"Mea culpa" - читать интересную книгу автора (Бабаян Сергей Геннадьевич)IIНа улице было уже черно-сине, золотые снежинки роились в радужно смазанных по краям лимонно-желтых кругах фонарей. На другой стороне разъезженной в черные блестящие лужи дороги светились разноцветные соты пятиэтажных домов. Он закурил сигарету – маленькая розовая зарница коротко осветила ладонь. Славно. Чуть примороженный, неярко окрашенный сладковатой табачной горечью воздух мягко пощипывал грудь. Спешить не хотелось – торопить дорогие минуты, медленно проплывающие в умиротворенном, приятно-усталом бездумье. Мимо, надрываясь, прополз шестьдесят восьмой, набитый как икрой человеческими головами. Светка уже принесла к Новому году икру. Сережка съест – говорят, детям это полезно. Половину, конечно, придется поставить на стол – ее съест Васюков, муж Васюковой, всегда трескает икру, как дьячок из какой-то повести Чехова. И чего Светка привязалась к этим Васюковым? Пригласили бы лучше Мишку и Гарика – так нет: «нажрутся и будут песни орать». Почему орать? Гарик отлично поет под гитару. А Светка – прямо как у Высоцкого: «твои друзья такая пьянь…» Во-первых, они не пьянь, – а во-вторых, лучше пьяный друг, чем трезвый Васюков. Васюкова, видите ли, заведует гастрономическим отделом. Без нее не будет черной икры. Плевать я хотел на икру. Я вырос – ни разу не попробовал этой икры, – и ничего: два пуда выжимаю пятнадцать раз. Левой десять… Он остановил свои мысли – направление, в котором они устремились, было нехорошо. Впереди замаячил уже привычный, неизбежный тупик – застарелое, неразрешимое противоречие между его неприязнью к торговцам, которые все в его понимании были ворами, и сложным чувством… веры, любви, привычки – к жене. Противоречие это счастливо смягчалось тем, что Светка работала не продавцом, а кассиром: по крайней мере, она не орала на очередь и не обвешивала… не орала, это точно: несколько раз он заходил в магазин и нарочно – с чувством жадного и нежного любопытства – наблюдал за непривычно сосредоточенной, волнующе незнакомой женой. Она была по-новому – необычно – красива: в небесно-голубом с темно-синей оторочкой халате, с ярко-красным значком на высокой, возбуждающе острой груди, – и он неизменно испытывал радостное и гордое чувство, когда ее строгое, неприступно-красивое, равнодушное ко всем этим сотням людей лицо расцветало при виде его ласковой домашней улыбкой… Он перешел дорогу. Движение здесь было односторонним – справа мерцали россыпи красных, слева желтых огней. Хорошо, что он устроился рядом с домом, – до фабрики, когда они въехали в эту квартиру, добираться стало почти полтора часа. И платят здесь хорошо. И вообще… и вообще все хорошо. Где-то он слышал или читал… ах да – проходя мимо старух на подъездной скамейке: уныние – страшный грех. Правильно – страшный. У Белякова вон жена умирает от рака, у Ахапкина сын в тюрьме… у Валентины дочка, семнадцати лет, разбилась насмерть – ехала с парнем на мотоцикле. Зная людей, которые так несчастны, не то что грех, а настоящая подлость жаловаться. Подлость по отношению к этим людям и черная неблагодарность – не знаю к кому, к Богу, к судьбе – быть недовольным жизнью, когда может случиться такое… Надо сказать это Светке, которая завидует, что Васюкова купила белый с золотом гарнитур. Ты радуйся, что мать и отец живые и Сережка здоров – вот где радость-то! а не шкаф под какого-то там Людовика… Вечер был очень хорош. Воздух стоял неподвижно, как на утренней зорьке. Снежинки выросли, распушились и, падая, гладили его по лицу. В воскресенье надо сходить с Сережкой на лыжах. Можно позвать и Светку, но она не пойдет: «куда мне, с моим задом!…» Между прочим, очень хороший… гм! – она это знает, поэтому так и говорит. А то бы она сказала. Лентяйка… Он затянулся в последний раз и бросил окурок – тот, коротко шипнув, провалился в пуховый сугроб. Ему не надо никакого Людовика, не было бы хуже. Сейчас он поужинает… он сплюнул на дорогу, – и засядет смотреть хоккей, – а Сережкины телескопы будут таращиться на него, тычась в зеленые стекла аквариума… Он позвонил – по привычке три раза, – хотя у него и были ключи. Он хотел, чтобы ему открыли, – увидеть пускай короткую, озабоченную кухней улыбку на Светкином черноглазом лице. Как всегда, он издалека услышал ее шаги – даже обитые, – Это мы, – сказал он, переступая порог, и поцеловал ее в горячую душистую щеку. Конечно, нельзя сказать, чтобы он каждый вечер ее целовал, – но сегодня вдруг захотелось… На кухне что-то громко шипело и брызгало; пряный густой аромат – как будто поджаренной колбасы – волнами выплескивался в переднюю. Он шумно потянул носом воздух. – А-а!… Что это у тебя? – А вот увидишь. Светка стояла подбоченясь – пухлым кулачком в крутое бедро – и улыбалась черными, блестящими как вишни глазами. Из большой комнаты ушастой, коротко стриженной головой выглянул сын – исподлобья, обиженно вспухнув розовыми губами. – Ты чего надулся как мышь на крупу? Сережка нахмурился так, как могут хмуриться только дети – все лицо побежало морщинами к носу. – Моллиенизия умерла. – Это… черная, что ли? Как он выговаривает это слово – уму непостижимо. – Ну. – Не – Чего-то, значит, им не хватает, – сказал Николай, проходя в ванную. – Ты бы книжку почитал. – Я читал… Я все делаю, как там написано. – Ладно, не горюй, – сказал Николай, вытирая руки и глядя в зеркало на свое широкое, красное, с плоским волнистым чубом лицо. Всезнающий Пахомыч сказал, что такая прическа называется – Правда?!! – У Сережки засияли глаза. Счастливые все-таки люди – дети. – Отец врать не будет, – сказал Николай. Он часто повторял эту фразу: несколько лет назад она случайно родилась в его мозгу – он зацепился за нее, осмотрел со всех сторон, нашел, что она может быть полезна в воспитательных целях, – и к случаю стал повторять. На днях он просто растаял: Сережка внушительным, сиповатым, подрагивающим от напряжения голосом сказал кому-то по телефону: «Я – врать – не буду», – с расстановкой, с отцовскими интонациями… – Но к субботе тебе задание. – Баловать парня тоже нельзя, с детства надо воспитывать… ответственное отношение к делу. Сейчас это дело – аквариум, а к каждому делу нужен серьезный подход. – Задание такое: прочитать все, что у тебя есть про этих молей, и мне рассказать. Подумаем вместе, чего им у нас не хватает. Как говорится, одна голова хорошо, а две лучше. – А если обе головы глупые? – спросил Сережка. От неожиданности он приоткрыл даже рот. Во дает! В одиннадцать лет… Это как у них в армии было: перед приездом комиссии из округа комполка говорит: «Выдернуть все созревшие одуванчики!», – а начштаба добавил: «И желтые выщипать так, чтобы на клумбе вышла звезда». А замполит (правда, о замполите уже Юрка Панасенко выдумал) испугался: «Могут и не успеть – каждый цветок звездочкой выщипать…» Во, дубовая роща! – Если обе головы глупые, то получится в два раза глупее, – довольный, сказал Николай. – Но у нас-то с тобой умные головы. Сережка заплескался над раковиной. Николай вышел на кухню. – Скоро вся зарплата будет уходить на рыб, – впрочем, добродушно сказала Светка. – Ничего, – сказал он – и увидел на чугунной сковороде пухлые багровые кольца сарделек. – Ну, Светка!… Где это ты откопала? – В обед завезли, – сказала довольная Светка. – Пять килограммов взяла. – И почем? – Два десять. – Здорово. Магазин-то цел? – А их дальше подсобки никто и не видел. Всего-то двести килограммов привезли. Сережка впрыгнул на кухню, как кенгуру. – Садись, – сказала Светка, – хватит скакать. – Это называется тройной прыжок, – сказал Сережка и ухватился за раковину – поехали в разные стороны ноги. – Мне чуть-чуть не хватает допрыгнуть… от ванной до стола. – Садись, садись, – сказал Николай. – Санеев. Тугая дымящаяся сарделька ярко-розовой трещиной лопнула под ножом. Сережка равнодушно тыкал зубцами вилки в румяную, масляно блестящую кожицу: в отверстиях вспухали и лопались жирные пузыри. – М-м-м… – промычал Николай, мотая головой: сочное, пряное, солоноватое мясо прижгло язык. – Красота-а… – Папа, а когда мы пойдем в бассейн? – Сейчас все брошу и пойдем в бассейн, – с легкой досадой сказал Николай словами из старого анекдота (отец с похмелья ползет к холодильнику с пивом, а в это время к нему подбегает маленький сын и кричит: «Папа, папа, а мы будем клеить самолет?!»). Он проглотил истекающее соком колечко сардельки и раздавил языком терпкую, обжигающе-холодную мякоть консервированного помидора. Нет, Сережка говорит дело: в секцию надо идти, и самое лучшее – в плавательную. Он сам мечтал заниматься плаванием, когда был мальчишкой, но… – Обязательно пойдем. На следующей неделе. – А на этой нельзя? – На этой нельзя, я в первую смену. – Ешь! – прикрикнула Светка. – Ты посмотри, на кого ты похож. Тощий, как велосипед. Куда тебе плавать? – Я жилистый, – сказал Сережка, быстро сгибая и разгибая тонкую руку и скашивая глаза на еле заметный бугорок, проклевывающийся между плечом и локтем. – В плавании толстые не нужны. – Это ты зря, – сказал Николай. – Очень толстые, может, и не нужны, но мясо на костях надо иметь. А вообще, чем человек толще, тем он лучше держится на воде. Жир – он легче воды, понимаешь? А твои кости сразу пойдут ко дну… как гвозди. – Не пойдут, – сказал Сережка. Он еще не съел ни одного куска, только превратил сардельку в розовую дымящуюся кашу. – У нас Андреюшкин… – Ну-ка ешь, – рассердилась Светка, – хватит болтать! – Правильно, – лениво поддакнул Николай. Он уже съел три сардельки, ему было тепло и покойно. – Чаю? – спросила Светка. – Водки, – добродушно сказал Николай и незаметно рыгнул. – Счас, – сказала Светка и поднялась за чайником. Дымящаяся струйка заварки – цвета темного янтаря – клюнула перламутровое донышко чашки. Это был настоящий индийский чай, в жестяной лакированной банке со слонами и обезьянами. Банку подарил Васюков: такую нельзя было купить даже из-под прилавка. – Папа, а водка вкусная? – спросил Сережка. – Вот что ты говоришь? – бесцветным голосом – чтобы не заострять внимания – спросила Светка. Николай пожевал губами. Действительно, глупость сказал. – Нет, Серый, водка не вкусная, – вздохнул он. – Горькая, как… как алоэ. «Сейчас спросит, зачем ее пьют…» – А зачем ее тогда пьют? Светка через плечо ужалила взглядом. Он часто заморгал и виновато оттопырил нижнюю губу – зная, что при этом широкое лицо его приобретает обиженное, глуповато-растерянное выражение. Потом по-настоящему растерялся: ч-черт, что же ему сказать?! – Значит, так, – выручила Светка. – Если через пять минут ужин не будет съеден, птичий рынок в субботу отменяется. – Будет, будет… – забормотал Сережка – и схватил столько, что щека вздулась колом. Николай допил чай. – Ну, я пошел. У меня хоккей. – Хто игвае, фафа?… – пробился Сережка. – «Торпедо» – «Спартак». Он вышел на площадку, прикурил – и от запаха первой, еще не дошедшей до легких затяжки даже прикрыл глаза. Хорош-шо… В черном окне – искрами на мокром асфальте – светились окна домов. В каждом окне была жизнь… «чудеса, – непонятно подумал он, – в каждом окне такие же люди, как я… каждый сам по себе – я, – и никто из них не знает и не хочет знать про меня…» У соседей переливчато, как поставленная на высокие обороты пластинка, залаял щенок. Бабы во дворе говорили, что за него отдали чуть ли не тысячу… во, людям деньги девать некуда. Щенок и на собаку-то не похож – так, обтянутая, как чулком, бесшерстной палевой кожей суставчатая глиста, – а стоит, как «Ява». Действительно, психи – вместо мотоцикла купить щенка… Они и в самом деле какие-то странные: муж, с бородкою и в очках, при встрече всегда говорит: «Приветствую вас», – приветствую! Как император. Жена же, сухая и глазастая, как стрекоза, всегда говорит «добрый день» – и утром, и днем, и вечером, – но она, по-моему, чего-то стесняется. Научные работники. Хотя – зачем им мотоцикл? у них ведь машина есть… Просто чудеса какие-то: все говорят, что интеллигенция мало зарабатывает, что инженеры бегут чуть ли не в слесаря, Хазанов по телевизору шутит: «Дорогие женщины! Перед тем как в нашем клубе знакомств познакомиться с инженером, вы должны предоставить справку с места работы, что можете его содержать…», – а посмотришь на эту интеллигенцию – у каждого или дача, или машина, или собака за тыщу рублей, а у работяги с его двумя с половиной сотнями… как в анекдоте – одна кила. Он добродушно усмехнулся и затянулся в полную силу: проворная, мягко-когтистая лапка процарапалась до середины груди. Ничего, мотоцикл к лету будет: пятьсот уже есть, с каждой получки по четвертному – к маю еще сто пятьдесят, плюс тринадцатая как минимум двести… ну, полтинник он уж как-нибудь доберет. Мотоцикл еще как пригодится – ездить на участок, – потому и Светка молчит. Когда участка не было, ее начинало трясти при одном упоминании о мотоцикле: разобьешься! – а как постояла два часа в электричке – особенно после того, как с женщиной рядом с нею случился припадок, – сразу же согласилась… Он сказал: лучше быстро разбиться, чем всю жизнь так стоять, – пошутил, конечно… Светка сказала – дурак. Он затянулся в последний раз – пальцы затеплились розовым – и с хрустом воткнул окурок в консервную банку. Над россыпью угасающих искр поплыл струистый дымок. Он постоял еще с минуту у окна, глядя на двор: все было черно-белым – голые ветки деревьев на свежем снегу. В подъездной тишине сплетались едва различимые музыка и голоса; ничего нельзя было разобрать в многозвучном тумане… вот пробилась Пугачева – одним словом, или нотой, дальше воспоминанием: «мой любимый… знаю, что с тобой…» Все-то ты знаешь. Он отвернулся от окна и пошел на этаж – задники разношенных в тряпку шлепанцев сухо пощелкивали по ступенькам. Сейчас хоккей – предвкушая, он обрадовался, как мальчишка. Потом «Время»… там какой-то пленум, ну его к черту. Лягу и буду читать Адамова. Телевизор пускай работает, чтобы не пропустить спорта и для Светки погоду. Пленум не помешает: сделаю тихо, пусть их гугнят. Потом фильм по четвертой… чего там сегодня? забыл… Потом спать. На душе было тихо, светло, тепло. Хорошо было на душе. Порядок. |
||
|