желание, надеюсь, вам понятно, но станет еще понятнее, если я добавлю, что из-за этой тайны меня хотят убить. И из-за нее уже погибли несколько человек…

* * *

Я говорила. Я, разумеется, рассказывала «сжатый вариант» — без подробностей, без лишних деталей, без имен и фамилий. Зазорина не была названа, и даже Шерил я не упомянула из предосторожности, рассказав историю со взрывом так, что получалось, будто я была одна в машине. В конце концов, роддом имени Индиры Ганди, где работала Колесникова, имел отношение лишь ко мне одной.

Колесникова слушала, глядя на меня как-то исподлобья, забыв про свою пиццу «Кальцзоне». Я тоже почти не притронулась к еде, и только Джонатан спокойно уминал «Лазань по-милански». Он обладал удивительным даром не мешать и не смущать своим присутствием. Он позволял забыть о том, что он сидит рядом и ничего не понимает. Он как бы предоставил мне право решать самой, когда надо ему перевести, а когда и не стоит прерывать основную беседу переводом, и я могла не думать о вежливости и приличиях, не мучаться от неловкости, исключив его невольно из разговора.

Впрочем, нашу историю он знал и так наизусть.

В тот момент, когда я дошла до нашего приезда в Москву, Колесникова остановила меня жестом.

— Погоди. Дай поесть спокойно.

Я погодила. Честно говоря, я ожидала увидеть в ее глазах изумление, смешанное с недоверием, услышать восклицания и придыхания — короче, эмоции. Но их не последовало. Колесникова молча сосредоточилась на пицце. Я тоже принялась за свой телячий эскалоп. Мы заказали еще вина. На мою просьбу принести пепельницу, Витторио де Сика сообщил, что в его ресторане не курят.

— Тогда без десерта и без кофе. Мы будем его пить в другом ресторане, где разрешают курить.

Маэстро окинул взглядом свое опустевшие заведение. В дальнем углу было занято еще только два столика.

— Ладно, — сказал он, — не могу отказать такой прелестной девушке. Клиенты уже ушли, — он глянул на часы, — и уже до вечера здесь никто не появится. Вот вам ваша пепельница, курите.

И, со сладчайшей из улыбок, маэстро вручил каждому из нас меню, чтобы мы выбрали десерт, после чего удалился, подсчитывая, должно быть, сколько он еще получит за кофе и десерт с таких транжир, которые заказывают к обеду дорогое французское вино.

Выпив, Колесникова распорядилась: «Давай дальше».

Я принялась рассказывать про мой визит к Константину, но Колесникова меня снова перебила: «Погоди!»

Подумав, она добавила:

— Я что-то не улавливаю в твоей истории! С какой-такой радости ты отправилась на поиски Елены? С чего же это ты взяла, Оля Самарина, что все эти покушения на тебя связаны с тайной твоего рождения? С чего же это ты решила, что тут есть вообще какая-то тайна? И что Лена Куркина к ней имеет отношение?

Я заставила себя посмотреть прямо в ее настороженные глаза. Конечно, я слишком много звеньев опустила в своем рассказе и ей не доставало логики. Но мне почему-то казалось, что в интересах самой Колесниковой знать как можно меньше о Шерил и людях, которые стоят за заказным убийством.

Поэтому я сказала серьезно:

— Мне подбросили записку — анонимную! — с указанием, что у меня есть шанс остаться в живых, если мне удастся поговорить с акушеркой Куркиной, которая знает тайну моего рождения…

Она все еще смотрела недоверчиво.

— И ведь это так, не правда ли? Вам мое имя о чем-то говорит, признайтесь, Наталья Семеновна!

Не ответив на мой вопрос, она задумалась.

— Значит, — если ты мне тут правду говоришь, — кто-то еще в курсе? — она покачала головой. — Ох, не нравится мне это… Ну, давай дальше.

Но «дальше» было уже не много чего, и я закончила свое повествование минут через пять.

* * *

Продемонстрировав снова полное отсутствие эмоций, Колесникова спокойно и сосредоточенно устремила глаза в меню со сладким и долго вчитывалась в названия, выбирая.

— Мне фисташковое мороженное со взбитыми сливками, — сказала она, наконец. — И кофе.

Джонатан сделал знак, и импозантный итальянец приблизился.

— У вас кофе настоящий, итальянский? Или американский?

То, что в этой стране называют словом «кофе», пить невозможно.

— Обижаете!

— Тогда три кофе и… — Джонатан посмотрел на меня.

Чтобы не разочаровывать маэстро, я тоже взяла мороженное. Джонатан ограничился кофе. И только когда мы остались одни, Колесникова, погрызывая зубочистку, произнесла озабоченно:

— Ты, значит, тоже считаешь, что Лену Куркину убили… Я сразу почувствовала, что дело здесь не чисто. А уж как узнала, что и Демченко на даче сгорела, так я тут же и решила, что надо делать ноги оттуда… Не нравится мне только, что вы меня нашли так быстро. Ведь если вы нашли, так и другие найдут, правильно?

— Я не знаю. Ведь вы мне еще ничего не рассказали! Но если у вас есть основания бояться, то самое лучшее, что вы можете сделать — это рассказать нам все, что вы знаете. Чем быстрее мы доберемся до истины, тем больше шансов у вас уцелеть. И у меня — тоже.

Колесникова кивнула в знак согласия и вдруг, откинувшись на спинку стула, посмотрела на меня как-то особенно внимательно.

— Вот уж не думала я, держа тебя, несколько часов отроду, в руках, что когда-нибудь придется еще свидеться… Да еще и в таких, мягко говоря, странных обстоятельствах.

Меня пробрал холодок. Не зря, ой не зря пересекли мы океан! Сейчас она мне расскажет то недостающее в этой истории звено, которое позволит замкнуть цепочку наших догадок и расследований!

— Ты вот спрашиваешь, небось, про себя, а чего это я боюсь? И каким это боком тут Наталья Семеновна замешана? И причем тут Лена Куркина? И главврач Демченко? И вообще другой роддом, если ты родилась в Ганди?

— Спрашиваю, Наталья Семеновна, еще как спрашиваю!…

— Ну, слушай сюда. Я все помню, будто вчера было…

* * *

— … Как-то вечерком Лена пришла ко мне. Не позвонила, а пришла — такие разговоры по телефону не ведутся. «Дело есть, Наталья», — говорит с порога. «Ты одна?»

Мои были дома, муж смотрел телевизор, дочка уроки делала. Но мы с ней прошли на кухню и дверь закрыли.

— У нас там одна краля родить должна. Так вот, ее ребенка надо пристроить так, чтобы комар носа не подточил. Никаких бумаг, никаких усыновлений, никаких следов, понимаешь?

— Кто такая? — спрашиваю.

— Зачем тебе? — Лена усмехнулась. — Меньше будешь знать — дольше проживешь!

Колесникова замолчала, словно зацепившись на этой фразе. И, покачав головой, произнесла:

— Не знала она, как была права! Не знала и не думала, что поговорочка эта ей аукнется через двадцать один год…

Она помолчала, пожевав зубочистку, и снова заговорила.

— Ну и вот, сказала она мне, значит, такую фразу, а я настаивать не стала. У нас всякое случалось в роддоме, и секреты случались, роды тайные, усыновления «по знакомству», — всякое бывало… И это между нами вроде правила было: раз тебе сами не говорят — так и не лезь. Я и не стала лезть. Спросила только: «Когда роды-то должны прийти?»

На днях, говорит. Срок у нас на 11 мая, плюс-минус, сама знаешь.

— Ну, — спрашиваю я, и чего тебе от меня надо, говори!

— Мертворожденного, — отвечает она, и так мне в глаза смотрит, вроде спрашивает, поняла ли я.

Я поняла:

— Подмену сделать, значит, — говорю.

— Именно. Мы тоже ждем, но два роддома — надежнее. Где первый мертвячок родиться, там и будем подменивать.

— А если девица ваша еще не разродится к тому времени?

— Ну ты как скажешь! Стимуляцию сделаем, не понятно, что ли? А ты потянешь со своей роженицей, голову поморочишь — мол, асфиксийка вышла, придушился пуповиной ребеночек ваш, пока в реанимации находится… Да и ей самой анестезийку вкати, пусть поспит, чтобы тебя вопросами лишними не беспокоила!

— Только, Лена, надо все четко устроить. Ты же понимаешь, что она, как только глаза откроет, пол начнет спрашивать! Если ваша еще не разродится — что я говорить-то буду?

Наш десерт уже прибыл и Колесникова, не прерывая свое повествование, аккуратно прихватывала длинной ложечкой мороженное из стеклянного кубка.

— Тогда, Оля, не было этой всякой техники — ультразвук, радиография и прочее. Тогда на глазок угадывали. Вот Лена мне и говорит: «Демченко считает, что девочка будет».

Ага, думаю, делишки, значит, главврач проворачивает. Ну, врач-то она опытный, глаз-алмаз, если сказала — девочка, значит на девяносто девять процентов можно верить.

— Да ты не волнуйся, — уговаривает меня Лена, — пока твоя мамаша прочухается, так мы уже тебе ребеночка привезем! Главное, чтобы ты так устроила, чтобы одной быть на родах. Посторонние нам не нужны.

— Не бойся, это я организую. Лучше вот что скажи, что я с этого иметь буду в благодарность? «Спасибо» от Демченко?

— Пять тысяч.

Рублей, конечно. Это, к вашему сведению, по тем временам сумма большая была. Даже очень большая. Машину можно было купить.

Я согласилась. Деньги хорошие, да и дело-то неплохое. Какая-нибудь школьница-дура, наверняка дочка какой-то шишки, залетела по глупости, и ей ребенок ни к чему, ясное дело. И теперь, видишь, надо концы в воду, чтобы уже никто и никогда не вытащил из кармана: а вот, мол, сама была ребенком и ребенка внебрачного родила! Двадцать лет назад на это не так смотрели, как сейчас… А у меня знаешь сколько женщин было, которые убивались, глядя на мертвое дитяти? Смотреть на них тошно, сама готова с ними выть. А тут кому-то такой подарочек выйдет! Так что дурного я в этом ничего не видела. Плюс деньги. Во всех отношениях хорошо, правильно?

* * *

Я сделала неопределенный жест, похожий на согласие. Попросив Колесникову подождать, я перевела Джонатану.

— Вот почему мама моя уверена, что я ее родная дочь, — добавила я. — Я знала, что она меня не обманывала! Ее саму обманули… Но, самое интересное, Джонатан, что…

Джонатан положил свою руку на мою: «Давай дослушаем до конца, ладно? Обсудим потом.»

* * *

— Перевела? Ну, слушай дальше…

Колесниковой явно не терпелось рассказать нам эту историю до конца — то ли тайна ее тяготила, то ли наше внимание льстило, интерес к ее персоне, то ли ей поговорить не с кем было на Брайтоне…

— … Дело сорганизовалось без проблем. Я уже знала, что у Самариной ребенок был мертвый, но ей ничего не сказала. Предупредила Лену Куркину, что двенадцатого с утречка начнем стимулировать у Самариной роды — мертвый-то сам не рождается! И ждать нельзя было — интоксикация могла начаться у роженицы. Лена мне и говорит — у нашей крали первые схватки начинаются, так что все тип-топ, успеем… В результате их «шишкина дочка» родила на пол суток раньше, чем твоя, Оля, мать.

Колесникова вдруг замолчала. Избегая моего взгляда, она вытащила изо рта зубочистку, внимательно посмотрела на нее — зубочистка ее вся размочалилась, и Колесникова потянулась за новой. И только, заправив острую деревянную палочку в рот, она перевела на меня взгляд, в котором обнаружилось некоторое смущение:

— «Мать»… Это я так говорю, но ты же поняла, что тебе эта женщина не мать, да?

— Не беспокойтесь, Наталья Семеновна, я это уже давно поняла.

— И как… Ты ничего, не очень расстроилась?

— Не очень, — я ей улыбнулась ободряюще. — Я ее считаю свое мамой, чтобы там ни было. И я ее очень люблю. А та, которая от меня отказалась — меня не интересует.

— И правильно! Так, значит, эта Самарина — хорошей женщиной оказалась? Тебе хорошей матерью?

Муки совести? Глядя на мощное телосложение Колесниковой, на ее уверенный вид, на лицо, не отражающее никаких эмоций — если они вообще были — я с трудом могла предположить, что эта разбитная и деловая баба способна испытывать муки совести. Но, похоже, именно так оно и было, потому что она добавила, получив в ответ мой подтверждающий кивок:

— Вот и хорошо. Видишь, у меня чутье. Я тогда так сразу подумала: дело это хорошее…

— И вы не ошиблись, Наталья Семеновна. Мама у меня замечательная.

В ее лице промелькнуло растроганное выражение, которое ей не шло, не вязалось с ее гренадерской внешностью. Впрочем, оно тут же исчезло.

— Я про что говорила? — вернулась к теме Колесникова.

— Что я уже родилась, когда…

— Ага, вот. Ну значит, мать твоя услышала, что ее ребеночек не кричит, забеспокоилась. Я ей наплела про небольшую асфиксию, ребенка унесли, ей сказали, что девочка родилась — в тот момент я уже наверняка знала, ты уже была в дороге из роддома в роддом. А вскоре и мертвячок отправился в обратном направлении — для порядка в отчетности. А то у меня по роддому проходил один лишний… Понимаешь теперь, как вышло-то все?

— Понимаю. А отчего ребенок моей мамы умер?

— Не справился ее организм. У нее-то у самой мальчонка был — слабенький, маленький, как недоношенный, хотя она все девять месяцев проносила… Уж как она счастлива была, когда я ей тебя показала! Щечки у тебя были, как яблоки, глазки синие, пух на головке белый, и на плечиках — тоже пух, как персик! Ты, я смотрю, потемнела, а?

— Потемнела, — согласилась я, потрогав для верности свои крашеные волосы. — А чего же вы опасаетесь, Наталья Семеновна? Вы же толком ничего не знаете? Ни кто, ни что, какая «шишка», какая дочка — ровным счетом ничего!

— Потому, может, и жива до сих пор… А Лены Куркиной — нету больше. Машина ее, понимаешь, сбила… Сбить-то сбила, да вот какая машина? Чья машина? И отчего сбила Лену Куркину? Вот что интересно!

Она посмотрела на меня, словно желая убедиться, что мне тоже интересно. Мне было интересно, даже очень интересно, что я и немедленно изобразила на своем лице и даже переспросила:

— Отчего же?

— А оттого, что жадность ее сгубила.

— ?

— Да-да, за длинным рублем Лена погналась. Я понимаю, каково ей жить на пенсии, без доходов, без связей… Раньше не так было: мы были уважаемыми людьми, если что достать надо — все к нашим услугам, все могли! А сейчас как? Доставать уже ничего не надо — все есть, иди и купи, были бы только деньги. Вот тут-то и загвоздка: денег-то всего — пенсия! Не разживешься. И вот вбила она себе в голову заработать на старом секрете…

Явилась она ко мне в конце сентября. Помнишь, говорит, ту историю с ребеночком? Помню, отвечаю, а чего это ты вспоминать взялась? Да так… — хитрит Лена. А фамилию, говорит, той женщины, которой девочку отдали, тоже помнишь?

Я ей в ответ: ты чо, мать, через столько-то лет помнить? Да я ее сразу и забыла!

А я тогда и вправду не помнила.

— Колись, — говорю, — Елена, чего темнишь?

— Да я вот думаю, можно было бы подзаработать теперь… Не можешь узнать фамилию-то?

— Это в архивах надо смотреть, а кто же меня туда так просто пустит, я там уж семь лет как не работаю, и персонал весь сменился!

— Ну не весь же! Кто-нибудь да остался из старых коллег, вот ты и попроси…

— Ты смешная, о чем я просить стану? Если бы я сама перебрала карты рожениц, так я бы наткнулась и вспомнила фамилию, а так — чего я говорить буду? Найди мне всех, кто рожал в таком-то году в таком-то месяце? Я уж и не помню, какой год и месяц был…

— Май, — говорит Лена, — семьдесят четвертого года.

— Ну слушай, не знаю я. Подумаю… А кто же это тебе заплатит? Ну, найду я тебе фамилию, а ты явишься к женщине: здрасте, а ребеночек-то не ваш! И думаешь, побежала она тебе платить за такую радостную новость? Только беду в семью принесешь! Разве вот только если ты к другой собираешься, к той, которая родила…

— К примеру.

— Ленка, ты спятила. Шантажом собираешься заниматься?

— Ладно, ты не хочешь помочь? А то и сама бы заработала.

— Нет, — говорю я ей, — ты спятила и все тут!

— Да ладно, успокойся, я пошутила. Никуда я не пойду.

— Слава богу, — говорю…

* * *

Она меня больше не просила, но разговор мне этот запал. Я, действительно, попросила знакомых, оставшихся работать в Ганди, показать мне архивы. Толком даже не знаю, зачем. Нашла таки : Самарина Вера…

А Ленке я ничего не сказала. Мне эти дела не нравятся. К тому же я уже оформляла отъезд в Америку, к детям, и зачем мне лишние хлопоты? Мне бы деньги, конечно, пригодились для отъезда, разве же я возражаю, чтобы заработать! Но шантаж — это ж дело дурное! И опасное! Вон, как фильм какой смотришь — так всегда шантажистов убивают. То, конечно, кино… Да только через несколько дней Лена под машину попала. Мне отчего-то не по себе сделалось, мысль мелькнула, что уж не отправилась ли она и впрямь шантажировать мамашу той девочки, то есть твою… А уж когда спустя еще пару недель, я через общих знакомых услышала, что и главврач Демченко погибла, и снова несчастный случай, мне и вовсе нехорошо стало. Ну, думаю, пора мне к детям ехать. И уехала.

* * *

Наш стол давно был убран и Витторио де Сика поглядывал на нас с любопытным нетерпением. Ресторан был пуст и ему, видимо, хотелось спокойно отдохнуть несколько оставшихся часов до вечернего налета посетителей. Джонатан сделал знак, чтобы расплатиться.

Колесникова, закончив свою историю, как-то потухла, лицо ее озаботилось, закрылось. Пожив полтора часа воспоминаниями о прошлой жизни, в которой она была значительной фигурой, вершащей судьбы, причем в самом прямом смысле этого слова: в ее руках были жизни и смерти, в ее руках было будущее младенцев и их счастливых — или несчастных — матерей, она вернулась мыслями к настоящему, в котором был Брайтон-Бич, невеселая и одинокая жизнь «по талонам»… Эмигрантская жизнь, о которой я знала мало и понаслышке, мне показалась удручающей. Во всяком случае та, которую я увидела здесь.

* * *

В машине мы молчали, и только уже около ее дома, выйдя из машины, чтобы попрощаться с Колесниковой, я сказала ей:

— У вас, Наталья Семеновна, нет причин бояться. Вы не знаете, кто моя настоящая мать — а именно ей мешают люди, знающие тайну моего рождения. Ей мешаю я. Ей мешают — мешали — те, кто принимал у нее роды. А вы — вы тут не при чем. О вас даже никто ничего и не знает, скорее всего. Так что спите спокойно.

— Твоими бы устами… Ну, спасибо за обед.

Она было дернулась, чтобы идти, но осталась на месте и, помявшись, спросила:

— Ты… Ты правда счастлива со своей матерью?

— Правда!

— На меня зла не держи… Что делать-то будешь теперь? Чем-нибудь я тебе помогла своим рассказом?

— Наверняка. Хотя пока не знаю, как.

— Смотри, берегись. Дружок-то у тебя хороший. Спокойный такой, внимательный. Даром что не понимает, а все сечет. Глаза такие — ух! Он у тебя прямо как этот, боди-гард. Все видит, все примечает, все оценивает.

— Да? — удивилась я. — Я не обращала внимания…

— Куда тебе! Ты разговоры ведешь, занята. А он свое дело знает. Хороший парень. Смотри, не упусти! А то, «друг», понимаешь… Будешь в «другах» держать, так он себе другую найдет, — за ним, небось, прихлестывают девки. Нынче девицы разбитные такие, на мужиков прямо кидаются! Раньше мужчины за дамами ухаживали, теперь — девушки все обхаживают, а парни ломаются да глазки строят… Так что гляди, Оля Самарина, не упусти своего «друга»! Это я тебе говорю, как…

Она запнулась на мгновенье.

— Ты мне как крестница, можно сказать… Даже больше. Ведь это я твою судьбу определила.

Она дотронулась до меня как-то легко, почти робко, и с неуклюжей нежностью потрепала по плечу. Мне показалось, что ей хотелось меня обнять, но она постеснялась. Я протянула ей руки навстречу.

Колесникова обхватила меня и я пропала в ее мощных, крепких руках. Она постояла так, легонько похлопывая меня по спине, словно я была плачущим младенцем, и меня надо было успокоить, затем взяла меня за плечи и отодвинула от себя на расстояние вытянутых рук, вглядываясь в мое лицо. В глазах ее блестели слезы умиления.

— У тебя адрес мой есть… Черкни открыточку-то… Жива, мол, здорова… Я через год к детям должна переехать, ну я тебе тогда адресок пришлю тоже… А? Черкнешь?

— Обязательно, — сказала я искренне.

* * *

Вот уж не думала я, что моя ложь сделается почти правдой и я найду-таки свою «крестную»! Что ж, с прибавлением в семействе, поздравила я себя. Семья растет не по дням, а по часам: только новенькая мамаша обнаружилась, как и крестная подоспела… Но я испытывала нежность к этой здоровой, крепкой бабище, не умеющей выражать свои эмоции. Неприступная и властная начальница в былые времена, гроза робких рожениц и их нервных родственников, деловая по-советски дама, умевшая поддерживать нужные связи, проворачивать аферы и зарабатывать деньги, она при этом сумела сохранить в неприкосновенности свою душу, чувство справедливости, основные, базовые понятия добра и зла…

Без которых люди превращаются в равнодушные ничтожества, в убийц.

В таких, как Дима.

В таких, как моя родная мать.

* * *

Расставшись с Колесниковой, мы вернулись на Манхэттен — нужно было зайти в агентство Дельты и проставить даты в обратные билеты на Москву.

Места были. Были на сегодняшний рейс, были на завтрашний. Глядя на мое измученное лицо, Джонатан предложил провести вечер на Манхэттене, отдохнуть и лететь завтра. Я колебалась. Я хотела бы отдохнуть; я чувствовала, что силы мои на пределе, что нервы мои измочалены, что тело мое парализовано безнадежной, свинцовой усталостью… Но я не могла отдыхать, не доведя это дело до конца. Я уже ничего не хотела видеть, меня не интересовали достопримечательности г.Нью-Йорка, мне уже не нужен был Манхэттен, с его небоскребами, которые я, впрочем, и так видела — мы шли мимо них, мы заходили в них, и снизу они ничем не отличались от обыкновенных домов, напоминавших помпезностью сталинскую Москву. Чтобы понять, что это и есть знаменитые небоскребы Нью-Йорка, нужно было задрать голову, а еще лучше — полетать над ними на вертолете — оттуда хорошо видно, как они украшены, как они сверкают огнями… Не даром Нью-Йорк обычно показывают с высоты птичьего полета — снизу там смотреть особенно не на что. Ну разве что на крыс, разбегающихся от мусорных баков. Ну разве что на пересекающие Пятую Авеню боковые улочки, которые поражали трущобным видом — не где-то там, в Гарлеме, а тут, рядом, сразу же за углом шикарной Пятой Авеню…

— В Москву, — сказала я, — поедем в Москву…