"Князек" - читать интересную книгу автора (Хэррод-Иглз Синтия)Глава 14Зимой 1572 года Нанетта вновь захворала, а в феврале 1573 года, сразу справив день своей шестьдесят пятой годовщины, оставила двор и навсегда возвратилась в Уотермилл. Тяжело было расставаться с королевой и друзьями, многих из которых она знала всю жизнь – ведь кто бы ни пришел к власти, придворные продолжали делать свое дело... Расставаясь с государыней, она плакала. Елизавете исполнилось уже тридцать девять – Нанетта знала ее с самого рождения, и теперь, оставляя придворную службу, подозревала, что больше они никогда не увидятся. Нанетта выглядела такой худенькой и хрупкой, а жизнь при дворе столь утомительна... – Теперь позаботься о себе, – напутствовала ее королева. – Посмотри: кожа да кости – ешь побольше, близится весна, и ты должна набраться сил. – Мне будет лучше дома. Я так скучаю по свежему воздуху и чистому небу! – жизнерадостно ответила Нанетта, чувствуя, что едет домой умирать. Но, хотя путешествие и утомило ее, шутка оказалась пророческой: в Уотермилле она почувствовала себя куда лучше и вскоре была в состоянии съесть большую часть из того, что ей подавали. Она заметила также, что между Джэном и Мэри появилась некая натянутость, и гадала, не связано ли это каким-то образом с ее приездом. После ужина к ней привели детей. Она пришла в восторг от семилетнего Николаса. Он был высокий, сильный мальчик, хорошо учился, а на лице его постоянно присутствовало то же выражение открытости и честности, что в детстве у Джэна. Вообще он походил на отца, хотя и унаследовал карие глаза Мэри. Нанетту поразило, насколько напоминал мальчик Александра... Четырехлетний Габриэль был еще пухленький, и своим курносым носиком и рыжеватыми волосами сильно походил на мать. Болтая с Николасом и забавляясь с детишками, Нанетта краешком глаза ловила многозначительные взгляды, которыми обменивались Джэн и Мэри. Когда детей увели, она потребовала объяснений. Знаком удалив слуг, она сказала: – Ну, Джэн, выкладывай все начистоту. – Разве я до сих пор не был с тобой честен, мама? – Нет, милый, не всегда, – грустно ответила Нанетта. – Сразу, как только я приехала, я заметила, с тобой творится что-то неладное. Что-то тебя волнует, но ты молчишь. – Я не могу сказать, мама... По крайней мере, не теперь... – ответил Джэн. Мэри открыла было рот, но Джэн перехватил ее взгляд, и она смолчала. Нанетта глядела то на одного, то на другого. – И все же лучше нам поговорить. Кажется, дело серьезное. – Не сейчас, мама. Утром. Ты устала. – Ради Бога, Джэн, давай разом с этим покончим! – нетерпеливо воскликнула Мэри. – Ведь ни один из нас не сможет уснуть! Джэн вздохнул: – Ну, хорошо, хорошо. Нанетта присела на скамью у окна – на место, которое обычно занимала Мэри. Как раз напротив камина, над которым красовался ее портрет, где Мэри выглядела такой самодовольной... Хотя Нанетта и не знала, о чем пойдет разговор, но уверена была, что этого хотела Мэри. Нанетту поразило, что Джэн, ее мальчик, всегда такой сильный, полюбив, вдруг стал мягче воска... Джэн услал слуг в зал, запер двери покоев и с великим трудом, избегая смотреть Нанетте в глаза, рассказал обо всем, что знал, – и о том, что поведала ему Мэри. Нанетта терпеливо выслушала, не сводя глаз с лица Джэна, лишь единожды взглянув на Мэри, которая сидела на стуле в другом конце комнаты и нервно поигрывала ожерельем. – Теперь сама видишь, мама, – с усилием выговорил Джэн, отчетливо осознавая, сколь жалки его слова, – ты должна теперь сказать мне всю правду о том, что касается моего рождения. – Я должна, Джэн? Ты словно чем-то мне угрожаешь... – О, нет, мама... – начал было Джэн, но Мэри нетерпеливо прервала его: – Лучше, если ты скажешь ему все сама – ведь иначе он пойдет к Полу и выложит ему все. Наступила давящая и тягостная пауза – глаза Нанетты горели, словно две синие свечи, но Мэри не отвела взгляда. – Ох, Мэри, как это дурно! – произнесла, наконец, Нанетта. – Неужели я так плохо тебя воспитала. Неужели и я, и Симон, и отец Филипп сделали тебя такой – наглой, алчной и бессердечной? – Мэри опустила глаза. Лицо ее горело – но, увы, не от стыда... Нанетта печально посмотрела на Джэна. – Ладно, Джэн. Я терпеливо тебя выслушала – а теперь я и вправду устала и хочу лечь в постель. – Но... – Не теперь, Джэнни. Мне нужно подумать. Утром я сообщу тебе о своем решении. Скоро... – она помолчала, потом пожала плечами. – Я буду молиться за тебя. Помолись и ты, сынок. А ночью, то и дело пробуждаясь – ведь теперь ее сон был старчески чутким, хотя в молодости она тоже особенно не разнеживалась – Нанетта неторопливо продумывала ситуацию. Дело зашло достаточно далеко, и придется открыть Джэну всю правду – иначе Мэри принудит его обратиться к Полу, которому достаточно тяжело и без всего этого... Нельзя позволить мрачным призракам былого терзать его измученную душу. По давней привычке она не могла молиться, лежа в постели. С усилием, стараясь не потревожить Одри, она выбралась из кровати, накинула на себя покрывало – в комнате было довольно прохладно – и опустилась на колени прямо на голые доски пола. Она молилась Господу, Пресвятой Деве – и святой Анне, своему ангелу-хранителю, матери Богородицы – а потом, отчаявшись выразить словами все то, что терзало ее сердце, все повторяла и повторяла «Отче наш» на латыни – языке своего детства... Наконец, озябшая и измученная, она легла в постель и уснула. Утро выдалось ясное и холодное, и после утренней своей совместной молитвы с Симоном она попросила Джэна принести ей теплый плащ и выйти с ней в сад. – Я хочу побыть с тобой наедине, – сказала она – а в саду нам никто не помешает. И даже ты, Мэри, – прибавила она, увидев, что та собирается тоже надеть плащ. – Это касается только Джэна. Их взгляды скрестились, словно мечи: Мэри глядела враждебно, но Нанетта пересилила – и молодая женщина покорно отступила. Тепло одетой и подвижной Нанетте было приятно гулять по саду. Какое-то время они бродили молча, просто наслаждаясь свежестью и какой-то прозрачностью, царящей в Божьем мире. А небо было голубое – совсем как глаза Вильяма... Нанетта в сотый раз спрашивала себя, права ли она была, скрыв от Пола правду – может быть, стоило силой заставить Вильяма вернуться под родной кров, теперь, когда никого, кроме Артура, у отца не осталось? На стену опустилась трясогузка и уставилась на них, помахивая хвостиком, – глаза Джэна тут же устремились на пичужку. Нанетта искоса глядела на сына, любуясь его твердым и ясным лицом, губами, готовыми в любой момент улыбнуться, темно-синими глазами с пляшущими в них искорками смеха... О, как хотела бы она охранить его от тревог и зла, сберечь в нем эту радость жизни, присущую ему от рождения! Таким он был и когда она впервые привезла его в Уотермилл в качестве наследника Джеймса... Почему этому пламени суждено всегда угасать? Ах, нет – оно все еще пылает в Джейн. От нее как бы исходил свет – это был свет истинной веры. Она жила словно в райском саду, никогда не покидая его пределов. Нанетта также ни разу не изменила вере отцов, но разница между ней и Джейн состояла в том, что для Нанетты ведомы были хаос и тьма, царящие за стенами райского сада, а Джейн даже стен не видела: для нее Эдем – это и был весь мир... – Джэн, – наконец заговорила Нанетта, – как ты думаешь, почему я скрывала все от тебя так долго? – Чтобы защитить эту женщину... мою мать… – Да, чтобы защитить ее – и тебя тоже. Ты и вправду думаешь, что я продолжала бы молчать, если бы знание могло принести тебе пользу? Для тебя же лучше было ни о чем не знать... Джэн встретился с ней глазами: – И все же незнание не может быть лучше знания. Всем нам свойственно любопытство. – Впрочем, теперь поздно что-либо обсуждать... Я вижу, что должна открыть тебе все. Но я вверяю тебе эту тайну – и ты должен сохранить ее. О, нет, – прибавила она, увидев выражение его лица, – я не потребую от тебя клятвы: не хочу прибавить к твоим грехам еще один. Уверена, ты сам поймешь, что лучше молчать. Ты... или нет: Мэри совершенно права. Елизавета была твоей настоящей матерью. Они долго молчали. Она чутьем уловила, что хотя Джэн и догадывался, но все же до сих пор не позволял себе до конца в это поверить. Это оказалось для него ударом. Она отчетливо видела, что он вспоминает прошлое и соотносит новость со своими детскими впечатлениями... – Ее уже много лет нет в живых, – сказал он. – Теперь ты понимаешь, что защищала я тебя. – А она... она знала? – Нет. Возможно, догадывалась – но, по-моему, приказала себе не думать и не вспоминать. Это ведь дело прошлое, а разум наш порой удивительно милосерден... Ни одна душа не знала, куда делся младенец. И никто не ведал, откуда взялся ты. И никому бы не пришло в голову связать эти два события воедино. Пожалуй, лишь... – Что? – живо спросил Джэн. Нанетта нахмурилась. – Разве лишь то, что ты внешне сильно напоминал ее. Твоя приемная мать, видимо, не ошиблась – Пол знал о первом ребенке Елизаветы и, верно, временами задумывался... Но, полагаю, что все куда чаще считали тебя плодом моей тайной и греховной страсти – ведь я могла свободно скрыть беременность, надолго отлучаясь из дома ко двору. – Она улыбнулась – Джэн уловил горькую ее иронию... – Ну хорошо, Елизавета – да упокоит Господь ее душу – была моей матерью. Но кто мой отец? – Вот от этого позора я всю жизнь и хранила тебя, – сказала Нанетта, а затем спокойным тихим голосом поведала ему все. Потом они долгое время молча бродили по дорожкам сада. Наконец, Джэн заговорил: – Значит, Мэри не ошиблась – я Морлэнд. – Да, Морлэнд – по крови, а не по имени. – Но и отец мой, и моя мать – оба Морлэнды, и я твой родственник. – Ты родня всем нам. Джэн поднял глаза, мучительно пытаясь разобраться в запутанном клубке родственных связей, а потом улыбнулся прежней своей задорной улыбкой: – Мой дед был твоим дядей – получается, что я тебе нечто вроде кузена? Нанетта улыбнулась, но сразу же посерьезнела: – Теперь ты понимаешь, медвежонок, что не можешь претендовать на имущество семьи Морлэнд. Еще раз прошу тебя держать то, что ты узнал, при себе. Не говори ничего Мэри – если ослушаешься, вы будете оба несчастливы! Если только она узнает, что в твоих жилах течет кровь Морлэндов... – И ее даже больше, чем у самого Пола, – задумчиво прибавил Джэн. Нанетта серьезно поглядела на него. – Негоже, медвежонок... Не стоит думать об этом. У тебя есть то, что завещано отцом – и будь доволен этим. – Но если у Пола вовсе не останется наследников... – робко начал Джэн. – Мама, я этого вовсе не желаю, пойми – но так может случиться! У него остался лишь Артур да еще детишки Мэри и Даниэла Беннетта. Разве справедливее будет отдать все маленькому Беннетту, притом младшему – ведь старший никогда не оставит Хар Уоррен – нежели мне, который любит усадьбу Морлэнд, воспитан здесь, и к тому же Морлэнд во всем, кроме имени? – О, Джэн, оставь эти мысли! Как ты уже сказал, есть Артур – к тому же у Джейн и Иезекии вполне могут появиться дети. И – кто знает – может, Джон еще вернется к отцу? Как бы я хотела, чтобы ты обо всем этом позабыл! – И я бы хотел обо всем забыть, мама. Но уже слишком поздно. Может быть, всегда было поздно... Нанетта не ответила. В точности те же мысли посещали ее, когда она лежала ночью без сна в своей опочивальне... Мэри Перси пробудилась в слезах, содрогаясь и рыдая, судорожно ища подле себя Джона. Он тут же проснулся и обнял ее, прижал ее голову к своему плечу, нежно баюкая и гладя по волосам – так он обычно утешал Томаса, когда малыш падал и ушибался. – Тихо, моя милая, моя птичка, – все хорошо... Я здесь, рядом... – Когда дрожь понемногу унялась, он нежно спросил: – Опять страшный сон? – Да, – ответила она, пряча лицо у него на груди. – Теперь он приходит чаще, правда? Но ведь это всего лишь сон. Он уже прошел. – Мне снилось, что ты исчез... что я потеряла тебя... и без тебя было так холодно, так пусто... – Но вот я, здесь, ты же видишь, моя пташка! И ты здесь, в моих объятиях, в тепле и покое... – Джон стал тихонько напевать колыбельную, но тут же понял, что она еще не вполне проснулась, что она по-прежнему во власти кошмара, и слова его для нее ничего не значат. Тогда он чуть запрокинул ее голову и принялся целовать ее. Поначалу она отвечала на поцелуи сонно, словно в беспамятстве, но вскоре его огонь воспламенил кровь в ее жилах. Они читали мысли друг друга – слова были ни к чему. С того самого памятного дня в горах они очень редко расставались, но души их всегда были неразлучны. Хоть она и была горяча и горда, но даже когда они вздорили, то любовь их оставалась неизменной. И лишь порой накатывала эта тоска – и тогда, вот как сейчас, она теснее прижималась к нему, словно хотела не просто быть рядом, а слиться с ним всем существом, стать его частью... Они отдались нахлынувшей страсти – а потом лежали усталые и счастливые. – Неужто твой сон так невыносимо страшен? – чуть погодя спросил он. – Мы прежде редко были врозь – разве что по нескольку дней всего. Но когда я выступил под штандартом лорда Перси, а ты с мальчиком осталась в Элнвике... – О, это другое дело... – ответила она. – Тогда мы все равно были вместе. И я знала, что ты вернешься. – Ты знала? Ну, а если бы меня убили? – она содрогнулась, и он ощутил это всем своим телом. – Нет, я знала, что этого не будет. А когда... когда я вижу этот сон... мне кажется, что мы с тобой недостаточно близки – что бы мы ни делали, что бы ни говорили... – И ты сейчас это чувствуешь? – Это уходит... но возвращается снова, во сне. Я спрашиваю себя порой... – она не договорила, но Джон и без слов понял все: она терзалась мыслью, что эти сновидения посылает ей Господь, предупреждая, что человеческая любовь, любовь смертных – это совсем не главное... – Я никого никогда не любила, кроме тебя, – наконец сказала она. – А впервые увидев тебя, я почувствовала, что наступил конец, и будто я должна умереть... Я изо всех сил противилась, хотя знала, какова моя судьба. Ведь я была Мэри Перси, я была сама собой – и боялась все это утратить. Ты понимаешь меня? – Да, – ответил он, понимая ее лишь умом – его самого никогда не посещало это чувство отчаянного одиночества. – Я любил – до встречи с тобой... – Свою мать, – ответила Мэри. Между ними не осталось никаких тайн за годы, проведенные вместе. – Да. И она помогла мне подготовиться к настоящей любви. – Тогда, возможно... – Что? – Возможно, земная любовь – это лишь преддверие? Может быть, поэтому все так... – она запнулась, довольно долго подбирала слово и в конце концов сказала невпопад: – ...так грустно... Он не упрекнул ее, не отшутился – между ними не было места непониманию. Он понимал, что она подразумевала, сказав «грустно» – хотя слово было явно неподходящее. Они были друг для друга источниками величайшей радости, но и в этой радости был всегда привкус какой-то горечи, словно оба они пытались дотянуться до чего-то недосягаемого... Даже в ее красоте и чистоте присутствовала какая-то щемящая нотка – она, словно плененный единорог, с удивлением глядела на золотую цепь вокруг собственной шеи, недоумевая – неужели мое истинное предназначение в этом? Но подобные мысли посещали их лишь на покое... Настало утро, они пробудились, отстояли утреннюю мессу – и день принял их в свои объятия, закружил в привычном водовороте дел, обязанностей... Ведь они были королем и королевой своей крошечной страны – со всеми вытекающими последствиями. И был еще мальчик... Этим летом Томасу исполнялось пять – и он уже намного перерос своих ровесников. Он был истинным сыном своей матери – с такими же, как у нее, чистыми серыми глазами и светлыми волосами, которые летом выгорали, становясь серебристыми. Но он обещал пойти ростом и силой в отца – были в нем также и отцовская нежность и странная любовь ко всему живому. В свои пять лет он уже свободно мог управиться с любым конем, с любым соколом, с любым псом... Мэри подарила ему коня – двоюродного брата своего Хаулета – мальчик ездил на нем без седла, а порой даже без уздечки: конь, казалось, просто читал его мысли... Он владел копьем и луком, хорошо учился – и стал предводителем окрестных ребятишек по их молчаливому согласию. Джон видел в нем все те качества, что помогут ему выжить здесь, в этих суровых землях – все, кроме одного: видимо, он унаследовал от отца почти полное отсутствие гордыни. Мальчика абсолютно не волновала мысль, что когда-нибудь он станет властелином этих земель. Он вообще об этом не говорил, не строил планов... И ни разу не спросил отца о его потерянном наследстве. Его манила лишь скачка да охота – он обожал взбираться на деревья, плескаться в реке, наблюдать за логовом дикой кошки, приручать лисят... Казалось, мир людей интересовал его куда меньше. Джон хотел, чтобы Томас был совершенством – ведь этот мальчик – живое воплощение их с Мэри любви. Он любил сына до боли – в отличие от внешне беззаботной Мэри. Его собственная жизнь вошла уже в привычную колею – торговля скотом и лошадьми, охрана рубежей от свирепых кочевников, охота за дичью ради пропитания, зашита своего народа, разбор тяжб – казалось, так оно и будет до конца его дней. Но что судьба уготовала Томасу? А вдруг странная отстраненность ребенка от всего бренного и земного была знаком того, что предназначение его иное – выше и чище… Жизнь Леттис тоже протекала однообразно, и хотя ей мечталось совсем о другом, но она отдавала себе отчет, что могло быть куда хуже... Она редко виделась с Робом – он наезжал домой нечасто, на неделю летом – поохотиться в окрестностях Бирни-Касл, да раза два зимой, чтобы провести с семьей Рождественскую неделю в Аберледи. А в остальное время она не видела его, и даже ничего о нем не слышала. Она догадывалась, что поступал он так отчасти для того, чтобы ее защитить: каким-то непостижимым образом она догадывалась, что хотя он и вращался в высших кругах, но втайне лелеял мысль свалить Мортона, которого ненавидел, вернуть трон бывшей королеве и стать регентом при ее малолетнем сыне. Хотя он ни разу этого с ней не обсуждал, Леттис постигла вполне образ его мыслей. У нее в ушах даже звучал голос Роба: «Королева не получит прежней власти, но и не даст никому эту власть узурпировать!» Она научилась смиряться с его долгими отлучками, научилась ждать – и наслаждаться вполне теми короткими днями, что они проводили вместе. Тогда страсть их не знала границ – и даже минута, проведенная врозь, больно ранила обоих. Он разговаривал с ней так, как никто и никогда прежде – словно с мужчиной, с другом... Ей ни разу не пришло в голову поинтересоваться, что же он чувствует к ней, спросить самое себя: полно, да любит ли он? То, что она сама испытывала к нему, и то, что происходило между ними, столь мало походило на что-либо ей известное, что она не дала себе труда подобрать этому название. А когда он уезжал, она жила воспоминаниями и ожиданиями новой встречи. Но несмотря на их обоюдную бешеную страсть, она так и не зачала снова – и это было источником ее глубочайшего горя. А Роб... Что ж, Роб ни словом не обмолвился об этом, как никогда не вспоминал и о двух умерших сыновьях... Кэт по-прежнему жила с ней – и к тому же Леттис неожиданно сблизилась с обеими падчерицами. Джин было уже семнадцать, и ей пора было бы замуж, да Роб и пальцем не шевелил для этого... Казалось, ему совершенно безразлична ее судьба – а Леттис предпочитала не задавать ему вопросов: ведь его гнев мог отравить их бесценные встречи. Но Джин стала для нее прекрасной подругой – умная и страстная, очень похожая этим на Роба. Лесли было двенадцать и, будучи куда больше под влиянием Кэт, нежели Джин, она росла более нежной и женственной. Она обожала Дуглас – играла с ней и ласкала ее, словно котенка. Пятилетняя Дуглас была прелестной девочкой, с синими глазами Морлэндов, темноволосая, скуластенькая – хотя Леттис и в ней находила сильное сходство с Робом, особенно когда она смеялась. Она росла счастливым ребенком, вечно радостно лепеча что-то – и в темных мрачных коридорах Бирни-Касл звенел ее смех, кажется, впервые за всю историю замка. Для этого ребенка даже Роб делал исключение – бывая дома, он играл с ней: подбрасывал ее вверх и ловил, наслаждаясь переливами ее счастливого смеха. А девочка совершенно не боялась отца – даже когда он гневался. Возможно, именно за это он ее и любил... – Ты столь же храбра, сколь и красива, моя маленькая птаха! – говорил он ей. Иногда он брал ее на верховую прогулку в парк, сажая на седло перед собой и пуская коня в галоп. Дуглас, приоткрывая ротик, жадно пила свежий ветер, ее глаза и щечки разгорались – ее доверие к отцу было беспредельным: она знала, что он не позволит ей упасть. А когда он придерживал коня, она поворачивала к нему пылающее личико в ореоле спутанных темных волос – берет давно уже улетал куда-то в кусты – и кричала: «Снова! Давай галопом, снова!» – и он от души смеялся, восхищаясь ее бесстрашием и красотой. ...Леттис проводила целые дни за чтением, шитьем, воспитанием дочерей. Она порой каталась верхом в парке – и все время ждала Роба. Страх не покидал ее: она знала, как опасно быть его женой, что в любой момент он может оказаться в опале, и его падение будет означать ее гибель. Она всегда носила при себе итальянский стилет на отделанном драгоценными камнями поясе – а заслышав стук копыт под окнами, вся обращалась в слух: не смерть ли пришла за ней? Она уже свыклась с этим страхом, свыклась с ним так же, как и с вечными опасениями, что ее молитвы станут достоянием чьего-нибудь придирчивого слуха… «Труппа лорда Говендена» тоже двигалась по накатанной дорожке, словно звезда по своей орбите. Лорда Говендена никто из них сроду не видывал – он был их номинальным патроном, позволив им воспользоваться своим именем, дабы обойти закон, карающий за бродяжничество. К тому же они разносили славу о нем по городам и весям – а он был гарантом их респектабельности. Но материальной поддержки им он никогда не оказывал, и случись так, что они оказались бы в тюрьме или запятнали свою честь – он сразу же отрекся бы от них, как от чумы. Но так уж обстояли дела – и они вынуждены были смириться. Роман Вильяма с бродячими артистами длился два года. На исходе этого срока его начало тяготить однообразие – даже пьесы походили одна на другую словно две капли воды, потому как сочиняли их одни и те же исписавшиеся полунищие драматурги, делающие ставку на пару эффектных сцен... У каждого актера был набор сценических штампов – избитые жесты, интонации, даже повороты головы. А разлюбив, он, словно муж, разлюбивший жену, стал игнорировать их, думая о чем-то постороннем во время общих бесед, и даже на сцене, играя свою роль... А любовь его с Джеком Фэллоу закончилась куда раньше. Он стал подозревать Джека в изменах даже до того, как Остен стал бросать грязные намеки. Он понимал, что Остен сам хочет завладеть им, но так, чтобы не рискнуть собственной шкурой – ведь Остен был трусом – и оставлял его красноречие без внимания. Но перемену в Джеке Вильям уловил задолго до того, как можно было что-то заподозрить. Ведь Вильям обладал музыкальным, и притом абсолютным слухом – и ни одно существо не смогло бы солгать ему: он сердцем слышал фальшь. А когда в канун Рождества 1572 года они вновь приехали в Фулхэм в ту же самую гостиницу «У Трех Перьев», правда всплыла наружу. Джек сказал, что должен отлучиться по делу – якобы повидаться с неким джентльменом, который хочет нанять труппу для представления в его усадьбе. Вильям, предоставленный сам себе и к тому же обеспокоенный тем, как прозвучало объяснение Джека, решил посвятить вечер починке костюмов, порядком поистрепавшихся в дороге. Он пошел к маленькому сарайчику на скотном дворе, где они всегда, останавливаясь в Фулхэме, складывали свое барахло. В руке он нес лампу. Он распахнул дверь – и в неверном свете чадящего светильника узрел белый сверкающий зад Джека и яростный блеск его глаз, когда тот повернулся к дверям. А под ним, на кипе костюмов, копошился самый младший из учеников... Ральф, мальчик, пытался что-то сказать, но Джек сунул его лицом вниз в ворох одежи. Но сам больше не сделал ни одного движения. – Ну что ж, мой дорогой, – сказал он наконец, – теперь ты знаешь правду. – Вильям печально поглядел на него, удивленный его неподвижностью. – Нет, мой дорогой, – ответил он. – Я знаю об этом уже давно. – С каких же пор? – презрительно спросил Джек. – А с тех самых, как это началось, – сказал Вильям и вышел, плотно притворив за собой дверь, чтобы бедняги не простыли... Выйдя в темноту, Вильям вдруг ощутил странный прилив сил и энергии. Он почувствовал себя свободным, словно с плеч его сняли тяжкий груз, – он немного помешкал, несмотря на холод, пытаясь разобраться в причине своей радости. – Могу идти, куда хочу, могу делать, что хочу... – произнес он вслух. Но ему некуда было идти – да к тому же и делать ничего ему не хотелось. И он остался с труппой, а его благородное поведение по отношению к Джеку и Ральфу снискало ему куда большее уважение, нежели любые возможные попытки отстоять свою честь и достоинство. Но он больше не желал Джека – он просто пока сам не понимал, чего хочет. Он напоминал куколку, в которой уже копошилась пока еще невидимая бабочка. Прошел еще год – и перемены в нем стали заметными. Он вдруг начал расти и мужать и, хотя не стал ни чересчур высоким, ни очень широкоплечим, но из мальчика превратился в настоящего мужчину. Голос сделался глубже, а борода росла быстрее. Некоторые актеры это отметили: осенью 1573 года Кит Малкастер отвел его в сторонку и сказал: – Теперь тебе трудненько будет играть женщин и девиц, дорогой, – ты не подумывал об этом? Вильям кивнул: – За этот год... – Да, мы все это заметили. Ну что ж, ты прекрасный актер, у тебя чудный голос, и ты все еще поешь как ангел – правда, как ангел мужского пола... – он улыбнулся, и Вильям почувствовал искренность и сердечность Кита. – Я обсудил проблему с товарищами, и все согласились со мной – ты можешь вступить в труппу уже на правах полноправного члена. Конечно, тебе придется кое-что вложить, чтобы стать пайщиком... – А сколько понадобится денег? – Сотня фунтов, – ответил Кит. Сумма вовсе не была фантастической. Вильям к тому времени уже скопил кое-что, да и зарабатывал он недурно. Он взвешивал все «за» и «против». – А когда мне нужно сообщить о своем решении? – Не завтра, но вскоре... Прости, дорогой, но твоего места уже ждут. И хоть ты пока играешь королев, но принцессу тебе уже не осилить... К Рождеству ты должен дать нам ответ. – До Рождества я отвечу. Я не знаю пока... – он колебался, но Кит был ласков и дружелюбен. – Я пока сам не знаю, чего хочу. Мне нравится сочинять и петь песни ничуть не меньше, чем играть на подмостках. Может быть... – Да, вполне может быть и так. Подумай хорошенько – и, Вилл, никому ни слова. В нашей жизни важно уметь держать язык за зубами. А вот это было ценно. – Спасибо, – сказал Вильям. К Рождеству 1573 года труппа снова оказалась в Фулхэме, где Вильяма впервые в жизни разлюбили... Гостиница «У Трех Перьев» была уютной и чистенькой, а ее владелец, некий Джон Грин – добропорядочным и добрым человеком. У него была большая семья, а три его дочки помогали прислуживать в таверне. Младшая, Сюзан, всегда была любимицей Вильяма. Ей только что исполнилось четырнадцать – в ту зиму он впервые заметил, что она сменила детское платьице на женское, подвела бровки и по-взрослому причесалась. – Ох, Сюзан, какая же ты хорошенькая! – вырвалось у него, когда он впервые в этом году увидел ее. Она вспыхнула и опустила глазки, весьма польщенная. Но тем же вечером Вильям заметил, что он далеко не единственный, чье внимание привлекла перемена, совершившаяся в девушке. И хотя Джон Грин хороший отец и добрый христианин, но все же таверна не место для незамужней девушки. Разумеется, в свои четырнадцать Сюзан уже вполне годилась в жены, и наверняка Джон Грин уже подыскивает ей подходящего жениха. Тем же вечером он подозвал Вильяма и сказал: – Почему бы тебе не спеть нам песенку? Одну из твоих собственных, а? Парни просят, и знаю, что младшенькая моя Сюзи умирает как хочет тебя услышать! – он улыбнулся дочке, которая скромно отвернулась. – Спой-ка нам «Летний веселый танец», Вилл, – мы все так его любим. Вильям покорно настроил лютню, присел на стул и запел – и с первым, же звуком его голоса в таверне все смолкли. А потом были бешеные аплодисменты, просили спеть еще – он пел снова и снова, но теперь искал глазами Сюзан и ловил на себе ее взор, полный восхищения. Она была хорошенькая и нежная, с сияющими глазками и приоткрытыми губками – словно детеныш белочки, – подумал он. А когда он пел последнюю песню, то обводил взглядом помещение, гадая, кого же выберет Джон Грин ей в супруги. Его неожиданно больно кольнула мысль, что это нежное, маленькое создание будет принадлежать кому-нибудь из огромных и грубоватых парней с мозолистыми ладонями – тех, кому она сейчас подавала эль... Он отказался петь дальше – тогда Джон Грин собственной персоной поднес ему кружку ароматного эля. – Нет-нет, это в благодарность! – отмахнулся он, когда Вильям попытался заплатить. Клянусь Пресвятой Девой, Вилл, – у тебя такой сильный и волшебный голос, а песни – просто заслушаешься! Люди на много миль вокруг расспрашивают о тебе. Удивляюсь, как это ты еще не пел перед самой королевой! Богом клянусь, как бы я хотел, чтобы ты остался здесь и пел каждый вечер! Тогда таверна «У Трех Перьев» прославилась бы до самых границ Шотландии! – Что ж, может, это и возможно... – лениво ответил Вильям. Но весь следующий день он только и размышлял об этом. Возможно, этого он всю жизнь и хотел – быть композитором, сочинять песни, исполнять их? Он был придворным музыкантом – и был счастлив. Может быть, счастье улыбнется ему снова... В любом случае, надо что-то делать – скитаться с труппой лорда Говендена он больше не хотел. И вот, через пару недель, когда труппа уехала, Вильям остался – он стал сыном владельца гостиницы, его помощником и певцом в его таверне. Он отрастил бороду, написал много песен – и женился на Сюзан Грин, потому что та любила его, а ему неприятна была мысль, что она может выйти за кого-то другого. А осенью 1574 года, когда его первое дитя – сын по имени Амброз – появился на свет, он решил, что снова счастлив – и, похоже, навсегда… |
||
|