"Жизнь во время войны" - читать интересную книгу автора (Шепард Люциус)

Глава одиннадцатая

В иные дни Минголле казалось, что он продирается сквозь вакуум, безвоздушную серость, порожденную бесцельностью его существования, а в другие – что он вообще никуда не движется, жизнь течет мимо, огибая утес, на который его зачем-то выбросило. Нечего делать, некуда идти. Цели кончились, а обида на Дебору хоть и всколыхнула с новой силой Минголлины чувства, но энергии что-то решать у него не было; может, она и права, думал Минголла, чувства и вправду мешают долгу – он завидовал ее самоотверженности, но встречаться с ней каждый день было настоящей мукой. Всякий раз, когда их пути пересекались, он, как вампир в предчувствии горячего блюда, впитывал любой запах, любой, даже самый невинный знак возбуждения; представлял, как пробирается за ней в Панаму, спасает ей жизнь и получает в награду неописуемое блаженство. Он подозревал, что Дебора не случайно медлит с отъездом, что ей тяжело его отталкивать, и это повышало его шансы – однако выигрыш означал бы для него продолжение войны, а Минголла сомневался, что способен выносить все это дальше. На сердце у него камнем висела память о мертвых и не давала сдвинуться с места. Он чувствовал их всех. Они были тверды, основательны и сдержанны. Но еще тверже и основательнее была мысль о том, что он оказался пешкой в чьей-то столетней игре. Верилось с трудом: облаченная в слова, эта мысль превращалась в нелепую фантазию. Однако чем больше он разбирался в пережитом, тем отчетливее видел, как фантазия и быль соединяются вместе. Враждующие кланы из рассказов Пасторина, та легкость, с которой манипулировали самим Минголлой, да и почти вся война были пропитаны одним и тем же раствором – неестественной надменностью, заставлявшей Минголлу поверить. Вера пробуждала гнев, а гнев – стремление понять, что за извращенный порок лежит в основе войны. Но и гнев, и стремление понять уступали простой душевной усталости, и Минголла не делал ничего. Он часто ходил к вертолетной яме, иногда вместе с Нейтом Любовом. Закат был для этого лучшим временем. Заливавшие вертушку лучи вспыхивали сквозь кроны деревьев красным или оранжевым светом, отскакивали от стекол солнечными зайчиками, рисовали на черном металле зубчатые узоры, и огромный силуэт вертолета становился похож на зловещее пасхальное яйцо, дожидавшееся, когда его подберет столь же чудовищный ребенок. Этот свет сгущался вокруг Минголлы, облекал его в черно-оранжевые доспехи, и в голову лезли романтические мысли о высоких целях и одиноких героических подвигах. Иногда компьютер заговаривал с ним, но Минголла не отвечал: ему не нужны были ни утешения, ни дружба. Скелет пилота и голос механического божества лишний раз напоминали о том, что война – жульничество, а Минголла и приходил сюда по большей части затем, чтобы не забыть, с чем имеет дело.

Время от времени он пытался вызвать на откровенность Нейта, но тот почти всегда отмалчивался. Малообщительный от природы, он все больше замыкался в себе, его не интересовали ни дела, ни разговоры, ему хватало бабочек, и Минголла, которому нравился этот человек, чувствовал между ними некую созвучность, списывая его нелюбовь к разговорам просто на нелюдимый характер. Однажды, правда, Нейт разговорился и рассказал о войнах, на которых побывал репортером. Афганистан, Камбоджа, Ангола. Он стал тогда фактически военным туристом, торчал целыми днями в шикарных отелях, болтал с такими же скучающими корреспондентами о том, чем эта конкретная война отличается от других виденных ими стычек; пока смертоносный огонь превращал все вокруг в руины, они сочиняли сентиментальные очерки о простых людях и напивались с экс-президентами.

– Но такой войны, как эта, мне еще не попадалось, – сказал Нейт, стукнув пяткой по камню. – Она безумна. А безумнее всего в Панаме.

– Ты был там? – спросил Минголла.

– Да, в прошлом году. Загадочное место. Большая часть – город как город, но одно баррио – баррио Кларин – отгорожено баррикадой. По официальной версии, там карантин, но никто не знает, от какой болезни. Пропуск достать невозможно, но слухи просачиваются. Говорят, на улицах жуткие бои. Да и вообще странные вещи говорят. Вроде бы чепуха, но когда раз за разом слушаешь одно и то же, поневоле задумаешься.

– О чем слушаешь-то? – спросил Минголла.

– Ни о чем конкретном. Поговаривали, что в баррио Кларин идут какие-то переговоры, будто бы связанные с войной. Вот и все. Проверить, конечно, не удалось. Но кое-что я видел, м-да... бездоказательно, но слухи после этого звучат правдоподобнее. Например, туда входил врач, который занимался моей терапией. Я стоял далеко, но Исагирре ни с кем не спутаешь.

– Исагирре?!

– Ты его знаешь?

– Он вел и мою терапию тоже.

– Значит, ты был в Мехико-сити?

– Нет, – сказал Минголла, – на Роатане.

– Гм.– Нэйт посмотрел на вертолет.– Непоседливый нам доктор попался, а? – Он тяжело вздохнул.– Что ж, наверное, в Панаме все и прояснится.

– А как... – Минголла собрался расспросить его об Исагирре, но Нейт оборвал.

– Я жутко устал и от крови, и от путаницы, – сказал он. – Как будто ничего другого в моей жизни не было, только кровь и путаница. Вчера попробовал вспомнить, нашлось ли на всех моих войнах хоть что-то приятное, и в голову пришло только одно. Мелочь, да. Но ни на что не похоже, потому, наверное, и запомнилось.

Минголла попросил рассказать; ему казалось странным, что на войне вообще может происходить что-то приятное.

– Лето восемьдесят девятого, Афганистан,– сказал Нейт,– Долина Бамьян. Слыхал про такую?

– Нет.

– Там очень красиво. Когда на юге пыльные бури и закат... Невероятно! Небо ярко-красное и желтое, краски смешиваются прямо на глазах, а холмы черные. Доисторический пейзаж. Там был парнишка, молодой совсем, ему ногу оторвало на русской мине, и голос он тогда же потерял. А может, просто не хотел ни с кем разговаривать. Даже со мной... хотя поглядывал с любопытством – волосы у меня светлые. Им всегда любопытно. У меня был ручной ксилофон. Знаешь такую штуку? Деревянная коробочка, полая, а вместо клавиш металлические полоски. Двенадцать, кажется. По ним стучишь пальцами, и они тренькают. Африканский инструмент. Мальчишка был в восторге. Сам я так себе музыкант, знаешь. Только если подыграть собственным мыслям или мечтам. Вижу, мальчишке интересно, ну и отдал ему,– Нейт зевнул и оперся на локоть. – Научил бить по клавишам, после этого он мог сидеть с инструментом часами. Конечно, у меня были дела поважнее. Русские лупили по нашим позициям, а мы с группой все это снимали. В общем, на какое-то время я забыл и про мальчишку, и про ксилофон. И вот как-то ночью вышел погулять на окраину лагеря. Красивая была ночь.– Нейт повалился на спину и положил голову на руки. Сонно моргнул. Говорил он теперь медленно и неразборчиво.– Звезды гораздо больше, чем здесь, потому что воздух очень чистый. Луна серпом, холодная и серебряная. Воздух тоже холодный. И вот смотрю: на камне у спуска в долину сидит мальчишка. Он играл на моем ксилофоне. Плечи сгорблены, голова над самым инструментом – тень на звездах и на темно-синем небе. Господи, как он играл! Так свободно и так выразительно! Он выжал из этих двенадцати нот все, что в них было. Холодные арпеджио дрожали так, что, казалось, танцевали звезды под совсем простые мелодии. Горькие мелодии, печальные. В ней была мощь, в этой музыке. Мощь Баха, хотя ни громкости, ни диапазона. На миг я засомневался, что мальчишка играет сам. Подумал, может, это дух какой – подойду сейчас поближе, и он окажется тенью без глаз, безо рта и вообще без лица. Война была в музыке, а еще сила этих людей. – Нейт сел, выпрямился и глубоко вздохнул.– Вообще-то народ не сказать, чтобы выдающийся, знаешь... что бы там ни говорили про их благородство и боевой дух. Воры и убийцы по большей части. Один мужик, к примеру, рассказал мне, как пару лет назад услышал, что в Кабуле можно сдавать за деньги кровь и молодые путешественники этим пользуются. Вот он и устроил в Хайберском ущелье засаду. Резал людям горло и сливал кровь в кожаные мехи. А когда решил, что теперь уж точно разбогатеет, потащил эти мешки в Кабул. Кровь, конечно, испортилась, и мужик натурально взбесился – больницы послали его подальше. Теперь думает, что все это чепуха и его просто надули. Знаешь, сколько там таких. Но если в них и было что-то хорошее, то все собралось в той музыке, что играл мальчик. Безукоризненная решимость, любовь к земле. Я, – он опять зевнул, – я ее до сих нор иногда слышу. Как будто играет по нервам. Когда спать хочется, вот как сейчас.

Казалось, он задремал, и Минголла, пораженный, как сильно Нейт стал похож на Амалию, потряс его за плечо.

– Эй, что с тобой? – спросил он.

– Слишком сыро, – сказал Нейт. – Никак не привыкну к этой влажности. Вечно в сон клонит.

– Вид такой, как будто тебе плохо.

– Нет, просто сырость. Жара-то мне нипочем... но в Израиле сухо, понимаешь.

Минголлу это не убедило, но он решил не настаивать.

– А что сейчас в Израиле? – спросил он.

– Понятия не имею. Я там не был уже несколько лет... несколько лет. – Нейт уставился на что-то далекое в кронах деревьев.– Уже почти и не помню.

Возможно, эти последние слова Минголла тоже пропустил бы мимо ушей, но сейчас в голосе Нейта прозвучал какой-то тревожный оттенок, как будто он говорил о чем-то для себя важном. Минголла спросил, что же он помнит, но Нейту явно не хотелось отвечать – он пробормотал что-то про инфляцию, милитаризм и больше к теме не возвращался.

– Не так уж это приятно вспоминать, – объяснил он.

Минголле стало стыдно, и он сказал, что все понимает.

Однажды вечером, возвращаясь от вертолетной ямы, Минголла заметил, что от деревни на юг, к реке, уходит тропинка, и, поддавшись импульсу, свернул на нее. Плотно заросшая дорожка почти все время поднималась в гору и взбегала на поросший густыми кустами обрыв, Минголла выбрался на него, весь покрытый потом и грязью. Сумерки перемешивали воду и джунгли во что-то однородно-серое, над средним течением собирался туман, но до темноты оставалось еще полчаса, и Минголла решил искупаться. Он сполз с заросшего обрыва и уже собрался перелезать через тянувшиеся вдоль берега кусты, как вдруг увидел Дебору. Она застегивала блузку, и Минголла успел поймать взглядом небольшие приподнятые груди, прежде чем они скрылись за белым ситцем. Голова была закручена полотенцем; покончив с пуговицами, Дебора стащила его и расплескала по спине волосы. Села на берег и свесила с обрыва ноги. Рядом стояла палатка, крыша ее резко выделялась на фоне розовой полосы света и темных деревьев у противоположного берега. Минголла постоял минуту, перебирая в уме варианты, насчитал всего один и полез через кусты.

Испугавшись шума, Дебора обернулась. Минголла думал, что она рассердится, но услышал всего лишь:

– Что ты тут делаешь?

– Гуляю, – ответил он. – Я ж не знал, что это твое место.

– Иногда здесь ночую. Тут горячие ключи.

Он сел рядом. Под ногами булькала над известняковой пещерой кристально чистая вода, и он заметил, как на галечном дне мелькнула крохотная рыбка.

– Вода очень горячая?

– У самого источника – да, но дальше просто теплая. Попробуй, если хочешь.

Такая забота наводила на мысль, что можно наконец поговорить по-человечески, но Минголла вдруг осознал, что сказать ему особенно нечего. Он чувствовал Деборин взгляд.

– Я скоро уезжаю, – сказала она ледяным голосом.

Вода в ключе бурлила бодро и шумно, перекрывая плеск довольно сильного течения.

– Поехали со мной.

Обалдевший Минголла пытался поймать ее взгляд, но она уже отвернулась.

– Вдвоем легче. – Дебора мотнула головой, словно хотела на него посмотреть, но что-то ее удерживало. – В общем, решай.

Блузка облепила намокшее тело, и в нем чувствовалось напряжение – в неудобно повернутой шее, в посадке головы.

– Так как? – спросила она.

– У меня нет больше сил.

– Это неправда, – сказала она. – Ты просто устал... Так бывает, когда долго идешь, а потом ляжешь и чувствуешь, как болят все мускулы, и думаешь, что дальше идти уже не можешь. Но потом встаешь, и все в порядке.

– У тебя есть Нейт,– сказал Минголла.– Чтобы делить тяготы.

– Я знаю, но...

– Но это не то, правильно? Почему бы тебе не признать честно, зачем я тебе понадобился?

Он обвел пальцем ее подбородок, и она вздрогнула – всем телом, как кобылица, почуявшая в ветре незнакомый запах, – но не отстранилась.

– Затем, что я тебя хочу, – ты этого ждал?

– Только если это правда. – Он обнял ее за плечи, опустил руку ниже, почувствовал, как бьется сердце.

Розовая полоса на западе стала краснее, шире, теперь она напоминала раздутое сильным ветром пламя, и на изгибах Дебориных щек замелькали альте отблески.

– Конечно, правда. Я не могу скрывать. И никогда не могла. Это тоже причина, но не единственная.

– А другая причина – подозрение, все под подозрением. – Он услышал в собственном голосе приглушенный вызов.

– Да.

– Есть только один способ избавиться от подозрений – научиться доверять.

– Я... Я не знаю.

– Тогда зачем я тебе нужен. Друг-приятель или вроде того? Так, да?

– Нет... Я...

– Нужно доверять – доверять хоть чему-то.

– Я стараюсь, – сказала она. – Хочу, но не могу.

Он развернул ее, положил руки на талию.

– Почему?

Теперь слова звучали отрывисто и неразборчиво:

– Это никогда не было хорошо, даже с... и... я хотела... хотела...

Он скользнул рукой под блузку, и Дебора замерла, затаив дыхание.

– Нет, – еле слышно проговорила она.

– Я тебя люблю, – сказал он, забираясь повыше. – И ты меня любишь.

– Нужно бороться.

– Зачем?

Большой палец нащупал выпуклость, медленно потерся туда-обратно в усыпляющем ритме. Она склонила голову набок, словно привлеченная тихим шумом с дальнего берега, и он поцеловал ямку там, где шея переходит в грудь. На языке смешались прохладный зеленоватый вкус реки и тепло тела. Замкнув, словно гипнотизер, Деборин взгляд, он расстегнул блузку. Послышалось что-то очень похожее на протест, но звук так и не вырвался наружу. Разведя полы, Минголла приник к груди – водил губами, целовал кончики, дразнил соски. Взял сосок в рот и осторожно провел зубами, Дебора вздрогнула и положила руку ему на голову.

– Подожди, – сказала она. – Подожди.

Но Минголле осточертело ожидание, он уложил ее на землю, рука потянулась к животу, ниже, чувствуя под джинсами шелк, зная, что она открыта и ждет.

– Подожди!

Она прокричала это пронзительно – пораженный, не зная, что и думать, Минголла испугался, что сделал ей больно, и отпустил. Она откатилась в сторону, встала, запахнула блузку.

– Я не могу, – сказала она. – Я тебя совсем не знаю.

С этим можно и поспорить, подумал Минголла, да что толку? Он сел, болела мошонка. Все было странно, но не ее испуг. Женщинам часто такое мерещится – ни с того ни с сего они вдруг решают, что еще не готовы, что не надо их трогать там и здесь, вообще нигде, и тогда остается только складываться от боли. Нет, он просто ничего не понимал. Смотрел на бурлящий ключ, как будто сквозь слой всех своих обстоятельств. С пережатыми яйцами, па берегу реки, закат, посреди тропического леса, посреди войны, кругом психи и индейцы, Гватемала. И все сплетено вместе странной паутиной его отношений с этой женщиной. Как, интересно, он вообще хоть что-то понимает.

– Ты права, – сказал он. – Пропустим.

Он стал смотреть на другой берег, а когда через минуту обернулся, Деборы уже не было.

Стемнело, но луна еще не взошла; пробираться по тропе без фонарика было неохота, и Минголла заполз в палатку. Там пахло Деборой, и этот запах словно отделял его от ночных криков и речной грязи. Жалко, что в палатке нет телефона. А то бы позвонил кому. Первым делом, конечно, родителям. Просто, чтобы настроиться на американскую волну, доза соли и нутрасвита. Привет, мама, папа, я тут, в Манголандии, с ружьем и камерой, война – это ерунда, не страшнее развлекушки из диснеевского мультика, скоро буду дома, привезу вам подарки, пока, мама, папа. А потом – потом он позвонит Спарки, хозяину тамошней рыгаловки. Прям картинка. Старый пердун Спарки тянет свои клешни к телефону. Ну,– говорит,– чего надо? А Минголла ему в ответ: Здорово, Спарк. Дэвид Минголла говорит из Гватемалы. Спарки пару раз повторит его имя, а потом: Точно... Дэви! Чизбургер с лимонной колой, ага? Как ты там, черт? – все это с притворной радостью, потому что Минголлин папаша – большая шишка, а Минголла ему: Я тут такого шороху навел, Спарк. Всех бобиков передушил. Спарки, между прочим, дуболомный патриот, так чего лезть? Потом Минголла спросит: Кто там есть поблизости? – и Спарки скажет: Ну, из твоих никого. Вся толпа разбрелась кто куда. Нет, на фиг Спарки, напоминать себе лишний раз, что времена кончились. Кому бы еще позвонить? В голове вдруг словно зажглась лампочка. Точно! Тетке с Лонг-Айленда. Пусть слегка потрясется. Что у нас сегодня? Он сосчитал по пальцам. Пятница. Черт! Они пошли жрать пиццу, потом в кино, чтобы разогреться, а к полуночи домой за не особо выразительным сексом. Четыре раза в неделю, грех по расписанию. Меньше нельзя, вредно для здоровья. Минголла вспомнил, как они трахались в первый раз, он тогда уже почти занялся делом, как она вдруг отстранилась и произнесла врачебным голосом: Дома мы всегда ложимся на бок, чтобы никому не было тяжело. Он тогда вконец обалдел от такой наивности, но почувствовал себя жутко опытным и, может, оттого в нее и влюбился. Много ли надо, чтобы влюбиться, Дебора только что подтвердила. А может, незнание только подхлестывает чувства – чем нереальнее, тем больше тянет... Не... тетку тоже на фиг. Надо поговорить с Деборой. Она цепляется за свою революцию с той же жадностью, как домохозяйка с Лонг-Айленда за брак. Однако есть надежда. Позвонить ей по прямой связи, прямо через джунгли. Слушай, – скажет он, высунет из палатки трубку и будет ловить все, что скажет ночь: сверчков и лягушек со светящимися глазами, красноголовых обезьян, у которых дрожат языки, волшебных черных птиц с ядовитыми клювами, и пусть она послушает, что каждый сам по себе и в один голос они говорят музыкой, говорят шифром, щелканьем, визгом и невнятным шумом: ничего страшного, ничего страшного, ничего страшного, и они зачаруют ее, и она все поймет и больше не будет бояться.

Во сне Минголла задыхался, а проснувшись, понял, что в жаре палатки действительно нечем дышать. Он выполз наружу, встал, потянулся. Ночью прошел дождь, смыл с неба тучи, и теперь в реке пылало солнце, покрывая нефритовую воду блестящей глазурью. На дне горячего источника пинала носом гальку серебристо-голубая рыбка. Минголле стало завидно. Он бы и сам с удовольствием, расталкивая камешки, поискал среди ила рачков. Разделся и вошел в воду, торопливо перешагнув бурлящую у самого берега горячую струю. Гладкий известняковый карниз тянулся футов на десять, и даже у самого края вода над ним была всего несколько дюймов глубиной. Минголла встал на колени, ополоснулся и повернул лицо к солнцу, мысли уносило течением. Что-то плеснулось у самого берега, и он обернулся на звук. Дебора стояла в воде и расстегивала блузку, аккуратно сложенные джинсы лежали поодаль. Вода блестела у нее на бедрах и на черной щетке лобка. Дебора стащила блузку, смяла, подержала в руках и бросила к джинсам. На миг показалось, будто ее тело врезано в зелень, как замочная скважина в дверь, за которой открывается темно-желтая пустыня.

Минголла уже почти ничего не чувствовал – все ощущения закрутились вокруг нее. Дебора была чуть полновата в талии, а слишком маленькая грудь и широкие бедра придавали фигуре почти детское обаяние. Она тоже опустилась на колени, повернулась, на лице робость, десять выражений сразу пытаются стать одним, и Минголла подумал, что сам, наверное, выглядит не лучше, потому что растерян и боится сделать что-нибудь не так.

– Я не могу...– сказала она.– Так вышло.

Он не очень понимал, какую именно неуверенность ей так хотелось побороть, и, чтобы сбить неловкость, поцеловал, нашел язык, провел рукой по внутренней стороне бедра. Она развела ноги, и палец скользнул внутрь, туда, где уже было открыто; она подалась вперед, впуская его в себя, и Минголла догадался, что она не хочет ждать, что лучше пропустить вступление и чтобы все получилось сразу. Он усадил ее верхом на себя, она положила голову ему на плечо, и мир за ее волосами стал полосатым; она направляла и опускалась до тех пор, пока он целиком не оказался внутри. Удерживая в себе, обволакивала его теплом, сжимала его, это было, боже! как хорошо, как хорошо, он таял в ней, растворялся в этом безупречном единении. Минголла чувствовал, как ломается маска войны и гнева и сквозь нее проступает чистое безмятежное лицо, а осколки летят прочь, в половодье солнца, в изумление яркой воды. Мир таял, джунгли текли вместе с рекой, блестели жаром, зелень и синева, становясь просто светом, пробивали веки. Дебора дрожала, впивалась ногтями ему в спину, и от этой дрожи все чуть не кончилось сразу.

Нужно было двигаться, но в такой позе не получалось. Поддерживая, он стал заваливать Дебору на спину, пока волосы не расплылись по воде веером; затем уперся свободной рукой в дно, чтобы держать двойной вес. Обхватив ногами за пояс, она втянула его в себя еще глубже, и он кончил – все эти проклятые дни, страсть пролились струей, сердце замерло, Минголла дрожал и хватал ртом воздух. Однако остался тверд и все так же ее хотел. По спине растекался пот, как будто расходилась расплавленная трещина, соленые капли жгли глаза. Упиравшаяся в дно рука болела от неловкой позы, но потом словно вросла в известковые мышцы, и боль утихла. Дебора крутила бедрами, терлась, толкала, выстраивая свой миг. Для нее он настал тоже быстро. Живот напрягся, она резко вскрикнула и впилась ему в плечи. Затем притихла, рот приоткрылся, глаза зажмурились от яркого солнца. Он вытащил и медленно вернул обратно. Так хорошо, такие шелковые мускулы. Хорошо и божественно, как все, что сладко и спокойно. Одно-единственное слово билось и билось у него в голове: Дебора, Дебора, Дебора, но не то, не ее имя – ее имя было всего лишь переводом другого, настоящего слова, и оно значило гораздо больше, тайное королевство смысла, силы и щедрости. Он смотрел на нее. На плывущие по нефриту черные завитки волос, на сонное восточное лицо. Смотрел на то место, где они соединялись. Хотел что-то сказать, но не мог, хотел сказать, но не доверял словам... слова, произнесенные вслух, становятся уликами, их можно обратить против, и даже теперь, когда они стали любовниками, недоверие не исчезло. Ну и пусть, ну и хорошо. Взгляд его скользил над ее головой, над шипучей водой, к линии деревьев, и Минголла двинулся опять, и, когда все стало хорошо навсегда и на миг, в памяти вдруг вспыхнула картинка Муравьиной Фермы, вокруг которой выкосили джунгли: абсолютная безмерность и молчание света, невинное ясное небо над обугленными, словно спички, пальмами, трещины в красной почве сочатся дымом, и как они брели по этой мертвой земле, перемалывая ногами ломкие выжженные стебли, и ничего не боялись, потому что все змеи в норах стали тенями в пепле.

Они лежали лицом друг к другу в теплом потоке ключа и смотрели на дальний берег, на маленькие кроны деревьев, и Минголла представлял, что они с Деборой выросли до небес и превратились в усталых гигантов, только что вылезших со дна на поверхность. Дебора запрокинула голову, и в этот миг по самой верхотуре неба проскочил серебряный штрих; лоб ее перечеркнула морщинка. Минголла притянул Дебору к себе, но она отстранилась:

– Нет... пойдем отсюда. В палатку.

Подняв кучу брызг, она вскочила и выбежала раньше его на берег.

Опущенный полог запечатал их в тесной полутьме, и в тяжелом, как задержанное дыхание, воздухе Минголла чувствовал одиночество и, как ни странно, прилив энергии. Деборино тело пылало влагой, глаза горели. Он встал на колени между ее ног, наклонился и попробовал на вкус. Пробовал на вкус, исследовал складки, лакал, представляя, как во рту размазывается мед. С минуту она почти не шевелилась, но Минголла чувствовал, как ей хорошо, какой она сейчас чувствует себя желанной. Бедра дернулись, а ноги сжали Минголлину голову. Дыхание вырывалось хриплыми толчками. На животе вздулись пучки мышц, и она вцепилась Минголле в волосы, удерживая неподвижно, как будто, если бы он убрал сейчас губы или сделал что-нибудь еще, она разлетелась бы на куски. После, когда он лег рядом и поцеловал ее, Дебора сказала:

– Я теперь знаю свой вкус... Раньше думала, что это ужасно.

– А сейчас нет?

– Нет, потому что твой я тоже знаю. Притворная застенчивость возбудила Минголлу, и он вошел снова. На этот раз, поддавшись импульсу, надавил на ее сознание, выстроив тот сияющий круг, что вышел у них случайно, когда они будили Амалию. Тело не слушалось, каждым его движением командовали теперь завихрения и повороты электрического узла, который они повязали внутри своих голов, и с этой секунды Минголла приходил в себя лишь в те редкие мгновения, когда рвалась связь. Вот он вбивается в нее, придавив над головой запястья, а вот она сидит верхом и раздирает ногтями его грудь. Час за часом, снова и снова, до самой ночи. Грубый, сладкий, животный секс. Он давно бы уже выдохся, но каждое замыкание ментального контакта зажигало его вновь, наполняло трепетом энергии и жизни. Уже перед рассветом, когда над складками полога нависли серые лучи, Дебора выскочила из палатки и вернулась через минуту мокрая, с куском материи и полной флягой воды. Она обмыла ему грудь, пах и, отставив флягу в сторону, взяла в рот. В полутьме она казалась тенью, водопад волос закрывал лицо, и пойманный врасплох Минголла больше думал сейчас о ней, чем о своих ощущениях. Пальцы впивались ему в бедро, рот сжимался. Она была трогательно неопытна, делала все слишком мягко, училась на ходу, но его мысли управляли ее нерешительными движениями, и все получалось хорошо, прекрасно, заботливая мягкость этих мыслей, короткие воспоминания о других, более опытных женщинах, мысленные сигналы, которые он ей слал, подсказывая, как лучше, о господи, да, и волновался. что, когда он кончит, ей может не понравиться, но потом эта забота утонула в нестерпимом желании, ему было нужно, нужно излиться в нее, заполнить ее, чистый рисунок ее губ, ствол входит глубже, щеки втягиваются, язык обвивается вокруг, в темноте что-то вспыхивает, и он следит за всполохами глазами, выпадами бедер, всем своим желанием и натянутыми мышцами, пах изгибается, встречаясь с ее ртом, он бормочет: Господи, Дебора! – и кладет ей руки на затылок, ведет ее в этот последний миг, пустой и окаменевший входит в свет, и нервный блеск наслаждения наполняет его сильнее, чем вся их прежняя дикость. Она уютно прижалась, улыбнулась гордой сияющей улыбкой и поцеловала его, разделив с ним его собственный соленый вкус. Потом что-то шепнула.

– Я не слышу, – сказал Минголла.

– Ничего.

Он был уверен, что она шепнула: «Я тебя люблю», и обрадовался тому, что слова наконец-то стали им доступны и что рождается доверие; но одновременно его пугала властность этих слов, замораживала его силу, и он в который раз спрашивал себя, кто эта женщина, незнакомка, которую любовь сделала такой близкой, и зачем они здесь, и что им делать дальше.

Больше всего Минголлу поразила не сила их мысленного контакта – он вообще-то ждал чего-то подобного, – а послечувствие: всплеск сил и бодрости. Он вспомнил слова Исагирре о том, что взаимное влияние двух медиумов увеличивает силу обоих, и, чтобы проверить, правда ли это, они с Деборой снова пошли к Амалии. На этот раз они разбудили ее почти сразу, а когда девочка атаковала Минголлу, он без труда отбился. Амалия не умела проигрывать. Она с ужасом смотрела на них из своего гамака, красные пятна у нее на лице, словно радий, полыхали в темноте хижины, и в конце концов она расплакалась. Дебора ее успокаивала, но Минголлу больше интересовала клиника, и он принялся укреплять наименее доминантные узоры Амалиного сознания, наполнять их собственной силой, надеясь услышать что-нибудь интересное из ее прошлого.

– Я ничего не помню, – дерзко заявила девчонка, когда Минголла спросил ее о терапии.

Но она явно врала, и он гнул свое.

– Нас было много, – сказала она, – в большом доме.

– Девочки и мальчики, как ты? – спросила Дебора.

– Таких, как я, там не было.

– Ну, я имела в виду... больные?

– Поломанные, – ответила Амалия, и слово отразилось от стен так, словно все поломанные вещи в хижине откликнулись на ее зов.

Минголла составил в уме следующий вопрос, но задать его не успел – Амалия заговорила сама:

– ...И свет Зверя, что выпущен на свободу, стал светом разума для Мадрадон и Сотомайоров, и они встретились в городе Картахене, чтобы устроить мир, а после разъехались по свету, связанные одной целью, и год за годом пробирались они но власть, чтобы объединить мир в одну нацию. Но не все были согласны. Молодежь обоих кланов обуревала страсть, и они все так же убивали и насиловали, лгали и обманывали, как бесчисленные поколения прежде, и потому было решено, что... что они тоже... они тоже должны...

Гамак с Амалией вдруг обвис, узоры ее сознания смешались в кучу, и Минголла уже ничего не мог сделать. Какое-то время в комнате раздавался лишь скрип гамачной веревки, и Минголла с тоской понял, что они запутались в таких дебрях, которые ни он, ни Дебора не могут ни контролировать, ни даже осмыслить... под скрип веревки ему вдруг привиделась комната с мягко поблескивающими стенами, свет шел из почти невидимых ячеек, вкрапленных в бордовые завитки обоев, сам Минголла лежал на кровати, это был номер мотеля, из мебели – хромированный стол под широким зеркалом, такие же хромированные стулья с бирюзовой обивкой – все это одновременно стерильное и нелепое. В ванной лилась вода. Щелчок, дверь открывается, и выходит Дебора, вытирая полотенцем волосы. На ней футболка и трусики. Минголла так и не привык к ее новому после пластической операции лицу, и каждый раз, возвращаясь, – какой бы короткой ни была разлука,– он секунду или две не узнавал ее, искал в лице прежние черты и линии, убирал новую правильность и высматривал ту причудливую асимметрию, которая когда-то понравилась ему больше всего. Только мягкая походка осталась прежней – Дебора бродила по комнате, держась поближе к стенам, как любопытная кошка: глаза опущены, поглощена собой. Тронув пластину у двери, она притушила свет и легла рядом.

– Ты как? – спросил он.

– Никак не привыкну, – ответила она. – Тут так много...

– Много чего?

– Всего. Еды, света, прохлады. Всего, что захочешь.

– Земля шелков и злата. А что нам комфорт!

– Мне здесь не нравится, – сказала она. Несколько лет назад он бы посмеялся над ее аскетизмом, но они уже переросли и шутки, и вообще легкость.

– Это ненадолго,– сказал он,– после завтрашнего...– Минголла не договорил: они знали, что будет завтра.

В этой сухой прохладной комнате они занялись любовью, и да, это был жар, да, это была радость, электрическое слияние мыслей, и все-таки это был не просто секс, а что-то большее и что-то меньшее, подтверждение взаимных обязательств, тренировка силы, эротическая гимнастика, порождавшая в них внутреннюю бесстрастность, которая – как любовь – была теперь своим собственным оправданием. Потом, когда все кончилось, их сила стала осязаемой и жесткой, как озон в этой комнате, и одним только легким движением мысли Минголла прошел сквозь стену и коснулся сознания коммивояжера, спешащего в бар пошуршать за рюмкой бумагами и поразмышлять над секретами торговли, над моралью официанток... и сознания водителей, издалека завороженных огнями Города Любви, что рассыпались по желто-коричневой пустыне, подобно созвездию, отправившемуся искать лучшее небо... Минголла выдергивал мысли из их голов, выравнивал их собственным сознанием, сильный, как Бог, рядом с их светлячковой хрупкостью, настраивался на триллионоваттовую расточительность американского Запада... козел ебучий, только влезь в мою полосу, я запихну эту железяку тебе в жопу... а если по тормозам, сучка вылетит через стекло, так и надо, всю дорогу воет и ссыт каждые пятнадцать минут... Господи, не дай грехам мира сего – нет, дай – не дай... Этому сознанию Бог виделся перламутровым эротическим светом, фатальным отречением... бессловесный мысленный гул, статический треск воображения, желаний и надежд, по-детски слабых и невежественных, воспоминания случайные, как радиопомехи в грозу, и ни одной по-настоящему сильной мысли.

Не достать, по крайней мере.

В бледном, пробивавшемся сквозь занавески свете Дебора казалась чем-то взволнованной, и Минголла спросил, не думает ли она о завтрашнем дне.

– Нет... о послезавтрашнем. Что мы будем делать дальше.

– Все будет хорошо.

– Я знаю, – сказала она и отвернулась.

Они проснулись на рассвете и пошли завтракать в кафе неподалеку от мотеля, называлось оно – согласно трехъярусной вывеске – «Верна. Техасско-мексиканские деликатесы». Заказав яичницу с ветчиной, тосты и кофе, они уселись в кабинке из красного со звездочками винила и стали смотреть сквозь собственные отражения на шоссе, на то, как поток фар и глянцевых грез шуршит и катится к фальшивому рассвету Города Любви, ведомый мужчинами и женщинами, которым хочется сперва приятного времяпрепровождения, потом спасения, и они верят, что это возможно, а еще в то, что скидка на нижнее белье в супермаркете жизни посеребрит их надежды, выпрямит желания и они вернутся к домашней скуке, покрытые новеньким хромом и заряженные до краев лошадиной силой секса. Они еще долго сидели перед пустыми тарелками. Спешить не стоило. Исагирре никуда не деться из-под защиты стен и охраны. Других посетителей в кафе не было, официантка принесла чек, прислонилась к стене кабинки и спросила:

– Ребята, вы только приехали или уезжаете?

– Приехали,– ответил Минголла.

– Первый раз в Городе Любви?

– Ага.

Она кивнула, худая сорокалетняя женщина с мудрыми печальными морщинками на лице и радужными прядями в канареечных волосах, стареющая деревенская панкушка с опозданием вернулась к морали и покаянию – накрахмаленная зеленая форма только дополняла маскарад.

– Тут ничего такого особенного нет... если знаете, о чем я, – сказала официантка. – То есть против Г. Л. я ничего не имею, боже упаси, можно покувыркаться разок-другой. Только никому от этого лучше не стало. Хуже, правда, тоже. Тут просто... ну как везде, понятно. Тогда какой толк?

Дебора пробормотала что-то соглашательское; ответ прозвучал безразлично, но Минголла чувствовал, что между ней и официанткой возникло чисто женское понимание, в котором он был лишним.

– Откуда вы, ребята? – опять спросила официантка, притворяясь, будто ей это интересно.

– Из Мехико,– ответил Минголла.– А до этого были в Гондурасе.

Вопрос разбудил в нем паранойю, он проверил сознание официантки – не прячет ли она что-нибудь, но там все было земным и естественным.

Посредственность, однако, девственная.

– О, Мехико! – Судя по ее тону, Мехико должно было располагаться в конце бульвара грез, в далеком сиянии рая.– А я тут продаю мексиканские бусы.– Она ткнула пальцем в сторону кассы, рядом с которой стояла витрина, полная дешевого оникса и серебра. – И блюда мексиканские тоже есть. Черт, у меня даже хахаль был из Мексики. Перед войной, понятное дело. А сама вот ни разу не съездила. Но всегда хотелось. Парни красивые, ящерицы на берегу и все такое. И развалины. Так охота посмотреть на развалины.

Рассказав о своих потаенных желаниях, официантка осмелела и словно почувствовала в них родственные души; спросила, не принести ли им еще кофе... за счет заведения. Вернулась с кофейником. Налила и плюхнулась рядом с Деборой. Расспросила их о жизни и поохала над короткими ответами; ей явно не терпелось поведать свою собственную историю – историю, которую она должна рассказывать в это медленное предрассветное время каждый день и которая поможет ей его пережить.

– Вы, ребята, наверное, думаете, что в этой старой забегаловке ничего особенного нет, – сказала она. – Но можете мне поверить, кой-чего попадается. Всем охота пообжиматься в Городе Любви, вот и к нам всякие типы тоже забредают.

– Правда? – вежливо поинтересовалась Дебора. Потом бросила взгляд па Минголлу, и он посмотрел на часы. Время еще оставалось, и не так уж плохо было посидеть, послушать, слегка попритворяться, что никуда им особенно не надо, – получить свой кусочек нормальности.

– Вы не поверите, – объявила официантка. После чего поведала о мужчине и какой-то его сверхнеобычной собаке, потом о двух женщинах, похожих как две капли воды, хорошенькие такие, как звездочки, беленькие, обе беленькие, сделали операции, чтоб быть похожими, сами сказали, что у них все теперь иде-ничное, даже родинки, и голоса им поменяли, чтоб сливались, когда говорят, даже петь не надо, ничего, так звонко щебечут, ну точно две птички, только что говорить выучились. До чего занятно было, когда они просили чего-нибудь хором, вафли со сливками или бекон, вот, а все эти операции, чтоб устроить в Городе Любви побольше шуму.

Отключившись от официантки, Минголла разглядывал Дебору и видел, что она тоже на него смотрит. Он словно соединился с ней, как тогда, в Сан-Франциско-де-Ютиклан, вдруг заметил, сразу узнал, и на минуту ему показалось, что она тоже смотрит на него молодыми глазами и видит того мальчишку, которым он когда-то был. Чувство оказалось настолько чистым, что он даже испугался этого узнавания, растерялся... и это тоже стало частью мгновения, частью прошлого, потому что он давным-давно научился преодолевать растерянность. Миг ушел, едва возникнув, и Минголла прекрасно знал, что удерживать его бесполезно. Просто случайность, одно из их мелких умений. Ему было смешно, когда Исагирре, напустив на себя божественности, говорил, что такие моменты спасительны. Никто ему тогда не поверил; слишком нелепо, чтобы быть правдой... хотя теперь Минголла понимал, что доктор имел в виду основы психологии. И хорошо бы знать: раз он завел тогда разговор, не вложил ли он специально эту мысль Минголле в голову, то есть не манипулирует ли он ими до сих пор? Подозревать приходилось все. Но какова бы ни была природа этого мгновения, оно действительно спасло Минголлу. Он стал слушать официантку, она ему даже чем-то понравилась, он понял, как она рвется к лучшей жизни, увидел, какая трогательная наивность сквозит во всех ее желаниях, заговорил с ней, заговорил от всего сердца, забыв на время, кто он такой и что собрался делать, и они разговаривали, смотрели, как тянется серое утро, как на горизонте, словно морская пена, громоздятся облака, и печали у них были общими, и они хватали друг друга за руки, врали, но все равно верили, находили страсть в забвении и смеялись.

Розовая полоса прочертила на востоке небо, в кафе, пыхтя, словно чайники, сигаретами, ввалились два дальнобойщика, громогласно потребовали кофе и стейки. Официантка прокричала на кухню заказ, принесла еще кофе и снова села, все так же переполненная историями. Но сквозь стеклянные двери проталкивались новые посетители, от усталости серые, как небо, чесались от шоссейной грязи и поправляли трусы, врезавшиеся в задницу после многочасового сидения; официантке пришлось взяться за работу. Минголла с Деборой подождали немного, надеясь, что у нее выдастся свободная минута, но женщина была слишком занята. Они подошли к кассе и встали там, держа в руках деньги, официантка в конце концов поставила стейк и яичницу перед очередным дальнобойщиком и сломя голову помчалась получать у них плату. Сказала, чтобы обязательно заглядывали, рассказали, как им понравился Г. Л., и до чего ж ей приятно было с ними встретиться, ну не смешно ли: знакомишься с людьми совсем чужими, а получается, что вы прям как старые друзья. Они пообещали зайти еще, оставили побольше чаевых и помахали на прощанье. Вернулись в мотель и уложили в машину автоматы.

В растерянности, не желая поверить в то, что уже почти понял, Минголла вышел из хижины и принялся разглядывать убогую деревню. Солнце блестело на соломенных крышах, еще мокрых после ночного дождя, свинцово-серые лужи на желтой земле казались озерцами ртути. По улице навстречу друг другу прошли курица и мужчина: индеец направлялся в джунгли, птица – к реке, искать червей в узкой полоске ярко-зеленой прибрежной травы. Минголла узнавал куски пейзажа, помнил их имена и назначение, однако частям явно недоставало связности, и он вдруг начал понимать, что происходит эта бессвязность не от какого-то присущего деревне дефекта, а оттого, что в ней сейчас находится сам Минголла. Он посмотрел на приглядывающую за Амалией Дебору. В ней ничего бессвязного не было.

Панама.

Он вспомнил рекламную фотографию: небоскребы и аквамариновая бухта, а где-то за ними – безмолвный лабиринт баррио Кларин.

До Минголлы вдруг дошло, что он должен быть в Панаме. Более чем должен. Это было похоже на моральный императив, и, рассматривая Дебору, Минголла думал, что у любви есть побочный эффект – она дает человеку моральную подпорку, колышек, на который можно повесить свои страхи, превратив тем самым любой неоправданный риск в повод что-то делать. А может, все иначе – может, его толкает в Панаму то унылое торжество, которым было наполнено видение; может, ему нужна победа – любая победа, и теперь он поверил, что она возможна. Нет, подумал Минголла. Не поверил. Будущее не предопределено, каким бы ясным оно ни казалось в видениях.

Дебора вышла из хижины, покачала головой, когда он спросил об Амалии, и они пошли к реке. После дождя вода поднялась, берег расплылся грязью; они сели на перевернутое каноэ, и Дебора принялась смущенно рассказывать о доме, о детстве, что прошло в богатом баррио Гватемала-сити, – в особняках там били фонтаны, а гребни стен украшали битым стеклом. Минголла знал, что все ее мысли заняты Панамой, но теперь, когда они стали любовниками, она не хотела ничего от него требовать и не была уверена в собственных желаниях.

Он слушал ее с удовольствием: лезть во что-то серьезное было неохота, а разузнать о ее жизни интересно. Правда, с еще большим удовольствием он в последние два дня рассказывал Деборе о себе: воспоминания, которые прежде не имели особого значения, стали важными для того человека, в которого Минголла превращался рядом с ней. Лето на дядюшкиной ферме в Небраске, например. Его там заворожила кукуруза. До того она представлялась ему разве что желтыми початками с каплями масла, однако теперь, посреди кукурузного поля, он обнаружил, до чего странные эти растения: об их листья легко порезаться, как о край бумаги, а мощные корни невозможно вытащить из земли. И слышно, как они растут. Б том месте, где толстый край листа соединялся со стеблем, раздавался крякающий скрип – иногда из-за ветра, но часто и в полной тишине, безо всяких причин. Невероятное множество зелени вызывало в Минголле клаустрофобию. А потом зима, когда умирала прабабка. Рак. Минголле шел двенадцатый год, и они по очереди с матерью и бабушкой за ней ухаживали. Отец не был расположен к такому милосердию. Опухоли на шее. Их нужно было массировать. Твердые мускулы на ощупь были как камень, и под ними ни проблеска жизни. Зубы у прабабушки все время скрипели, а ресницы врастали в веки, добавляя мучений. Глаза безнадежные и пустые, как стертые круги. Но Минголла помнил, какой она была раньше. Прабабка мало говорила, но вокруг нее сам собой устанавливался порядок, наполненный чистотой и домашними пирогами. Она вышла замуж за летчика-трюкача, этот парень летал сквозь амбары и возил из Канады виски. Но ничего этого она уже не помнила – ушла в себя и в пустоту. Однажды, когда Минголла устал ее массировать, она поймала его руку, крепко сжала, и в ту ночь ему приснилось, что он дротиком пытается убить тигра. Красивого тигра с гладкими мускулами. Зверь двигался не быстро, но очень расчетливо, как будто хотел что-то Минголле показать. Он только потом сообразил, что мышцы у тигра были такими же твердыми, как опухоли на прабабушкиной шее.

Ленивое течение сносило к берегу обрывки листьев, они суетились, сталкивались у самой кромки, и, глядя, как их засасывает под мрачный зеленый сруб, Минголла решился.

– Дебора, – перебил он ее, – ты когда туда собралась?

Она смотрела непонимающе.

– В Панаму, – пояснил он.

Секунду ее лицо не выражало ничего, потом, легонько улыбнувшись, она прижалась к Минголле. Объятие получилось слабым и покровительственным и вместе с улыбкой выглядело так, словно она сдавала его на руки своей печали.

– Нужно еще пару дней на сборы, – сказала она и, задумчиво помолчав, спросила, почему он передумал.

– Это на что-то влияет?

– Нет, просто любопытно.

Она явно надеялась услышать об истине и справедливости или еще какую похожую муть, но врать не хотелось.

– Не отпускать же тебя одну.

Она взяла его за руку, поигралась с пальцами и наконец сказала голосом маленькой девочки, смущенной и сбитой с толку:

– Спасибо.

За два дня до отъезда Минголла в последний раз навестил компьютер. Не признаваясь себе, он все же хотел на прощанье как-то отдать должное этой машине, ибо она тоже примирила его с действительностью. Дебора сперва поиздевалась над самой идеей – та задевала ее рациональность,– но смеху ради пошла вместе с Минголлой. Когда они добрались до ямы, уже наступал вечер и пронзавшие вертолет золотые лучи были настолько четко очерчены пылью и влагой, что казались музыкальными аккордами, – такой свет собирается иногда над органами и хорами в просторных соборах. Подзолоченный солнцем скелет как будто даже улыбался, а компьютерный голос казался воплощением густого безмолвия, словно веками копил слова.

– Благословляю вас на вашем пути, – провозгласил он.

– Дикость какая-то, – отозвалась Дебора.

– Ты ошибаешься, – возразил компьютер. – Влюбленным крайне необходимо благословение. Чтобы противостоять нелюбящему миру, их честности недостаточно. Они зависят от силы, которую черпают в одном миге, а значит, они благословенны. Оглянитесь вокруг. Машина стала божеством. Свет истончился. Даже смерть, и та преобразилась. То, что вы сейчас видите, – это сверхъестественная красота, ставшая таковой благодаря продленному мигу. И можно ли дать лучшее определение любви, особенно для вас, в таком рискованном предприятии. Ваш миг длится. Вы поднялись к нему и до сих пор живете на этой высоте. Рано или поздно вам придется спуститься, однако вершина останется с вами навсегда. Всегда доступная, всегда спасительная. То, что выстроило сердце, мозг не разрушит.

Дебора презрительно фыркнула.

– Ты мне веришь,– сказал компьютер.– Но тебе не нравится, когда то, во что ты веришь, говорит тот, в кого ты не веришь.

Затрещали удерживавшие вертолет лианы, свет дрогнул, словно чья-то могучая мысль потревожила глубинные структуры этой ямы.

Назад они отправились почти в сумерках. Птицы располагались на ночлег, обезьяны верещали, а лучи света растворялись в подлеске. Извилистая тропа начиналась у окружавших яму гранитных глыб и вела на запад, все время под гору, постепенно сужаясь и превращаясь в зеленый тоннель со сводчатой лиановой крышей, что, петляя, тянулся на восток и вывел их на поляну, заросшую пальметто и саподиллами. Тут всегда было очень красиво, но когда Минголла с Деборой вышли из тоннеля, поляна показалась им еще красивее оттого, что все ветви и листья были усыпаны миллионами бабочек. Ошарашенный обилием цветов и узоров, Минголла не сразу заметил на другом конце поляны Нейта, тоже расцвеченного бабочками; они парили вокруг его головы настоящим облаком, сквозь которое время от времени проступало непроницаемое лицо.

– Нейт! – Деборин голос прозвучал резко и испуганно, Минголле тоже стало страшно, он попытался прощупать Нейта, но ничего не вышло. Особый узор, на который он наткнулся в тот день, когда попал в деревню, сводил на нет все его усилия – пробиться сквозь этот колеблющийся барьер было невозможно.

Слетались новые бабочки, облако заполняло всю поляну, Дебора схватила Минголлу за руку, и они побежали обратно к яме. Оглянувшись, он увидел, что тоннель плотно забивает суматошная волна – поток цветов в зеленой трубе; от шелеста холодела спина и подкашивались ноги. Добежав до нависавшего над ямой валуна, они остановились па самом краю, бабочки уже кружили над Дебориной головой, и она крикнула:

– Прыгай!

Они рванулись одновременно, Минголла приземлился на корточки, упал вперед. И сразу заметил, что Дебора сползает вниз с опасно качнувшегося вертолета. Поймал ее за руку. Бабочки лезли в рот и в глаза, он прихлопнул их рукой. Затолкал Дебору в пробитую ракетой дыру, сам залез следом, ободрав руку об острый край. Затем переполз через мигающие индикаторы в темный конец компьютерного отсека и начал возиться с крышкой ведущего в кабину люка. Дебора тоже взялась за дело – тянула на себя проржавевший металл, расшатывала пальцами щели. Бабочки повсюду. Легкие касания на лице и на руках. Минголла отплевывался. Сердце лупило по ребрам неровной капелью. Крышка со скрипом подалась, и они протиснулись внутрь, тут же захлопнув ее за собой. Несколько дюжин бабочек успели просочиться в кабину, и Минголла набросился на них с почти безумной яростью, давя, размазывая по пластмассовому пузырю в клейстер из порванных крыльев. Когда бабочки кончились, он прислонился к креслу второго пилота и уставился на скелет с торчащими сквозь ошметки летной куртки ребрами. У мертвого пилота был пергаментно-желтый с коричневыми пятнами череп, а обезвоженные сухожилия в углах рта придавали ухмылке гротескную дурашливость. Минголла даже решил, что пилот собрался рассказать анекдот, но тут в пустой глазнице показалась голубая бабочка, и вид у скелета сразу стал зловещим. Вскрикнув, Минголла стукнул по черепу рукой, тот не удержался на шее и покатился по полу; из раздробленного позвоночника вылетела струйка пыли.

Все так же часто дыша, Минголла обернулся к Деборе. Она сидела привалившись к люку и опустив голову на поднятые колени.

– Все в порядке, – сказал он. – Теперь все в порядке.

Свет померк – совершенно неожиданно, – и Минголла тут же крутанулся узнать, в чем дело. Затянутый трещинами фонарь облепили тысячи бабочек, затмевая красное вечернее солнце пеленой крыльев и ломких тел. Как разложенная по столу мозаика, в которой недостает нескольких кусочков. Детали эти тут же нашлись, в кабине потемнело, через ткань крыльев теперь пробивалось лишь тусклое красноватое свечение. Минголла почти чувствовал навалившуюся на пластик невероятную тяжесть, и секунду спустя раздался треск – пузырь поддавался.

– Эй! – Он потряс Дебору за плечо. – Ищи Нейта! Останови его!

Он выплеснул мысли наружу, почти сразу соединился с Нейтом, собрал свой страх в клинок и воткнулся в его защиту. Но даже когда Дебора добавила к нему всю свою силу, узор устоял. Скрип стал громче, пластиковая крошка посыпалась Минголле на голову, он почти чувствовал, как на грудь наваливается многотонная тяжесть, выдавливая из нее воздух. В отчаянии он попытался слиться с этим защитным узором, и – треугольный осколок пластмассы чиркнул по щеке – это сработало. Зашуршали крылья, колючие лапки царапнули лоб; что-то попало на зуб, хрустнуло, Минголла выплюнул. Край его страха описывал сложные петли и дуги, скользил вдоль Нейтова узора с резвостью швейной машинки, и Минголла вложил в этот поток всю свою силу, ускоряя его, как только возможно. Деборины мысли тоже включились, известный только им двоим узел вплетался в узор, подавляя его, втискиваясь в дикий трехсторонний комок боли и чувственности. Раздался крик, заклятие исчезло, связь распалась.

Бабочки улетали; угасающие лучи просачивались сквозь просветы в пелене размазанных тел и крыльев. Сквозь одну такую щель Минголла рассмотрел на валуне белокурую голову и почувствовал, как в ленивом смятении беспамятства болтается сознание Нейта. Бабочки усаживались Деборе на волосы, сама она дрожала, привалившись к креслу пилота, в кабину влетели еще несколько дюжин, но у Минголлы не было сил разбираться – он лишь смотрел, как они хлопают крыльями вокруг безголового скелета, вылетают обратно сквозь пробоину в пузыре, разноцветно вспыхивают в закатном солнце, поднимаются все выше и выше, словно мерцающий пепел, а затем пропадают из виду в кружеве черных листьев и в багровом небе.

Выбрались из вертушки на валун, где лежал Нейт. На нем была кобура, и Минголла вытащил оттуда пистолет. Потом они принялись его будить. Сознание Нейта плескалось почти так же беспорядочно, как у Амалии, но, видимо, за последние дни их общая с Деборой сила основательно выросла, так что они без труда с этим делом справились.

Мысленные узоры Нейта – снова как у Амалии – не показывались вообще, но Минголла кое-как умудрился их восстановить. Заодно увидел, что нетрудно будет прокрутить все обратно, ослабить и разрушить узоры здорового мозга, и спросил себя, не это ли однажды произошло с Нейтом. Тот вскоре сел и тупо огляделся; пригладил волосы.

– Я, э-э-э... – Он ущипнул себя за переносицу. – Что-то не то.

– Ты нас чуть не убил,– сказал Минголла. – Помнишь?

– Конечно, помню. Мне полагалось смотреть и помогать. – Он уставился вниз на вертушку. – Как всегда, сплошные проколы.

– Что еще за проколы? – спросила Дебора.

– Вам объяснить? – спросил компьютер.

В его голосе Минголле послышалось нетерпение, но, не обратив на машину внимания, он лишь повторил вопрос Деборы.

– Они искусны, очень искусны, – сказал Нейт. – Они тратят невероятно много времени, чтобы взять под контроль хотя бы одного человека, но зато вековой опыт. Беда в том, что они небрежны. Слишком полагаются на свою власть, а потому слишком любят широкие жесты – чем грандиознее, тем лучше. Не опускаются до мелочей... это нам с вами они очевидны.

– «Другие»? – спросил Минголла. – Ты говоришь о них?

Нейт заметил в руке у Минголлы пистолет.

– Отдай мне, пожалуйста.

– Шуточки!

– Так надо, – сказал Нейт. – Он меня найдет и опять заставит что-нибудь делать.

– Я действительно могу объяснить, – сказал компьютер.

– Ты был когда-нибудь ничем? – спросил Нейт.– Видишь то, чего нет, и слышишь в голове приказы.

Глаза его метались, он сцепил руки, с каждой секундой возбуждаясь все больше и больше. Смотреть было тяжело – Нейт сам себя накручивал, все туже и туже зажимая пружины.

– Кто тебя заставил? – спросила Дебора.

– Исагирре. – Нейт потянулся за пистолетом, но Минголла отбросил его руку. – Пожалуйста! Такой ясности не было уже много лет. И не будет, это последний шанс.

– Сначала расскажи об Исагирре, – приказала Дебора,– а потом мы подумаем, что можно сделать.

– Хорошо. – Нейт приложил ладонь к валуну – осторожно, словно хотел познать его, добыть из него спокойствие. – Хорошо, я вам верю.

Стемнело, лунный свет ложился бликами на черный металл вертолета; Нейт говорил спокойно и размеренно, запрокинув голову и прикрыв глаза, точно поглощенный молитвой святой. Он рассказал им, как после срыва терапии его вместе с такими же отбракованными долго держали взаперти. Дом находился в Штатах – так ему кажется, но он не уверен.

– Главный там был Исагирре,– сказал Нейт.– Собственно, только он из обоих кланов и жил там постоянно.

– Кланов? – переспросил Минголла. – Значит, Амалия говорила... правду?

– О да. Исагирре часто рассказывал об этих семействах и об их вражде. Качал головой, как будто это давит ему на душу, но сами истории ему нравились, он чуть ли не упивался их кровавым прошлым. Настолько у него все получалось красиво. Элегантный ужас.– Нейт покосился на пистолет. – Такое странное и мрачное место... этот дом. Вы там поосторожнее. Они опасные люди. Исагиррины игрушки, его оружие.

Все постепенно складывалось. Обмолвки, Нейт и Амалия, рассказы Пасторина. И за всем – Исагирре... если это его настоящее имя, что, скорее всего, не так. Сотомайор или Мадрадона. Тщеславие не позволило ему поменять имена. Заставил Пасторина на себя работать. А может, он и есть Пасторин. О затворничестве этого писателя ходили легенды, и Минголла вспомнил, что никогда не видел его фотографии.

– Что он для нас заготовил? – спросил Минголла.

– Не знаю точно. Мне полагалось наблюдать и защищать. Но что-то разладилось.

– Он ничего не говорил о том, что мы станем сильнее? Что общий фокус увеличивает силу?

– Сказать по правде,– вмешался компьютер,– я об этом забыл.

Все трое повернулись к вертушке.

– Я просто подумал, что было бы интересно отправить тебя за Деборой,– продолжал компьютер,– У меня слабость к нестандартным ситуациям. А теперь я даже рад. До сих пор еще никто не справлялся с Нейтом. Этот сбой ясно показал, на что вы способны. Возвращайтесь поскорее, я буду скучать.

– Исагирре, – воскликнул Минголла. – Ну ты и ублюдок!

Компьютер довольно хихикнул.

– Привет, Дэвид. Не ждал?

– Не особенно.– Минголла встал, посмотрел на вертушку и пожалел, что это не сам Исагирре. – И где ты сейчас, интересно?

– Не будь занудой, Дэвид. Я же со всей душой – и к тебе, и к Деборе. А где я сейчас... В Панаме встретимся.

– С чего ты взял, что после всего, что случилось, мы поедем в Панаму?

– А куда вам деться? Вы ж дезертиры, домой нельзя. И потом, разве вам не интересно, что там такое в Панаме. Посмотреть своими глазами, нет?

– Может, перебросишь нас прямо туда? – предложила Дебора.

– Могу, конечно, – согласился компьютер. – Однако я бы предпочел лишний раз оценить вашу силу. В пути вас ждут испытания, и мне, честно говоря, было бы весьма любопытно посмотреть, как вы с ними справитесь.

– Ты ненормальный! – воскликнул Минголла.– Нашел игрушки. Все люди для тебя игрушки.

– Вовсе нет, – возразил компьютер. – Я просто предусмотрителен.

– Что происходит в Панаме?

Молчание; черная сеть лиан туго натянулась под огромной вертолетной тушей. Минголла чувствовал в себе почти такую же громаду и мощь – как будто его тело, тоже став сетью, опутало некий черный предмет – силу, о которой Исагирре в своей самоуверенности мог и не подозревать. Если Минголла скроет эту силу, а Дебора свою, Исагирре ждет сюрприз.

– Прошу тебя.– Нейт потянулся к пистолету.

– Если вы оставите Нейта здесь,– сказал компьютер, – я найду, кому за ним присмотреть.

– Нет! – Нейт вскочил на ноги.– Я не хочу!

– Спокойно, Нейт,– проговорил компьютер.– Все не так плохо.

Дебора протянула руку:

– Дай мне пистолет. Минголла был потрясен:

– Зачем?

Она ничего не ответила, но и не убрала руку.

– Зачем? – повторил он. – Можно ведь...

– Дай ей пистолет! – приказал Нейт. – Так надо. – Он с трудом сдерживался и казался больным. Лицо Деборы выражало смирение.

– Тогда уж лучше я, – проговорил Минголла.

– Это вообще ни к чему, – сказал компьютер. – Нейт явно преувеличивает ужасы своей службы. С ним все будет хорошо, я вам обещаю.

– Хорошо? – Нейт встал на край валуна и сжал кулаки.– Ага, еще как хорошо. Я буду сидеть целыми днями взаперти, и ни одной мысли в голове. А когда проснусь... ха! Когда проснусь, я буду страшно благодарен, что меня согнули в дугу... и опять...

Он, похоже, забыл, что хотел сказать, и уставился на вертолет. В темных кустах за каменным кольцом стрекотали цикады.

Дебора взялась за дуло пистолета.

– Жди меня на поляне.

Минголла неохотно выпустил рукоять, бросил последний взгляд на Нейта, прошел по лиственному тоннелю и остановился под перистой тенью пальметто. Он чувствовал себя странно от мысли, что Дебора способна кого-то убить, даже из милосердия. Он вспоминал ее партизанское прошлое, он хотел думать о ней хорошо. Проходили минуты, и он забеспокоился, не случилось ли чего-нибудь,– Нейт ведь мог отобрать пистолет. Двинулся обратно к яме, и в тот же миг раздался выстрел. Заверещали обезьяны, тысячи темных крыльев захлопали и небе. Через несколько секунд из тоннеля появилась Дебора с засунутым за пояс пистолетом. Минголла хотел ее успокоить, но она прошла мимо, не сказав ни слова, и так быстро зашагала сквозь редкие кусты, что он с трудом ее догнал.

Последний свой день в квадрате «Изумруд» они грузили в каноэ оружие и провизию, а еще уточняли маршрут. По реке до Петэнской автотрассы. Автобусом до Реюньона. Пешком через джунгли к Рио-Дульче, чтобы выйти южнее Сан-Франциско-де-Ютиклан, и, наконец, на лодке вниз по реке до Ливингстона. Амалию – девочка появилась в деревне вскоре после Деборы и наверняка по команде Исагирре – они оставили на попечение бездетной вдовы; нелепо было надеяться, что Исагирре не потребует ее обратно, но пусть хотя бы пока о ней кто-то позаботится. Они сели в каноэ и отгребли к горячему источнику, чтобы провести там последнюю ночь.

Вечер выдался спокойный. Дебора с мрачным видом сидела на берегу и болтала ногами, касаясь пальцами обжигающей воды и словно определяя свой болевой порог. Минголла примостился рядом, чистил оружие и думал о том, что их ждет. Он поглядывал вдоль реки на юг. Тьма там была гуще, как будто с той стороны наползал черный газ, и Минголле казалось, что он видит в нем четкие контуры их путешествия: подъемы и спуски, тайные укрытия, бегство и опасности – как будто его мысли стали ветром, огибавшим землю и события. Время от времени он говорил о чем-то с Деборой, по большей части о ерунде, не хочет ли кто есть, пить, спать. Только однажды получился нормальный разговор – когда она спросила, о чем Минголла думает.

– Да так, ни о чем... Вспомнились яблони у нас во дворе. Еще дома.

– А я решила, что ты думаешь, как мы доберемся до Панамы.

– Сначала да, но потом почему-то вспомнил, как я подрезал яблони, отпиливал сухие ветки.

– Никогда не видела яблонь.

– Они славные. Я, правда, многого не замечал, пока не пришлось повозиться. Попилишь часа три подряд, поневоле кое-что узнаешь.

– Что?

– Ну, например, когда опилки нагреваются, они пахнут печеными яблоками.

– А еще? Он задумался.

– Когда ветка уже отмирает и не может выпустить новые листья по всей длине, они вырастают всегда с краю, на самом конце.

Дебора обмакнула пальцы ног в воду.

– Совсем как Нейт.

– В смысле?

– Он сказал кое-что до того, как... – Поджав губы, она смотрела на свои руки. – Плохо, – проговорила она после долгого молчания. – Я не могу поверить, что он действительно хотел умереть, все-таки это было безумие.

– Наверное, и то и другое.

– Нет, – сказала Дебора. – Только безумие.

– Тогда зачем ты это сделала?

– Ему бы опять захотелось нас убить.

– Этого достаточно.

– Раньше – да, но...– Она шлепнула пяткой по воде, подняв брызги.– Я слишком переживаю.– Она посмотрела на Минголлу как бы с упреком.– Я не хочу становиться слабой из-за того, что между нами происходит.

Он попытался ее развеселить:

– По-моему, так все наоборот.

Дебора не поняла, и он объяснил, что сила у них, наоборот, растет.

– Но я же совсем о другом! – Она снова плеснула ногой по воде. – Чувства размягчают.

– Убивая человека, нельзя ничего не чувствовать.

Он рассказал ей о Баррио и де Седегуи, о том, что сделала с ним бесчувственность, а когда закончил, Дебора заметила:

– Он прав. Мы создания силы. Но от нас ничего не зависит. Все контролирует Исагирре или кто там еще над ним.

– Возможно, – согласился Минголла. – Нами наверняка манипулируют. Но это не значит, что мы сами никогда не получим контроль. – Он положил автомат на землю и обнял Дебору. – Я все думаю о том, что говорил Нейт.

– О чем?

– О том, что они постоянно ошибаются, что они искусны, но небрежны. Все, что у них получается, получается случайно. Я и сам это замечал по тому, как все вышло в Баррио. Думал, прорвусь, у меня же все под контролем, а в конце концов вляпался и меня чуть не убили. Еще можно вспомнить, что они делали со мной. Исагирре вкатил ударную дозу, а потом переживал, что слишком много. Это у них в крови, такая безалаберность. Вертушка – отличный пример. Столько мудохаться с куском железа и ради чего? Смысла никакого, одни понты. Исагирре поигрался в бога. Эти люди веками сидят на своей дури, наверное она как-то на них повлияла. Они сильные, но силу свою постоянно прохлопывают. И если мы будем смотреть по сторонам, никому не верить, кроме самих себя, то, может, у нас и получится их поймать. Может, мы и есть их главный прокол. Такое у меня чувство. Дебора молчала.

– Правда, – сказал он. – Это не домыслы.

– А я не хочу, чтобы они прохлопывали,– сказала Дебора. – Я хочу, чтобы из-за них тут хоть что-то изменилось.

– Ты хочешь сказать...

– Мне плевать, кто и чем там у них заправляет,– продолжала она.– До тех пор, пока это не Американская торгово-промышленная палата в Гватемала-сити. И не «Юнайтед Фрут», и не «Стэндард Фрут», и не «Банко Американо Десаролло». Или еще какая американская компания. Если Исагирре против них, то я буду работать на него.

Она словно отбросила уныние и готова была всерьез рассердиться. Минголле не хотелось спорить.

– Ага, пусть... ладно. Только давай все ж поосторожнее, хорошо? Давай не будем доверять тем, кого не знаем. Договорились?

– Договорились, – согласилась Дебора. – Но кому-то рано или поздно доверять придется, и пусть это будут люди Исагирре.

Звездный свет блестел в реке, очерчивал вихрение воронок. Ветер разогнал комаров, и Дебора с Минголлой расстелили спальные мешки рядом с палаткой. Вблизи лицо Деборы казалось мягким, почти как у девочки, он коснулся ее груди, и она задышала ему в щеку горячо и часто. Но, несмотря па близость, он чувствовал, что отдаляется от нее,– наверное, слишком много думал о предстоящем путешествии и не мог забыться; он изучал ее груди, бедра, вагину, пытаясь через знание тела познать ум и душу, найти какую-то такую выпуклость, которая успокоила бы его растрепанные нервы, объяснила бы и оправдала тот риск, на который он шел ради этой женщины. Добился он, однако, всего лишь возбуждения. Кожа ее была на ощупь как звездный свет, гладкой и затянутой прохладной пленкой. Минголла опустился ниже и оказался между длинных бедер, Дебора выгнула шею, всмотрелась в небо и выкрикнула:

– Боже! – словно увидела там чье-то непостижимое присутствие.

Но Минголла знал, к кому был на самом деле обращен ее крик. К охватившему их теплу и слабости. К тому, что из страха и надежды творило желание. К бездумному, самопоклоняющемуся существу, в которое они превратились вдвоем со всеми своими бедрами, губами и сердцами. И оно было Богом.