"Продолжение времени" - читать интересную книгу автора (Солоухин Владимир Алексеевич)ЯКУТИЯ. ЫСЫАХКонечно, в конце концов, многое или большинство из многого становится со временем на свои места. Кукольник, которого провозглашали чуть ли не русским Шекспиром, остается все-таки Кукольником; Лейкип, новеллист, соперничавший при жизни по популярности с Чеховым, остается Лейкиным; родовы и лелевичи, командовавшие в 20-е годы литературой, вполне безвестны, а Булгаков, травимый ими в те годы, остается первоклассным писателем. Что Лелевич и Родов! Не у таких литературных вершин как бы осаживается высота. Меняется освещение, и при изменившемся свете ничего не остается от бывшей монументальности. Время – великое дело. Детский воздушный шар можно не мять, не тискать, ни тем более прокалывать, но просто повесить его, привязав к спинке кроватки, и, глядь-поглядь, наутро он уже не тянется прилипнуть к потолку, а валяется на полу полуистекший и сморщенный. Разбуди нас и назови нам подряд имена: Джамбул, Сулейман Стальский, Паша Ангелина, Дуся Виноградова, Стаханов… Как же, как же, ответим мы, – акыны, ашуги, народные поэты, а также, передовики производства. Или возьмем другой ряд имен: Коста Хетагуров, Абай, Айни, Якуб Колас – уже не акыны и не ашуги, а зачинатели литератур, классики, написавшие многие хорошие книги. Допускаю, что у иного читателя не дошел пока черед насладиться прозой Айни или поэзией Косты Хетагурова, но все равно имена их он слышал и знает, ибо пресса, средства массовой информации привнесли эти имена в сознание масс. Не будем уж говорить о таком ряде имен, как Самед Вургун, Мирзо Турсун-заде, Давид Кугультинов, Кайсын Кулиев, Расул Гамзатов… Но пресса, средства массовой информации сильны не только тем, что могут привнести в наше сознание имя и создать ореол вокруг него, но и тем, что по-настоящему прекрасного имени и замечательного явления мы можем не знать, а услышав, признаемся, что слышим впервые. Точно так и получилось у меня, когда однажды обратился ко мне якутский поэт Семен Петрович Данилов, ныне покойный, а в то время (1975 год) первый секретарь Союза писателей Якутии. Хотя он предложил мне просто так прогуляться по дорожкам парка (в Доме творчества Переделкино), но я сразу понял, что у него ко мне есть дело, а дело у национального поэта и прозаика ко мне могло быть одно: просьба перевести на русский язык его стихи или прозу. Я ошибся наполовину. Семен Петрович (царство ему небесное и земля пухом) завел разговор действительно о переводе, но не своих стихов, а стал расхваливать мне какого-то якутского классика, просветителя, человека разносторонне талантливого и образованного, и поэта, и этнографа, и языковеда, писавшего в первой четверти нашего века. Как раз и разговор-то клонился к тому, чтобы успеть выпустить однотомник этого поэта к столетию со дня его рождения, к 1977 году, По своей врожденной, чисто якутской деликатности, Семен Петрович говорил о поэте осторожно, но все же эпитеты «замечательный», «крупнейший», «талантливейший» проскальзывали. Я подивился и высказал свое удивление вслух: – Но если он зачинатель, основоположник и классик, почему же я впервые слышу его имя? Всех зачинателей во всех республиках как будто знаю, а про Алексея Кулаковского и слыхом не слыхал. Не преувеличиваете ли вы, Семен Петрович, дарование и значение своего соплеменника? – Что привычные имена! Алексей Кулаковский был настоящий поэт и просветитель. А то, что никто не знает… конечно, и мы, якуты, виноваты, но, надо сказать, так уж сложилась судьба. – Не хотите ли вы сказать, что он впервые будет переведен на русский язык? – Именно. И я прошу вас, чтобы переводчиком были вы. Сначала я все приписал своему невежеству: разве все прочитаешь! Но тотчас я начал проводить эксперимент и в Доме творчества писателей, и позже в Центральном доме литераторов. Я останавливал то одного, то другого коллегу и без всяких предисловий спрашивал, кто такой Алексей Кулаковский. Мои коллеги пожимали плечами и говорили, что это имя им неизвестно. Тогда я скорее отыскал Семена Данилова и попросил, чтобы он немедленно дал мне рукопись Кулаковского для ознакомления, а затем и для работы над ней. Признаюсь, что я не с первых же минут вчитался в стихотворную речь якута, вернее сказать, не сразу почувствовал и постиг ее своеобразную, неизъяснимую прелесть. Мало было войти в этот новый для меня мир, весьма и весьма непривычный, мало было оглядеться в нем холодным, пусть и опытным взглядом, надо было в нем освоиться, побыть наедине, помолчать, а потом снова возвратиться к собеседнику уже не случайным зашельцем, но другом и, вот именно, собеседником. Мгновенному погружению в мир якутской поэзии мешало и то, что в подстрочных переводах (хотя они были выполнены превосходно) отсутствовало богатство аллитераций, на которых держится якутское стихосложение, а сама конструкция образов, с их развитием по спирали, с их разветвлениями и вариациями (притом, что каждая последующая вариация обогащает предыдущую, отсюда и впечатление спирали), не сразу улавливалась в грудах подстрочника, как в груде бревен (если это разобранный дом) не сразу разглядишь и угадаешь пропорции и красоту того, что разобрано и что предстоит снова собрать, отделать, навести косметику и вписать в ландшафт. Помню, когда начал читать, скользя по поверхности, как по тонкому льду (а глубина вся под этим ледком), то первая зацепка, первое ощущение полноправной реки под ровной, гладкой пленкой произошло у меня на стихотворении «Красивая девушка». Конструкция стихотворения (в подстрочном изложении) разворачивалась таким образом: Как будто буквальное повторение трех стихотворных строф, но все же каждая строфа привносит свое, варьирует, идет дальше. Прямо перед красивой девушкой сидеть и на нее смотреть, сбоку сидеть и смотреть, сзади сидеть и смотреть, два часа смотреть, шесть часов, десять, ни на палец не отодвигаясь, ни на четверть, ни на шаг… И потом этот якут, сидящий перед красотой два часа, шесть, десять и созерцая ее ие шевелясь (не отодвигаясь), сначала с этой стороны, потом с этой стороны, потом с этой как-то очень трогательно представился мне. В сочетании со строгостью конструкции трех строф это и привело к тому, что ледок проломился, и с этой минуты я все больше и глубже погружался в реку поэзии Кулаковского. Оглядев девушку с трех сторон, поэт бросает считать часы и говорит просто: Дальше идут девять строф, рассказывающие о том, что же оказывается. Темные шелковые косы, длиною в семь четвертей; два камчатских соболя, сходящиеся головами у переносицы; ресницы, которые загибаются вверх; глаза такие сияющие, что похожи на солнце; щеки такие круглые, что похожи на серебряные рубли; щеки такие румяные, что похожи на золотые червонцы; зубы такие ровные, словно их нарочно ровняли; губы такие яркие, словно они нарисованы. Перечислив внешние черты, поэт переходит к более сложным сравнениям, хотя и оговаривается, что не знает ни равных ей, ни даже похожих. В несколько упрощенном пересказе этот ряд строф выглядит так: Сравнения с рысью и с соболем тоже, по предположению поэта, не удовлетворили бы красавицу, ибо: «рысий мех повсюду продают на базаре, и носит его каждый, кому не лень», а «собольи шкурки вытираются и лысеют на воротниках у якуток». После еще нескольких композиционных витков, в которых содержится всяческое восхваление и восхищение красивой девушкой, стихотворение* вступает в стадию апофеоза, но вовсе не крикливого, не помпезного, а столь же рассудительно-спокойного. Поэт рассказывает, наконец, как же появилась на свете, откуда же взялась такая красавица. Эти заключительные строфы я приведу в готовом, обработанном виде, то есть, что называется, в переводе: Эта красная вышивка на белой холстине меня доконала. Я побежал к Семену Данилову со своими восторгами. – Послушайте, – говорил я, – но он великий поэт. И не только для якутов, вообще. Вы посмотрите на даты написания его поэм: 1907, 1909, 1912-й… уже в те годы разработать такой интонационный стих с таким богатством аллитераций, с такой гибкостью, яркостью, живописью… – Да, но… – Скажите, почему вы, якуты, его до сих пор скрывали от белого света? Почему нет его книг? Почему никто не знает его имени? – Да, но… – И нет музея? Нет якутской премии имени Кулаковского? Нет хотя бы улицы, хотя бы библиотеки его имени? – Да, но… – Расскажите мне о нем немного побольше. Из его поэм, из каждого его слова явствует, что он беззаветно любил якутский народ. Даже как-то нельзя и сказать в данном случае – любил. Он просто был частицей народа, его сыном, его замечательным представителем. – Якуты отплачивают ему тем же. Мы, якуты, очень любим Кулаковского и его поэзию, но любим, так сказать, полуофициально. Правда, с 1962 года мы его любим почти уже официально… – Почему именно с 1962 года? – Потому что в 1962 году, шестнадцатого февраля бюро Якутского обкома приняло постановление «Об исправлении ошибок в освещении некоторых вопросов истории якутской литературы». – Если я вас правильно понимаю, то до 1962 года Кулаковского нельзя было считать зачинателем, основоположником и классиком якутской литературы, а с 1962 года разрешили его таковым считать. – Примерно так. – Почему же вы говорите «почти официально»? – Постановление принято, но некоторые ученые, историки и литературоведы остались на своих крайних позициях. Но, слава богу, хоть Башарину теперь дышится легче. – Кто такой Башарин? – Георгий Прокопьевич Башарин – наш якутский ученый, профессор. Рыцарь без страха и упрека. Всю свою жизнь он отдал Кулаковскому, его литературному наследию, его судьбе. Ну и досталось же ему, бедному! И кафедры его лишали, и преподавать запрещали, сидел без работы со своей семьей. Но поколебать его все же не удалось. Как ваш протопоп Аввакум прожил до смерти с поднятыми вверх двумя перстами, так и наш Башарин живет с поднятым вверх именем Кулаковского. Да и то правда – Кулаковский наша главная культурная национальная ценность. Более дорогого имени у якутов пока нет… – Но в чем же там было дело? – В чем, в чем… Кулаковский родился в 1877 году. С детских лет его влекло к образованию, к литературе, к просветительству. Учась еще только в Якутском реальном училище, он уже написал реферат «Главнейшие достоинства Пушкина». Вскоре появилась и вторая его работа – «Вправе ли русские гордиться своим именем». В литературном образовании, точнее, самообразовании Алексея Елисеевича можно определить два периода. Он много читает русскую классику, заучивает наизусть стихи, переписывает в тетрадь многие страницы из Пушкина, Лермонтова, Крылова, Некрасова, Кольцова, Никитина, Жуковского… Переводит на якутский язык отрывки из лермонтовского «Демона». Можно предполагать, что его поэма «Дары реки» (Лены) написана в 1909 году под влиянием «Даров Терека». Ничего общего в самой поэме со стихотворением Лермонтова нет, но замысел… Вторая ступень его самообразования – это устно-поэтическое творчество якутов. На протяжении десятилетий он собирает, изучает, записывает пословицы и поговорки, сказания, песни, диалекты. В собственном творчестве Кулаковского эти две струи его образования слились. Они-то и дали тот золотой сплав, который мы теперь держим в руках. Ну, а дальше что же… Далеко, далеко от Якутии стали происходить потрясающие события: Февральская революция, Октябрьская революция, гражданская война… Слухи о событиях доходили с огромным опозданием. Разобраться в них было не просто. Кроме того, Алексей Кулаковский был самым популярным в народе человеком. Когда начали меняться разные правления, каждое стремилось привлечь на свою сторону Кулаковского: где Кулаковский, там-де и правда. Нет, скажем прямо, он не был марксистом, революционером-подпольщиком, агитатором, конспиратором, политическим каторжанином, красным партизаном, установителем Советской власти в Якутии. Он был мирным учителем, поэтом, этнографом, фольклористом, просветителем. Но, конечно, как человек, беззаветно любящий свой народ, он не мог оставаться совсем в стороне от политических событий. Были у него колебания, были… – В чем же проявлялись колебания Кулаковского? – После Февральской революции его назначили комиссаром Временного правительства по Верхоянскому округу. Он считал Якутский областной Совет органом истинной демократии и поэтому, когда вскоре совершилась еще одна революция, он понимал ее сначала как антидемократическую (разгляди-ка из Верхоянского округа). Не умея разобраться в происходящем, он попросил назначить его учителем в село Абый, где мечтал снова заняться собиранием устного народного творчества и материалов для языковедческих исследований. Но Советская власть окончательно утвердилась (15 декабря 1919 года), и советские органы стали привлекать к новому строительству лояльно настроенных интеллигентов. Кулаковского назначили заведующим какой-то там этнографической секцией. С одной стороны, он в 1921 году выступает на революционном митинге: «Теперь образование для всех открыто… Призываю всех товарищей всеми силами стремиться к образованию и просвещению». С одной стороны, он с 1921 года регулярно печатает свои труды… С одной стороны, от губревкома он получает «открытый лист» на свободное передвижение по Якутии (то есть пользуется доверием) и аттестован как «один из лучших, вполне советских представителей интеллигенции»… С другой же стороны, в 1922 году он оказывается в порту Аян, на берегу Охотского моря, где сосредоточивались повстанческие белогвардейские отряды под командованием генерала Пепеляева. Его там сделали членом какого-то совета «видных общественных деятелей». По всей вероятности, как мы теперь сказали бы, «для вывески», чтобы правительство выглядело более народным. И осталась расписка Кулаковского в получении жалования в виде нескольких горностаевых шкурок, общей сложностью на три с чем-то рубля. Вот эта-то расписка, как улика, и не дает покоя противникам Кулаковского. – А когда пепеляевцы были разбиты, он ушел с их остатками в эмиграцию? – Что вы! Он каким-то образом очутился в верховьях реки Колымы в Сеймчане. Стремясь перебраться в советский Якутск, он обратился в Якутское отделение Российского географического общества, и письмо его дошло. Он писал: «Не имею никаких средств для такого дальнего и трудного перехода. Имел всего двух коней, которых убил и мясом их питаюсь… Нет у меня (да и у всех сеймчанцев) ни хлеба, ни масла, ни соли». Возвратившись в Якутск, Кулаковский сотрудничает с Советской властью, и весной 1925 года общественность Якутии торжественно отметила 25-летие литературной и научной деятельности Кулаковского. Вскоре его направили в Баку на Всесоюзный съезд тюркологов. Там он заболел и в декабре 1925 года переехал в Москву, перенес несколько сложных операций. Умер Алексей Кулаковский 6 июня 1926 года вдалеке от родной Якутии. Где могила его, неизвестно. Как будто похоронен он был в Донском монастыре. Газета «Известия» писала тогда: «Смерть Кулаковского – большая утрата для культурного строительства только что пробивающейся к свету Якутии». – Ну, так и в чем же дело?! Почему же на протяжении десятилетий он все-таки находился в нетях? – Вот, видите ли… были все-таки колебания… – Да, но уже давно издаются Бунин и Цветаева, пластинки с пением Шаляпина, повсюду звучит Рахманинов… Многие колебались. Получилось, что вы, якуты, обокрали самих себя, Дмитрия Гулиа все знают а о Кулаковском никто не слышал. А ведь, между прочим, Гулиа до прихода Красной Армии в Грузию тоже был редактором меньшевистской газеты. Однако теперь ему все почести, музей в Сухуми, а главное – книги… Что значат эти временные колебания по сравнению с тем, что создано Кулаковским? Пришлите, пожалуйста, мне его портрет, я буду смотреть на него, переводя все его стихи и поэмы. …Чем больше я вчитывался в поэзию Кулаковского, тем больше красот в ней открывалось. Эти как бы повторы, но на самом деле вовсе и не повторы. Река Лена говорит, например, Ледовитому океану, в который она впадает: Или река сообщает, что наделала по пути островов и отмелей, а то, что осталось от островов (от строительного, значит, материала), дарит океану: Эти смело употребляемые и прекрасно работающие прозаизмы, когда река отчитывается перед океаном за выполненное поручение: А когда Лена начала перечислять своих дочерей, свои притоки, называя их почтительно госпожами, то поэт умел двумя-тремя строчками дать яркий портрет той или иной реки: Слова, близкие по значению, но разно звучащие, или, напротив, слова, близкие по созвучию, но разные по значению, дробятся в поэзии Кулаковского, разветвляются, множатся, колышутся, как многие травы единого луга или многие струи единого, сильного потока светлой реки. Реалистические мазки этого художника точны и беспощадны. В «Песне старухи, которой исполнилось сто лет» после резвого детства якутки, после налитой молодости, после зрелого благополучия (читайте обо всем этом в поэме) рисуется следующая картина: С таким же реализмом, но уже другими красками рисует Кулаковский девушку-якутку из городской богатой семьи. Как мы уже говорили, Кулаковский марксистом и революционером-подпольщиком не был. Он не призывает якутку, перемазанную в навозе, к топору, чтобы она пришла и зарубила эту другую городскую якутку, которая: Негодования, сарказма и классовой ненависти мы здесь, конечно, не найдем, дело ограничивается иронией, легким, добродушным осуждением. Более того, в глубине души, быть может, даже поэт любуется девушкой и рад за ее благополучие. Все-таки – якутка и все-таки – читает роман. Точно так же, как с явным удовлетворением рисует Кулаковский и материальное благополучие деревенской женщины: Кулаковский бичует не сословия, не материальное благополучие (которому он на фоне общей якутской бедности, может быть, даже радуется), но пороки. «Богатый скупец», «Бахвальство пьяного богача», «Оборотень» («Слово о водке») – вот где мы в первую очередь найдем сатиру и сарказм, бичевание словом. Ну что же, как будто Толстой не любовался Наташей Ростовой, а Пушкин Татьяной Лариной в то время, как Чернышевский звал Русь к топору. Как будто у Тургенева, Аксакова, Гончарова, Лескова, Мельникова-Печерского (у каждого почти русского дореволюционного писателя) мы не встретим страниц, изображающих не только материальное благополучие, но изобилие без немедленного призыва это изобилие сокрушить, уничтожить и развеять по ветру. Даже у Некрасова, революционного демократа и «певца скорби народной», в тех местах, где над ним не властвовала специальная задача, мы находим подобные светлые мотивы. Алексей Елисеевич Кулаковский – великий якутский народный поэт. Он народен не только потому, что в своих поэмах обращается к изображению народной жизни якутов и якуток («Портреты якутских женщин», «Деревенская женщина», «Песня старухи, которой исполнилось сто лет», «Плач по умершему мужу», «Обездоленный еще до рождения»); не только потому, что его поэзия наследует якутский фольклор: «Благословение по-старинному», «Старинная якутская клятва», «Хомус»; не только потому, что он постоянно размышляет о судьбе своих сородичей, соплеменников («Сон шамана»); не только потому, что он воспевает в своих поэмах родную природу («Дары реки», «Наступление лета»); не только потому, что вся его поэзия пронизана, освещена и согрета глубокой сыновней любовью к родным якутам; он народен (и глубоко народен) потому, что после прочтения его поэм у читателя, мало, допустим, знакомого или вовсе не знакомого с характером якутского народа, возникает и складывается яркое и цельное представление о складе ума, об образе мышления, о мироощущении, о взглядах на жизнь, на вещи, на мир, о душе, наконец, якутского народа, о самом народе как о части человечества, вынужденного нести, так сказать, свою историческую биологическую вахту в суровейших условиях таежного Приполярья, на вечной мерзлоте, оттаивающей в летние месяцы едва ли на метр, причем не кочевать, идя на поводу у природы, не пробавляться только рыбой либо охотой, но вести оседлое хозяйство, разводить коров, лошадей, возделывать землю. Древние верования якутов со всеми позднейшими наслоениями, древний эпос якутов, семейные, бытовые и социальные отношения, народный юмор, чистейший народный язык, труд и праздник, радость и горе, свадьбы и похороны, нищета и благополучие – всем этим ярко и щедро насыщены поэмы Алексея Кулаковского. Вся поэзия Кулаковского – это страстный призыв к просвещению якутов, к их общественной активности, к национальному самосознанию. Истинной радостью было работать над стихами Кулаковского, делая их удобочитаемыми (после подстрочника) на русском языке. Я жалел только, что две поэмы Кулаковского до меня уже были отданы другому переводчику, а именно – поэту Сергею Поделкову. Я не сомневался, что Сергей Александрович переведет их хорошо. Семен Петрович, можно сказать, был не прав, когда говорил, что перевести-то Кулаковского мы переведем, но с изданием однотомничка хлебнем горя. Можно сказать, что горя мы не хлебнули. Издательство было твердо намерено сборник издавать, рабочая рецензия профессора Пархоменко была положительной, если не восторженной, и содержала лишь некоторые замечания и пожелания. В частности, Михаил Пархоменко писал: «Впервые по русскому переводу можно составить почти полное и, можно сказать, неожиданное во всех отношениях представление о поэзии Кулаковского, его таланте и его вкладе в развитие якутской (а после появления в печати данного издания – и не только якутской) поэзии. Таким неожиданным оно является и для меня, хотя я отнюдь не в первый раз интересуюсь поэзией Кулаковского профессионально, как литературовед. Впервые и для меня А. Кулаковский выступил как поэт огромного таланта и могучего поэтического воображения, поэт подлинно народный и совершенно оригинальный и своеобразный, по характеру своего художественного мышления ни с кем не сравнимый. В его творчестве гигантская мощь и поэтический размах народного предания и народного поэтического мышления слились с талантом писателя, сознательно вставшего на позиции реалистического метода, о котором он проникновенно писал в своих статьях о Пушкине и о русской литературе, слились так полно и органично (а притом – опять же своеобразно в высшей степени), как сливались в творчестве только выдающихся и подлинно национальных поэтов. Сила впечатления, которую испытывает читатель его поэзии, так велика, что невольно возникает желание отнести его к числу очень крупных поэтов». И все же Семен Петрович оказался частично прав. Пришло в высокие инстанции какое-то там письмо из Якутии, и Московской Академии общественных наук было поручено обсудить предстоящее издание Кулаковского (скорее сам факт издания, а отнюдь не содержание книги, ибо в ней и с микроскопом нельзя было бы найти ничего вызывающего сомнения), и на это совещание прилетели два ученых деятеля из Якутска. Но только они одни и оказались на своих странных позициях. Опять вытащили на свет горностаевые шкурки и заговорили на языке давно прошедших и отошедших в историю десятилетий. Все остальные ораторы, а их было немало, удивлялись странной позиции двух ученых (может быть, их диссертации теряли смысл с признанием Кулаковского большим поэтом и главной культурной ценностью якутского народа?). Высказался и я. – Да, но шкурки все-таки он получил! – не сдержался и выкрикнул с места, перебивая меня, ученый. Но тут уж в зале раздался хохот, который и закрепил победу большинства. |
||
|