"Продолжение времени" - читать интересную книгу автора (Солоухин Владимир Алексеевич)МОСКВА. БОЛЬШОЙ ТЕАТРКак сейчас помню этот поздний-препоздний вечер в нашем студенческом общежитии. Нас жило четверо в комнате (будущие поэты и прозаики), и в том числе Леша Кафанов. Я заметил, что человек, оказавшийся в Москве, тел) активнее знакомится с городом, чем дальше от Москвы находится место, из которого он приехал. Меньше всего ходят по московским музеям и даже по театрам сами москвичи. Ну, а Леша приехал из Алма Аты, поэтому он был из нас четверых наиболее активен. Как-никак я всего лишь из-под Владимира, Тендряков из-под Вятки, а Сенечка Шуртаков из-под Нижнего Новгорода. Так что Леша всегда что-нибудь придумает. Например, однажды, когда уже ложились спать (и было за полночь), выяснилось в разговоре, что никто из нас ни разу не пробовал коньяка. – Как же вы живете на свете? – горячился Леша. – Да как же это можно! Прозаики и поэты! Все московские рестораны работали тогда до трех часов ночи. По настоянию Леши мы быстро оделись и – бегом в ресторан. Во втором часу столики были свободны, официант подошел быстро. – Бутылку коньяку, – попросили мы. – Какого вам? – А что, разве бывает разный? Лейла, проявляя эрудицию, уточнил, чтобы коньяк был армянский, три звездочки. Тогда бутылка стоила еще, вместе с ресторанной наценкой, шестьдесят рублей, то есть шесть рублей в новом масштабе цен. Скорее мы разлили коньяк по рюмкам, нюхаем, пьем, недоуменно глядим друг на друга. – Самогон. Бураки, – замечает один из нас. – Противная дрянь. Жалко шестидесяти рублей. – Ничего, – помнится, успокаивал я друзей, – зато теперь мы никогда уж не будем тратиться на коньяк. Представляете, сколько денег мы сэкономим… Леша чувствовал себя виноватым, как будто это ом изобрел напиток, не понравившийся нам, и все утверждал, что зарекаться не надо. Возможно, наступит время… Вкусы ведь меняются на протяжении жизни. Если бы такая вот просветительская деятельность нашего друга ограничивалась только этим эпизодом, не стоило бы об этом и вспоминать. Но точно так же, в столь же поздний час перед сном, в оживленном разговоре Леша вдруг уличил нас в том, что никто из нас троих (кроме него, значит) ни разу не был в Большом театре. Леша разошелся вовсю. Видимо, жил в нем этот азарт первоознакомителя, миссионера и проповедника. Стоя на койке в одних трусах, накинув на плечо байковое одеялишко, он изображал нам персонажей то одной оперы, то другой. Музыкальный слух у него был, голос тоже. Леша превращался то в Мефистофеля («Люди гибнут за металл»), то в Гремина («Онегин, я скрывать не стану»), то в Германна («Так бросьте же борьбу, ловите миг удачи»), то в Риголетто («Ла-ля, ла-ля, ла-ля»). Но потом наш просветитель зацепился за «Князя Игоря», за оперу, которую сам он услышал, должно быть, совсем недавно. На протяжении часа перед нами прошли все узловые моменты оперы. «И словно месяц на небе солнце», – пел Леша голосом Ивана Семеновича Козловского, а потом, обрисовав в двух словах ситуацию, воспроизвел рокочущий хор бородатых бояр: «Не-впер-вые нам, кня-гиня, под сте-нами го-род-скими, у ворот встре-чать вра-га». Арию Кончака Леша спел нам целиком, а потом, крутясь как бес посередине комнаты, изображал половецкие танцы, взмахивая и стегая воображаемой камчой. Когда же голосом князя Игоря он возгласил: «Нет, хан, такого слова я не дам. Лишь только дашь ты мне свободу, свои полки я снова соберу…» – признаюсь, у меня мурашки побежали по телу, да и другие слушатели были все взбудоражены. Но вот уж другие краски: подобострастный Овлур уговаривает князя бежать: «Видишь, князь, восток алеет… а средство есть, я средство знаю». Надо полагать, что тут действовал не только имитационный талант Леши, но и действительное богатство музыкальных красок этой ярчайшей оперы. От кого-то я услышал в эти же дни, что Большой театр вовсе не так уж недоступен и что перед началом спектакля, имея деньги, почти гарантированно можно купить билет с рук, особенно если один билет. Часто бывает, что билеты куплены заранее, а потом в день спектакля выясняется, что один из двоих в этот день занят или заболел. Ну, а деньги… мы были хоть и студенты, но все-таки Литературного института, начинали понемножку печататься… Помню мое первое дежурство у колонн Большого театра. Был ноябрьский дождливый вечер, но, правда, не холодный, как полагалось бы, без мерзкого пронзающего ветра, свойственного этому месяцу. Так что в моей охоте за билетами не было дополнительных страданий. Кроме того, я ведь рыболов-поплавочник и терпенья в ожидании поклевки мне ни у кого занимать не надо. Охотников было много и кроме меня, но я заметил, что большинство охотится за двумя билетами. В толкучке, происходящей около восьми знаменитых колонн Большого театра, я нацелился на одинокую женщину лет тридцати пяти (тогда она мне, двадцатитрехлетнему, казалась пожилой), стоящую в сторонке и ожидающую то ли подругу, то ли мужчину. По тому, как она нервничала, взглядывая то в сторону метро, то в сторону Петровки, нетрудно было понять, что она ждет скорее мужчину и что очень может быть – его не дождется. Я подошел и, как сейчас понимаю, бесцеремонно осведомился: – Не окажется ли у вас, в конце концов, лишнего билета? Выдержав ее презрительный и злой даже взгляд, я уточнил: – Я ведь впервые пойду в Большой театр… Вот почему в свой первый раз я сидел в Большом театре не на пятом ярусе где-нибудь (как это чаще всего случалось потом), а в партере, в седьмом ряду. Своим первым спектаклем я выбрал «Князя Игоря» хотя бы потому, что уже знал его в Лешином изложении. И действительно, во всех главных сценах, кроме всего, у меня была еще и радость узнавания, одна из главных радостей при восприятии любого вида искусства. Леше я благодарен до сих пор. Спектакль меня ошеломил и потряс. Козловский, Михайлов, Батурин, Смоленская – созвездие этих имен (вернее сказать, голосов) само по себе уж уникально и, увы, неповторимо больше никогда, ни при каких обстоятельствах. Но дело было не только в голосах. Огромность сцены, романтика декораций, эти целые соборы на сцене, целая площадь перед собором, боевые знамена и хоругви, толпа, небо над соборами – и все это в согласованности с могучей музыкой, с прекрасным пением, с хорами… А потом Восток, Азия, ковыльные степи, шатры, сумерки в степи, ночь в степи, огонь половецких плясок… Такой древней Русью, такой эпической глубиной веяло от всего этого, что я сидел завороженный, ошеломленный, забывший даже про соседку, которая все взглядывала на меня со стороны. Как видно, ей интересно было понаблюдать за первым восприятием оперы неискушенным слушателем. Вскоре на моем счету значились уже «Евгений Онегин», «Пиковая дама», «Борис Годунов», «Риголетто», «Кармен», «Фауст», «Демон», «Лебединое озеро», «Ромео и Джульетта», «Бахчисарайский фонтан»… Я полностью принял это искусство, хоть и знал, что именно условность является иногда причиной нападок на балет или оперу. Знал я и те страницы великого романа, на которых великий реалист (но и великий путаник) Лев Толстой расправляется с оперой и балетом посредством первого восприятия их Наташей Ростовой, а на самом деле вкладывая в юную головку Наташи (которая по своему воспитанию и общему, так сказать, светскому климату не могла не восхищаться театром) свой скепсис, свое искушенное-переискушенное отношение к искусству. Конечно, люди в жизни разговаривают, а не поют, ходят, а не танцуют, кроме как на балах. Но что, скажите, лучше выразит душевное состояние человека (радость, грусть, печаль) – просто ли разговор или хорошая песня? Зачем бы тогда люди пели, если бы свои чувства могли выражать простыми словами? И зачем бы плясали? Понял я для себя и еще одну истину: если уж принимать условность оперы как жанра, то принимать ее надо до конца. По закону жанра, по самому своему естеству опера и балет должны быть красивыми. Да, таков уж жанр. Его надо либо принимать, либо не принимать. В жизни люди бывают грязны, похабны, сморкаются, рыгают, чешутся, слоняются в одном белье но неприбранной квартире, да мало ли… Но – «Лебединое озеро», но – Татьяна на парковой скамейке, но – Тамара и Демон в монастырской келье, но – Сусанин в заснеженном лесу… По сути, это может быть трагично, торжественно, печально, разгульно, как угодно, но это должно быть красиво. Красота есть непременное условие для оперы и балета как жанра. Потом, после первоначального рвения, длившегося сезона два-три, я ходил в Большой театр, конечно, реже, чем вначале, по выбору, но зато я часто ловил себя на мысли: «Как прекрасно, что Большой театр у нас есть, что он существует и что всегда можно пойти и приобщиться к великому искусству, к великой красоте, насладиться». Правда, что время идет, и, значит, кое-что безвозвратно утрачивается. Так, например, Джульетту – Уланову или Одетту – Уланову не увидишь больше на сцене, так же как не услышишь Михайлова – Кончака или Козловского в роли юродивого в «Борисе Годунове» – лучшая, кстати сказать, роль, на мои взгляд, этого замечательного певца. Но это уж оттенки детали. В целом же и «Князь Игорь», и «Борис Годунов», и «Лебединое озеро» есть, существуют, неизменны, как любая вечная ценность, созданная человеческой культурой, как сонеты Петрарки, терцины Данта, живопись Рафаэля, как Нотр-Дам, решетка Летнего сада, Покров на Нерли, «Медный всадник», «Лунная соната», Кельнский собор, лирика Лермонтова, газели Навои, «Витязь в тигровой шкуре», драмы Шекспира, полотна Дюрера и Рембрандта, портреты Рокотова и Левицкого, вальсы Штрауса, гётевский «Фауст», романы Диккенса, Бальзака, Достоевского, Толстого, белизна Тадж-Махала и глазурь Самарканда, рублевская «Троица» и «Мыслитель» Родена, резной алтарь в Кракове и гобелены времен Людовика XIV… Нельзя всего увидеть одновременно, более того – невозможно одному человеку пересмотреть все (перечитать, переслушать) в течение одной короткой и все-таки более или менее оседлой жизни, а если один человек и ухитрится увидеть очень много, то не могут все последовать его примеру, но должно каждого цивилизованного человека радовать сознание того, что все эти (перечисленное надо возвести в десятую степень) культурные ценности существуют, сохраняются и охраняются и никому не позволено изменить кистью улыбку Джоконды, переваять Венеру Милосскую или переписать заново (в духе Хемингуэя и Кафки) «Дон Кихота» Сервантеса. Действительно, есть вечные культурные ценности, которые неизменны и должны оставаться неизменными, несмотря на то что время идет, меняются у людей вкусы и взгляды, может сменяться само отношение людей к этим культурным ценностям. Нынче изменится вкус так, завтра этак, не изменять же, в самом деле, на потребу сиюминутному вкусу людей вечные культурные ценности! Недаром же существуют даже и общества охраны памятников культуры, истории, вообще старины, существуют даже и законы, стоящие на страже памятников культуры. У нас в стране, во всяком случае, такие законы есть. Можно быть спокойным, никто не позволит теперь перестроить поближе к современности (к Корбюзье) Кёльнский собор или Василия Блаженного, никто не позволит переписать (поближе к Пикассо) «Сикстинскую мадонну» Рафаэля, и люди всегда будут видеть это здание и эту картину такими, какими они созданы, какими их видело до нас не одно поколение людей. Но, оказывается, в уставах соответствующим обществ нет параграфов, а в соответствующих законах нет статей, охранявших бы от позднейших вмешательств памятники литературы и музыки. Речь идет даже не о таких вмешательствах, как выбросы отдельных мест при новых изданиях, но в первую очередь о трактовке того или иного классического произведения при его постановке на сцене, а теперь еще и при экранизации. Ну, скажем, так. Пушкин написал трагедию «Борис Годунов». В Борисе Пушкин видел трагическую личность, возникшую в очень сложный момент отечественной истории. Трагедия совести и трагедия исторического возмездия. Борис оказался на престоле, потому что в Угличе был умерщвлен законный наследник престола царевич Дмитрий. В дальнейшем царь Борис делал все, чтобы оправдать в глазах народа и государства свое воцарение, он был энергичным, распорядительным, умным царем, но… царствование его само в себе несло червоточину, трещину, роковой порок. Что бы он ни делал, все обращалось против него. Тут и самозванец, и мор, и пожары. Бедствие за бедствием обрушиваются на царство. Борис все это воспринимает как возмездие и гибнет, так сказать, изнутри, мучимый совестью, сознанием содеянного греха. Конечно, пушкинский текст оставляет возможности для расстановки акцентов, но в пределах основной пушкинской концепции, пушкинского понимания русской истории, пушкинского видения своих героев. Представим себе такую картину. Позднейший режиссер, осуществляя постановку «Бориса Годунова», решил изобразить на сцене русских бояр, окружающих царя пьяным стадом, передвигающихся по сцене на четвереньках, Бориса, выходящего на сцену, чтобы произнести свой главный монолог «Достиг я высшей власти», тоже пьяным, в грязном белье, чешущимся от ползающих по нему вшей. Мы не знаем, водились ли вши в царских теремах в Москве во времена Грозного и Годунова и приходили ли бояре на заседание думы пьяными и на четвереньках, или все же они важно восседали на думских скамейках, но мы твердо, знаем, что Пушкин таким Московское царство не видел, не изображал и что такая трактовка пушкинского произведения противоречила бы замыслу Пушкина*. На дуэль такого режиссера Пушкин, вероятно, не вызвал бы (не позволили бы сословные границы), но своей знаменитой палкой побил бы непременно. Ведь среди думских бояр Пушкин предполагал и своих предков. Смешно-то смешно, но ведь и вправду ни одно классическое литературное произведение не защищено от подобных интерпретаций. Его можно ставить в театре (а теперь и в кино) в согласии с авторским замыслом, а можно использовать лишь как материал для собственного «творчества», доводя дело до абсурда и даже до безобразия. Ну, вот еще один, более легкий, нежели с Борисом Годуновым, но все же похожий случай. Телефильм по повести Льва Николаевича Толстого «Детство». Все в повести у Льва Николаевича окрашено в мягкие, добрые, доброжелательные тона – и обстановка детства, и все люди, среди которых жил мальчик, будущий Лев Толстой. Постановщики же (имен их я не помню, а узнавать не хочу) сделали всех людей неприятными, если не отвратительными. Саму обстановку тоже неприятной, холодной, мерзкой. Хорошо, допустим, что у постановщиков именно такое отношение к тому времени и к той действительности, допустим. Но у Толстого-то было другое отношение, и атмосфера в повести вся другая. Если же вы хотите показать свое отношение к той действительности, сочиняйте свои повести, свои драмы и сценарии, а потом осуществляйте по своим сочинениям свои постановки. Классику же на потребу себе искажать и портить нельзя. С музыкой дело для трактовщиков еще проще. Оказывается, нотная запись музыки это лишь основа. Затем могут быть обработки, разработки, инструментовки, аранжировки, дирижирование, и на каждом этапе музыкант может привносить свое. Нотную запись музыки можно, говорят, сравнить с подстрочником при переводе литературного произведения с одного языка на другой. Известно, что переводчик накладывает печать собственной индивидуальности на переводимое произведение*. И получается так, что Василия Блаженного перестраивать на свой вкус нельзя, а «Пиковую даму» или «Хованщину» можно. Теперь следует задать вопрос, можно ли не одно какое-нкбудь классическое произведение, а целый театр считать состоявшейся культурной ценностью и надо ли ее беречь и сохранять наравне с другими культурным» ценностями? Во Франции существует театр Мольера, он называется «» (Комеди франсез) и до сих пор сохраняет все традиции Мольера, и любой француз, имея возможность смотреть современные спектакли на любом авангардистском уровне, знает в то же время, что он всегда может прийти в театр Мольера и увидеть там традиционное классическое искусство. У нас есть театр Станиславского (Чехова, Горького), то есть МХАТ, Московский Художественный академический театр, у нас есть театр Островского – Малый театр, у нас есть, наконец, театр классической оперы и классического балета, Большой академический театр, театры с установившимися традициями. Спрашивается, надо ли беречь и сохранять эти театры в их установившемся виде? Каждый из этих театров сам по себе в целом уже есть состоявшееся явление искусства и существующая культурная ценность. Может ли народ (государство) позволить себе держать эти ценности в целости и сохранности, или пустить их на распыл, так, чтобы, в конце концов, от них не осталось ничего, кроме названий? Не хочу, чтобы меня посчитали полным ретроградом и консерватором, хотя я и считаю, что, так сказать, здоровый консерватизм необходим в каждой области общественной жизни для того, чтобы то или иное явление обладало определенной долей устойчивости и сопротивляемости. Природа не напрасно придумала и ввела во вселенский обиход такое явление, как инерция. Представьте себе, что от каждого легкого ветерка поднимались бы в воздух и летели все кирпичи, камни, рельсы, шпалы, столбы, дома… Нет, пыль летит, прах и пух летят, ну, сухие листья летят, клочки бумаги, мусор, одним словом. Остальное же продолжает, к вящему благополучию, оставаться на месте. Разве что ураган. Но ураган – это как-никак стихийное бедствие. Нет, я не хочу, чтобы меня записали в полные ретрограды и консерваторы. Я наслаждался балетами Бартока в современнейших постановках, меня привлекают новый балет и новая опера в Нью-Йорке, я люблю искусство Вертинского, я люблю хорошую современную эстраду, я Булата Окуджаву люблю. Но если я после всего этого захочу услышать и увидеть настоящего, не искаженного позднейшими постановками «Евгения Онегина», «Бориса Годунова» («Князя Игоря», «Лебединое озеро», «Снегурочку», «Риголетто», «Пиковую даму», «Фауста», «Аиду», «Садко», «Хованщину» и т.д. и т.п.), могу ли я рассчитывать (а потом мои дети), что это искусство продолжает существовать в первозданном, неиспорченном виде, как существуют «Сикстинская мадонна», «Ночной дозор» «Рембрандта» или «Божественная комедия» Данте? Да, так же, как я уверен, что всегда могу раскрыть томик Пушкина, Тютчева, Блока (перепишите сюда всю классическую литературу) и прочитать то, что я захочу, в первозданном, неиспорченном виде, так же, как я уверен, что всегда смогу прийти в Третьяковскую галерею и увидеть там в первозданном, неиспорченном виде Сурикова и Нестерова, Серова и Левитана, Венецианова и Кустодиева, точно так же я должен быть уверен, что в первозданном, неиспорченном виде продолжает существовать в Москве Большой театр и что всегда можно прийти и увидеть и услышать то, что составляет его основу, славу, традицию, то, что, собствен но говоря, и называется Большим театром. Не просто же здание с восемью колоннами и квадригой называется этим именем! Из нескольких слагаемых, изменяя которые можно изменить лицо театра, первым слагаемым назовем репертуар, хотя первым еще не значит – главным. У меня в руках два листа. На одном из них написан репертуар Большого театра в сезон 1949/50 года, а на другом листе репертуар того же театра в сезон 1979/80 года. Разница – тридцать лет. Конечно, по первому сопоставлению трудно искать здесь какие-нибудь «железные» закономерности, а тем более делать четкие выводы. Что из того, что в первом случае на сцене Большого театра было показано 11 оперных и 11 балетных спектаклей, а во втором – 23 оперных и 17 балетных? Расширение репертуара дело необходимое и хорошее, лишь бы это расширение не колебало основ и не размывало монолита. А одиннадцать оперных спектаклей 1949/50 года выглядят именно как монолит – жемчуга и бриллианты один к одному, Вот зтот список. 1. «Евгений Онегин» П. Чайковского 27 раз 2. «Пиковая дама» П. Чайковского 21 раз 3. «Кармен» Ж. Бизе 18 раз 4. «Князь Игорь» А. Бородина 17 раз 5. «Иван Сусанин» М. Глинки 15 раз 6. «Руслан и Людмила» М. Глинки 12. раз 7. «Садко» Н. Римского-Корсакова 11 раз 8. «Борис Годунов» М. Мусоргского 9 раз 9. «Снегурочка» Н. Римского-Корсакова 7 раз 10. «Вражья сила» А. Серова 6 раз 11. «Хованщина» М. Мусоргского 4 раза Балетные спектакли перечислять не будем, скажем лишь, что на первом месте стояло «Лебединое озеро». Этот спектакль был показан в том сезоне 23 раза. Нет, и еще раз повторим, что расширение репертуара само по себе ни о чем не говорит. Важно, чтобы сохранялась основа репертуара. А так уж сложилось, что Большой театр нельзя представить себе без его основных спектаклей. Они – лицо театра, они, собственно говоря, и есть Большой театр. Другие спектакли могут быть, пусть будут, основных же спектаклей не быть не может. Кто-то назвал однажды «Лебединое озеро» визитной карточкой Большого театра. Как это так – Большой театр без «Лебединого озера»?! А между тем – вот он, факт. В сезоне 1979/80 года «Евгений Онегин» шел 12 раз вместо 27, «Пиковая дама» – 10 раз вместо 21, «Руслан и Людмила» – 5 раз вместо 12, «Кармен» – 3 раза вместо 18, «Князь Игорь», «Иван Сусанин», «Снегурочка» на сцене Большого театра не идут совсем, «Лебединое озеро» на сцене Большого театра не идет совсем. Вот вам и визитная карточка! Правда, этот спектакль в сезоне 1979/80 года был показан 7 раз (вместо 23) в Кремлевском Дворце съездов. Но мы говорим о Большом театре. С таким же успехом можно было показать его хоть сто раз по телевизору, и эти телевизионные сто раз не заменили бы и одного спектакля на подлинной сцене подлинного Большого театра. Но как же быть с репертуаром? Не расширять и не изменять его совсем? Не ставить новых спектаклей? Закостенеть на 10—15 устоявшихся названиях? Развитие театра и его репертуара я сравнил бы с ростом и развитием дерева. Каждое дерево с самого начала запрограммировано в своем росте и развития и осуществляется по заложенной в него (не знаем, где хранится и как действует) программе. Могучее взрослое дерево, распростершее широкую крону, нельзя сравнить с тем деревцем о трех веточках, которое было сначала. Но, несмотря на то что веточек стало в тысячи раз больше, а ствол стал в тысячи раз мощнее и все дерево в тысячи раз шире и выше, это все-таки то же самое дерево. Оно и росло и развивалось по единой разумной программе. На липе не начнут расти сосновые шишки, а на яблоне – желуди. Для театра такой программой, заложенной в нем, является традиция, его сложившееся лицо. Можно потом ставить все новые и новые спектакли (как растут на дереве все новые и новые ветви), но это должно происходить в согласованности с традицией, то есть с той программой, по которой происходит развитие каждого живого организма. У медиков есть такое понятие: беспорядочное деление клеток. Это когда клетки начинают делиться и умножаться не по программе, заложенной в организме, а самопроизвольно, вопреки программе. Но такое явление у медиков считается болезнью, ведущей к гибели организма. Болезнь эта, между прочим, называется раком. Мы сказали несколько выше, что в изменении лица театра репертуар играет не главную роль. Новый спектакль может превосходно вписаться в традицию театра, и, напротив, старый спектакль можно изменить настолько и таким образом, что он не только перестанет вписываться, но произведет разрушительное действие. Новая трактовка музыки, новая постановка самого спектакля (его драматической части), новая расстановка акцентов (вспомним пьяных бояр на четвереньках вокруг пьяного и завшивевшего Бориса Годунова) могут настолько изменить спектакль, что мы не узнаем в нем ни «Пиковой дамы», ни «Евгения Онегина», ни «Щелкунчика», ни «Спящей красавицы». Если же изменить таким образом несколько основных спектаклей, то мы, в конце концов, не узнаем театра. От него может остаться одно название. Ну, а как же быть с тем, что время идет вперед и все идет вперед? Конечно, время идет, меняются вкусы, моды, направления в искусстве. В недрах реализма рождается импрессионизм, в недрах импрессионизма – кубизм, абстракционизм, а там поп-арт, а там вообще черт знает что. Можно сказать носителям и приверженцам новых названий и веяний, вкусов, мод: экспериментируйте, создавайте свои шедевры, но оставьте в покое то, что было сделано до вас, нли то, что продолжает делаться рядом с вами, но противоречит вашим взглядам и вкусам. Разве трудно построить новые театральные помещения, собрать новые труппы и назвать это, ну, скажем, «Экспериментальный оперный театр», или «Новая опера», или «Суперопера», или (с большей долей воинственности) «Антималый театр», «Антибольшой театр», «Антихудожественный театр»… Мало ли можно придумать разных названий. Вот, например, я совсем недавно побывал в одном экспериментальном театре. Очень крупные и очень влиятельные деятели искусств выхлопотали себе помещение бывшего кинотеатра около метро «Сокол» и устроили в нем экспериментальный оперный театр. Полное название у него такое: Московский камерный музыкальный театр. Не знаю, право, почему он камерный, если в нем играются исключительно оперы. До сих пор опера наряду с симфонией считались, напротив, монументальными музыкальными, а по-все не камерными жанрами. Ну, правда, театр действительно небольшой, маломестный. Раздевшись у входа, вы попадаете в крохотное фойе с буфетной стойкой, несколькими стульями около стен и несколькими изречениями о театральном искусстве и о том, что оно не должно стоять на месте. Чтобы пройти в зрительный зал, нужно спуститься вниз по лестнице. Да, это подвал. Подвальчик. Его облюбовали и выхлопотали для себя два очень крупных и влиятельных деятеля искусства. Здесь они проводят свои музыкально-постановочные эксперименты. Попасть в этот театр на спектакль не просто. Надо записаться в очередь на билет и ждать, как говорят, четыре месяца. В этом подвальчике я слушал (и смотрел, разумеется) оперу «Нос». Музыка Шостаковича. В аннотации (на программке) об этой опере говорилось: «Опера „Нос“ была написана Д. Д. Шостаковичем в 1928 году. Ее литературным первоисточником явилась известная повесть Н. В. Гоголя того же названия. Впервые она была поставлена в 1930 году ленинградским Малым оперным театром. С тех пор она не ставилась на советской сцене». Очень выразительна эта последняя фраза и, несмотря на свбю краткость и отсутствие в ней изобразительных средств (эпитетов, сравнений, метафор), несет в себе массу информации. Я не собираюсь пи восхвалять, ни критиковать спектакль, ни пересказывать его своими словами, давая представление о декорациях, костюмах, уровне голосов и драматических способностях актеров. Конечно, сидя в опере, невольно вспоминаешь некоторые прописные и бесспорные истины вроде тех, что опера должна быть красивой и величавой (а иначе лучше сходить на базар: и ближе, и в очереди четыре месяца не надо стоять), что опера как жанр призвана возбуждать в душе светлые и возвышенные чувства (а иначе можно сходить в цирк), и многое, многое другое. Нет, я воздержусь от каких бы то ни было оценочных высказываний, тем более что побывал на одном лишь спектакле. Но я пе могу не высказать крайнего удивления по поводу одной деликатной подробности. Я сознательно не назвал сначала имен двух крупнейших и влиятельнейших деятелей искусства, организовавших Московский музыкальный камерный театр на «Соколе», чтобы теперь ошарашить читателя, точно так же, как я был ошарашен сам. Художественным руководителем театра в подвальчике и его главным дирижером являются соответственно В. А. Покровский и Г. Н. Рождественский, то есть (соответственно) художественный руководитель и главный дирижер Большого академического театра Союза ССР. Вот сюрприз так сюрприз! Тут сразу же возникает несколько необходимых вопросов: 1. Если у Б. Покровского и Г. Рождественского в руках Большой театр с его великолепными возможностями, с лучшими в стране голосами (в отличие от подвальчика), с лучшим в стране оркестром (в отличие от подвальчика), с блестящими дирижерами, с лучшими театральными художниками, с прекрасной костюмерной, с огромными государственными дотациями, то, спрашивается, чего же им не хватает в Большом театре, что надо еще было заводить подвальчик на несколько десятков зрителей со всей обстановкой на уровне начинающего любительского коллектива? 2. Поскольку театральные постановочно-дирижерские, художественные средства и пристрастия, проявляемые постановщиками в Большом театре и подвальчике, не имеют ничего общего, а художественные руководители и там и тут одни и те же, то, спрашивается, где эти руководители в большей степени проявляют свои истинные пристрастия и средства, то есть, грубо, очень грубо говоря, где они более искренни – в Большом театре или в подвальчике? 3. Поскольку очевидно, что традиции Большого театра не оказывают никакого влияния на сцену в подвальчике и даже не проникают сюда никакими веяниями, то не надо ли опасаться противоположного процесса: не проникают ли веяния подвальчика на сцену Большого театра? И что будет происходить в ближайшие годы: спектакли в подвальчике будут становиться все более и более похожими на спектакли Большого театра или спектакли Большого театра будут становиться все более и более похожими на спектакли в подвальчике? |
||
|