"Когда хочется плакать, не плачу" - читать интересную книгу автора (Сильва Мигель Отеро)

Сегодня Викторино исполнилось 18 лет
ВИКТОРИНО ПЕРЕС

Сейчас ровно четыре часа утра. Викторино знает это с абсолютной точностью, хотя у него нет часов и он не может слышать приглушенный металлический звон колокола. Черная капель ночи стучала в такт его пульсу, словно его кровь наполняла колбу, из которой сочились минуты; словно удары его сердца толкали маятник, качавшийся в тишине; словно его нервы скрутились в пружину, которая регулирует ход стрелок.

В этой тюрьме нет ни одного заключенного, ни одного служителя, который не помог бы ему, если б состоялся его побег.

ДЕРЗКИЙ ПОБЕГ ВИКТОРИНО ПЕРЕСА, ВРАГА № 1 НАШЕГО ОБЩЕСТВА — так будет написано в газетах. Два педераста, которые спят в открытом патио (их не решились засунуть в камеру — одинаково опасно оставить их в компании мужчин и в компании женщин), затеют драку ровно в 4 часа 30 минут — у одного из них сохранились наручные часы, которые он сумел припрятать при обыске, — просто чудо под стать Христову! Охранники побегут разнимать их, водворять тишину и утверждать свою власть — за это и платят им грязные деньги палачей. В тот же момент из задней каталажки раздастся дикий крик четырех нимф, которых приволокли в мужскую тюрьму: они нарушали общественный порядок, и одна из них всадила нож в живот официанту кабака «Вагон» (во время допроса из них не могли вытянуть ни единого слова, молчали, хоть умри; так и осталось тайной — которая все же пырнула ножом покойника). Охранник бросится, изрыгая проклятия, узнать, в чем дело, обругать женщин, показать им почем фунт лиха. В это время Викторино должен покинуть свою камеру, прошмыгнуть по-кошачьи в камеру напротив — там после нападения на аптеку находятся в строгой изоляции шесть малолетних преступников. А они уже взломают замок над дверью, чтобы впустить его, пробьют брешь в потолке, затратив на это ночь адской работы. Поднимаясь, как по ступеням, по скрещенным рукам, потом по плечам шести малолетних, Викторино доберется до дыры в потолке, через которую вольется рассвет. Все остальное зависит от моей смекалки, от быстроты моих ног, от моей лихости, от крепости моих мускулов, от дерзкого плана, который созрел без чьей-либо помощи в башке Викторино Переса, самого смелого и самого отчаянного парня города Каракаса, столицы республики и колыбели Освободителя [39], то есть у меня.

В 4 часа 25 минут приглушенные стоны Викторино будят охранника, который, закутавшись в рыжий плащ, сонно клюет носом. Он поднимается со своего кожаного стула и приближается, волоча ноги, злой и раздраженный — не дают спать полиции.

— Тебе чего, вшивый негр?

Под его взглядом Викторино начинает корчиться, как женщина при родах, хватается обеими руками за живот и строит зверские гримасы. Помираю, хрипит он. Действительно, он кончается по всем правилам: глаза стекленеют, на губах вскипает пена. Но ему мало разыгрывать агонию — резким, пронзительным визгом, визгом свиньи, которую переехал грузовик, Викторино пугает и вызывает любопытство охранника (недостаточно его испугать, необходимо, чтобы он открыл ключом замок, а ключ висит у него на поясе). Припадок все усиливается, страшные конвульсии дергают руки и ноги арестанта, его тело бьется о кирпичный пол камеры, голова, словно язык колокола, о дверь. Охранник открывает замок ровно в 4 часа 30 минут.

— Бандитка, сукина дочка, я тебе зубы вышибу, стукачка, предательница! — вдруг начинает орать Огненная Роза, педераст, уродливее которого никого еще не создал господь-бог: борода рыжая, как кукуруза, нос красный, как морковь.

— Попробуй тронь меня, я тебе глаза выцарапаю, зараза! — отвечает диким воплем Детка Исабель, другой такой же экземпляр, и взаправду вцепляется ногтями в дружка, украсив его лоб зеленым плевком.

Охранник колеблется секунды две, порывается снова запереть замок, но ему преграждает путь тело Викторино, содрогающееся в конвульсиях, — грудь в камере, а ноги снаружи молотят пол, как взбесившиеся поршни. Охранник оставляет его помирать — не такое уж важное дело — и спешит, рассвирепевший, утихомирить скандал двух горлопанов, погрязших в содомском грехе. Он бежит к ним со старой винтовкой наперевес и тут же, не глядя, начинает лупить прикладом по разгоряченным головам обоих гладиаторов.

Теперь дело за другими. В темноте дальней камеры начинается катавасия среди проституток — громкоголосый квартет, в котором не разобрать ни слова, потому что все четыре выкрикивают в унисон нескончаемый перечень названий, собранных на кривой жизненной дорожке, названий нескромных частей тела человеческого и всего того, что связано с половым актом или естественными отправлениями. Их слова, как гнилые лимоны, шмякаются о стены тюрьмы. Жандарм в ярости потрясает кулаками:

Замолчите, шлюхи, так вас растак…

И, оставив на произвол судьбы склочных содомитов, устремляется на остервеневших баб, непрерывно издавая призывный свист. Ему на подмогу бегут еще четыре охранника — заткнуть арестанткам рты полотенцами и отдубасить шашками. Пять дюжих тюремщиков сообща обрушиваются на беззащитных магдалин.

Этот последний скорбный эпизод остается уже вне поля зрения Викторино.

После первого вопля Огненной Розы он прекращает свои притворные конвульсий, четырьмя беличьими прыжками преодолевает коридор, который его отделяет от камеры малолетних, молнией проскальзывает в заранее отпертую дверь и с лета грохается на руки шестерых, которые ждут его, неподвижно и настороженно застыв, как акробаты в цирке.

Викторино. ни секунды не колеблясь, опирается ногой на стремя из сплетенных рук этих парней из «детской» камеры. Неведомая сила подбрасывает его на плечи двух самых высоких, в следующем прыжке он хватается правой рукой за выступ стропила, которое не пощадили острые ножи заключенных; левой рукой, раскачиваясь, как обезьяна, цепляется за выступ другого стропила; кулаки малолетних сообщников толкнули его пятки, и Викторино, как тюк, подцепленный подъемным краном, летит вверх. Его голова, проскользнув сквозь дыру оштукатуренного потолка, вырывается в отверстие на светлой, мокрой от дождя крыше. Его плечи проделывают тот же путь, и он оказывается на воле.

Одним махом поднимает торс на черепичный скат крыши, гибким движением подтягивает нижнюю часть тела. Теперь он весь наверху. Ребристая черепица облегчает ему мягкое скольжение к краю навеса, навес вдается в темноту безлюдного переулка. При прыжке на землю подвертывается нога. Больно или не больно — в этом он разберется позже. Бежит, петляя, по переулку, чтобы не подставить спину под пулю, — жокей, скачущий на призрачном коне. Его зигзагообразный бег направлен к зарослям, которые окаймляют течение реки. Сзади грохает выстрел, а может быть, целый залп.

Придется подождать до вечера, чтобы узнать судьбу (он услышит это по радио) двух малолетних, которые хотели удрать вместе с ним, используя ту же самую лестницу из рук и плечей, тот же самый пролом в крыше, румяной от рассвета и скользкой от росы. Первому удалось выбраться вслед за Викторино, второму не повезло. Под тяжестью второго обломилась каменная кладка, поврежденная ножами заключенных, и он с шумом свалился на кирпичный пол камеры под ноги охранников, которые в эту минуту ворвались туда, чертыхаясь. Что касается первого, который в точности повторил все приемы Викторино, он бежал, задыхаясь, вслед за ним на расстоянии метров, десяти. Однако прямо под ребро ему вонзился горячий свинец, и беглец остался лежать, зацепленный кровавым якорем за грудь (так он будет изображен на последней странице вечерней газеты), на голых камнях переулка.


Во главе кортежа, чуть возвышаясь над землей, словно катился на восьми маленьких шариках сухой труп паука. Катафалк, а вместе с ним похоронное шествие пробрались по узким проходам между маисовыми листьями, перелезли через Кордильеры кирпичей, миновали кучу битого стекла, форсировали гнилые лужи, перешли вброд мутные ручейки. Не все участники шествия тащились налегке: самые крупные несли маленькие листья, а кто поменьше — мертвых мух, зерна вареного риса.

Вдруг авангард замер перед темной стеной, которая выросла на его пути. Правая нога мальчишки, присутствие и запах человека повергли в отчаяние путников. Они осторожно опустили покойника на землю и беспорядочной толпой собрались вокруг него на срочное совещание. Трое или четверо замыкающих шествие устремились вперед, чтобы успеть внести свою лепту в переговоры. Наконец совет старейшин решил, что надо обойти препятствие, но продолжать стремиться к намеченной цели, то есть двигаться по прежнему пути к гостеприимной расщелине в земле, которая ведет в пещеру. Они свернули дюймов на пять к западу, прибегнув к обманному маневру. Мальчишка застыл в неподвижности, словно бы и не глядя на муравьев, которые видели только огромную черную стену. Однако, когда они уже полагали, что избежали опасности, когда процессия свернула чуть-чуть на север, нога опять подалась вперед, и снова темная стена неожиданно закрыла путь каравану, и снова началась оживленная дискуссия около башмака, испуганно побежали отставшие советники, решили изменить свой путь, но идти к цели, удалившись немного от этого живого утеса, обогнув порожек, на котором сидел Викторино. Не вышло. Наступила печальная развязка, Гулливер окончил игру. Точный удар каблуком превратил в труху мертвого паука и расплющил живой катафалк. Муравьиное войско потеряло более шестидесяти воинов, оставшиеся в живых разбежались кто куда, скрылись между струйками грязной воды и окаменевшим собачьим калом: для беглецов «солнце стало мрачно, как власяница» (Апокалипсис).

— Ты здесь, Викторино?

Он не ответил. Мама прекрасно знала, что он здесь, нем и недвижим, убивает муравьев и слушает будоражащую песенку Кармен Эухении. Кармен Эухения напевала болеро и гладила рубашку в соседней комнате.

Мама окликнула его непроизвольно, может быть чтобы пробуравить его одиночество своим тонким голосом, одиночество, приглушенное шлепками по маисовому тесту, которое она месила. Сын слышал, как позвякивают о противень капельки ее пота, видел, как пошевеливается от ее дыхания занавеска из кретона, вдыхал аромат молотого кофе, всегда исходивший от ее волос.

Викторино терпеть не мог соседа, живущего рядом, вертлявую и странную сороконожку. Этот тип, наверно, прокрадывается в свою комнату по утрам на цыпочках, потому что никто из их коридора никогда не видел, как он туда входит. Выходить — да, он всегда выходил в шумный полдень, всегда поспешно, словно боялся пропустить важное свидание, словно желал избежать всяких разговоров с жильцами, ведь у людей вошло в привычку о чем-нибудь просить, влезать в чужую жизнь. К тому же этот мулат не хотел примириться с тем, что он мулат, — свои черные вьющиеся волосы он тщательно приглаживал вазелином. Лицо его покрывали архипелаги прыщей, а на шее торчала «бабочка» или болталось кашне карнавально-желтого цвета. Мама испытывала перед ним суеверный страх, избегала встреч наедине в длинном коридоре и время от времени почему-то говорила (Викторино интуитивно угадывал, о ком шла речь, хотя она никогда не упоминала его имени, которого наверняка и не знала):

— Он ничего не сделал мне плохого, даже слова не сказал, прости господи, но я его терпеть не могу.

Радость этого дома обитала в комнате напротив. Там жил мастер-каменщик Руперто Белисарио. Викторино называл его дон Руперто. Жил он вместе со своей женой, двумя дочерьми и попугаем. Болтали, что все, кроме попугая, спят в одной кровати, невзирая на явные нарушения морали, состоявшие в следующем:

а) дон Руперто не был женат на своей жене;

б) дочери дона Руперто были старше пятнадцати лет;

в) и обе не являлись дочерьми дона Руперто, а были внебрачными отпрысками предыдущих двух «мужей», с которыми жена дона Руперто изведала счастье в былые времена.

Все эти преступления против нравственности по пальцам пересчитывал отец Викторино, когда приходил домой вдребезги пьяный, что случалось каждые два дня. Отец забывал в пылу пьяного красноречия, что сам он тоже не женат на Маме, и точно гак же, как любой из жильцов их многоквартирного дома, понятия не имеет, что такое свадьба, — конечно, за исключением толстухи, собиравшей плату за жилье и с порога комнаты № 1 следившей, чтобы в коридоре все было прилично. Толстуха не упускала случая напомнить остальным, что она «сеньора, состоящая в церковном и гражданском браке», как будто эта случайная деталь что-либо значит в нашей стране.

Радость исходила из комнаты каменщика Руперто Белисарио, и основным ее источником были не разумные существа, там обитающие, а попугай, живой граммофон, всегда торчащий на проволоке для сушки белья (иногда он марал только что выстиранную простыню, и тогда на его зеленое оперение сыпались удары метлой). С ним Викторино заключил нерасторжимую дружбу. Он научил птицу говорить убийственно вежливое напутствие: «Будь здоров, гад!» Это напутствие всегда вызывало яростное недовольство, потому что попугай обращался с ним к каждому, кто проходил мимо. Более пяти человек пригрозили набить дону Руперто физиономию, если эта пичуга будет и дальше характеризовать их подобным образом. Дочери дона Руперто только посмеивались в кулак, они знали, что это Викторино обучил птицу сквернословить, но никогда не выдавали его разгневанным и оскорбленным. Викторино был влюблен в Кармен Эухению, младшую из дочерей дона Руперто. Кармен Эухения знала себе цену, лет ей было не так уж мало, но никто не властвовал над ее сердцем. Викторино прибегал к самым ухищренным уловкам, какие только можно себе представить: проделывал тончайшие щелочки острием ножа в двери, кошкой избирался на шаткую крышу, чтобы только увидеть у нее что-нибудь (он удовлетворился бы и одной грудью), когда она мылась в их единственном на весь дом душе, который был расположен в самом конце заднего патио, за общей кухней с посудной мойкой, тоже общей. Однако глазам Викторино так и не удалось насладиться ничем, кроме ее голых ног, прекрасных ног цвета темной патоки, но они и так были у всех на виду, и поэтому их обозрение не являлось ни привилегией, ни грехом.

А там приходил и Факундо Гутьеррес, отец Викторино Переса, заложив за галстук не одну бутылку. Об этом говорили его горделиво выпяченная грудь и клоунские поклоны налево и направо; вблизи же от него несло как от винной бочки. Мама и Викторино уже чуяли, что он без работы. Достав работу, он исчезал из этих трущоб, а позже рассказывал, что водил в какой-то глухомани грузовик. Но он всегда терял работу — такова, видно, участь всех пьяниц. Возвращался голодный и нахальный, съедал лепешки, которые Мама выпекала на продажу, заграбастывал монеты, которые она копила в пустой жестянке из-под печенья «Квакер», и ложился с нею спать; Викторино слышал, как они пыхтят и рычат, словно дикие звери. И еще беда в том, что он меня бьет; правда, Мама тоже меня бьет, но ей-то можно, потому что она моя мать, а кроме того, бьет она только по щекам, просто шлепает сильно, а потом, после потасовки, переживает вместе со мной. А вот Факундо Гутьеррес, так зовут моего отца, преспокойно снимает ремень и только радуется, когда я ору, и ни Христос— Чудотворец, ни Мандрейк-волшебник [40] меня сегодня не спасут, я удрал из школы, там мне тоже здорово попало, я просто терпеть не могу этих сопляков в матросских костюмчиках, которые сидят рядом со мной, а Мама обязательно расскажет об этом Факундо Гутьерресу, она не хочет говорить ему об этом, но все равно скажет, и не спасут меня ни Христос, ни Мандрейк.

Факундо Гутьеррес, дыша анисовым перегаром и не обращая внимания на мальчика, прошел мимо, рывком поднял кретоновую занавеску. До слуха Викторино донеслись приглушенные слова, которых он не расслышал, но о смысле которых догадался. Что делает тут мальчишка в эту пору, почему сидит у порога, словно нищий, вместо того чтобы быть в школе? — сказал он. Мама хранила молчание, затаив надежду, что его разгоряченный мозг займется другим, что мысль перескочит на что-то другое, как это часто бывало в таких случаях. Ты сама во всем виновата, привязала его к своим юбкам, как собаку, как раба, он у тебя на побегушках, он никогда не научится читать, говорил он. Тогда Мама призналась, что Викторино пропустил уроки, но что уже наказан — она дала ему подзатыльник, влепила четыре оплеухи и заставила сидеть на порожке, пока не придет время вернуться в школу. Но Факундо Гутьерресу все эти подзатыльники, оплеухи и ссылка на порожек показались слишком мизерным наказанием.

— Пойди сюда, Викторино!

Факундо Гутьеррес стоял и ждал его, злонамеренный карающий робот, держа в правой руке ремень, завязанный узлами, широкий и замусоленный ремень, вырезанный из кожи какой-то волосатой твари — кабана или, может быть, дьявола о четырех лапах. Если попытаться бежать, ловко уклоняясь от ударов, будет еще хуже, он это знал. Самое разумное — втянуть голову в плечи, как это делают боксеры, например Рамонсито Ариас, прикрыть обеими руками низ живота, чтобы уберечься от самого страшного удара, и подставить плечи, руки, ноги, зад, в общем все второстепенное, ударам плети. Полезно также орать во всю мочь своих легких, поднимая визг на самых высоких нотах, — это тревожило соседей. Мальчишку убивают! И палач иногда умерял свой пыл. На этот раз Викторино предпочел держать фасон, перенести пытку без единого крика, чтобы не услышала Кармен Эухения и не узнала о его унижении — она ведь в соседней комнате, напевая болеро, гладила рубашку.

Факундо Гутьеррес — не какой-нибудь молчаливый истязатель, а красноречивый садист — обычно сопровождал порку злобными наставлениями, бранью и мрачными угрозами:

— Ах ты, щенок паршивый! Да я тебя, знаешь, как искалечу?! Будешь у меня кровью блевать!

На этот раз отец всыпал сыну гораздо больше обычного. Алкоголь распалил его, как укус осы. Наконец бог смилостивился — вступилась Мама, стала молить, мол, хватит, но остервеневший Факундо Гутьеррес ее не слушал. Тогда Мама бросилась между ними, обозвала отца иродом, стала хватать за руки, чтобы помешать избиению. Ты его убьешь! И Викторино пустился наутек.

Он побежал выплакаться в самый дальний патио, где никто его не видел бы, не охал и не ахал над ним. Викторино втиснулся и расщелину между двумя бугорками у подножия корявой акации. Из мойки струилась мыльная, вонючая вода, стекающая с грязных тряпок и жирных сковородок. Факундо Гутьеррес — его отец, он этого не отрицал, но он ненавидел отца всем своим сердцем, сердцем озлобленного негритенка. Никакое другое чувство не распирало так сильно его грудь — ни любовь к Маме, ни даже желание видеть нагишом Кармен Эухению. В склон одного из бугорков врезался продырявленный кувшин и красовался там с горделивым изяществом эллинской амфоры — дыру в его цинковом дне Викторино прикрыл венчиком увядшей камелии. Я все равно ненавидел бы его, всегда ненавидел, даже если бы он не бил меня. С кучи сухой серой листвы в соседнем патио соскочила белая курочка с червяком в клюве. Где только шляется растяпа-петух толстухи, которая собирает плату за жилье? Он бы уж придавил эту курочку своей мощной грудью, задал ей — только бы пыль и перья полетели.

А Факундо Гутьеррес встал из-за стола, когда они обедали, и наотмашь ударил Маму в присутствии Викторино, да, в его присутствии. Потом перед его затуманенными глазами проплыла Кармен Эухения во всем своем очаровании. Она повихляла бедрами, чтобы помучить его, и, тихо усмехаясь, вошла в отхожее место, а он (разочарованный жизнью) заставил себя вообразить, как она садится на разбитый стульчак, спустив штанишки на икры, и эта картина излечила его влюбленность. Факундо Гутьеррес вскочил из-за стола зверь зверем. И ударил Маму при мне, чтоб мне сдохнуть.

Во дворе вдруг послышался хриплый крик, и по земле засеменило что-то зеленое на вывернутых ножках. Это попугай, увидя своего друга избитым и страдающим, спрыгнул с проволоки, чтобы выполнить миссию утешителя. Он остановился близ лежащего мальчика и фамильярно прокричал единственные слова, какие знал: «Будь здоров, гад!»

Викторино забыл о дружбе, которая их связывала, забыл, что птица лишь прилежно повторяет его же уроки, забыл их доброе прошлое и в ярости швырнул в попугая камнем. Он попал в цель. До самой смерти витал перед ним этот маленький крылатый призрак самого бессмысленного из его преступлений.