"Заулки" - читать интересную книгу автора (Смирнов Виктор)

2

Беда, однако, хитрый тактик: если ждешь с фланга, заходит по центру… Или даже обходным манером с тыла. В воскресенье, когда мохнатый мокрый снег гнусно липнет к окну, небо беспросветно, а лето кажется безнадежно далеким, Димка встает поздно после тяжелого сновидения. Накануне они с Гвоздем ходили, взяв билеты у перекупщиков, на последний сеанс «Метрополь» и смотрели очередной трофейный фильм — «Роз-Мари», где изящные актеры пели всем известные песенки, и Димке очень понравилась героиня, девушка чудной красоты. Гвоздь иронически посмеивался, глядя на примолкшего Димку, когда они шли по снежной, опустевшей к ночи Москве. Гвоздь знает, что Димкина любимая еще, может, и не родилась вовсе, — Студент смешной, очкастый, большеголовый, мечтательный, а сверстницам нравятся другие, более опытные и умелые в жизни. Возраст Димкиного успеха — поздний.

Продирая глаза, Димка отмечает, что семейство Евгения Георгиевича уже собирается за столом и извлечен из буфета богемский хрусталь. Праздника никакого вроде бы нет, и Димка думает, что опять он, растяпа, пропустил чей-то день рождения.

За столом, сервированным к праздничному завтраку, все уже в сборе — Димка хочет проскользнуть, но Евгений Георгиевич объясняет, что его-то, Димки, как раз и не хватает. Удивленный студент садится в кресло с высокой резной спинкой, испытывая невероятное стеснение, как и всегда на всяких торжественных сборищах, когда надо следить, что брать из еды, сколько и чем. Тусклый зимний свет поигрывает в серебре и гранях хрусталя. Напротив Димки сидит дочка хозяина, девушка неопределенного возраста с чудным именем Наташа, полная, ленивая и с козьей меланхолией в глазах. Сегодня у нее платье с глубоким вырезом, и Димка с ужасом думает, что теперь ему придется глядеть в тарелку, чтобы не поднимать глаз. Грудь у девушки Наташи полная, женская, подрагивающая от любого движения, и как будто живет отдельной, собственной жизнью. Эта грудь очень беспокоила Димку и днем, и ночью, но Наташа при этом как бы и не существовала. Самое ужасное заключалось в том, что еще отчим, давая Димке адрес Евгения Георгиевича, намекал на существование Наташи, да и в семье хозяина определенно был заговор относительно Димкиной судьбы — был, но постепенно угас. Несколько раз студента оставляли наедине с Наташей вечерами, просили хозяйничать не стесняясь, загадочно улыбались, были так милы, ласковы, что Димка поскорее, едва пустела квартира, убегал куда-нибудь или садился в кладовке за, книгу, включив настенную пятнадцатисвечовую лампочку. А вскоре Димка и вовсе перестал бывать по вечерам в квартире — с появлением в его жизни новых друзей, шалманов и особенно «Полбанки».

Конечно, если бы не испуг Димки перед тем, о чем он втайне мечтал, не его животный затаенный прочный ужас при мысли об окончании воли, если, бы не его предчувствие долгой мутной жизни с чужой женщиной да не беспробудная лень девушки Наташи и ее безликое отношение к Димке, может быть, один из таких вечеров окончился бы с ожидаемым всеми результатом. Да и жена Евгения Георгиевича, Сусанна Григорьевна, не очень способствовала дочкиному счастью — или несчастью, — будучи женщиной чрезвычайно занятой и все силы отдающей работе в каком-то планирующем заведении. От нее якобы зависело снабжение металлургических заводов цинком. Свободное время хозяйки поглощала мигрень. К Димке она относилась немножко брезгливо, искоса поглядывая иногда на его юношеские угри и хождение по утрам боком, прикрывшись руками, подобно голому купальщику, в туалет. Вот и сейчас сухощавая, гладко причесанная хозяйка иногда роняет на Димку взгляд из-под ресниц, недоумевая и признавая неизбежность его присутствия, — так относятся к пятну на скатерти.

Остальные обитатели — сестра Сусанны Григорьевны старая дева Агнесса, скрюченная полиомиелитом, и домработница, она же дальняя родственница Евгения Георгиевича, Капитолина Сергеевна, женщина крупная и властная, — мало занимали Димку. Агнесса вечно сидела в своей комнатушке, покашливала, и ее было жаль. Отчим предупреждал, что для правильных отношений в этом хорошем, культурном доме Димке чрезвычайно важно поладить с Сусанной Григорьевной, которая и является фактически главой семейства, несмотря на видное служебное и имущественное положение своего мужа, но Димка сначала не сумел поладить, а потом не захотел. Однажды, в первые недели московской жизни, был случай, когда хозяйка проявила интерес к постояльцу, — Димка болел гриппом, и Сусанна Григорьевна, движимая материнскими чувствами, посидела около него минут пять, проверила температуру на градуснике. Сказала при этом, что Димка — типичная гнилушка и она лично никогда не болеет простудными заболеваниями. Димка любил поболеть, хоть удавалось это редко, и упрек его уязвил.

Завтракают в этом доме овсяной кашей, поджаренным хлебом и кофе — из кухни уже доносится приглушенный вой электрической трофейной мельнички, а запах кофе, опережая звук, врывается в столовую. Вот-вот Капитолина Сергеевна внесет чашки. Хозяин наливает в бокалы сок.

— Дима! — торжественно говорит Евгений Георгиевич, поднимаясь со своего резного высокоспинного силезского кресла. — Сегодня мне в присутствии моих близких — твоих друзей — предстоит выяснить важный вопрос.

Сердце у Димки сжимается и превращается в скачущего лягушонка. А ну как он скажет, будто бы застукал его и девушку Наташу? Был такой момент, когда они оставались одни и Наташа, не выдержав двух часов молчания, попросила квартиранта сделать что-нибудь со светильником, который в семье именовали торшером и который неожиданно выключился. Агнесса, как всегда, сидела у себя в дальней узкой комнате-келье. Вот в эту минуту и вернулись хозяева, а с ними и Капитолина, огромная, в бархатном платье, похожая на тюленя из цирка. Начались, конечно, шуточки — мол, забеспокоились, в окнах темно, куда подевались. Димка был красный, как райское яблочко, а Наташа дышала глубоко и равнодушно. Вот сейчас вспомнит и прижмет к стенке, — думает Димка. Нет, ни за что. В окно выброшусь. В снег. Может, уцелею.

— Дима! — продолжает хозяин. Он любит поговорить и считает себя оратором. — Твое поведение за последнее время носит недопустимый — характер. Мы несем ответственность за тебя, но чувствуем, что пришло время ее сложить. Твое постоянное отсутствие, поздние появления. Этот запах вина. Непонятные компании, среди которых ты вращаешься. Я видел тебя как-то на Пушкинской с совершеннейшим уголовным типом. В университете, я знаю, о тебе невысокого мнения. Наконец, с точки зрения гигиены — немаловажный вопрос. Ты живешь в чистом порядочном доме, а возвращаешься неизвестно откуда. Капитолина Сергеевна, — указывает он на вплывшую в столовую с подносом родственницу, — каждый день вынуждена обрабатывать предметы обихода хлоркой. Ты должен знать — здесь все твои друзья. Вот они перед тобой, люди, которые желают тебе добра.

Он описывает ладонью полукруг, и Димка, следуя жесту, смотрит на лица друзей.

— Мы взяли на себя ответственность перед Степаном Васильевичем, но более не можем нести такой груз. Во имя чего мы терпим определенные неудобства, миримся с присутствием еще одного человека в доме? При этом бескорыстно, из чувства глубокого уважения к Степану Васильевичу, которого я люблю как боевого товарища. А?

Димке стыдно. Все, что говорит хозяин, истинная правда. Конечно, не только бескорыстная дружба связывает его с отчимом, не только фронтовые воспоминания — Димка знает, что нынешний начальник Евгения Георгиевича, какой-то паровозный генерал, дружен со Степаном Васильевичем и каждый год отдыхает в его охотничьем домике в затопрайоне, где до сих пор, после взрыва дамб в сорок пятом, стоит черная вода и где в полузалитых кустах несметное количество уток. Неужели Евгении Георгиевич решится выставить Димку? Если выставит, то поделом.

— Мы не изверги, — заключает хозяин. — Мы даем тебе срок для подыскания жилья. Скажем, десять дней. Мы остаемся твоими друзьями. И в знак расположения мы посидим вот так, мысленно прощаясь, за чашкой кофе, не тая ни на кого обид.

Он садится, а Димка бормочет какие-то слова благодарности, не желая поднять взгляд, который неизменно вопреки воле падает а глубокий вырез платья. Наташа же выслушивает речь отца с неизменным спокойствием, и грудь ее дышит, как мехи, равномерно и глубоко.

— Сахар, Дима, — говорит Сусанна Григорьевна и подвигает фарфоровый саксонский сосуд с пастушками на выпуклом, нежно поблескивающем боку. Она всем своим видом подчеркивает, что ни в чем Диму не винит и принимает все случившееся как очередной извив жизни. А вообще-то она озабочена цинковыми делами.

Прямо вот сейчас соберусь и съеду, — решает Димка. Но куда? Куда из этой теплой, чистой квартиры с прекраснейшей в мире каморкой, от настенной лампочки, от синего унитаза? В бараки, в матерщину, пьянь, ссоры из-за копеек? Да и чем платить, даже если найдет он удобный угол? Счастливы те, кто живет в общежитии, в известном всей столице общежитии, где раньше была то ли богадельня, то ли казарма, где коридоры, пронизывая выстроенное в виде правильного крепостного квадрата здание, смыкаются, словно бы подчеркивая бесконечность этого студенческого улья. Но Димка, напуганный всей грандиозностью храма науки, его колоннами, монументами, лестницами, аудиториями, собеседованиями, профессорскими автомобилями, написал в нужной графе: «в общежитии не нуждаюсь». Ему объяснила милейшая старушка-секретарша, с которой по поручению отчима уже беседовал Евгений Георгиевич, что так у него значительно повышаются шансы поступить — среди нуждающихся в общежитии конкурс выше. О, сколько невинной лжи рождают анкеты, требующие чистосердечных признаний. А потом выкручивайся: ложь всегда наказуема.

— Впрочем, у тебя еще есть возможность исправиться, — бросает вдруг Сусанна Григорьевна. Не случайно она по образованию — педагог. Надо оставить человеку какие-то возможности, если надеешься на его развитие к лучшему. Так опытный генерал, осаждая город, — Димка знает это — всегда оставляет противнику маленькую лазейку для бегства. Иногда, впрочем, обманную. Лишиться павильона, друзей, лишиться Гвоздя? — думает Димка. Сразу же после лекции возвращаться к милейшему Евгению Георгиевичу? Каждый вечер видеть перед собой это лицо? Слушать его правильную ровную речь?

— Я ценю… — бормочет Димка. — Как же, понимаю… Но у меня уже есть на примете квартира. Угол, точнее. Достойные люди.

Он постепенно приходит в себя и начинает врать складно и быстро.

— Он инженер, с автомобильного. Фронтовик, майор… (правда, не два просвета, а две лычки на погонах). Заслуженный человек. Три тяжелых ранения (это правда). Уважаемый в коллективе (тоже верно). Хорошая, дружная семья (вообще-то хорошая — хоть Гвоздь и называет близнят ублюдками, но из-за них он и вкалывает как проклятый). Там есть свободный угол (полное вранье — ни одного угла, комнатушка четыре на три вся заставлена кроватями. Свободен лишь пятый угол).

Лица Евгения Георгиевича и Сусанны светлеют. Агнесса никогда ничего не выражает — тиха как мышь. Капитолнна слишком плотна и увесиста, чтобы какие-то признаки переживания пробились наружу. И лишь девушка Наташа, кажется, огорчена — как огорчаются, потеряв пусть и не любимую, но все же ставшую привычной игрушку.

— Сегодня же, — продолжает врать Димка. — Сегодня же, все уже готово. Я сам чувствовал, что мешаю вам. Поведение мое действительно неприлично. Но я исправлюсь. Только, пожалуйста, не пишите всего Степану Васильевичу, не огорчайте маму.

— Мы сообщим, что ты сам ушел по собственным соображениям, а мы даже предлагали остаться, — говорит хозяин.

— Собственно, так оно и есть, — уточняет Сусанна.

Наташа дышит чуть сильнее и тянется за сахарницей, которую невнимательный Димка оставил у себя под носом. Он вскакивает, сталкивается с Наташей, глаза его ныряют в вырез, где, оттягивая материю, лежат теплые, сонные груди.

Прощай, Наташа. Дыши!…

С фибровым чемоданчиком, украшенным сверкающими наугольниками, с тощим сидором за плечом, в своих расклешенных, давно не глаженных и уже пошедших бахромой брюках, стоит Димка у остановки троллейбуса — хлопья снега ложатся на шапчонку, ратиновое пальто и тают, отчего одежонка явно тяжелеет. Муторная погодка — оттепель среди зимы. Как свара посреди свадьбы. А совсем уже скверно Димке оттого, что только теперь он вспомнил, как Гвоздь говорил об аврале в бригаде. Двое или трое суток не будет Гвоздя ни дома, ни в шалмане — бригада готовит подарок ко дню рождения самого. А это не фуфлы-муфлы. Это значит, что от гайковерта у Гвоздя будут руки из плечей выворачиваться. Рабочее дело, как и солдатское, самое тяжелое на свете, это Димка уяснил. Но Гвоздь гордый — уж если решил дать сто пятьдесят или двести процентов, то даст. И бригаду за собой вытянет.

Он, Димка, тоже гордый, только его гордость нелепая. Взбрыкнул норовом — разве это гордость? Мог бы сказать Евгению Георгиевичу: потерпите недельку, пока пристроюсь. Так нет — сразу взыграло самолюбие. Вот теперь и стой с чемоданом на остановке. Друзей, конечно, много, но таких верных, как Гвоздь, больше нет. Как говаривала бабка: много любезных, да милых мало. Одно дело за столиком в «Полбанке» сидеть, другое — заявиться с чемоданчиком к человеку на квартиру. Гвоздь бы нашел выход. Пойти в общежитие к сокурсникам — вахтер, увидев чемодан, не пропустит. Со студентами-москвичами Димка как-то не очень дружит, те держатся от иногородних обособленно, у них свои интересы, свои разговоры, они побойчее, посмекалистее. Да и большинство — девки, не попрешься к ним с чемоданчиком. Гвоздь, где же ты?

Напротив, на высоком старом доме, висит огромный, в три этажа высотой, портрет, напоминая о близком юбилее. Ветер то и дело отрывает плохо закрепленный угол портрета и стучит им о стену. Лицо, нарисованное лучшими художниками столицы по квадратам и затем сложенное в одно целое, ходит морщинами и словно бы живет. Глаза, щурясь, глядят поверх Димки, в прекрасное далекое. Студент долго всматривается в портрет, спрашивая, как жить, и в то же время стыдясь своего мелочного пред величием общих дел вопроса.

Становится холодно. Солнце прячется за снежными тучами, дует мерзкий ветер. Димка нащупывает в кармане пиджака, там, где студенческий билет и паспорт с временной пропиской в квартире Евгения Георгиевича, несколько пятерок и трешек — все его богатство. Он вспоминает о буфете в гостинице «Москва» — там, помимо хрустящего, поджаренного в масле хвороста, фигурных кексов и прочих сладких радостей, продают горячий глинтвейн, крепкий, пахнущий корицей, густой и сытный. Мысль о глотке горячего постепенно становится невыносимой.

Прекрасный буфет. Они были там с Гвоздем после его получки — друг иногда захаживал туда, как он говорил, ради чистоты, публики и чтоб пузо отмякло после работы в три погибели. Постою немножко у столика, решает Димка. Высокие потолки, стекло, бронза, женщины в ослепительных халатах и чепцах за широким, накрытым крахмальной скатертью столом, уставленным огромными хрустальными вазами со сладостями; а в высоком хромированном, отражающем люстры бачке — парящий, распространяющий острый и густой запах пряностей и красного вина глинтвейн, услада прозябшего фронтовика или студента. Все, все, что могла, выставила столица для своего победившего, выстоявшего в страшной борьбе люда — и все открыто, все доступно, недорого, и приветливы женщины в белом, и исходят паром борщи, глинтвейны, кофеварки, самовары. Димка, хоть уж больше года пробыл москвичом, все никак не может прийти в себя от этого сладостного гостеприимства, от распахнутых для последнего базарного попрошайки высоких дверей всех этих невиданных, поражающих глаз «Метрополей», «Националей», «Савоев», где уже от самого входа начинается бойкая буфетная торговля, — мало денег или галстук не нацепил, можешь не подниматься по ковровой лестнице, оставайся в фойе, сиди, тяни стакан вина или кружку пива, закусывай солеными сухариками, пирожками, разглядывай людей, люстры, похожие на рождественские елки, лови перемежающиеся огни и тени в дореволюционных, потускневших, но все еще великолепных зеркалах, видевших пузатое купечество и зафраченных дворян.

Отдыхай, москвич, чувствуй себя всюду человеком — это ты бросал знамена фашистских легионов на камни площади. Ты, или твой брат, или отец.

Димка поднимается по широким ступенькам ко входу в буфет. Пальцы закоченели, чемоданчик хоть и не тяжел, а вот-вот вывалится. Ветер, подхватив крупные, мокрые хлопья снега, несется от Манежа к гостинице, надувает Димкины широкие брюки, превращает их в колокола, леденит колени. Брр…

Женщина за буфетным столом, взглянув на лицо Димки, его запотевшие от тепла очки, побелевший нос, наливает ему, за ту же пятерку, полуторную норму. Студент! Димка уходит за высокий столик и, ощущая ногой кран чемодана (буфет буфетом, да не зевай, в Москве сейчас всякого люда полно), греет руки, вцепившись в стакан. Дышит винным паром, корицей. Первый глоток разливает по телу густое и нежное тепло. Нет, ничего, проживу, решает Димка, За окном — тусклый день, видно желтое пятно Манежа, краснеют стены и башни Кремля. Ночевать буду пока на вокзале, чемодан оставлю в камере хранения. Утром раненько — на занятия. Потом можно в библиотеке посидеть, попозже в «Полбанку» съездить. Про вокзал там никому не скажу — стыдно признаться, что выставили за дверь. Подожду, когда появится Гвоздь, от него нет секретов. Что-нибудь придумаем, проживем.

Теплеет, теплеет на душе у Димки, парок глинтвейна поднимается ввысь, чуть дурманит голову легким хмельком, рождает цветные мечты, неясные, но счастливые предчувствия. Москва такой город, от которого Димка привык ждать чудес. Ну, на Площадь он больше не пойдет, раз Гвоздь просил. Но это не значит, что у него нет надежды увидеть самого. Может быть, если он хорошо проявит себя в университете и заслужит доверие, его назначат участвовать в физкультурном параде. Он, Димка, будет нести самый большой, самый лучший портрет. И, может быть, человек в известной каждому шинели, с широкими золотистыми погонами генералиссимуса, вдруг отметит своими проницательными глазами очкастого восторженного студента в бумазейном ярком свитерке, вмиг высветит своим взором все Димкины мысли, все радости и беды, устремленные к мраморной недосягаемой высоте, предназначенной лишь для самых великих, и он сделает чуть заметный жест, вызывая веселого, расторопного порученца…

Согревшийся, убаюканный мечтами, с глупой улыбкой на пухлых губах, выходит Димка из гостеприимного светлого буфета.

Вокзал встречает его вначале — у входа — голосами нищих и калек, а затем — грохотом голосов. Огромный зал, дальний конец которого теряется в дымке цигарок и человеческих испарений, заполнен сидящими, лежащими, стоящими транзитниками с узлами, фанерными чемоданами, заплечными сидорами, ящиками, сундуками, авоськами. Кажется, вся послевоенная Россия, переезжающая с места на место в поисках жилья, тепла, еды, близких, вместилась в этот необъятный зал. Шинели, ватники, полушубки, бабьи платки, кокетливые беретики, серые солдатские ушанки, кепки колышутся волнами в сизом мареве. Спят, кричат, ссорятся, обнимаются, плачут. Детский истошный ор перекрывает крики лоточниц с пирожками, мороженщиц.

Димка останавливается у входа, сжатый людьми, боясь тронуться дальше, в самый человеческий водоворот, который, кажется, стоит сделать несколько шагов — сожмет и не выпустит, закружит и унесет куда-нибудь на Камчатку. Одной рукой Димка вцепился а чемоданчик, другой придерживает сидор, чтоб не снял какой-нибудь урка в толчее.

Димка, выросший в безлюдьи, в сельской тиши, боится толпы, как загадочного чудовищного существа. Это, представляется ему, не просто скопище людей, это особый, непонятный организм, живущий не теми законами, которыми живет отдельный человек. Димку толкают туда-сюда, швыряют через чьи-то ноги, через узлы, и он движется сложными зигзагами, как дрейфующая льдина. Как-то само собой оказывается, что его выносят к камере хранения, но туда, прижатый к стене, тянется такой бесконечный хвост, что Димка начинает выкарабкиваться подальше, упираясь о чьи-то пропахшие махорочным дымом плечи. Обрывки разговоров носятся близ ушей Димки, как потревоженные птицы.

— …Думаю податься порубить уголек.

— А почем там пшеничка? А сколько за сапоги дадут?…

— Он мне отписал, чтоб приезжала. По письмам-то неплохой мужик, а вдруг пьянчуга, а писал кто другой?

— А я на стройку. Вот взял да так и подался налегке. Был бы угол теплый да харчи. А я все могу, что мне с собой брать? Что умеешь, на горбу не носишь.

— Везу им иголки на обмен. Сто штук зашил подкладку.

— Пишет профессор: приезжай, осколок удалим. А я уж привык, вроде ничего. Но собрался — все-таки профессор, сам зовет.

— Трам-тарарам, братишка! Ты черноморец? зачаливай сюда, кореш, бросай якорь — мы балтиские, краснознаменные.

— Подайте погорельцам, подайте хоть копеечку, вам не в тягость, а нам во спасение…

— Во, возьми сухую селедочку японского посола — в дороге пососешь — сыт будешь. А воды всегда найдешь.

— Куда, куда? Чемодан раздавил. Чтоб тебе сорок раз одним куском подавиться!

— Я сюда проконструктироваться по вопросу пенсии. А куда податься — не знаю. Москва большая. Вот сижу на вокзале второй день…

— Терпи, милая. Лихо не без добра.

— На мозолях войну вынесли, а не на крови. Кровь что, она льется без спросу, а мозоль без труда не вскочит.

— Тихо, Санек, мусор сзади.

— Надо было тебе в ночной профилактически браток. Сразу.

— Эха! На печи горячо, а в печурке жарко, а я мужа не рожала, а мне его жалко… Давай, давай подыгрывай…

Гомон, крики, вонь, балалайка, губная гармошка, визг, вопли младенцев, милицейские свистки, хриплые, оглушающие объявления по радио.

Димка вырвался в уголок, озирается затравленно. Чей-то кулак по-дружески бьет его в бок. Он отскакивает, видит рядом гибкого, хлыщеватого, в курточке-канадке, в полусапожках, клешах напуском в голенища, с челочкой, сухолицего.

— Серый, ты?

— Я… Узнал? — Серый радуется, пританцовывает гибкими, как стебли вьюнка, вихляющимися ногами. — Ну, как ты — студент, а?

Он похлопывает Димку по плечам, бокам, бедрам — это быстрые, проворные и легкие, как будто совсем нечаянные движения. Пальцы у Серого играют на ходу, словно на невидимой гитаре.

— Студент.

— Молодец, молодец. Я так и думал: этот очкарик поступит, этот продолбит, молоток! Ну, а теперь на мели? Денег нет, а тебя поперли?

— Ты откуда знаешь?

— Вижу, вижу, в карманах пусто, дай бог, ее пару «шахтеров» да «летчиков» наберешь. Ну, может, «двух бойцов» [2], а? И все вещички с собой? корешок, все сразу определяю, а иначе грош мне цена. Я, оленечек, только в цвет должен попадать.

Не то чтобы Димка обрадовался знакомому — неприятны были и его проницательность, и вихляние это, похлопывание, в котором даже неопытный Димка уже успел распознать профессиональные жесты бывалого карманника, желающего определить состояние возможной жертвы. Но что с него возьмешь, с Димки? Ни «летчик», ни «два бойца» — не добыча для Серого, разве что на мороженое.

Да к тому же, Димка помнит, Серый — парень компанейский, веселый и ценит друзей. Познакомились они еще летом, когда Димка приехал в Москву и должен был поселиться у Евгения Георгиевича. Хозяин потребовал справку из санпропускника о гигиенической обработке тела и вещей: «Дело нужное, и с вас, Дима, все равно бы потребовали, так что не поленитесь». Справки такие, в самом деле, требовались всюду: и в гостиницах, и в общагах. Страна боролась со вшами, которые, в отличие от боевого противника, еще и не думали сдаваться. Вот в санпропускнике они и встретились с Серым и, намыливая вихры едким то ли дегтярным, то ли карболовым мылом, кусочек которого выдавался обрабатываемому, хохотали до слез — беспричинно, просто от избытка сил, от ощущения молодости. Потом продолжали хохотать, получая у старухи раскаленную в духовке, пахнущую чужим одежду, обжигались о металлические пуговицы и пряжки. Потом Димка угощал Серого пивцом в соседнем шалмане, куда завел новый знакомый. Димка, если признаться, впервые в жизни сидел в настоящем шалмане, впервые пил пиво из кружки, впервые угощал человека на собственные деньги. Несколько «летчиков» улетели из кармана, но Димка был доволен: приятель оказался малым бывалым, остроумным, он без конца напевал, пританцовывал, шутил, нахваливал Димку, называл москвичом, тертым парнем, умницей. Димка и сам поверил, стало легко, весело.

Пританцовывая, смеясь, Серый исчез из жизни Димки. И вот — выскочил под вокзальные своды, как на сцену, все так же притоптывая и вихляясь.

— С меня причитается, Димок! — кричит Серый в ухо Димке. — Пойдем, я тут знаю место. Посидим. Помозгуем, как жить.

Димка соглашается охотно. Ни толкаться в очереди в камеру хранения битых часа два, ни бродить в толпе ему, конечно, не хочется. Шлепая по мокрому снегу, они бредут по площади, и Серый без конца подпрыгивает, взмахивая ногами.

— Гляди, какие прохоря. — В прыжке он похлопывает себя по сапогам. — Шевровые. Мягкие — ноги как в пеленках. Тепло…

Все вокруг радует Серого. Он похож на щенка. Правда, диковатого, приблудного, с непонятным норовом. Но с ним легко.

Они заходят в немыслимо узкую и длинную дощатую «щель», постепенно сходящуюся к буфету так, что только один человек и может протиснуться. Как там помещается хозяйка, как ее не заклинило — загадка. Вдоль стен — узкие стойки с фаянсовыми горчичницами. Серый ныряет в глубину «щели», в самую ее узость, и там о чем-то быстро шепчется с хозяйкой, достает из кармана что-то, завернутое в тряпицы, сует под прилавок, весь при этом смеется, дергается, словно под не слышную никому музыку. Стремительно скользя, Серый возвращается.

— Что хочешь, Студент? Все для тебя. Отдаю должок. Ты меня выручил. Серый не забывает… Тебя как звать, забыл?

— Дмитрий.

Через минуту тягучая желтоватая жидкость, изобретенная католическими монахами бенедиктинского ордена и воссозданная наскоро московскими ликеро-водочными алхимиками, вновь делает мир теплым, уютным и дружелюбным. Чайной алюминиевой ложкой Серый намазывает на черные горбушки икру. Дрожит на тарелочке желе с листочками сельдерея и мелко рубленным мясом. Серый достает из кармана коробку «Казбека». Димка не курит, но общий дымок роднит. Димка не выдерживает и рассказывает Серому о своей жизни у Евгения Георгиевича, солиднейшего и скучнейшего человека, которого в юности — от отчима знает — звали Женькой-догонялой. Рассказывает о великолепных саксонских тарелочках, висящих на стенах, трофейной мебели, вывезенной из какого-то поместья, о фарфоровых пастушках, швейных машинах «Зингер», ножных и ручных, картинах в золотом багете и прочих диковинах. Серый оказывается прекрасным слушателем, он разинул рот и время от времени бьет Димку по плечу: «Иди ты! Ишь как жировал, Студент!» Димка входит в раж, рассказ его становится стремительным — тормоза отпущены. Краснея и волнуясь от вдохновенной лжи, Димка шепчет в ухо Серому скороговоркой:

— А выгнали меня из-за дочки. Ну, красивая, словом. А я что — бедный студент. Застукали нас.

— Ну, даешь! — Серый делает большие глаза, спрашивает в восторге: — Так ты, значит, с хозяйской дочкой?

Димка пожимает плечами, вздыхает — мол, что уж там говорить. Было дело, но об этом порядочные мужики не распространяются. Об этом молчок.

— Ну, Студент, молотком! Молотком… А с виду такой тихий, в очках. Ну, поздравляю, давай.

И он подливает студенту бенедиктин из своего стакана. Хрустит, торопясь, стебельком сельдерея. Чуть ли не чечетку отбивает от радости за товарища.

— Ты настоящий! — говорит он. — Не салага какая. Давай!

Они выпивают залпом. Бенедиктин вкатывается внутрь хилого Димкиного существа, как пушечное ядро, и там взрывается, и тягучие горячие осколки проникают всюду. Ноги становятся ватными, но в голове по-прежнему, даже еще быстрее и рельефнее, мелькают фантастические картинки. Наташа, но не полная и ленивая, а изящная, большеглазая, похожая на Роз-Мари из фильма, настоящий цветок душистых прерий, бросается к нему, заключает в объятия — о чудесные, мягкие, волнующие руки с ямочками на локтях! — «не уходи, не отдам!». И Евгений Георгиевич, который снял со стены драгоценную инкрустированную трофейную трехстволку — «Зауэр, три кольца», с нарезным третьим, наставляет на Димку страшное оружие: «Вон из моего дома!» И у стены разобранная постель, немецкое пуховое, сверкающее алым атласом одеяло на паркетном полу, мятая простыня, подушки по углам… А что там до этого было, что было: сцена бушующей страсти. Глаза у Димки блестят. Но могло ведь быть и по-другому. Та же разобранная постель, атласно-пуховое одеяло на полу, и Евгений Георгиевич с трехстволкой: «Женись! Немедленно женись! Такого позора я как отец не перенесу!» — «Нет! — твердо отвечает Димка. — Мне еще учиться надо!» — «Женись! Вот приданое!» — И Евгений Георгиевич начинает, отламывая витые медные ручки, выбрасывать ящики трофейного секретера. Сыплются на землю бриллиантовые кольца, серьги, браслеты, швейцарские часы, свезенные проклятыми фашистами со всей Европы и увезенные расторопным железнодорожным специалистом, победившим зверя в его логове.

— Жениться предлагали, — говорит Димка, сдерживая себя, стараясь придать голосу выражение обыденности и скуки — не впервой такое бывает с опытным сердцеедом. — Все отдавали, но я отказался. Воля дороже.

— Молодец! — вопит Серый. — А чего предлагали?

— Там у них запрятано… Он откуда-то навез, понимаешь. Ну, золота там всякого, камней. В тряпочках замотано… килограммы!

— Ну! А не врешь?

— Во! — Димка делает жест, который, как он полагает, означает высшую блатную присягу: ногтем большого пальца поддевает зубы, щелкает и, цыркнув слюной в сторону, проводит пальцем, словно бы ножом, по шее.

Он и в самом деле не врет. Видел однажды, как Евгений Георгиевич и его жена, специалистка по цветным и редким металлам, перебирали содержимое секретера. Это было в один из первых дней после приезда Димки. Он проснулся среди ночи и, удивленный светом, бьющим в щель, прильнул к двери и увидел блеск сокровищ. Обеспокоенные появлением жильца, хозяева переносили свои главные богатства из доступного секретера в полое, потайное, днище шкафа. Но Димка через несколько дней и думать забыл об увиденном. В юности каждый день — золото, и драгоценности, тем более чужие, не могут долго занимать воображение.

— Да врешь! — говорит Сергей. — Это уж врешь.

— Да во! — Димка повторяет жест. — Всего полно. Прячут в таком месте, что никто и не догадается. Да я бы и так взял, если бы хотел. Они бы и не узнали. Там всего полно. Но я до этого никогда не опущусь. В бедности буду жить. Но честно.

— Ну, ты великан! — Серый отходит немного в сторону, как будто желая заново рассмотреть студента. — Ты настоящий мальчонка. Таких теперь мало. Такие сами на вес золота.

Обхватив друг друга за плечи, икая парами ядовитого бенедиктина, они выходят из «щели» и пересекают вокзальную площадь, заполненную людьми, трамваями, машинами и конными повозками. В желтом свете уличных фонарей несутся снежные хлопья. Ранние декабрьские сумерки хлынули в город. Серый несет чемоданчик Димки, а сидор Студент волочит по влажному снегу, оставляя борозду. Канадка у Серого оттопырена от бутылки.

— Я тебя размещу, — говорит Серый. — У меня есть. Если ты мне друг, то и я тебе друг. Вот так. Вот так… Метро «Аэропорт» знаешь?

— Еще бы не знать!

Димка запевает «первым делом, первым делом самолеты». Серый ладно вторит ему — у него прекрасный слух. Так, в приятнейшем головокружении, они доезжают до знакомых Димке мест у метро «Аэропорт», но Серый не дает направиться к «Полбанке», чтобы Студент на последние деньги угостил настоящего друга, а тянет дальше, в глубь бараков. Наконец, одолев кривые переулки с качающимися домами, сугробы, незамерзшие болотца, дыры в заборах, сады с царапающими ветвями и оказавшись таким сложным путем близ самого Инвалидного рынка, Димка видит перед собой длинный двухэтажный барак, темный от сырости, с мутными, но светящимися электричеством окнами; вокруг барака снежный грязный пустырь, охваченный высоким, с проломами, забором. Он видел и раньше этот пустырь с бараком, но никогда не обращал на него внимания.

— Погоди, — говорит Серый и оставляет Димку на ветру, среди снежных хлопьев, лижущих лицо.

Проходит довольно много времени, тягучего и стылого, насквозь пронизанного ветром, и наконец Серый появляется из барака, но не со стороны входа, а откуда-то с тылу, через черную дверь.

— Готово, — говорит Серый и шлепает себя по канадке, воротник которой уже не оттопыривается от бутылки. — Договорились. Давай по-тихому.

Они идут через снежные завалы, скользят на мусоре, картофельной оттаявшей кожуре, отбросах, куче шлака, и наконец Серый нащупывает маленькую дверь, утепленную ватином, поверх которого белеют в сумерках набитые крест-накрест дранки; Разбухшая дверь со звуком пробки отлетает под нажимом плеча,

— Давай, — шепчет Серый. Они оказываются в длинном коридоре, под потолком которого светится желтая нить лампочки. Здесь тепло, как в бане, и слышно потрескивание дров в печах. Димка пальцами протирает очки. Скользя рукой по рябой, в пятнах обвалившейся штукатурки стене, Серый нащупывает боковую дверь с грубо намалеванным номером, осторожно, стараясь не скрипеть, открывает ее, щелкает выключателем, высветив узкий пенал барачной комнатушки, три койки с голыми проволочными матрасами, три тумбочки, выкрашенные грубыми взмахами кисти, и на стене плакат, изображающий юную девушку с надписью поперек груди: «В СССР оспы нет!» Серый делает шаг, доски пола выгибаются под его ногой и покрываются темными лужицами воды, выступившей из щелей. Серый пританцовывает, и вода бьет вверх фонтанчиками

— Видал? Не надо никуда ходить. Водопровод. Нет, с ним, Серым, не пропадешь.

— Здесь выселено из-за воды, на первом этаже, — поясняет он. — На болоте построили, чудаки. Скоро все завалится, а пока поживем. Здесь общага техникума. Комендант мне знакомый немного. Ван Ваныч. Спирт предпочитает. Артиллерист… Если спросят, говори, ты, мол, студент, перевели из Казани.

Он заталкивает сидор в тумбочку, чемоданчик ставит в темный угол — подальше от глаз. Скользит быстрым взглядом по плакату.

— Хорошо! Даже баба при нас. Не такая, как твоя, хозяйкина, не богатая. Но зато без оспы. Ты подожди…

Он вылетает из комнаты, ловко простучав своими полусапожками по краю доски и не выбив ни одного водяного фонтанчика. Димка опускается на кровать, ответившую ему звоном и визгом проволоки. Ничего, проживем. Серый возвращается с ворохом пахнущих карболкой серых солдатских одеял.

— Комендант с истопницей бутылочку распивают. Эх, заживем! Комфорт — люкс. Ты в «собачьей будке» ездил?

— Нет.

— А это ящик такой для угля под пассажирским вагоном. Заползешь в уголек и едешь. Зимой сифонит — страшное дело. До шпал рукой достать, только свист стоит… Да еще из сортира на ходу долетает. А так ничего. Но здесь куда лучше. Здесь — прима.

Серый закуривает последнюю папироску из коробки, выстукивает по картонной картинке, по всаднику, скачущему на фоне горы, мелкую дробь. Пальцы у него удивительно длинны и проворны.

— Эх, нету папе, нету маме, проживем, товарищ, саме…

Он пускает в банный воздух несколько колец дыма, протыкает их пальцем и вскакивает. Покой — это не для Серого. Сбрасывает движением головы челку со лба.

— Вот что, Студент. Не будем маяться в этой хазе. Что мы, безработные в Америке? На природу, на волю. Тут, за Инвалидкой, есть одно местечко веселое. Сколько у тебя там хрустиков?

— Шестнадцать рублей.

— Мгм. Ну и у меня сотни две.

Он протягивает Димке несколько червонцев:

— Держи.

— За что?

— За успехи в учебе. Сейчас мы с тобой в рулеточку поиграем. Ты раньше играл?

— Нет. Видел только, как играют, на базаре.

— Ну, на базарах теперь милиция не дает. Пойдем, раз ты не играл, авось повезет. Деньги нужны?

— Нужны.

— Я думаю. Где честность, там бедность,

— А если проиграю?

— Ты мужского пола или нет?

— Ну, пойдем.

Серый достает из кармана гроздь каких-то отмычек и закрывает дверь комнаты.

— Чтоб не увели твой сидор, — поясняет он. Откуда-то из дальнего конца коридора слышны голоса — мужской и женский:

— «Из сотен тысяч батарей за слезы наших матерей, за нашу Родину огонь, огонь!»

— Эх, недолго он будет комендантом, — вздыхает Серый. — А жаль. Душевный мужик.

Они идут прямо через черную, затихшую Инвалидку. У ларьков, окна которых закрыты ставнями я перечеркнуты косыми линиями железных полос, горят лампочки. Дворник метет шелуху семечек. Запах борща и жаркого еще не выветрился из съестных рядов. А днем здесь какой гомон! Горячие кастрюли греются в ватных пестрых чехлах или просто под юбками торговок — как яйца у наседок. Бабы звенят алюминиевыми мисками и ложками, зазывают. Загорелые пирожки выглядывают из стеклянных окон в грубо сбитых огромных лотках. «А вот еще с ливером, с ливером… Рагу, рагу куриное…» Вокруг Инвалидки, между рабочими бараками и общежитиями — сотни частных домиков с садочками, участочками. Там в бревенчатых, крепких, как острожные укрепления, сараях за пятью засовами и замками похрюкивают поросята, кудахчут куры, петушиный крик пронизывает небо деревянного городка — не надо и заводских гудков. Коровы медленно и равнодушно жуют свою жвачку, дышат паром в махонькие — самому юркому уркагану не пролезть — форточки. Впрочем, кто полезет к натянутой у сараев проволоке, вдоль которой громыхают цепью кудлатые кобелюги? Выгон недалеко — у Тимирязевки. И все эти домишки и сараюшки, засевшие в сугробах и болотах, кормят Инвалидку и ею кормятся. И хорошо кормятся. Это остров, одолевший военный голод и одолевающий послевоенные стужи. В домах у проворных торговых баб Инвалидки огромные комоды, разбухшие в годы войны. Хорошо мужикам, у кого жены оказались хозяйственными да сметливыми. Вернулись к добрым харчам и горячим перинам. Если вернулись.

Они идут к рыночному выходу, где днем ручники торгуют с раскладок всякой мелочью, зазывают протяжными голосами. Им вторят гнусаво нищие слепцы, почти все якобы обгоревшие танкисты или летчики. Лица их рябы то ли от оспы, то ли от ножевых помет, и попробуй отличить фронтовика от того, кто обожжен кислотой, выплеснутой в лицо ревнивой подругой. Впрочем, слепцы не выясняют, чья темнота главнее. Дальше к выходу обычно располагается ряд художественный, который — стыдно было бы признаться ученым однокурсникам — Димке нравится. Он никогда не считал безвкусицей то, что сделано или расписано бесхитростными людьми для потехи или радости таких же, как они сами, покупателей. Днем здесь топорщат наглые глазки расписные свинки-копилки, а усатые рыцари, красавицы, под полной луной среди лебедей и кувшинок на размалеванных бумажных ковриках, глиняные коты, собачки, львы вслушиваются в разноголосицу.

Это — угол Сашки-самовара. Здесь он сидит — впрочем, что значит для Сашки сидеть? — на деревянном прочном ящике, среди подушек в красных наперниках, купленных им у пуховых торговок здесь же, неподалеку, и время от времени вскрикивает хрипло: «Фронтовички, касатики! Обратите внимание на чудо хирургии! Трижды приговорен к смерти академиками. Выжил на ваше счастье, на свою радость. Смотрю, слушаю, воздух глотаю, остального не могу». Кричит он это заученно, равнодушно — все равно, кто глянет, тот даст, хоть последнюю копейку.

Сейчас молчит Инвалидка, торговый городок на окраине столицы. Спит где-то и Сашка, повалившись на бок, как деревянная кукла. Может быть, пригрела его сегодня Люська. Бывают же у Сашки такие счастливые дни. Но думать об этом Димка не хочет. Миновав рынок они вновь окунаются в темь бараков и усадеб. (Взлаивают из-за заборов могучие псы.

Остановившись у одной из калиток, Серый замысловато, азбукой Морзе, дергает свисающий сверху конец проволоки. Димка различает за деревьями темный бревенчатый особнячок, окна которого плотно занавешены. Некто в наброшенной на голову и плечи шинели, отчего кажется горбуном, подходит к калитке, светит фонариком в упор, в глаза пришедшим. Затем щелкает засовом, пропускает их. Собаки на этом участке нет. Еще одно приключение, размышляет Димка, когда идет к дому. Интересно складывается жизнь…

В нем, Димке, странным образом уживаются два человека. Один человек читает умные английские книги, размышляет обо всем, он способен философствовать по любому поводу, сочинять стихи, готовить подробнейший доклад самому; второй же очень юн, глуп, тыкается всюду носом, даже в раскаленное, склонен к наивной лжи, нелепым высказываниям и поступкам, даже к хождению на Площадь в надежде на невозможное, говорит с невыносимым курско-украинским акцентом, не знает уймы простейших вещей, не читал множества книг, с которыми с детства знакомо большинство сокурсников, глядит на всех снизу вверх, удивляясь чужому умению разбираться в людях, и оттого творит бесконечное число ошибок.

Вот и сейчас первый с ухмылкой наблюдает за тем, как, спотыкаясь о кирпичи, которыми небрежно устлана дорожка, второй покорно бредет за Серым в ожидании всяких чудес, которых, первый знает, не бывает. Вот так этот мудрый, скрытый в Димке человек выслушивал нелепую ложь о майоре Гвозде, который готов в любую минуту предоставить пристанище, — выслушивал, но и пальцем не шевельнул, чтобы вмешаться и остановить второго, глупого, разливающегося соловьем, в результате чего оба оказались на улице без денег и жилья. Но первому всегда и везде уютно, он и на вокзале занят тем, что с удовольствием наблюдает за людьми, их одежкой, разговорами, движениями, пытается представить, кто, зачем и куда едет, он и в холоде веселит себя игрой мокрых снежинок, порывами ветра, хлопающего портретом, который закрыл целых три этажа с десятками окон, и представляет жильцов, существующих словно бы в полусумеречной, гулкой внутренности барабана; интересно, как они там готовят еду, читают, спят, любят друг друга под эти гулкие удары в окна, заслоненные от мира лишь полупрозрачной частью уса или глаза. Второму ни к чему эти домыслы, второму холодно или голодно, ему хочется дома, тепла, синего унитаза, хорошей отметки на семинаре. Первый мог бы вмешаться, остановить, одернуть, направить по нужному пути, но он никогда этого не делает. Ему нравится наблюдать за метаниями второго. Этим и живет.

В коридоре, довольно большом и длинном, темно. Димка идет, держась за край канадской курточки Серого, вешает куда-то на груду полушубков, ватники шинелей свое пальто и затем, как только открывается дверь в комнату, останавливается на пороге, словно от удара по глазам. Конус ослепительного, матового от табачного дыма света как будто вонзается в зрачки. Этот конус тянется острой вершиной к жестяному абажурчику в виде перевернутой воронки, который спущен с потолка на проводе. Комната кажется необъятной, уходящей неразличимыми вначале стенами куда-то в неведомое пространство. Свет лампы, впитанный движущимися, текущими полосами дыма, плотный: его, кажется, можно потрогать.

В основании бело-голубого конуса шевелящаяся масса, которая — Димка не сразу различает — состоит из согнутых спин и голов. Здесь, наверно, человек двенадцать. Никто из них не оборачивается чтобы взглянуть на вошедших, не выпрямляется! Именно так — Димка видел, когда приходил к матери в обоянский госпиталь — делали операции, когда не было наркоза. Куча людей наваливалась на раненого, вцепляясь в руки и ноги, в голову, в то время как хирург и его помощники работали над разрезом, звякая своими кохерами, щипцами, пинцетами. Никто не обращал внимания даже на близкие разрывы. И молчали так же деловито и страшно. Раненый, устав от крика или ослабленный стаканом первача, тоже молчал, только извивался.

Тот, что еще недавно был в шинели, трогает за плечо, и, обернувшись, Димка видит в дымном полу мраке, что это девчонка — накрашенная, худенькая коротко стриженная, похожая на циркачку. На ней расклешенная складчатая юбочка и шелковая парашютная блузка, а в волосах бумажная алая роза.

Димка, взволнованный приключением, бенедиктином, всем этим необычным длинным днем, готов тут же, по своему обыкновению, влюбиться, но Серый тянет его за рукав, протискивается к столу, где находится похожая на какую-то детскую игру плоская) размеченная цветными клеточками доска и круг-вертушка, разделенный по числу клеточек на черно-красные дольки с луночками по краям. Как раз в эту секунду парень, стоящий особняком во главе стола на торце, быстрым и ловким движением наманикюренных холеных пальцев заставляет круг, как волчок, бешено закрутиться и бросает на него белый костяной шарик. Шарик начинает скакать, биться о стенку, в которую заключен круг, подлетать, перескакивать через цветные дольки с лунками. Димка чувствует, как невидимая ниточка возникает между его глазами и шариком, зрачки поневоле прыгают, ждут остановки, скачут… все тише, тише.

Серый шепчет что-то в ухо, напоминая о правилах игры. Про рулетку Димка знает. И у Достоевского читал, и сам видел: на толкучках, в укромных уголках, вдали от милиции, унылые и какие-то ободранные, видать не раз битые, люди, по-иностранному — крупье, крутили красно-черный круг с шариком. Они озирались по сторонам, роняли — для приманки — деньги на землю, зазывали сиплым голосом желающих. Круг у них был картонный, грубо размалеванный, дощечка умещалась на коленях, игра шла зачастую прямо на деньги без фишек — попал в цвет или в чет, получай выигрыш, не попал — деньги уже не твои. Здесь же Димка впервые увидел перед собой настоящую рулетку, торжественную, лаковую; сияющую, — видать, вывезенную из Европы. И даже парень на торце стола носил галстук, а физиономия у него, как и положено крупье, или водиле, была драная, со следами былых порезов.

Шарик останавливается, и все склонившиеся за столом разражаются приглушенным воплем. Парень в гимнастерке, возбужденный, с мокрым чубом, сгребает к себе кучку плексигласовых цветных фишек. Не поймешь, кто здесь играет, кто болеет. Все волнуются, дергаются, бормочут.

— Ставь, не мямли, — говорит Серый и бросает на стол — перед галстучным — два червонца. — По-малому, не рискуй; выйдет в цвет. Фишки! — орет он водиле. Получив несколько оранжевых кружочков, ставит их в разные уголки доски — на полную комбинацию. Так он хоть и выиграет в случае удачи немного, но проиграться не может.

— Ставлю по-бабьи, — шепчет он Димке. — И тому, и этому.

— Фишки! — вопит чужим баском Димка, стараясь походить на бывалого игрока. Парень в галстуке сдвигает в его сторону, взамен денег, несколько фиолетовых, остро пахнущих химией легких кругляшков. Делает он это ловко. Димка понимает, что здесь надо быть очень быстрым, иначе выпадешь из темпа игры. Это не шахматы.

Димка ставит одну фишку на цифру — вдруг повезет? Ведь почти — он уже сумел сделать нехитрый расчет — три процента возможной удачи. Не так много, но и не мало, а выигрыш будет велик, в сообразии с риском. Остальные три фишки, стараясь подстраховать себя, он ставит в отдельные секторы близ круга — на цвет, чет-нечет и половинку цифр. Дальше начинается то, что не привыкший к такой азартной суете Димка воспринимает как ныряние поезда в бесконечные тоннели с короткими озарениями при пробежках на свету. При каждом новом вращении диска он словно бы слепнет и глохнет. Он превращается в шарик, прыгающий по неразличимо мелькающим красным и черным долькам. Все скачет: цвета, цифры, лица, руки, деньги. И не надо думать или действовать, все делает за тебя парень в галстуке или соседи, и никто не допустит ошибки, сбоя; играет как будто бы одно многоглазое и многорукое существо. Только успевай ставить фишки, сгребать выигранное или же безропотно прощаться с тем, что «пролетело».

Мимоходом Димка замечает, что хозяина рулетки здесь зовут по-разному — кто крупье, кто водилой, кто Жоржем, а некоторые, должно быть, сильно проигравшиеся, Драным Жоржем. Но это мелочи, а важны пальцы Жоржа и коротко бросаемые им слова:

— Семь, красное… нечет, первая комбинация. черное, чет…

Раз — и выскочил из тоннеля в короткий просвет, шарик замер в луночке, короткий общий вздох, или возглас, или матюжок; Жорж сгребает со стола фишки одним ловким движением длинной руки либо быстро распределяет плексигласовые кружочки между выигравшими. И снова все погружаются в темноту ожидания. Через несколько минут, успев потерять и вернуть несколько фишек, Димка кажется себе знатоком, раскусившим тонкости игры, ее законы, вероятности, замысловатую линию удачи.

Тоннель — свет, тоннель — свет. Димка ставит то на комбинации цифр, то на цвет, то на чет-нечет, чувствуя себя с каждой остановкой шарика немножко нищим, немножко богачом, потому что при этой игре он и проигрывает, и выигрывает одновременно. Это осторожная стариковская тактика, и, освоившись, Димка решает рискнуть. Он уже называет водилу Жоржем, толкается, как все, научился ловко и небрежно ставить фишки. Поехали, поехали, черное жерло тоннеля, мелькание, грохот, выпрыгивание в свет с замиранием шарика, снова нырок…

— Возьми, малый!

Жорж сдвигает в его сторону фишки и добавляет деньги. Оказывается, фишек в банке не хватает — Димка рискнул поставить на цифру и сгреб все. Мелькает несколько лиц, глаз; Димку заметили, на него обратили мимолетное внимание. Но сам Димка не замечает уже никого. Глаза его слезятся от густого дыма и хлынувшей в голову крови. Щеки пылают, рулетка дышит на него жаром, как раскаленная печь. Он чувствует прилив вдохновения. Сегодня ему все должно удаться, говорят, что новичкам везет.

Еще раз на цифру. Мимо! Карман с фишками пустеет. Кто-то с коротким ругательством отваливает от стола, расталкивает груду прижатых друг к другу потных тел. Кто-то, откинувшись назад, в короткой паузе между метаниями шарика пьет из бутылки.

Везение отворачивается от Димки. Конечно же ненадолго. Не может быть, чтобы ему не пофартило. Димка достает из кармана последнюю пятерку и получает фишку. Одну! Снова на цифру: была не была! В ногах дрожь от возбуждения. Серый, то ли с проигрышем, то ли с выигрышем, исчезает из поля зрения. А у Димки опять в кармане фишки. Краем глаза Димка успевает заметить в полумраке — сквозь завесу дыма — девчонку-циркачку, она сидит у стены, напротив, на табуретке, положив ногу на ногу, и курит длинную папироску. Ах ты, черт, прямо как в трофейном фильме про западную жизнь. Димка насмотрелся этих картин, как только приехал в Москву из деревни, ни одной не пропустил. Вот выиграть бы миллион, как в фильме про короля Монте-Карло! И… и… Тот парень заплатил хирургам и вернул зрение бедной нищей девочке. А что может сделать он, Димка? Девчонка напротив зрячая, да и медицина у нас бесплатная. Вон сапожник Митька из «Полбанки» ездил к самому Филатову, исправил глаз.

Димка отгоняет глупые, мешающие играть мысли. С миллионом можно хорошую квартиру снять, можно одеться в барахольном углу Инвалидки, где, бывает, толкутся матросы-дальневики с «либертяшек», можно потом заявиться к Евгению Георгиевичу, показать себя — каков он есть, пропащий человек, можно… да вот к этой девчонке подойти и пригласить ее в коктейль-холл в гостиницу «Москва», куда только прилично одетых пускают… Ничего, что она намазана, как приблатненная, у таких девчонок добрые души, они отзывчивые друзья: Димка знает из литературы. И, конечно, можно сфотографироваться в хорошем ателье у МХАТа — шляпа, лакированные туфли, клеш из манчестерки, пиджачок в полоску с плечами — и маме отправить. Давно он обещал маме сфотографироваться и прислать портрет, показать, каков он теперь, москвич, студент важнейшего вуза… Да все никак не соберется. И в чем фотографироваться?

Все эти мысли залпом пролетают в голове Димки, кажется, в долю секунды. Постепенно он начинает покорять всепоглощающее азартное чувство, замечать, что творится вокруг. И вовремя — Димка, собирающийся заявить цифру, вдруг обнаруживает, что карман его совершенно пуст. Как много стали значить для него эти легкие плексигласовые кружочки. Господи, всего лишь фишечки, детские игрушки, пустячки — но как они нужны сейчас. Может быть, одна-две попали случайно в другой карман?… Нет. И тут же многоглазое существо, даже не заглядывая в его карман, а словно кожей осознав, что Димка выпотрошен, выталкивает его в сторону. И он оказывается в позорном одиночестве, отвергнутый столом. Не для него теперь это волнение, крики, переживания — все оставлено в другом мире, и в него не вернуться. Счастливцы — в конусе света, он — в полумраке.

Девчонка все так же сидит на табуретке, только папироска ее, длиной с полметра, превратилась в окурок. Смотрит она на Димку с равнодушной улыбкой. Но девчонка уже вовсе не интересует Димку. Денег, где взять денег, хоть десятку! Он хочет вернуться. Он еще покажет, каков на деле. Он уже прочти выиграл, почти усвоил премудрости цифр, комбинаций, цвета и странности в метаниях шарика. Нет, дело не в миллионе, он даже не жаждет денег, он хочет играть, быть среди этих взрослых мужиков равным, дергаться так же, как и они, напрягаться, кричать, тянуть к себе или бросать мятые деньги, показывая полное пренебрежение к этим бумажкам, жалким — Димка изучал — всеобщим эквивалентам, хочет держать в пригоршне плексигласовые фишечки, мягко, беззвучно потряхивать ими в кармане… Через руки Димки только что пробежала не одна сотня, может быть, тысяча… Он замирает, пораженный цифрой. Да, тысяча, две, и он ни о чем не жалеет. Жалкие студентики, считающие копейки на столовский кислый винегрет, вот каков Димка — видели бы его в эту минуту!

Серый куда-то исчез. Что ж, идти к куче пальто, отыскивать на ощупь свой перелицованный довоенный ратин, шапчонку и идти в ночь, к общежитию какого-то техникума, где из-под пола брызжет вода?

Германн, подросток, князь… ну… этот… — какие-то неясные литературные фигуры игроков мелькают в воображении Димки. Белые манжеты, сюртуки, свет свечей, столики на гнутых ножках, пистолеты. Боже мой, он, Димка, был почти в этом мире. Во всяком случае, среди тех же великих страстей. Серый выходит из какой-то боковой двери, замечает Димку и останавливается, словно бы зная, что студент сам бросится к нему. Димка хватает его за рукав:

— Серый? Ты выиграл?

— Тот смеется, выворачивает наизнанку карманы брюк. Только связка ключиков и отмычек падает с лязгом на пол. Серый поддевает ее носком сапожка, подбрасывает и ловит на лету.

— А взять неоткуда? Серый пожимает плечами:

— Может, и дадут. А под что?

— Как под что?

— Ну, что у тебя есть? Учебники? — Он смеется. — Ну, под часы, хочешь, Студент?

Он хорошо знает, что у Димки нет часов. Мама; передавала ему со знакомой какой-то старенький «Мозер», но, увы, знакомая исчезла с часами.

— А на «американку» пойдешь?

— Какую «американку»?

— Как в споре. На желание. Проиграешь — деньги можешь не возвращать, но желание выполни. Димка мнется:

— Мало ли какое желание?

Серый пританцовывает.

— А это уж какое будет. Не я деньги дам, у меня нету. Кто-нибудь из этих… Может, заставят под столом кукарекать или на лекции тряпку в профессора бросить — я не знаю. Тут народ знаешь какой! Не деньги ценят, а шутку. Игра есть игра: если будешь только богатеть, голову проломят свои же.

— А ты обещаешь, что без позора?

— Без позора — это точно. А хулиганство какое — вполне возможная история.

— Давай!

— «Давай»! — дразнит Серый. — Я не банк. Тут еще заинтересовать человека надо. Он смотрит на Димку, изучая его.

— Есть, пожалуй, маза. Погоди…

Он исчезает в двери. Через несколько томительных, ужасных минут, когда рядом дышит игра, кто то невнятно смеется, кто-то приглушенно ругается и кто-то, отошедший от стола, роняет мелкие деньги из зажатого в горсти кома, Серый возвращается, а следом за ним мягко, неслышно ступает человек, с щелочками-глазами, внимательный и вкрадчивый. В улыбке его — ножевой, металлический всплеск отраженного фиксами света. На шее белый шарф.

Это Чекарь!

Чекарь разглядывает Димку. Разводит руками.

— Надо же — Студент! — Он поворачивается к Серому, говорит строго: — Что же ты не объясни толком кто?

— А я знал, что ты его знаешь? Чекарь трясет Димку за плечи. Говорит своим мягким акающим и приветливым говорком:

— Здорово, Студент! Рад видеть. Новое что-нибудь написал?

— Нет еще.

— Зря. Зря. Пиши. И мою просьбу не забудь. Он ловко стихи тискает, — объясняет Чекарь Серому. — Сам причем, свои.

Серый с уважением смотрит теперь на Димку — так, во всяком случае, кажется. Да и как еще он может смотреть — Студент с Чекарем знаком, тот его за талант ценит. Не фуфлы-муфлы. И девчонка улыбается, видя, как Чекарь трясет Димку.

— Ладно, о чем тут говорить. — Чекарь вынимает из кармана деньги, ровно сложенные, аккуратными пачками, пересчитанные. — На, Студент, побалуйся.

— А сколько тут?

— Выиграешь — отдашь, — уклоняется от ответа Чекарь. — Ну, а не выиграешь… — он смеется, щуря голубенькие острые глазки, — заставлю тебя на «американку»… рассказать чего-нибудь, сочинить… делать ничего не заставлю. Вот, при Сером обещаю и при ней. — Он кивает в сторону девчонки. — Слов потребую, только слов.

Димка знает, что Чекарь блатной, но знает также, что обязательность у них ценится. Впрочем, что бы то ни было, на этот раз Димка выиграет. Нечего и сомневаться. Он сует деньги в карман — не пересчитывать же. Это не стипендия.

— Погоди, — останавливает его Чекарь. Димка холодеет: неужели передумал?

— Ты из-за выигрыша будешь или из-за игры?

— Из-за игры.

— Молодец — расцветает Чекарь. — Настоящий парень, не только стихи тискает. Играй!…

Люди, склоненные плотной массой над столом, словно почувствовав, что Димка теперь снова в игре, легко подаются, расступаются, и он оказывается у рулетки. Никто не озирался, не наблюдал за Димкой, они как будто спинами, головами, плечами почувствовали увесистость Димкиного кармана и приняли его в свою среду. Их масса втянула Димку и сомкнулась. Кто-то выходил за это время, кто-то входил, но масса оставалась неизменной, с ее винно-табачным азартным неровным дыханием, колыханием, возгласами. Может, кто-то успел застрелиться, повеситься, утопиться, кто-то успел стать обладателем раздутого денежного кома?… Это не влияло на груду тел у стола. Кто они? — мелькнуло в Димкиной голове. — Оказавшиеся не у дел фронтовики, не знающие, как пристроиться в новой жизни, бандюги, спекулянты, рыночные торговцы, взяточники, обладатели честных, но живущих лишь мгновение зарплат? Мелькнуло — и исчезло. Здесь, видно, не принято рассматривать друг друга, разговаривать, здесь живут только в конусе света, падающем ровно на стол — и ни на метр дальше. Кто, как, откуда — за такие вопросы можно и поплатиться. Ну и ладно, и ладно. Главное, что он, Димка, вновь в конусе, он ощущает над своей макушкой тепло ослепительной двухсотсвечовки.

Он вытаскивает из кармана бумажки и со страхом замечает, что у него сплошные помятые слегка тридцатки. Боже ж мой, сколько у него денег?

Крупье, этот самый Драный Жорж, бросает на Димку быстрый • револьверный взгляд: ну? Димка швыряет на стол бумажку. Поехали, и да улыбнется нам удача. Димка получает заветные фишки и ставит их на цифру. Вперед!

Снова рывок в тоннель, вслед за брошенным Драным Жоржем шариком, — в зыбкую темноту. Через минуту Жорж отталкивает от себя кучу фишек в сторону Димки. Попал! У Димки ухает что-то в глубине живота. Всем существом он ощущает восторженную зависть соседей. Но она мимолетна и с новым броском шарика исчезает, уступая место волнению. Общий вдох и затаенность. Димка ощущает себя словно бы в атаке. Да, именно это смертное чувство — пронесет или нет. Похоже, то же испытывают и те, кто рядом с ним.

— Ну, держись, браток, — хрипит кто-то у плеча, должно быть — уже проигравшийся и перешедший в переживатели. Димку поддерживает его явное сочувствие, вдруг прорезавшееся в наполненном азартом и алчностью кругу. Какой-то клеточкой мозга, не вовлеченной в этот круг, студент успевает оценить так нужную ему поддержку, эту дружественную хрипотцу фронтовика, знающего дрожь атаки. Обыденность, рутина и нищета новой/ и так не похожей на мечты мирной жизни гонят таких, как он, к карточным столам, к рулеточной вертушке, к «железке», «двадцать одному», к веселой и дикой поездной игре «махнемся». Здесь они дышат ноздря в ноздрю с базарными спекулянтами или бандюгами, ну и не важно, игра знает лишь риск и азарт, не признает она честных или бесчестных, не ведает симпатий и вражды, чешет всех одной косилкой. Игра ловит фронтовиков, как портовая шлюха, ожидающая дальние суда. Ей что капитан, что матрос — был бы фартовым парнем, не жалеющим себя и близких. Ну, куда же ты, Димка, со своей жаждой удачи? Неужели ты думаешь одолеть вершину, которая сбросила не одного бывалого вояку, расчетливого или рискового, умного тактика или любителя лобовых ударов? Кого ты хочешь опередить, обойти? Но вот — обходит. Сузив прицел с комбинации на цифру, на столь памятную всем и пугающую дату 22 (назло судьбе), Димка ловит за хвост большую удачу, и вновь Жорж, скривив исполосованное багровыми рубцами лицо, подвигает к нему деньги. Фишек у водилы уже нет. Кто-то отходит от стола, с грохотом уронив костыль. Наверно, это его деньги в той кучке, что перешла к Димке, Не из воздуха же она взялась. Ни одно ухо не повернулось на стук. Да хоть подорвись на гранате. Игра!

Через полчаса Димка, уже ничего не соображая, отваливает из электрического ослепительного конуса в полутемный угол. Все, все загреб к себе этот Жорж с отвратительной драной рожей. Сколько там было — Димка и не представляет. Полстола занимал его выигрыш — фишки и деньги. И уже казалось, он не сможет улетучиться. Но выигрыш исчез. Мгновенно — как стог сена от пламени на ветру. Как это случилось? Что-то здесь нечестно, несправедливо, Димка был достоин крупного выигрыша, он действовал по прекрасному наитию новичка, он все соображал, он предугадывал каждую ставку. Это те, в куцых пиджачках, торопливые, матюкающиеся, пахнущие водкой, луком, бриолином, это те должны были проиграть, но не он, бедный студент, которому по всем законам — и в книгах о том не раз писано — должно бешено, дьявольски везти. Откуда-то возникает Серый. Димка, уставившийся в пол, видит только его шевровые сапожки со спущенными голенищами. Димка хватает его за руку, шепчет:

— Где Чекарь? Надо разобраться, Я не мог так быстро проиграть. Мне везло. Ты же видел, а? Серый треплет его плечо:

— Тихо, тихо, Студент. Не духарись.

— Где Чекарь?

— Ушел. Что он, тебя станет дожидаться? Уже все, кранты игре.

Группа людей у стола мгновенно рассыпается. Кто ругается себе под нос, опустив голову, кто молчит. Вмиг игроки растаяли в полумраке — и вот уже сталкиваются где-то в темном коридоре, роняют шинели, хлопают дверью, выходя по одному. Исчез и Жорж с игорной доской, фишками и деньгами, а на огромный стол девчонка уже набросила скатерть с бахромой.

— Пошли, пошли, — торопит Серый Димку. — Чего нюни распускаешь? А еще студент.

Из дома они выходят не сразу, а по знаку девчонки, которая стоит у открытой двери и наблюдает за улицей. Серый сжимает локоть Димки:

— Тсс… Молчки, молчки. Потом поговорим.

— Слушай, а этот Жорж много денег уволок.

— Крупье должен содержать дело?

Они быстро шагают темным переулком. Глубокая зимняя ночь нависла над ними, щекочет лицо снежком. Похрустывают замерзшие лужицы. Серый останавливается, придерживает Димку.

Где— то неподалеку проходит патруль, сапоги звонко ломают льдинки, слышны молодые голоса солдат. И хоть комендантского часа давно уже нет в Москве, Серый предпочитает переждать в темном углу, в тени какого-то двухэтажного барака. Ночь остужает Димкину голову. Который же это час? Серый достает из кармана свой «цикач» -летчицкие часы с ярко светящимися цифрами и стрелками.

— Три.

Значит, он, Димка, играл целых четыре часа или больше. Какие-то чудеса в этом темном доме с конусом света — там по-другому время идет, что ли?

— Слушай, Серый, а сколько я там проиграл?

— А сколько у тебя своих было?

— Ты же знаешь. Рублики. Шестнадцать.

— Ну, значит, моих пятьдесят уплыли у тебя. Да ерунда. Ты сколько стипендии получаешь?

— У нас на курсе стипендия двести тридцать рублей, — отвечает Димка — и это чистая правда. Он не добавляет только, что стипендии этой не получает.

— Ну, так мне скоро отдашь.

— А Чекаря деньги? Сколько их было?

— Да кое-что было, — равнодушным тоном говорит Серый. — Тысяч восемь, я думаю. Может, немного больше.

— Сколько?

Нет, эта ночь ему снится! Не было темного дома, рулетки, согнутых спин, не было барака-общежития с фонтанчиками из-под пола. Это он спит в уютнейшей каморке милого, прекрасного, доброго Евгения Георгиевича, в чудном доме с его симпатичными обитателями, и снятся ему всякие рулетки и бараки. Но ночной ветерок так свеж. А руки, если и поднести к лицу, пахнут плексигласовыми фишками и деньгами.

— Тысяч восемь с прицепом, — негромко добавляет Серый.

Он, Димка, держал в руках сумму, о которой и думать раньше не смел. Тысяч восемь — да этих денег ему хватило бы, если экономить, до окончания учебы. Бабка в селе, работая санитаркой на ветпункте, в креозоте и навозе, среди всяких этих чумок, чесоток и клещей, получает в месяц триста восемьдесят — и все соседи ей завидуют, это настоящие деньги, которые каждый месяц держишь в руках, а не начисления на трудодни: то ли будут, то ли нет. Это сколько ж бабке надо мыть цементных полов и боков коровьих, чтобы заработать такую кучу денег? Бежать надо обратно в темный дом, отыскивать Драного Жоржа, трясти его за ворот! Вдвоем с Серым, может, они справятся.

— Серый, не мог я проиграть столько. Надули меня. Или эти, вокруг, деньги растащили!…

Приятель смеется в ответ. Они уже подходят к общажке. Она темна, как брошенное судно. Несколько бродячих псов мелькают на помойке, рыщут, как шакалы, хрустят мерзлой картофельной кожурой.

— Студент, в этой игре никто копейки не возьмет. Там есть люди — следят. Знаешь, что бывает, если хоть рубль чужой сунешь в карман?

— Что?

— Трюмить будут. А потом вытащат подальше, на помойку, и бросят. Утром милиция найдет.

— Это как — трюмить?

— Ногами бить. Но не как попало, а с толком. Чтобы была одна котлета.

Димка вспомнил — он видел однажды коротко остриженного человека, которого утром подобрали милиционеры и пробовали усадить его в извозчичью пролетку. Найденный был чудовищно синего, не имеющего ничего общего с человеческим, цвета. Они усаживали его, как тряпичную куклу, поддерживая руки, ноги, голову. Стриженый дышал, но глаза его смотрели бессмысленно и тупо. И извозчик, и милиционеры понимали, что имеют дело с человеком, который жить не будет. Это Димка хорошо ощущал.

— А этот, сам Драный Жорж?

— Он водила. Не веришь ему — не играй. Димка стонет:

— Серый, как же я Чекарю такие деньги верну?

— Чего ты мычишь? — возмущается Серый. — А еще играл как настоящий. Чекарь же сказал тебе — на «американку». И ничего такого не потребует с тебя. Кроме трепа. Он к тебе хорошо относится, Чекарь. Повезло. Я и не знал, что вы знакомы. Вот если б я брал деньги, он бы с меня содрал…

— Что?

— Мало ли что? Может, в форточку куда-нибудь залезть. Может, чего похуже. Тут не отвертишься.

— Никак?

— Никак. Тут похуже будет, чем трюмить. Димка ежится, пробирает его холод.

— А если Чекарь передумает? И с меня что-нибудь потребует?

— Чекарь-то передумает? Ты что?

Димка успокаивается. Они тихо обходят, барак, направляясь к черному ходу. В коридоре на стуле, свесив голову с седыми грязными прядями, спит истопница. Она вздрагивает от храпа. Не зажигая света, они стелют на проволочные койки одеяла.

— Жрать хочешь? — спрашивает Серый.

— Очень, — признается Димка. Чувство голода, после того как он пришел в себя на морозце, жжет его внутренности.

— Я тоже, — говорит Серый. — Не подумали мы… Он ворочается, укладываясь поудобнее.

— Вообще-то, ты можешь не только долг списать, но и еще заработать. Больше, чем получил у Чекаря, — говорит Серый, зевая.

— За что?

— Ни за что. За пару слов.

— Каких?

— Потом скажу.

Через минуту Димка спрашивает:

— Ты вправду или болтаешь?

Но Серый уже не отвечает.

Спит Димка плохо. Перед глазами мечется шарик, бьется о стенки круга, прыгает; рябит от красных и черных квадратиков, цифр. «Тащите билетик», — требует Драный Жорж. На изуродованном его лице золотые профессорские очки. Димка тащит билетик, как на экзамене, видит цифру: 13. Драный Жорж, улыбаясь, отсчитывает ему деньги — сотенную за сотенной. «Молодец, Студент, знаешь материал. После сосчитаемся. На „американку“… Много с тебя не потребую. Объяснишь мне, что стремился выразить исландский народ в своих сагах. Какую вековую мечту? Всего только пару слов». Какую мечту? Димка не знает. В сагах много крови. Там без конца режут друг друга. И каждый раз придумывают все более изощренные способы. Трюмят, в общем. Но разве в этом вековая мечта? Не знает Димка ответа, не знает. «Садитесь, двойка».

Димка просыпается, как от толчка, точно в семь. Серый, укутавшись в одеяла, ровно дышит. Окно серое, мутное. Димка опускает голые ноги на пол, и ледяная вода касается ступней. Брр. Вот она, новая, независимая жизнь. Как бы то ни было, пора собираться на лекции. Храм науки ждет его. Богиня мудрости ласково улыбается студенту сквозь утреннюю мглу. Пора. А все, что было ночью, — забыть… Забыть. Он видит на плакате полнощекую, с чистым лицом девушку. Она рада, что у нее оспы нет.

И вдруг Димку озаряет. Он напишет то, о чем напоминал Чекарь. Стихи о матери. Ведь тот сам просил его об этом. Воти получится «американка». Все, все будет прекрасно. Вот только пожевать бы чего-нибудь, Он шарит по карманам, пересчитывает мелочь. Семьдесят копеек: хватит на французскую булку с румяным гребнем, мягкую, теплую, какие продаются в старой, с лепным потолком, булочной между театром Ермоловой и гостиницей «Националь». А до центра он доедет не на метро, а трамваем, с пересадками. В эту пору трамваи переполнены и кондукторы не обращают внимания на студентов, едущих на «колбасе». Жизнь прекрасна!