"Левиафан" - читать интересную книгу автора (Остер Пол)

1

Шесть дней назад на обочине дороги в северной части Висконсина прогремел взрыв, в результате которого погиб мужчина. Свидетелей не оказалось, но, судя по всему, самодельная бомба, которую он собирал на траве возле припаркованной машины, взорвалась случайно. Если верить официальным итогам вскрытия, смерть наступила мгновенно. Тело разорвало на мелкие клочки и разбросало в радиусе двадцати метров. На данный момент (4 июля 1990 года) личность погибшего не установлена. ФБР при поддержке местной полиции и агентов из БАТО[1] первым делом проверили синий «додж» восемьдесят третьего года с иллинойскими номерами, но выяснилось, что машина краденая, — ее угнали в Джолиете 12 июня средь бела дня, прямо с автостоянки. Точно так же ничего не дал осмотр чудом уцелевшего бумажника. Документов было более чем достаточно — водительские права, карточка социального страхования, кредитные карточки, — но, когда их проверили по компьютеру, оказалось, что все они либо поддельные, либо ворованные. В других обстоятельствах сыщики не преминули бы снять отпечатки пальцев, но, увы, их не с чего было снимать. Тщательный осмотр машины тоже ничего не дал. Синий «додж» превратился в искореженную груду обуглившегося металла и пластика, и никаких отпечатков при всем старании они не нашли. Возможно, им больше повезет с зубами (если там что-то удалось собрать), но на это потребуется время, пожалуй, не один месяц. В конце концов они, конечно, нащупают ниточку, и все же: пока не будет установлена личность погибшего, им не за что уцепиться.

По мне, чем больше это будет тянуться, тем лучше. История, которую я собираюсь рассказать, довольно запутанная, и, если они докопаются раньше, чем я успею закончить, мой труд пойдет насмарку. Как только правда выплывет наружу, вокруг нее нагородят столько нелепостей и откровенного вранья, прежде всего в газетах, что репутация человека будет погублена раз и навсегда. Нет, я не собираюсь оправдывать его поступки, но, раз уж он не может защитить себя сам, кто-то должен сделать для него такую малость — рассказать, кем он был при жизни и что его занесло в северную глушь. Времени в обрез: когда они объявятся на пороге, надо встретить их во всеоружии. А если, паче чаяния, тайну так и не раскроют, я оставлю написанное при себе, и пусть никто не узнает всей правды. Это было бы наилучшим выходом: разойтись по нулям, ни слова с той и с другой стороны. Впрочем, рассчитывать на это не приходится. Чтобы исполнить задуманное, я должен исходить из того, что они уже близки к разгадке и рано или поздно установят личность погибшего — не тогда, когда в моем повествовании будет поставлена точка, а в любую минуту — завтра, сегодня.

«Нью-Йорк таймс» откликнулась на взрыв небольшой заметкой из разряда маловразумительных историй в двух абзацах, которые обыкновенно прячутся где-то на задворках. Я случайно наткнулся на нее за ланчем — и тут же подумал о Бенджамине Саксе. В заметке не содержалось ничего, что впрямую указывало бы на него, однако все совпадало. Мы с ним почти год не общались, но наш последний разговор оставил у меня ощущение, что он влип по-крупному и движется прямиком к некоему фатальному концу. Для тех, кому это покажется слишком туманным, добавлю, что упоминались и бомбы, скажу больше — во время своего визита он постоянно возвращался к этой теме, и следующие одиннадцать месяцев я прожил в страхе, что он покончит с собой: в один прекрасный день я открою газету и прочитаю о том, что мой друг взорвал себя со всеми потрохами. Это было чисто интуитивное предчувствие какого-то отчаянного прыжка в бездну, но оно крепко во мне засело. Через пару дней после того, как я прочел заметку в газете, ко мне пожаловали агенты ФБР. Когда я увидел, с кем имею дело, я сразу понял, что попал в точку: взрыв в северном Висконсине унес жизнь не чью-нибудь, а моего друга Бенджамина Сакса. Это было ясно как день. Сакс погиб, и единственное, чем я мог теперь ему помочь, это скрыть от мира сей прискорбный факт.

Все же хорошо, что мне вовремя попалась на глаза эта заметка, хотя в тот момент я так не подумал. По крайней мере, у меня было два дня, чтобы оправиться от шока. И когда на пороге появились двое со своими вопросами, я уже был подготовлен, и это помогло мне сохранить спокойствие. Считайте, мне повезло: чтобы взять след, им понадобилось сорок восемь часов. В бумажнике Сакса среди прочего обнаружился листок с моими инициалами и номером телефона. Почему, собственно, они и вышли на меня. Но, к счастью, номер был нью-йоркский, тогда как последние десять дней я жил с семьей в Вермонте в съемном доме, где мы планировали провести остаток лета. Чтобы добраться до меня, им пришлось опросить уйму народу. А если еще добавить, что дом принадлежит бывшей жене Сакса, то вы получите некоторое представление о том, насколько вся эта история запутанная.

Я сработал под дурачка и, кажется, не сболтнул ничего лишнего. Никакой заметки в газете не видел, ни про какие бомбы и угнанные машины и деревенские дороги в северном Висконсине не знаю. Я писатель, зарабатываю на жизнь сочинением романов, они легко могут проверить мои слова, но вряд ли это поможет им продвинуться в расследовании, только время потеряют. Допустим, что так, услышал я в ответ, но как тогда быть с листком, найденным в бумажнике покойного? Нет, мы вас ни в чем не обвиняем, но при нем был номер вашего телефона, — согласитесь, разве это не указывает на существовавшую между вами связь? По видимости, да, охотно согласился я, но видимость еще не означает данность. У кого-то оказался мой телефон — большое дело! Любой из моих друзей, разбросанных по всему свету, мог дать мой номер незнакомцу, тот другому, а другой третьему. Допустим, согласились со мной агенты, но зачем «кто-то» будет хранить у себя телефон человека, которого он в глаза не видел? Затем, что я писатель. Вот как? — удивились они. И чем же это вы отличаетесь от всех остальных? Тем, что мои книги печатаются и люди их читают. Не будучи с ними знаком, я вхожу в их жизнь, и, пока они читают книгу, мои слова для них — это единственная реальность. Ну, так можно сказать про любого читателя, возразили мне агенты. Верно, согласился я, но надо иметь в виду, что среди читателей порой встречаются неадекватные люди. Иная книжка может так сильно зацепить, что человеку вдруг втемяшится, будто ты ему сват и брат и лучше друга у него нет и не было. В доказательство я им привел несколько примеров из собственного опыта. Читательские письма, которые можно назвать криком души, звонки посреди ночи, анонимные угрозы. А не далее как в прошлом году выяснилось, что один оригинал выдает себя за меня — пишет письма от моего имени, ставит автографы на моих романах, маячит за моей спиной этакой зловещей тенью. Книга — штука загадочная, подытожил я. Не успела выпорхнуть в свет — и пошло-поехало, жди неприятностей, а главное, с этим ничего не поделаешь. Нравится тебе или не нравится, ситуация вышла из-под контроля.

Не знаю, сумел ли я их убедить. Подозреваю, что нет. Но даже если они не поверили ни одному моему слову, скорее всего моя стратегия позволила мне выиграть время. А если учесть, что я впервые имел дело с ФБР, у меня есть все основания собой гордиться. Я был спокоен, я был вежлив, я смешал в правильной пропорции растерянность и готовность помочь. Уже одно это было моей маленькой победой. Вообще-то по части обмана я не силен, за многие годы при всем старании мне мало кого удалось обвести вокруг пальца. В том, что позавчера я оказался в ударе, отчасти были повинны сами фэбээровцы. Даже не манера говорить, а, скорее, их внешний облик, то, как они были одеты, идеально совпадало с моими представлениями об агентах ФБР: легкий пиджак, грубые ботинки, немнущаяся синтетическая рубашка, летные очки. Эти темные очки, непременный атрибут профессии, производили такой, я бы сказал, постановочный эффект, как будто эти двое были актерами, которые играют в эпизоде малобюджетного фильма. Все это странным образом подействовало на меня успокаивающе, и, вспоминая тот день, я понимаю, что ощущение нереальности происходившего сработало на меня. Я тоже почувствовал себя актером, и то, что это был уже не я, а сценический персонаж, дало мне законное право хитрить, рассказывать байки без малейших угрызений совести.

Но они тоже были не лыком шиты — и старший, лет сорока с небольшим, и молодой, которому я не дал бы и двадцати восьми. Что-то в их взглядах ни на минуту не позволяло мне расслабиться. В чем именно заключалась исходившая от них угроза, я затрудняюсь сказать; возможно, все дело в том, что эти глаза были пустые, с ними не возникало контакта, они вбирали в себя одновременно всё и ничего. По этим глазам невозможно было что-либо понять, и мне оставалось только гадать, о чем думает веселая парочка. А еще эти глаза, при всей терпеливой участливости и натренированном безразличии их обладателей, оставались бдительными, я бы сказал, безжалостно бдительными, как будто они были специально нацелены на то, чтобы ты чувствовал себя не в своей тарелке, вспоминая свои ошибки и прегрешения, и чтобы всего тебя лихорадило. Звали их Уорти и Харрис, но я уже не помню, кто есть кто. Это были пугающе одинаковые особи, как бы разновозрастные варианты одного человека, в меру высокого, в меру крепкого, русоволосого, голубоглазого, пухлорукого, с ухоженными ногтями. Чем они разнились, так это манерой говорить, но я поостерегусь делать далеко идущие выводы по первым впечатлениям. Допускаю, что у них установлена очередность и они по мере необходимости меняются ролями. В моем случае тот, кто помоложе, выступал в роли плохого следователя. Он с видимой серьезностью относился к своей работе, вопросы задавал в лоб и почти не улыбался, такой формалист, у которого иногда проскальзывают нотки сарказма и легкое раздражение. Старший, раскованный и дружелюбный, предпочитал вести непринужденную беседу. Разумеется, именно поэтому от него исходила большая опасность, но не могу не признать, что общение с ним было не лишено приятности. Когда я заговорил о реакции некоторых чокнутых читателей на мои книги, я заметил интерес в его глазах; к моему удивлению, он меня не остановил и позволил развить эту тему. Прощупывал меня, не иначе: поощряя мои разглагольствования, пытался понять, что я за птица и что у меня на уме. Но когда я дошел до самозванца, выдающего себя за мою скромную персону, он, представьте, предложил мне свои услуги в расследовании этого дела. Вы скажете: типичная уловка. Возможно, хотя мне так не показалось. Само собой, я сказал «нет», но в других обстоятельствах я бы еще подумал. Этот тип давно меня преследует, и я дорого бы дал, чтобы докопаться до сути.

— Вообще-то я редко читаю романы, — заметил агент. — Дела, знаете ли.

— Обычная история, — согласился я.

— А ваши романы, видать, хорошие, иначе б вас так не доставали.

— Может, меня достают как раз потому, что они плохие. Столько критиков развелось. Не понравилась книжка — хватай за горло автора. А что, в этом есть своя логика. Пусть мерзавец заплатит за испорченное настроение.

— Надо бы мне что-нибудь из вашего почитать. Интересно, из-за чего такой сыр-бор. Вы как, не против?

— Почему я должен быть против? Для этого они и стоят в книжных магазинах — чтобы люди их читали.

Визит неожиданно закончился тем, что я записал для агента ФБР названия своих книг. Если вы спросите меня, зачем они ему понадобились, я затруднюсь с ответом. Может, он рассчитывал найти в моих писаниях какие-то ключи к разгадке, а может, таким образом он мне тонко намекал: они еще вернутся, так просто я от них не отделаюсь. В конце концов, другой зацепки у них нет, и, если они сочли, что их водят за нос, они меня в покое не оставят. Что у них там еще на уме — я могу только гадать. Вряд ли они подозревают во мне террориста, хотя то, что я им не являюсь, еще не означает, что они так не думают. То-то и оно, что им ничего не известно, и они вполне могут исходить из этой предпосылки, а если так, то они сейчас отчаянно пытаются нащупать любую ниточку, которая соединила бы меня с самодельной бомбой, взорвавшейся в Висконсине неделю назад. Даже если это не так, они наверняка еще долго будут заниматься моей персоной — задавать вопросы, копаться в моей биографии, выяснять круг моих друзей, — и рано или поздно всплывет имя Сакса. Другими словами, пока я пишу в Вермонте эту историю, они пишут свою про меня, и, когда в ней будет поставлена точка, они будут знать обо мне не меньше, чем я сам.

Через два часа после ухода агентов вернулись домой моя жена и дочь. Они провели день с друзьями и, к счастью, разминулись с Харрисом и Уорти. У нас с женой друг от друга нет секретов, но в данном случае я, пожалуй, умолчу об этом визите. Хотя Айрис всегда симпатизировала Саксу, все же я для нее на первом месте, и, если она узнает, что из-за него у меня могут возникнуть неприятности, она сделает все, чтобы меня остановить. Слишком велик риск. Даже если я смогу ее переубедить, на это уйдет не день и не два, а я не могу себе позволить такую роскошь, когда каждая минута на счету. Да и какой мне прок в том, что она сдастся? За это время она только вся изведется. Когда-нибудь Айрис узнает правду, все выйдет наружу. Так что тут не обман, а желание оградить ее, хотя бы на время, от неприятностей. Сделать это, я думаю, будет не трудно. Засяду в своем флигельке и буду писать с утра до вечера, и пусть Айрис считает, что я опять принялся за работу. Пускай думает, что я увлеченно пишу новый роман. Когда она увидит, сколько часов я просиживаю за своим рабочим столом и как быстро подвигается дело, она только за меня порадуется. Айрис тоже часть уравнения, и я должен видеть ее счастливой, иначе у меня просто не хватит духу взяться за перо.

В этом доме мы проводим уже второе лето. Раньше, когда Сакс с женой приезжали сюда на июль-август, они иногда приглашали меня погостить, но то были короткие визиты, три-четыре дня, не больше. После того как девять лет назад мы с Айрис поженились, мы несколько раз навещали их вдвоем и однажды даже помогали Фанни и Бену красить дом. Родители Фанни купили недвижимость в эпоху Великой депрессии, когда такая ферма — сотня акров земли с прудом — стоила гроши. В просторном, хотя и обветшалом доме легко дышалось. У Гудменов, простых учителей из Нью-Йорка, денег не было даже на косметический ремонт, поэтому все эти годы здесь жили по-спартански: кровати с сеткой, железная печка, трещины на стенах и потолке, крашеные полы неопределенного цвета. Но сквозь этот упадок проглядывала былая основательность, и с первых же минут ты чувствовал себя уютно. Большой плюс этого дома, по крайней мере для меня, — его отдаленность. Он расположен на горушке, до ближайшей деревни четыре мили по узкой фунтовой дороге. Зимы в этих краях, надо полагать, суровые, но зато летом все утопает в зелени, распевают птицы и просторные дали радуют глаз цветами — оранжевой ястребинкой, красным клевером, крапчатой гвоздикой, желтыми лютиками. В тридцати метрах от большого дома стоит пристройка, где Сакс уединялся для работы. В этом флигеле три комнатки, кухонька и ванная. Лет двенадцать назад, зимой, пользуясь отсутствием хозяев, какие-то вандалы учинили во флигеле форменный разгром, от которого он так и не оправился. Водопровод сломан, электричества нет, линолеум ободран, — вот с чем я имею дело, пока пишу от руки свои заметки. В этой комнате, за этим зеленым столом Сакс проводил каждое лето, и именно здесь мы виделись в последний раз, когда он мне во всем признался и открыл свою ужасную тайну. Мне достаточно напрячь память, чтобы он возник передо мной как живой… я слышу его слова, могу к нему прикоснуться. То был тяжелый и долгий разговор до утра, в конце которого он взял с меня обещание, что его тайна останется в этих стенах. Так и выразился: это не должно выйти за пределы комнаты. Свое слово я держу. Пока не пришло время обнародовать эти записи, могу тешить себя мыслью, что не нарушил своего обещания.

* * *

В день, когда мы познакомились, валил снег. Прошло больше пятнадцати лет, а кажется, это было вчера. Многое забылось, но свою первую встречу с Саксом я помню во всех деталях.

Дело было в субботу, конец февраля — начало марта, в одном из баров в районе Вест-Виллидж, куда нас позвали на встречу с читателями. Имя Сакса тогда мне ни о чем не говорило, а женщина, которая меня пригласила, была немногословна: «Он пишет романы. Его первая книга вышла пару лет назад». Она позвонила мне в среду, за три дня до чтения, и в ее голосе звучала паника. Поэт Майкл Палмер, который был заявлен в программе, внезапно изменил свои планы, и она очень надеялась, что я его заменю. Просьба была не вполне корректная, но я ответил согласием. На тот момент я не мог похвастаться внушительным послужным списком — шесть-семь рассказов в скромных журналах да десяток статей и рецензий, вот, собственно, и всё, — и народ, мягко говоря, не выстраивался в очередь, чтобы послушать какой-нибудь мой опус. Я принял приглашение растерянной женщины и следующие два дня уже сам провел в состоянии, близком к панике, судорожно перебирая свой жалкий архив в поисках вещи, которую было бы не стыдно прочесть перед большой аудиторией. В пятницу я зашел в несколько книжных магазинов за романом Сакса — прежде чем знакомиться с писателем, не мешает ознакомиться с его творчеством, — но весь тираж был распродан.

Так случилось, что в ночь на субботу со Среднего Запада пришел мощный циклон, и к утру снегу навалило по колено. Следовало, конечно, связаться со звонившей мне женщиной, но я сдуру не спросил номер ее телефона, и в час дня, не дождавшись от нее отбоя, понял, что надо поторапливаться. Я надел пальто и галоши, сунул в карман рукопись нового рассказа, вышел на Риверсайд-драйв и двинулся в сторону станции метро на углу 116-й стрит и Бродвея. К тому времени небо немного расчистилось, но мостовая и тротуары все еще были завалены снегом, и улицы обезлюдели. У обочины, безнадежно утонув в сугробах, сиротливо стояли брошенные легковушки и грузовики. Изредка мимо проезжал какой-нибудь смельчак, но стоило ему резко затормозить на светофоре, как машина становилась неуправляемой. В другое время эта катавасия меня бы позабавила, но холод был такой, что я не мог высунуть носа из-под шарфа. Весь день температура неуклонно падала, воздух обжигал легкие, а шквальные порывы ветра с Гудзона буквально подталкивали меня в спину. До метро я доковылял, не чувствуя рук и ног. Как ни странно, поезда ходили, из чего я сделал вывод, что и читка состоится. Я купил жетон и вышел на платформу.

Когда в начале третьего я вошел в «Таверну Нэша» и мои глаза привыкли к темноте, я не увидел там ни одной живой души. За стойкой бармен в белом переднике, грузноватый мужчина лет сорока, методично протирал рюмки красным полотенцем. В его взгляде я прочел легкую досаду, как будто мое неожиданное появление нарушило его одиночество.

— Скажите, здесь должно состояться литературное чтение? — спросил я, чувствуя себя круглым идиотом.

— Отменили, — услышан я в ответ. — Не видите, что творится? Стихи — дело хорошее, но своя задница дороже.

Я сел за стойку бара и заказал виски. Я продрог до костей, и, прежде чем снова выйти на этот холод, мне надо было хоть немного согреться изнутри. Напиток был божественный, и, осушив стакан двумя глотками, я заказал еще. Когда от второго стакана осталась половина, в бар вошел новый посетитель — высокий, чрезвычайно худой молодой человек с узким лицом и каштановой бородкой. Он потопал ногами на пороге, похлопал рукавицами и пару раз шумно выдохнул из легких морозный воздух. Он сразу обращал на себя внимание: этакая каланча, в побитом молью пальто и бейсбольной кепке «Нью-Йорк Нике», поверх которой намотан голубой шарф, закрывавший уши. Он был похож на человека, страдающего от зубной боли, или, скорее, на русского солдата в зимнем Сталинграде. А еще в нем было что-то от Икабода Крейна и Джона Брауна.[2] Эти два образа — один комический, второй трагический — родились в моей голове почти одновременно. Столь чудаковатый вид должен был порождать у всех насмешливые улыбки, но его пронзительные глаза сразу отбивали всякую охоту смеяться. За обманчивым первым впечатлением — долговязый баскетболист в странном прикиде — вас ждало открытие: от взгляда этого человека ничто не ускользало, а в его голове крутились тысячи шестеренок.

Окинув взором пустой зал, вошедший приблизился к стойке и задал бармену тот же вопрос, что и я. Ответ был более или менее таким же, только бармен прибавил, показав на меня пальцем:

— Этот тоже пришел послушать. Интересно, во всем Нью-Йорке нашлись сумасшедшие, не считая, конечно, вас двоих, кто по собственному желанию вылез из дома в такую погоду?

— Почему нас двоих? — возразил новоприбывший. — Вы, кажется, забыли посчитать себя.

— Ничего я не забыл. Не сравнивайте. Я обязан прийти, а вас никто не заставлял. Вот о чем я толкую. Если я не выйду на работу, то потеряю это место.

— Я тоже в некотором смысле вышел на работу, — сказал долговязый. — Мне пообещали заплатить пятьдесят баксов, а в результате я только зря прокатился на метро за собственный счет.

— Ну, если вы должны были выступать, тогда конечно, — согласился бармен. — Тогда это к вам не относится.

— Остается один человек в целом городе, который без необходимости покинул теплое гнездышко.

Тут и я подал голос:

— Если вы обо мне, то, считайте, в вашем списке никого не осталось.

Замотанная шарфом голова повернулась в мою сторону, и я увидел широкую улыбку.

— Так вы, стало быть, Питер Аарон?

— Стало быть, — ответил я. — Из чего следует, что вы — Бенджамин Сакс.

— Единственньгй и неповторимый, — довольно хмыкнул долговязый. Он подошел к моему столику и протянул руку. — Рад, что вы пришли. Я тут кое-что из вашего прочел, и мне захотелось с вами познакомиться.

Так, пятнадцать лет назад, началась наша дружба — в пустом баре, где мы поочередно поили друг друга, пока у нас не кончились деньги. Продолжалось это часа три, а то и все четыре, потому что, когда мы наконец оторвались от стойки и на нетвердых ногах покинули это гостеприимное заведение, уже стемнело. И как же невыносимо тяжело, зная, что Сакс погиб, возвращаться в тот день, когда он блистал умом и остроумием, не говоря уже о щедрости. Вопреки очевидному, мне трудно себе представить, что жизнелюб, сидевший со мной тогда в баре, и одинокий волк, убивший себя на прошлой неделе, — один человек. Каким долгим и мучительным, должно быть, стало для него это путешествие; от одной мысли к горлу подступает ком. За пятнадцать лет Сакс прошел свою голгофу, и в конце, скорее всего, он изменился до неузнаваемости. После такой дистанции разве вспомнишь, каким ты был в начале пути…

— Вообще-то я слежу за литературным процессом. — Он размотал шарф, стянул бейсболку и коричневое пальто до пят, свалил их грудой и сел на соседний табурет. — Две недели назад я про вас даже не слышал, и вдруг, какой журнал ни открой, везде вы! Сначала мне попался на глаза ваш отклик на дневники Хуто Балля.[3] Великолепное эссе, подумал я, живое и хорошо аргументированное, плюс отличное знание предмета. Не со всеми положениями я был согласен, но серьезность авторской позиции и доказательная база вызывали уважение. Этот парень, пожалуй, слишком уверовал в силу искусства, сказал я себе, зато у него есть собственная точка зрения, и ему хватает ума не считать ее единственно правильной. А дней через пять мне пришел по почте журнал, и я сразу наткнулся на ваш рассказ «Тайный алфавит» — о студенте, который обнаруживает послания некоего высшего разума на стенах домов. Он мне так понравился, что я прочел его три раза. «Кто этот Питер Аарон? — гадал я. — И где он прячется?» Словом, когда мне позвонила Кэти, как бишь ее фамилия, и сказала, что Палмер отказался от участия в чтении, я тут же посоветовал ей связаться с вами.

— Так вот кто вытащил меня сюда, — только и сумел выдавить я из себя, совершенно опешив от всех этих комплиментов.

— Увы, все вышло не так, как мы с вами предполагали.

— Может, оно и к лучшему, — сказал я. — Мне не надо выходить на лобное место с трясущимися поджилками.

— Матушка-Природа вовремя вмешалась.

— Вот-вот. Госпожа Удача спасла меня от позора.

— Я рад, что вам не пришлось мучиться, а то б меня замучила совесть.

— Все равно спасибо за приглашение. Для меня оно много значило, и, если честно, я вам чрезвычайно благодарен.

— Я сделал это не для того, чтобы заслужить благодарность, а из любопытства. Рано или поздно я бы вас нашел, но тут подвернулась эта возможность, и я посчитал, что для знакомства более изящного повода не придумаешь.

— И вот я сижу на Северном полюсе в компании самого адмирала Пири.[4] С меня выпивка.

— Хорошо, но только если сначала вы ответите на мой вопрос.

— А разве вы меня о чем-нибудь спрашивали?

— Я спросил, где вы все это время прятались. Может, я ошибаюсь, но мне почему-то кажется, что вы сравнительно недавно в Нью-Йорке.

— Я действительно уезжал. Вернулся примерно полгода назад.

— И где же вы жили?

— Во Франции. Около пяти лет.

— Тогда понятно. Но почему Франция?

— Просто хотелось уехать куда-нибудь подальше отсюда.

— Учились? Может, работали в ЮНЕСКО или в какой-нибудь крутой международной юридической фирме?

— Если бы. Я жил на подножном корму.

— А, приключения экспатрианта. Начинающий американский писатель едет в Париж открывать для себя европейскую культуру и французских красоток, а заодно уютные кофейни и крепкие сигареты.

— Тоже нет. Мне не хватало воздуха. Я выбрал Францию, потому что знал французский. Если бы говорил по сербохорватски, наверно, оказался бы в Югославии.

— Итак, уехали вы без видимой причины. Ну а вернулись?

— Прошлым летом однажды проснулся и сказал себе, что пора возвращаться. Вот и всё. Почувствовал, что достаточно долго прожил вне дома. Без бейсбола. Когда не получаешь свою еженедельную порцию двойных пут-аутов и хоумранов,[5] начинаешь понемногу засыхать.

— Уезжать назад не собираетесь?

— Вряд ли. Если я и хотел что-то себе доказать, то теперь это потеряло свою актуальность.

— Или вы уже все доказали.

— Не исключено. А может, вопрос надо сформулировать по-другому. Может, все это время я формулировал его неправильно.

— Хорошо! — Сакс вдруг хлопнул ладонью по стойке. — Теперь можно и выпить. Я начинаю испытывать удовлетворение, а это чувство вызывает у меня жажду.

— Что вы будете?

— То же самое, — ответил он, даже не поинтересовавшись, что я пью. — Заодно пусть бармен нальет вам еще стаканчик. У меня назрел тост. Как-никак вы вернулись домой после долгого отсутствия, это дело надо обмыть.

Так, как обезоружил меня в тот вечер Сакс, еще никому не удавалось. Он вломился в мою жизнь, как вор-домушник, открыл все двери, залез в самые потаенные углы. Впоследствии я имел возможность убедиться, что это была его обычная манера. Так он вел себя со всеми: никаких вокруг да около и всяких там цирлих-манирлих. С места в карьер. Он запросто вступал в разговор с незнакомыми людьми и задавал им с ходу совершенно бестактные вопросы, и, что самое удивительное, ему это почти всегда сходило с рук. Сразу было видно: этот человек не усвоил никаких правил поведения, и, поскольку в его словах не было никаких задних мыслей, такой же открытости он ждал и от тебя. Вместе с тем в его расспросах как будто отсутствовал личный мотив; заговаривая с тобой, он стремился не столько установить человеческий контакт, сколько решить в уме какую-то интеллектуальную задачку. Это не только придавало его замечаниям несколько абстрактный оттенок, но и располагало к нему собеседника, и тот готов был признаться в таких вещах, в которых сам себе никогда бы не признался. Он никого не судил, ни с кем не держался свысока, и социальный статус для него ровным счетом ничего не значил. С барменом ему было не менее интересно, чем с писателем, и, не появись я в тот день, он с таким же успехом протрепался бы весь вечер с человеком, на которого я не потратил бы и десяти слов. Сакс изначально предполагал в собеседнике бездну ума, и у того невесть откуда появлялось человеческое достоинство и ощущение собственной значимости. Пожалуй, это качество — врожденная способность вытаскивать из людей все самое лучшее — восхищало меня в нем больше всего. Он часто производил впечатление этакой нелепой каланчи с головой в облаках, чудака, погруженного бог знает в какие мысли и занятия, но я неоднократно убеждался в том, что он слушает меня самым внимательным образом. Как в любом человеке, разве что в большей степени, в нем гармонично уживалось множество противоречий. Он запросто находил со всеми общий язык и всюду чувствовал себя как дома, зато общение с неодушевленными предметами давалось ему с трудом, и простейшие операции обнаруживали его поразительную неуклюжесть. В тот день он раз за разом неосторожным движением смахивал с табурета свое пальто, а поднимая его с пола, ударялся затылком о стойку. Однако позже я с удивлением отметил про себя, что на спортплощадке с координацией у него все в порядке. Много лет подряд мы с ним играли в баскетбол один на один, и я ему постоянно проигрывал; не случайно в школьной команде он набирал больше всех очков. В разговоре он мог быть сбивчивым и многословным, но его письмо отличали экономность и точность, у него был настоящий дар находить нужные слова. Удивительно, кстати, что Сакс вообще писал. Он был вроде бы слишком общительным и компанейским, слишком жадным до людей, чтобы посвятить себя профессии, требующей уединения. Однако одиночество его не тяготило, работал он дисциплинированно и увлеченно и при необходимости мог неделями не выходить из кабинета, чтобы закончить какую-то вещь. С учетом особенностей его характера и того, как непросто ему было вписаться в привычные рамки, само собой напрашивалось, что он холостяк. По внешним признакам этот бескорневой человек был не создан для домашней жизни, он так легко сходился со всеми женщинами, что, казалось, просто не мог поддерживать длительные отношения с какой-то одной. Но Сакс был женат уже лет двадцать, а женился он в том возрасте, когда я и мои друзья даже не помышляли о браке. При этом Фанни не производила впечатления идеальной партнерши. Я мог бы представить рядом с ним покорную заботливую жену из тех, кто находится в тени супруга и постоянно ограждает своего «взрослого мальчика» от превратностей повседневной жизни. Это был не тот случай. Фанни, человек сложный, в высшей степени интеллектуальный и независимый, Саксу ни в чем не уступала. Если ему удалось так долго удерживать ее возле себя, то только потому, что он прикладывал большие усилия. Он ее отлично понимал и умел поддерживать в ней душевное равновесие. Думаю, не последнюю роль в успешном браке играл его покладистый характер, хотя преувеличивать этот момент тоже не стоит. При всей своей мягкости Сакс умел быть неуступчиво догматичным, и я помню и его короткие вспышки гнева, и пугающие приступы настоящего бешенства, которые, сразу оговорюсь, он обрушивал не на близких ему людей, а на общество в целом. Идиотизм происходящего повергал Сакса в шок, и за его обычной беспечностью и добродушием иногда проглядывали глубоко спрятанные презрение и нетерпимость. Почти во всем, что он писал, чувствовались раздражение и агрессия, так что со временем он приобрел репутацию возмутителя спокойствия. Наверно, он ее заслужил, но надо помнить, что это был лишь один аспект его многогранной персоны. Вообще его трудно охарактеризовать, пользуясь четкими терминами. Сакс был слишком непредсказуем, слишком ярок и умен, слишком щедр на выдумки, чтобы долго занимать какую-то одну нишу. Его общество могло быть утомительным, но никогда — скучным. Пятнадцать лет, постоянно задавая мне задачки и провоцируя, Сакс, что называется, не давал мне расслабиться, и сейчас, когда я пытаюсь сформулировать на бумаге, каким же он был, мне трудно говорить о нем в прошедшем времени.

— Вы поставили меня в неудобное положение, — сказал я, отхлебнув виски из вновь наполненного стакана. — В отличие от вас, прочитавшего едва ли не все, что я написал, я не прочел ни одной вашей строчки. Жизнь во Франции имеет свои преимущества, но отслеживание новинок американской литературы к их числу не относится.

— Вы ничего не потеряли, уверяю вас, — ответил Сакс.

— И все же как-то неловко. Знаю только название вашего романа.

— Я вам его подарю. Тогда у вас не будет отговорок, что вы его не могли прочесть.

— Я честно искал его в книжных магазинах…

— Считайте, сэкономили. У меня дома лежит около сотни экземпляров, и я рад от них избавляться.

— Если не напьюсь, начну читать прямо сегодня.

— Успеется. Не относитесь так серьезно, это всего лишь роман.

— Я ко всем романам отношусь серьезно, тем более если это подарок автора.

— Автор был очень молод, когда написал эту книгу. Я бы сказал, слишком молод. Иногда ему кажется, что лучше бы ее не напечатали.

— Разве вы не собирались читать из нее? Значит, вы не считаете ее такой уж плохой?

— Я не говорю, что она плохая. Молоденькая, так будет точнее. Многовато литературности, игры ума. Сегодня я бы такое не написал. Если у меня и сохранился к ней интерес, то он связан исключительно с географией. Сама по себе эта книга для меня мало что значит, но я по-прежнему привязан к месту, где она родилась.

— Какое же это место?

— Тюрьма. Я начал ее писать в тюрьме.

— Настоящая тюрьма? С решеткой на окнах и номером на казенной рубашке?

— Федеральная тюрьма в Дэнбери, Коннектикут. Семнадцать месяцев я был почетным гостем этого отеля.

— Однако! И как вас туда занесло?

— Очень просто. Отказался идти в армию.

— Вы были убежденным противником войны?

— Так я написал в своем заявлении, но его проигнорировали. Сами знаете, если ты принадлежишь к религиозной организации, исповедующей пацифизм и осуждающей любую войну, тогда у тебя есть шанс. Но я не квакер и не адвентист седьмого дня, и нельзя сказать, что я возражаю против любой войны. Против этой — да. К сожалению, другой войны они мне не предлагали.

— Но почему тюрьма? Почему не Канада, Швеция, та же Франция? Тысячи призывников уехали из страны.

— Потому что я упрямый сукин сын. Я не хотел линять отсюда. Это был мой долг — бросить им в морду, что я обо всем этом думаю. А раз так, изволь отвечать.

— И чего вы добились своими излияниями? Вас все равно сунули за решетку.

— Само собой. Но оно того стоило.

— Вам виднее. Семнадцать месяцев в тюрьме — жуткое дело!

— Не так страшно, как кажется. Никаких забот. Три раза в день тебя кормят, стирают твое белье, расписывают твой день. Представляете, какая свобода?

— Хорошо, что вы можете шутить на эту тему.

— Я не шучу, ну разве что чуть-чуть. Кошмары, которые вы себе, наверно, представляете, обошли меня стороной. «Дэнбери» — это ведь не «Аттика» или «Сан-Квентин». Сидят там в основном белые воротнички — хищение денег, уход от налогов, выписывание необеспеченных чеков, все в таком духе. Мне, конечно, повезло, что я попал туда, а не в другое место, но, главное, я был готов. Мою апелляцию и не думали рассматривать, ясно было, что мое дело швах, и поэтому я совершенно свыкся со своим положением — не то что горемыки сокамерники, которые воют с тоски и перед отбоем вычеркивают в календаре еще один постылый день. Переступая порог камеры, я себе сказал: «Привыкай, старина. Теперь это твой дом». Мир для меня съежился до нескольких квадратных метров, но жизнь не кончилась, мне никто не мешал дышать, думать, испускать ветры, так не все ли равно, где ты при этом находишься?

— Странный вывод.

— Вовсе нет. Помните старую шутку Хенни Янгмана?[6] Муж возвращается домой и обнаруживает в пепельнице зажженную сигару. Жена делает вид, что ничего не знает. Он заходит в спальню, открывает стенной шкаф, а там незнакомый мужчина. «Что вы делаете в моем стенном шкафу?» — возмущенно спрашивает муж. «У каждого человека должно быть свое место», — отвечает тот с достоинством.

— Убедили. И все же в вашем «стенном шкафу» наверняка были какие-нибудь отморозки. Вряд ли вы со всеми жили душа в душу.

— Да, я бывал в пиковой ситуации, но тюрьма быстро учит, как постоять за себя. Это был тот редкий случай, когда мой странный вид мне помог. Никто не знал, чего от меня можно ожидать, и я как-то сумел всех убедить, что они имеют дело с сумасшедшим. С психами предпочитают не связываться. Главное, чтобы у тебя был нездоровый блеск в глазах. Это защита от всех напастей.

— И все это ради принципов?

— Ничего страшного. По крайней мере я знал, за что сижу. Никаких сожалений.

— Мне с моей астмой повезло больше. Я не прошел медосмотр, и мой роман с армией закончился, даже не начавшись.

— Вы во Францию, я в тюрьму — мы оба сменили место жительства, и оба вернулись, чтобы оказаться в этом баре.

— Можно и так посмотреть.

— Только так. Наши методы были разными, а результат оказался один.

Мы заказали еще по стаканчику. За этим последовал новый раунд, затем еще два, а между ними вклинилась выпивка за счет заведения. Понятно, что такая щедрость не могла быть оставлена без внимания, и мы попросили бармена выпить за наш счет. Постепенно бар начал заполняться, и мы пересели за столик в дальнем углу. Помню, о чем мы говорили вначале, а дальше — все как в тумане. Я так накачался, что у меня стало двоиться в глазах. Со мной такое случилось впервые, и я не знал, как сделать, чтобы мир снова оказался в фокусе. Передо мной, хоть моргай, хоть головой тряси, сидели два Сакса, и когда мы втроем наконец встали из-за стола, я тут же чуть не растянулся, но меня заботливо подхватили четыре руки. Даже хорошо, что я был в большой компании — в одиночку в тот вечер со мной бы никто не справился.

* * *

Я могу говорить только о том, что я знаю, видел своими глазами и слышал своими ушами. После Фанни я был, наверно, самый близкий для Сакса человек, но это еще не делает меня знатоком его биографии. Не забывайте, когда мы познакомились, ему уже было под тридцать, а разговоров о прошлом мы оба старались избегать. Его детство во многом для меня загадка, и о его семье, если не считать нескольких реплик, сказанных им за все эти годы по поводу родителей и сестер, в сущности, мне ничего не известно. В других обстоятельствах я бы поговорил с разными людьми, постарался заполнить белые пятна. Но сейчас мне недосуг разыскивать одноклассников Сакса и его первых учителей, у меня нет времени на беседы с его кузинами, университетскими товарищами и сокамерниками. Цейтнот вынуждает меня работать быстро, поэтому приходится полагаться на собственную память. Я не хочу сказать, что мои воспоминания о Саксе следует подвергать сомнению, что они недостоверны или тенденциозны, просто не надо искать в них то, чего в них нет. Это не экспертное заключение, не биография и не тщательно прописанный психологический портрет. Хотя за годы нашей дружбы Сакс много чего мне порассказал, с моей стороны было бы самонадеянным заявлять, что я знаю все об этом человеке. Я хочу рассказать о нем правду, вспомнить, как оно было, максимально честно, но нельзя исключить того, что я ошибаюсь и правда сильно отличается от моего представления о ней.

Сакс родился 6 августа 1945 года. Я запомнил эту дату, потому что он не раз упоминал ее в наших разговорах, называя себя то «крестником атомной бомбы», то «взрывным младенцем», то «первым ребенком ядерного века». Он утверждал, что явился на свет божий в тот самый момент, когда «Энола Гей» выпустила из бомболюка смертоносного «Толстяка». Литературная фантазия, так мне всегда казалось. Его мать, которую я видел лишь однажды, точное время назвать не могла (у нее было четверо детей, и в голове все перепуталось), но одно она запомнила: о Хиросиме ей сказали после рождения Бенджамина. Остальное Сакс придумал — вполне невинный миф. Он был большой мастер по части превращения факта в метафору, а так как фактов у него под рукой было великое множество, он обрушивал на твою голову неистощимый запас самых невероятных исторических переплетений, в которых неожиданно сближались, казалось бы, несовместимые люди и события. Например, однажды он мне рассказал, что во время первого приезда в Америку Петра Кропоткина в девяностых годах прошлого века миссис Джефферсон Дэвис, вдова президента Конфедерации, пожелала встретиться со знаменитым князем-анархистом. Уже из ряда вон, но этого мало. Не успел к ней пожаловать Кропоткин, как на пороге объявился незваный гость — Букер Вашингтон! Он искал встречи со спутником князя, их общим другом. Когда миссис Дэвис доложили о посетителе, она распорядилась пригласить его в гостиную. Таким образом, целый час в приятной беседе за чаем провели три персонажа, которых в принципе невозможно было представить в одной компании: русский дворянин, вознамерившийся уничтожить государственную власть, бывший раб, а ныне писатель-просветитель и вдова человека, втянувшего Америку в кровопролитную войну ради сохранения института рабства. Только Сакс мог выудить такое. Только от Сакса можно было узнать, что киноактриса Луиза Брукс[7] в детстве, которое прошло в маленьком городке штата Канзас, не только соседствовала, но и дружила с Вивиан Вэнс, будущей звездой телесериала «Я люблю Люси».[8] Он был в восторге от своего открытия: две ипостаси американской женственности, душка и дурнушка, чувственная тигрица и невзрачная домохозяйка выросли из одного корня, на одной пыльной улице Среднего Запада. Сакс обожал иронию судеб, нелепые коленца, которые выкидывает история, ситуации, когда факты переворачиваются с ног на голову. С жадностью поглощая эти специи, он воспринимал мир как плод воображения, превращал подлинные события в литературные символы и метафоры, которые указывали на некий сложный, невидимый узор, таящийся в глубинах реальности. Никогда нельзя было с уверенностью сказать, насколько серьезно он относился к этой игре, но играл он в нее часто, и иногда казалось, уже не мог остановиться. Его фантазия о собственном рождении — следствие все той же мании. Конечно, это такой черный юмор, но одновременно и попытка самоопределения, желание вписать себя в страшный контекст эпохи. Эта тема — «бомба» — стала, можно сказать, его навязчивой идеей. Она была для него центральным мировым событием, точкой преломления духа, поворотным моментом, отделяющим нас от предыдущих поколений. Обретя способность уничтожить человечество, мы изменили само понятие человеческой жизни; отныне мы дышим воздухом, который пахнет смертью. Сакс был не первым, кто высказал вслух эту мысль, но с учетом того, что с ним случилось девять дней назад, эта его идея-фикс приобретает жутковатый оттенок, как будто зловещая и, наверно, не самая удачная выдумка пустила корни и буйно пошла в рост.

Его мать была ирландская католичка, а отец — еврей из Восточной Европы. Как это случилось со многими, в Америку они попали не от хорошей жизни (картофельный голод сороковых, погромы восьмидесятых). Собственно, этим мои знания о его предках и ограничиваются. Сакс любил повторять, что семья его матери оказалась в Бостоне по вине поэта — намек на сэра Уолтера Рэли,[9] по чьей милости Ирландия начала выращивать картофель, а через триста лет стала заложницей неурожая. Об отцовской семье Сакс однажды высказался в том духе, что после того, как Бог умер, ей ничего не оставалось, кроме как уехать в Нью-Йорк. Как и многие его загадочные аллюзии, эта выглядела полнейшей бессмыслицей, пока не открывалась ее внутренняя логика в духе какой-нибудь детской считалки. А имел он в виду вот что: погромы в России начались после убийства царя Александра Второго, который был убит нигилистами, которые не верили в Бога. Простое, в общем-то, уравнение казалось неразрешимым, так как середина опущена и ее еще надо восстановить. Представьте, кто-то скажет вам, что стране пришел каюк, потому что во всем королевстве не нашлось гвоздя. Если вы знаете этот детский стишок, то поймете, о чем речь. А если не знаете?

Где и когда познакомились его родители, кем они были, как их семьи отнеслись к перспективе смешанного брака, в какой момент они переехали в Коннектикут — на все эти вопросы я ответить не в состоянии. Насколько мне известно, Сакс воспитывался в светском духе. Наполовину еврей, наполовину католик, в сущности, он не был ни тем ни другим. Насколько я могу судить, он не посещал религиозную школу и не прошел обряд конфирмации или бармицвы. Ему сделали обрезание, но это не более чем медицинский факт. Иногда в наших разговорах проскальзывали намеки на пережитый им лет в пятнадцать религиозный кризис, который, похоже, был довольно быстро преодолен. Меня всегда впечатляло его хорошее знание Библии (как Ветхого, так и Нового Завета), и можно предположить, что читать он ее начал как раз в период внутренних метаний. Сакс больше интересовался политикой и историей, чем духовными проблемами, но его политические убеждения были, я бы сказал, окрашены в религиозные тона, как будто речь шла не столько о решении каких-то сиюминутных вопросов, сколько о личном спасении. Мне кажется, этот момент в силу своей важности требует уточнения. Идеи Сакса не укладываются в привычные рамки. К различным идеологиям он относился с подозрением, и, хотя рассуждал о них со знанием дела, политическая активность была для него скорее делом совести. Вот почему в шестьдесят восьмом он выбрал тюрьму. Он не рассчитывал этим чего-то добиться, просто понимал, что в противном случае не сможет жить в ладу с самим собой. Прояснить суть мировоззрения Сакса, пожалуй, может американский трансцендентализм девятнадцатого века. Его кумиром был Торо,[10] чье эссе «Гражданское неповиновение» фактически сформировало его как человека. Я имею в виду не только тюремный эпизод, но, шире, его отношение к жизни, состояние беспощадной внутренней бдительности. Однажды, когда речь у нас зашла об «Уолдене», Сакс признался, что он носит бороду «такую же, как Генри Дэвид», и тогда я вдруг понял, каким глубоким было его восхищение этим человеком. Только сейчас до меня дошло, что они оставили этот мир в одном возрасте. Торо умер в сорок четыре года, а Саксу столько исполнилось бы в следующем месяце. Конечно, простое совпадение, но Сакс любил отмечать такие детали.

Его отец работал администратором больницы в Норвоке. Семья, судя по всему, была среднего достатка. Сначала на свет появились две девочки, следом Бен, а за ним еще одна девочка — все в пределах шести-семи лет. Сакс был ближе к матери (она еще жива), но это еще не значит, что с отцом у него были конфликтные отношения. В раннем детстве он расстроился, узнав, что его папа не воевал, — ют каким я был дурачком, вспоминал Сакс. С учетом его позиции в зрелом возрасте, эпизод довольно комичный, но для мальчика разочарование могло быть действительно серьезным. Его сверстники хвастались, что их отцы вернулись с фронта, и он, конечно, завидовал военным трофеям, которые те приносили во двор для своих детских игр: каски и патронташи, кобуры и фляги, солдатские жетоны, пилотки и медали. Почему Сакс-старший не служил в армии, я так и не узнал. А с другой стороны, Сакс с гордостью рассказывал о его социалистических убеждениях; в тридцатых он наверняка был профсоюзным активистом. Тот факт, что Бен больше тяготел к матери, я думаю, объяснялся сходством характеров: оба словоохотливые и прямые, оба обладали особым даром разговорить собеседника. По словам Фанни (от нее я узнал не меньше, чем от самого Бена), его отец был замкнутым, человеком в себе, который не любит делиться своими мыслями. Но что-то их крепко связывало. Я вспоминаю, опять же, рассказ Фанни. После ареста Бена к ним в дом пришел местный репортер, чтобы поговорить с его отцом о предстоящем суде. Журналист явно собирался писать о конфликте поколений (можно сказать, тема дня), но, когда мистер Сакс сообразил, куда ветер дует, этот обычно невозмутимый и сдержанный человек вдруг ударил кулаком по подлокотнику кресла и, глядя репортеру в глаза, твердо отчеканил: «Бен замечательный парень. Мы всегда учили его отстаивать свои убеждения, и я горжусь его поступком. Если бы вокруг было больше таких молодых людей, как мой сын, это была бы другая страна».

Его отца я не застал в живых, зато хорошо помню его мать и устроенный ею прием в День благодарения. Это было вскоре после избрания Рональда Рейгана президентом Соединенных Штатов, то есть в ноябре восьмидесятого — почти десять лет назад. Тяжелые времена. С первой женой я расстался, а до знакомства с Айрис оставалось еще несколько месяцев. Моему сыну Дэвиду только исполнилось три года. Мы договорились, что на праздники я получаю его в свое распоряжение и мы едем развлекаться, но в последнюю минуту все планы рухнули. Выбор был невелик: повести его в ресторан или ковырять вдвоем холодную индюшатину в моей тесной бруклинской кухоньке. Я уже начал впадать в уныние (четверг был на носу), когда раздался звонок и Фанни пригласила нас провести с ними эти дни в родительском доме Бена в Коннектикуте. Там будут все племянники и племянницы, так что Дэвиду скучать не придется.

Сейчас-то миссис Сакс живет в приюте для престарелых, но тогда она еще всем заправляла в большом доме, где выросли Бен и его сестры. Викторианский дом с коньками в пригороде Нью-Кейнана, насколько я могу судить, был построен во второй половине девятнадцатого века: лабиринт комнат, чуланы и кладовки, множество разных лестниц и неожиданные коридорчики на втором этаже. Внутри темновато; гостиная завалена книгами, журналами, газетами. Миссис Сакс тогда было, наверно, под семьдесят, но она не выглядела старой классической бабушкой. В течение многих лет она была социальным работником в бедных кварталах Бриджпорта. Не склонная ни к сантиментам, ни к вспыльчивости, открытая, даже бесшабашная, с хорошим чувством юмора, из тех, кто за словом в карман не лезет, она бывала особенно язвительна всякий раз, когда речь заходила о политике (а в те дни о ней только и говорили). Помнится, однажды обсуждали сообщников Никсона по «Уотергейту», скользких типов, в конце концов угодивших за решетку, и миссис Сакс отреагировала незамедлительно: «Они из тех, кто перед сном аккуратно складывают трусы на стуле». Одна из ее дочерей смущенно глянула в мою сторону, словно извиняясь за нарушение светских приличий. Зря она беспокоилась — я был в восторге от ее матери. Весь вечер она вела себя не просто как глава рода, а как ярая диссидентка, которая с удовольствием дает истеблишменту по мордасам и с такой же легкостью смеется над собой, как над другими, в том числе собственными детьми и внуками. Не успел я появиться, как она призналась мне, что кухарка из нее никудышная, почему она и перепоручила праздничный ужин дочкам. Но на кухне толку от них, зашептала она мне в ухо, как от пингвинов. А кто их учил? Каков шеф-повар, такие и поварята!

Еда и вправду оказалась скверная, но всем было как-то не до нее. За столом собралось столько народу и пятеро маленьких детей устроили такой галдеж, что у взрослых рот был в основном занят другим. Семья Сакса была большой и шумной. Его сестры с мужьями прилетели кто откуда, давно друг с другом не виделись и говорили все разом. Четыре или пять диалогов развивались одновременно, частенько через весь стол, они пересекались и меняли направление, вовлекая участников во все темы, вынуждали каждого рассказывать о себе и при этом невольно слышать про остальных. Добавьте к этому бесцеремонные вторжения детей, перемены блюд, мельтешню передаваемых бутылок, разбитые тарелки, перевернутые бокалы, пролитые соусы — одним словом, ужин напоминал наспех срепетированный водевиль.

Несмотря на внешнюю раздробленность и взаимное подтрунивание, они производили впечатление крепкой семьи — искренне небезразличные друг к другу люди, и при этом не цепляющиеся за общее прошлое. Приятно было видеть отсутствие враждебности, никак не проявлялся, по крайней мере для чужого глаза, дух былого соперничества и старых обид, однако не заметил я и какой-то особой близости, тонких внутренних связей, характерных для по-настоящему благополучного клана. Сакс любил своих сестер, но как-то машинально, отстраненно, не впуская их в свою взрослую жизнь. Возможно, это объяснялось тем, что он был единственным мальчиком в семье. Как бы то ни было, всякий раз на протяжении этого долгого вечера, когда Сакс оказывался в поле моего зрения, он разговаривал либо с матерью, либо с женой, и даже к Дэвиду, моему сыну, он проявлял больше интереса, чем к собственным племянникам и племянницам. Я не собираюсь делать отсюда далеко идущие выводы. Пристрастный наблюдатель, я мог что-то не так интерпретировать и просто ошибаться, но, по-моему, в тот вечер Сакс вел себя как этакий дичок в семье, растущий особняком. Он не то чтобы избегал компании, просто видно было, что ему не по себе, что он томится и не знает, куда себя девать.

Его детство, если верить моей скудной информации, было ничем не примечательным. Хорошими отметками он похвастаться не мог, и если чем-то и выделялся в классе, то исключительно проказами. Он бросал вызов школьному начальству с поразительным бесстрашием. Послушать его, с шести до двенадцати лет он только и делал, что срывал уроки, проявляя при этом творческую фантазию. Он расставлял капканы, вешал на спину учителю табличку с надписью «ДАЙ МНЕ ПЕНДЕЛЯ», взрывал петарды в мусорном контейнере во время ланча в школьном буфете. За те годы он проторчал в кабинете директора едва ли не больше времени, чем в классе, но удовлетворение, которое он испытывал от своих триумфов, перевешивало для него любое наказание. Мальчишки уважали его за смелость и изобретательность, что, конечно, вдохновляло его на новые подвиги. Школьные фотографии Сакса запечатлели гадкого утенка или, точнее, Фантомаса: дылда с большими ушами, кривыми зубами и дурацкой кривой ухмылочкой. Живая мишень для мерзких шуточек и жестоких уколов. Другому бы досталось по полной программе, он же избежал этой участи — только потому, что заставил себя быть чуть безумнее, чем все остальные. Не самая приятная роль, но он довел ее до совершенства, и в этом отношении ему не было равных.

Со временем, с помощью скобок, зубы выровнялись, фигура стала нормальной, а неуклюжие конечности послушными. К шестнадцати годам Сакс уже был похож на человека, которого я знал. Высокий рост дал ему преимущество в спортивных играх, особенно в баскетболе он показывал многообещающие результаты. Розыгрыши и вызывающие чудачества остались в прошлом, и, хотя успехи в учебе по-прежнему оставляли желать лучшего (он всегда говорил, что был лентяем, хорошие отметки в аттестате его не интересовали), он погрузился в мир книг и уже подумывал о том, чтобы стать писателем. Первые литературные опыты, по его собственному признанию, были чудовищными — «романтически-абсурдное душекопание», как он однажды выразился, — бездарные рассказы и стишки, которые он никому не показывал. Но Сакс продолжал писать и для пущей важности обзавелся курительной трубкой. В семнадцать лет она казалась ему неотъемлемым атрибутом настоящего писателя. Последний год школы он провел за письменным столом — в одной руке перо, в другой дымящаяся трубка.

Все это я слышал от самого Сакса и таким образом составил себе представление о том, каким он был до нашего знакомства, но только сейчас, пересказывая его истории, я понимаю, что они могли быть полной туфтой. Самоуничижение было важной составляющей его характера, и он нередко выставлял себя на посмешище, особенно когда это касалось прошлого, — тут он не жалел красок. Как он только себя не обзывал — «невеждой», «самовлюбленным ослом», «оторвой», «лоботрясом»! Может, ему хотелось, чтобы таким я его видел, а может, Сакс втайне наслаждался тем, как он меня дурачит. Только очень уверенный в себе человек способен смеяться над собой, а таких людей вряд ли можно причислить к глупцам или растяпам.

Лишь одна история, относящаяся к этому периоду, вызывает у меня полное доверие. Я услышал ее к концу нашего визита в Коннектикут, причем сразу из двух источников, от Бена и от его матери, так что она стоит особняком. Сама по себе она выглядит не столь драматичной, как большинство анекдотов Сакса, но в ретроспективе выступает особенно рельефно — как заявленная тема или музыкальная фраза, которая будет преследовать его до последних минут его жизни.

Убирать после ужина выпало тем, кто не принимал участия в готовке, то бишь нам четверым: Саксу, его матери, Фанни и мне. Работы было — начать и кончить. Горы грязной посуды. Мы по очереди отскребали и перемывали, болтая о чем придется. День благодарения, другие праздники. Национальные символы. Статуя Свободы. И тут миссис Сакс вместе с Беном ударились в воспоминания о своей поездке на остров Бедлоу[11] в начале пятидесятых, а мы с Фанни молча слушали, вытирая посуду.

— Ты помнишь этот день, Бенджи? — начала миссис Сакс.

— Еще бы, — отозвался он. — Один из поворотных моментов моего детства.

— По-моему, тебе еще не было семи.

— Пятьдесят первый год. В то лето мне исполнилось шесть.

— Я ни разу не видела вблизи статую Свободы, и вот в один прекрасный день я посадила тебя в машину, и мы вдвоем, без девочек, отправились в Нью-Йорк…

— …где к нам присоединилась миссис Что-то-там — стайн с двумя сыновьями.

— Дорис Саперстайн из Бронкса, моя старая подруга. Ее дикарям было примерно столько же, сколько тебе. Настоящие бандиты.

— Нормальные мальчишки. Из-за них у нас даже вышел спор.

— Спор?

— А ты не помнишь?

— Нет. Я помню только саму экскурсию, все остальное забылось.

— Ты заставила меня надеть эти мерзкие шортики с белыми гольфами. У тебя это называлось «одеться нарядно», а я бесился. Делать из меня девчонку или маленького лорда Фаунтлероя![12] Ладно бы еще в семейном кругу, но перед чужими мальчишками — нестерпимое унижение. Я не сомневался, что они будут в футболках, летних брюках и теннисных тапочках. И тут я, в таком виде!

— У тебя был вид ангелочка, — возразила миссис Сакс.

— Очень может быть, но я не хотел быть ангелочком. Я хотел быть как все. Но как я тебя ни упрашивал, ты осталась непреклонна. «Это тебе не во дворе играть, — сказала ты. — Статуя Свободы — это символ страны, к ней надо относиться с уважением». В свои шесть лет я оценил иронию ситуации: меня в цепях ведут почтить олицетворение свободы. Вот оно, торжество диктатуры и попрание моих прав! Я пытался тебе объяснить про тех двоих, но ты меня не слушала. «Глупости, они тоже будут нарядные», — сказала ты, как отрезала. Ни тени сомнений. Тогда я собрался с духом и предложил тебе сделку. Ладно, будь по-твоему, но если те двое окажутся в брюках и теннисных тапочках, — всё, больше никаких запретов, я ношу, что мне заблагорассудится.

— И я согласилась? Я заключила пари с шестилетним мальчишкой?

— Ты не восприняла это всерьез. Тебе в голову не могло прийти, что ты можешь проиграть пари. И вот, поди ж ты. Миссис Саперстайн встречает нас возле статуи, и ее сыновья одеты именно так, как я предсказывал. В эту минуту я стал сам себе хозяин — во всяком случае, в том, что касалось одежды. Я одержал свою первую большую победу! У меня было такое чувство, будто я отстоял завоевания демократии, защитил всех бесправных и угнетенных.

— Теперь я знаю, почему ты так дорожишь своими джинсами, — заметила Фанни. — Ты открыл для себя принцип самоопределения, и в тот день ты определился на всю жизнь со своим гардеробом: чем хуже, тем лучше.

— Вот именно. Я завоевал право быть неряхой и с тех пор с гордостью несу это знамя.

— Так вот… — Миссис Сакс жаждала продолжить свой рассказ. — После того как встреча у подножия статуи состоялась, мы вошли внутрь и начали подъем.

— По винтовой лестнице, — вставил ее сын.

— Вначале все было хорошо, — продолжала миссис Сакс— Мальчики пошли вперед, а мы с Дорис, держась за поручень, бодро двинулись следом. Добрались до короны, полюбовались в окошечко на панораму гавани, все нормально. Я думала, на этом наше приключение закончилось — спускаемся вниз и идем есть мороженое. Но в те дни посетителей пускали к самому факелу, то есть нам надо было одолеть еще одну лестницу, вскарабкаться по воздетой руке этой великанши. Мальчикам, конечно, не терпелось залезть на самый верх. Они ныли и канючили, как им хочется все увидеть, и мы с Дорис уступили. Следующая лестница была без перил. Узюсенькая спираль из чугунных ступенек. Когда через пару минут я глянула вниз, мне показалось, что я парю над бездной. Кромешная пустота. Мальчики забрались в полость факела, я же, одолев две трети пути, поняла: всё! Я всегда считала себя боевой особой, не из тех, кто орет благим матом при виде мыши. Я была крепкая, здравомыслящая, знала, почем фунт лиха, но в этом каменном мешке из меня просто дух вон, я покрылась холодным потом, меня начало мутить. Дорис было не многим лучше. Мы обе сели, чтобы успокоиться. Это помогло, но не слишком. Хотя спина упиралась во что-то твердое, мне казалось, что я вот-вот сорвусь и полечу вверх тормашками в эту бездонную пропасть, пересчитывая ступени. В жизни не испытывала такой паники.

Обхватила голову, сердце стучит в горле, в животе все опустилось. А вдруг с Бенджамином что-нибудь случится? Кричу: «Бенджи, спускайся!» — и от собственного крика — душа в пятки. Такое эхо, будто в аду грешник воет. Наконец мальчики выбрались из факела, и мы все поползли вниз на пятой точке. Мы с Дорис делали вид, что это такая игра, что так гораздо веселее спускаться, но на самом деле никакая сила не заставила бы меня подняться в полный рост. Уж лучше прыгнуть вниз. Пока мы спустились к подножию статуи, прошло, наверно, полчаса, и к тому времени я была трупом. С тех пор я до смерти боюсь высоты. К самолету я не подойду на пушечный выстрел, а если мне надо подняться выше третьего этажа, я чувствую, как у меня все внутри превращается в студень. Как вам это понравится? И все началось со статуи Свободы и этого треклятого факела!

— Это был мой первый политический урок. — Сакс обратился к нам с Фанни. — Я узнал, что свобода может быть опасной. Минутная расслабленность — и костей не соберешь.

Я не собираюсь выводить из этой истории какие-то обобщения, но оставить ее без внимания тоже было бы неправильно. Сама по себе она воспринималась как семейный фольклор, небольшой курьез, полный юмора и самоиронии, из-за чего зловещий подтекст отошел на второй план. Мы посмеялись, и разговор перешел на другие темы. Если бы не роман Сакса (тот самый, который он притащил с собой в заснеженный день 1975 года, чтобы так ничего из него и не прочесть), я про нее, может, и забыл бы. Но так как в книге то и дело упоминается статуя Свободы, сама собой напрашивается связь — материнская паника, свидетелем которой он стал в детстве, как будто сделалась сердцевиной того, о чем он написал двадцать лет спустя. Я спросил его об этом той же ночью в машине по дороге в Нью-Йорк, но он только посмеялся над моим вопросом. По его словам, он даже не помнил этого эпизода в каменном мешке. Сменив тему, он с комическим пафосом обрушился на психоанализ. Не суть важно. То, что Сакс отрицал всякую связь, вовсе не значит, что ее не было. Никому не ведомо, откуда появляется книга, и меньше всего самому автору. Книги рождаются из невежества и живут, пока их не понимают.

* * *

«Новый колосс» так и остался единственным опубликованным романом Сакса. Это была первая его вещь, которую я прочел, и в зарождении нашей дружбы она сыграла важную роль. Одно дело, когда тебе нравится человек, и совсем другое, когда тебя восхищает то, что он делает. Меня еще сильнее к нему потянуло: хотелось его видеть, говорить с ним. Я сразу выделил его из круга тех, с кем жизнь свела меня по возвращении в Америку. Стало ясно, что он не просто очередной знакомый, с которым приятно пропустить по стаканчику. Закрыв его роман, я подумал о том, что мы могли бы стать друзьями.

Нынче утром я бегло перечитал его (во флигеле нашлось несколько экземпляров) и был поражен тем, что мои ощущения за пятнадцать лет практически не изменились. Кажется, этим все сказано. Роман остался в обиходе, и любой желающий легко найдет его в библиотеке или книжном магазине. Через пару месяцев после нашего знакомства он вышел в бумажной обложке и с тех пор не раз переиздавался, продолжая жить своей неприметной, но достаточно полноценной жизнью на задворках современной литературы и при всей своей навороченности и безумных идеях занимая на книжной полке свое законное место. Надо сказать, когда я первый раз открыл книгу, я совершенно не был готов к тому, что меня ожидало. Послушав Сакса в баре, я решил, что он написал традиционный роман из тех, где автор в слегка завуалированной форме рассказывает историю своей жизни. Я бы не упрекнул его за это, но он сам так уничижительно отзывался о своем произведении, что разочарование казалось неизбежным. Когда он надписывал для меня книгу прямо в баре, я заметил, что в ней добрых четыреста страниц. Наутро, выхлестав шесть чашек кофе, чтобы выйти из тяжелого похмелья, я приступил к чтению. Чувствовалось, что писатель молод, о чем Сакс честно меня предупредил, но в остальном… я ждал чего угодно, только не этого. «Новый колосс» не имел никакого отношения ни к шестидесятым, ни к Вьетнаму и антивоенному движению, ни к семнадцати месяцам, проведенным Саксом за решеткой. То, что я ожидал именно этой тематики, говорит лишь о моей ограниченности. Сама мысль о почти полутора годах тюремного заключения ужаснула меня, — и автор прошел в своей книге мимо такого события! Мне это казалось невероятным.

Всем известно, что «Новый колосс» — это исторический роман об Америке времен Гражданской войны, основанный на документах и проверенных фактах. Большинство персонажей — реальные лица, а в случае с вымышленными речь идет не столько о фантазии, сколько о литературных заимствованиях. Все события подлинные — в том смысле, что они опираются на документы, а там, где в документах существуют пробелы, автор старается не грешить против элементарной логики. Притом что все абсолютно достоверно, фактологично и как-то даже слишком дотошно, читатель то и дело ощущает себя загнанным в угол; автор предлагает такое смешение жанров и стилей, что книга начинает напоминать пинбол с его мечущимся между луз металлическим шариком, мерцающими разноцветными огнями и самыми невероятными звуковыми эффектами. Традиционное повествование «от автора» сменяется дневниковыми записями и письмами от первого лица, хронологические таблицы — историческими анекдотами, газетные статьи — эссеистикой и драматическими диалогами. От этого калейдоскопа голова идет кругом, и что бы вы ни думали о книге в целом, ее энергетика и отвага, с какой автор пускается в свои эксперименты, не могут не вызывать восхищения.

Кого только мы здесь ни встретим! Эмма Лазарус, Сидящий Бык, Ральф Уолдо Эмерсон, Джозеф Пулитцер, Буффало Билл, Огюст Бартольди, Кэтрин Уэлдон, Роза Готорн (дочь Натаниэла), Эллери Чаннинг, Уолт Уитмен, Уильям Текумсе Шерман.[13] И здесь же мы находим Раскольником (после каторги он эмигрирует в Америку, где становится Раскином), Гекльберри Финна (постаревший бродяга сходится с Раскином) и Ишмаэля из «Моби Дика» (он ненадолго появляется в роли нью-йоркского бармена). Действие начинается в год столетия Америки, и далее роман прослеживает главные события на протяжении полутора десятков лет: поражение Кастера на реке Малый Бигхорн,[14] создание статуи Свободы, всеобщая забастовка семьдесят седьмого года, массовое бегство евреев из России в восемьдесят первом, изобретение телефона, «хеймаркетский бунт» в Чикаго,[15] Танец Духов среди индейцев сиу и бойня на ручье Вундед-Ни.[16] Но, скорее, события мелкие, малозначительные определяют ткань повествования, делают роман чем-то большим, нежели детская головоломка, складывающаяся из разрозненных исторических фактов. Взять хотя бы первую главу. Эмма Лазарус приезжает в Конкорд, Массачусетс, и останавливается в доме Эмерсона. Там она знакомится с Эллери Чаннингом, и они вместе отправляются к Уодденскому пруду, а по дороге он рассказывает ей о своей дружбе с Торо (который четырнадцать лет как умер). Быстро найдя общий язык и став друзьями, они являют собой пример странного союза, одного из тех, какие любил коллекционировать Сакс: седой аристократ из Новой Англии и поэтесса еврейского происхождения из «квартала миллионеров» в Нью-Йорке. Во время их последней встречи Чаннинг вручает ей подарок, который она должна раскрыть в поезде по дороге домой. Когда она снимет обертку, внутри обнаружится экземпляр его книги о Торо вместе с реликвией, бережно хранившейся все эти годы, — компасом Торо. Эта красивая, тонко описанная сцена оставляет в памяти читателя важный образ, и в разных обличьях он будет потом повторяться на протяжении романа. Словами ничего не объяснено, но все и так предельно ясно: Америка сбилась с пути. Торо был тем самым человеком, который мог указать нам правильное направление, и теперь, когда его нет, мы безнадежно потерялись.

А еще есть странная история Кэтрин Уэлдон, домохозяйки из Бруклина, которая уезжает на Запад и становится одной из жен Сидящего Быка. И почти фарсовое описание приезда из России великого князя Алексея Александровича: как он охотится на бизона вместе с Буффало Биллом, как с приключениями едет на пароходе по Миссисипи в компании генерала Джорджа Кастера и его супруги. И история генерала Шермана, который взял себе второе имя в честь индейского воина и при этом установил «военный контроль над всеми резервациями индейцев племени сиу», с которыми его обязали обращаться как с военнопленными, а год спустя этот человек получил право «решить, где будет установлена статуя Свободы — на Губернаторском острове или на острове Бедлоу». И снова Эмма Лазарус, тридцати семи лет, умирающая от рака, а у ее постели Роза Готорн, которую так потрясет смерть подруги, что она примет католичество и, уйдя в монастырь Святого Доминика под именем сестры Альфонсы, посвятит оставшиеся тридцать лет уходу за безнадежно больными. В книге десятки таких невыдуманных эпизодов, которые под пером Сакса выглядят все более фантастическими, как будто они порождены галлюцинациями или сновидениями. Роман становится все более зыбким, с непредсказуемыми ассоциациями и поворотами, а также резкими сменами тональности, и в какой-то момент ты чувствуешь, как отрываешься от земли и медленно взмываешь в небеса подобно гигантскому метеозонду. А когда твое воздухоплавание подходит к концу, вдруг понимаешь: ты забрался в такую головокружительную высь, что путь назад тебе заказан, можно только упасть и разбиться в лепешку.

Не обошлось, конечно, и без огрехов. Хотя Сакс делает все, чтобы их замаскировать, временами роман кажется слишком уж сконструированным, оркестровка событий излишне механистичной, а персонажи неживыми. Помнится, когда я первый раз читал его, где-то на середине книги я подумал, что Сакс скорее мыслитель, чем художник, но мне порядком мешало то, как он вбивал мне в голову очередную важную мысль или вкладывал в уста персонажей некие идеи, вместо того чтобы позволить событиям развиваться своим ходом. Хотя он не писал впрямую о себе, видно было, что для него это глубоко личная книга. Доминирующей эмоцией была ярость, откровенная, бурлящая: яростное неприятие Америки, политического лицемерия, расхожих мифов, которые следовало разрушить. Если вспомнить, что Вьетнамская война была в разгаре, а Сакс за свои антивоенные убеждения сидел в тюрьме, природу этой ярости понять нетрудно. Она задала роману резко полемический тон, и она же, мне кажется, стала секретом его мощи, той пружиной, которая толкает действие и не позволяет читателю отложить книгу в сторону. Сакс начал писать «Нового колосса», когда ему было двадцать три, и за пять лет работы сделал семь или восемь вариантов. В печатном виде получилось четыреста тридцать шесть страниц, которые я проглотил за один присест в тот же вечер. Все мои замечания были ничтожными в сравнении с восторгом, который я испытал. На следующий день, придя с работы, я написал ему о том, что это великий роман и что в любой момент, когда ему захочется распить со мной стаканчик-другой бурбона, я почту за честь показать себя достойным собутыльником.

* * *

Мы стали видеться регулярно. Сакс нигде не служил, то есть не отсиживал «от звонка до звонка», а потому был более доступен, чем другие мои знакомые. Светская жизнь в Нью-Йорке строго регламентирована. Обычный ужин приходится планировать на недели вперед, и лучшие друзья порой не видятся месяцами. К Саксу же можно было нагрянуть без церемоний. Работал он по вдохновению (обычно за полночь), а в остальное время бесцельно прохаживался по улицам, как какой-нибудь фланер прошлого века, всецело доверившись своей интуиции. Гулял, заходил в музеи и художественные галереи, смотрел кино, читал книжки на скамейке в парке. У него не было необходимости, как у большинства людей, смотреть на часы, и поэтому ему никогда не казалось, что он впустую тратит время. Это не значит, что он мало писал, просто стена между трудом и бездельем в его случае развалилась до такой степени, что он ее уже и не замечал. Мне кажется, как писателю ему это только шло на пользу, поскольку самые интересные идеи приходили ему в голову вдали от письменного стола. В этом смысле, чем бы он ни занимался, все было для него работой. Еда, баскетбольные матчи по телевизору, дружеские посиделки в ночном баре. С виду лодырь, он, в сущности, трудился постоянно.

Я, в отличие от него, не мог похвастаться такой свободой. Вернувшись летом из Парижа с девятью долларами в кармане, я не стал просить у отца взаймы денег (да он мне, скорее всего, и не дал бы), а ухватился за первую попавшуюся работу. Когда мы с Саксом познакомились, свой рабочий день я проводил в лавке букиниста в районе Верхнего Ист-Сайда: сидя в дальней комнате, я составлял каталоги и отвечал на письма. Приходил каждое утро в девять и уходил домой в час. После обеда садился за перевод книги французского журналиста о современном Китае, неряшливой, наспех написанной, на которую затрачивалось больше усилий, чем она того заслуживала. В идеале я хотел развязаться с букинистом и зарабатывать на жизнь переводами, но эти перспективы были окутаны туманом. А пока я урывками писал рассказы и рецензировал чужие книги, так что на сон времени почти не оставалось. Удивительно, как я при этом умудрялся видеться с Саксом, причем довольно часто. Конечно, большой удачей было то, что мы жили в одном районе и могли ходить друг к другу в гости пешком. Сначала отмечались в бродвейских барах по вечерам, а когда выяснилось, что мы оба ярые болельщики, стали там проводить и дневные часы по выходным, когда транслировались разные матчи (ни у него, ни у меня дома телевизора не было). С самого начала нашего знакомства я видел Сакса чаще, чем кого бы то ни было, обычно раза два в неделю.

Вскоре он познакомил меня со своей женой. Фанни, аспирантка факультета истории искусств Колумбийского университета, читала общие курсы и заканчивала диссертацию об американской ландшафтной живописи девятнадцатого века. Десятью годами ранее в университете Висконсина судьба буквально столкнула их во время студенческой демонстрации. Арестовали Сакса весной шестьдесят седьмого, и к тому времени они были уже почти год женаты. Пока шел суд, они жили в Нью-Кейнане у предков Бена, а после вынесения приговора (начало шестьдесят восьмого) Фанни вернулась в Бруклин к родителям. В какой-то момент она послала запрос в аспирантуру Колумбийского университета, и ее приняли на стипендию в должности ассистента преподавателя: бесплатное обучение, пара тысяч на жизнь и обязанность читать два курса в неделю. Она сняла маленькую квартирку на Западной 112-й стрит и, подрабатывая секретаршей в манхэттенском офисе неподалеку, начала учебный год. Каждое воскресенье она садилась на поезд и ехала в Дэнбери навестить мужа в тюрьме. Любопытно, что я время от времени видел ее в университете, ничего о ней не зная. Я тогда учился на младшем курсе и жил на 107-й стрит, всего в нескольких кварталах от Фанни. В ее доме, по случайности, снимали квартиру два моих ближайших друга, и, когда я приходил к ним в гости, мы с ней иногда сталкивались в лифте или в холле. Я видел ее на Бродвее, раз или два стоял за ней в очереди за сигаретами. Однажды мы даже оказались в одной большой аудитории, где читался курс по истории эстетики. Почему я ее запомнил? Она была прехорошенькая, но мне не хватало смелости заговорить с ней. К Фанни было страшно подступиться: казалось, ее окружает невидимая стена и для посторонних вход воспрещен. Отчасти меня отпугивало обручальное кольцо на левой руке, но, даже не будь она замужем, вряд ли это что-то изменило бы. Я нарочно сел за ней на лекции по эстетике, чтобы иметь возможность хотя бы раз в неделю, в течение часа, беспрепятственно ее разглядывать. Выходя из аудитории, мы иногда обменивались улыбками, но дальше этого с моей стороны не пошло. Когда в семьдесят пятом Сакс нас познакомил, мы сразу узнали друг друга. Момент был не из приятных, и я не сразу овладел собой. Тайна, окутывавшая прелестную незнакомку, получила неожиданную разгадку. Передо мной был тот самый никому не известный муж молодой женщины, с которой я не сводил глаз шесть-семь лет назад. Задержись я подольше на своей 107-й, и мы бы наверняка где-нибудь пересеклись, но я закончил колледж в июне, а Сакс вышел на свободу в августе. К тому времени я уже освободил нью-йоркскую квартиру и держал путь в Европу.

Это была, прямо скажем, странная пара С какой стороны ни посмотреть, Бен и Фанни казались антиподами. Он — длинноногий, длиннорукий, костлявый, угловатый; она — маленькая, фигуристая. У него лицо краснощекое, зимой от ветра, летом от солнца; у нее гладкая кожа оливкового оттенка. Вечно в движении, он занимал собой все пространство, а выражение его лица постоянно менялось; она же, уравновешенная, неспешная, передвигалась с грацией кошки. Я находил ее не столь красивой, сколь экзотичной… нет, это слово не передает того, что я пытаюсь выразить. «Способность завораживать» — так, пожалуй, будет точнее. Она была самодостаточна, и поэтому, даже когда она просто молча сидела, на нее хотелось смотреть и смотреть. Она не балагурила, как Бен, не отличалась быстрой реакцией, не болтала без умолку, — но, сравнивая их, я нахожу, что она умнее, аналитичнее, что она яснее формулировала свои мысли. Бен, человек интуитивный, обладал интеллектом отважным, но не гибким, готовым к риску, к прыжку в неизвестность, к невероятным умозаключениям. Фанни, напротив, мыслила вдумчиво и бесстрастно, обладала большим терпением и была не склонна к безосновательным замечаниям и поспешным выводам. Он — хохмач, она — ученый; он — открытая рана, она — сфинкс; он — из простых, она — аристократка. Это был брак между кенгуру и пантерой. Фанни, безукоризненно одетая, стильная женщина, и рядом с ней мальчишка-переросток, на полторы головы выше, в вытертых джинсах и серой фуфайке с капюшоном. Ходячий нонсенс. Те, кто впервые видел их вместе, считали, что это два человека, случайно оказавшиеся рядом.

Но это было поверхностное впечатление. Увалень Сакс отлично понимал Фанни, и не только ее, а вообще женщин, в компании которых оказывался, и всякий раз я поражался, как все они невольно к нему тянулись. Может, в этом сыграло свою роль то, что он вырос в окружении трех сестер; возможно, эта близость оставила в его детской душе какие-то оккультные знания женского сердца, к коему другие мужчины всю жизнь пытаются подобрать ключи. Фанни знавала тяжелые минуты, и с ней, надо думать, не всегда было легко. С виду абсолютно невозмутимая, она нередко вся кипела внутри, и я не раз наблюдал, как она вдруг делается мрачной и меланхоличной, пораженная какой-то непонятной тоской, и на глаза наворачиваются слезы. В такие мгновения Сакс брал ее под свое крыло, проявляя трогательную нежность и бережность, и она, мне кажется, привыкла полагаться на него, зная, что он ее поймет, как никто другой. Чаще всего его участливость проявлялась неявно, в недоступной для окружающих форме. Например, когда я первый раз пришел к ним в дом и мы сели за стол, разговор зашел о детях — заводить ли их вообще, и если да, то когда, как с их появлением меняется жизнь и все такое прочее. Помнится, я был целиком «за». Сакс, напротив, произнес целый монолог, почему не надо иметь детей. Его аргументы были достаточно традиционными (мы живем в ужасном мире, планета перенаселена, со свободой можно будет распрощаться), но он излагал их с такой страстью и убеждением, что казалось, говорил не только от своего имени, но и от имени Фанни, которая тоже категорически против. Все обстояло иначе, однако это выяснилось гораздо позже. Оба очень хотели детей, но Фанни никак не могла забеременеть. Они советовались с врачами, перепробовали все мыслимые средства — ничего не помогало. За два дня до памятного ужина им был объявлен окончательный приговор, который стал для Фанни страшным ударом. Потом она мне признается: это ее крест на всю оставшуюся жизнь. В тот вечер, чтобы избавить ее от необходимости высказываться по данному вопросу, Сакс плел всякую чушь, разводил турусы на колесах, лишь бы замести следы. Тогда казалось, он обращается ко мне, но, разумеется, его речь относилась к Фанни. Он как бы говорил ей: «Оттого что ты не родишь мне ребенка, я не буду меньше любить тебя».

Бена я видел чаще, чем Фанни, но мало-помалу у нас с ней завязалась своя дружба. В каком-то смысле это было неизбежно, если иметь в виду мою давнюю влюбленность, а с другой стороны, она была серьезным препятствием, и прошло несколько месяцев, прежде чем я научился спокойно, без смущения встречать ее взгляд. Когда-то Фанни была моей грезой, желанным и недоступным призраком, и вдруг она материализовалась в новой роли, женщина из плоти и крови, жена моего друга… Сознаюсь, я был выбит из колеи. При нашей первой встрече я говорил какие-то глупости, и это лишь усугубило мое чувство вины и добавило растерянности. Однажды я ей признался, что не запомнил ни одной лекции, так как все это время поедал ее глазами.

— Согласись, практика важнее теории, — объяснял я. — Зачем слушать рассуждения об эстетике, когда перед тобой сама красота?

Вообще-то я таким образом пытался загладить свою вину за прошлое поведение, но получилось только хуже. Подобные вещи не следует говорить ни при каких обстоятельствах, тем более в легкомысленном тоне. Нельзя так грузить человека, из этого ничего хорошего не получится. От моей грубоватой прямоты Фанни стало не по себе.

— Да, я помню эти лекции… — Она выдавила из себя улыбку. — Тоска зеленая.

— Мужики — что с нас взять! — Я уже не мог остановиться. — Особенно в двадцать лет. Зуд в одном месте и всякая гадость на уме.

— Просто гормоны.

— Ну да. Хотя не все можно списать на гормоны.

— У тебя всегда было такое лицо… — Она перевела разговор в более спокойное русло. — Как будто ты на что-то решился. То ли изменить мир, то ли покончить с собой.

— Пока я не совершил ни того ни другого. Надо так понимать, что я отказался от своих честолюбивых амбиций.

— Может, оно и к лучшему. Жизнь слишком интересна, чтобы жить прошлым.

Так, в завуалированной форме, Фанни помогла мне слезть с крючка — и заодно послала предупреждающий сигнал: веди себя хорошо, если не хочешь, чтобы я тебе припомнила старые грешки. Неприятно чувствовать себя подсудимым, но ее опасения были небезосновательны, и я не виню ее за то, что она держала со мной дистанцию. Со временем, когда мы лучше узнали друг друга, ощущение неловкости исчезло. Выяснилось, что мы родились в один день, и это совпадение, хотя к астрологии мы оба были равнодушны, скрепило нашу дружбу. Фанни была на год старше меня, и при случае я обращался к ней с комической почтительностью, это стало таким отработанным номером, который неизменно вызывал у нее смех. Если учесть, что она была не из смешливых, я мог записать это себе в актив. Фанни просвещала меня в области ранней американской живописи: Райдер, Чёрч, Блейклок, Коул — до нее я почти ничего не знал об этих художниках. После защиты диссертации осенью семьдесят пятого (ее монография об Альберте Пинкхеме Райдере фактически открыла это имя для широкой публики) она стала помощником куратора по американскому искусству в Бруклинском музее и продолжает там работать по сей день. В настоящий момент (11 июля) она путешествует по Европе и вернется в Америку не раньше Дня труда. Я бы мог с ней связаться и рассказать о Бене, но не вижу в этом большого смысла. Ну чем она может помочь? Если до ее возвращения агенты ФБР не докопаются до истины, будет лучше, если она останется в неведении. Сначала я подумал: сообщить ей о случившемся — мой долг. Но по зрелом размышлении решил не отравлять ей отдых. Она и без того хлебнула, да и не телефонный это разговор. Вот вернется, сядем лицом к лицу, и поведаю ей все, что знаю.

Вспоминая сегодня раннюю стадию нашей дружбы, я прежде всего поражаюсь тому восхищению, которое они вызывали у меня — порознь и вместе. Мне льстило, что Сакс, автор столь мощной книги, проявляет неподдельный интерес к тому, что я пишу. Он был всего на каких-то пару лет старше меня, но рядом с ним я чувствовал себя желторотым птенцом. Хотя рецензии на «Нового колосса» прошли мимо меня, я знал, что эта вещь вызвала немалый резонанс. Часть критиков разнесла ее в пух и прах, главным образом по политическим соображениям, заклеймив Сакса «оголтелым антиамериканистом»; другие пришли в восторг и назвали его одним из наиболее многообещающих молодых писателей десятилетия. С коммерческой точки зрения книгу нельзя было назвать успешной (расходилась она медленно, и прошло целых два года, прежде чем ее переиздали в бумажной обложке), но, главное, имя Сакса нанесли на литературную карту Америки. Казалось бы, чем не повод потешить свое тщеславие, но Сакс, как я очень скоро убедился, ко всему такому проявлял возмутительное равнодушие. Он редко говорил о своих достижениях, как это принято у писателей, и делать то, что принято называть «литературной карьерой», похоже, не собирался. У него отсутствовал соревновательный дух, его не волновала собственная репутация, он не надувал щеки по поводу своего таланта. Это-то меня в нем и привлекало: бескорыстие в устремлениях, отношение к писательскому труду как к заурядному делу. Это могло переходить в упрямство, он даже мог иногда взбрыкнуть, но зато всегда делал только то, что ему хотелось. После удачного первого романа он сразу же засел за второй, но, написав сотню страниц, разорвал и сжег рукопись. Сочинять — значит морочить людей, сказал он себе и завязал с беллетристикой. Это случилось примерно за год до нашего знакомства. Он перешел на эссе и статьи на самые разные темы: политика, литература, спорт, история, масс-культура, кулинария — все, к чему в данный момент у него лежала душа. Его имя котировалось, так что с публикацией проблем не возникало, но при этом он проявлял удивительную неразборчивость. Он с одинаковым рвением писал как для крупных изданий, так и для малоизвестных журналов, даже не замечая, что одни хорошо платят, а другие вообще безгонорарные. Он не обзавелся агентом, считая, что это только повредит творческому процессу, а в результате зарабатывал гораздо меньше, чем мог бы. Я не один год пытался его переубедить, но только в начале восьмидесятых он наконец сдался и нанял профессионала, чтобы тот вел переговоры от его имени.

Меня всегда поражала скорость, с какой он работал, его способность укладываться в сжатые сроки, писать помногу и сохранять при этом силы. Для Сакса отстучать десять — двенадцать страниц в один присест было обычным делом; он мог выдать статью, от первого до последнего слова, ни разу не отойдя от пишущей машинки. Работа для него была своего рода спортом, гонкой на выживание для тела и души, а так как он умел полностью сосредоточиваться на нужной мысли, четко настраиваться на результат, слова как будто сами к нему приходили, словно ему посчастливилось открыть некий тайный канал, связывавший мозг с кончиками пальцев. Он называл это «печатанием долларов» — как обычно, посмеивался над собой. О чем бы он ни писал, это не опускалось ниже определенного, достаточно высокого уровня, но чаще его статьи были просто блестящими. Чем ближе я его узнавал, тем больше поражался его продуктивности. Я считаю себя тружеником, без устали шлифую каждую фразу и потому даже в самые удачные дни продвигаюсь вперед черепашьим шагом, как изнуренный путник в пустыне. Простейшее слово кажется мне миражом, оазисом в бескрайних песках молчания. В отличие от Сакса, я так и не сумел приручить язык. Между мной и моими мыслями лежит пропасть, я застрял на ничейной земле между чувствами и их словесным выражением, и, как ни стараюсь передать свои ощущения, получается что-то вроде невнятного заикания. Саксу это было неведомо. В его воображении предметы и слова, их обозначающие, идеально друг на друга накладывались, в то время как у меня они разлетаются кто куда. В основном я занят тем, что собираю по всяким помойкам и склеиваю разрозненные кусочки, а после гадаю, правильно ли я их соединил. Сомнения Сакса были совсем другого рода. Трудностей в его жизни хватало, но только не за письменным столом. Акт творчества не ассоциировался у него с болью, да и откуда ей взяться, если слова заполняют страницу с такой скоростью, будто их проговаривают. Это был редкий талант, о котором Сакс даже не догадывался и потому пребывал в состоянии невинности. Совсем как ребенок. Как маленький вундеркинд, забавляющийся своими любимыми игрушками.