"Семья Поланецких" - читать интересную книгу автора (Сенкевич Генрик)ГЛАВА XXНесмотря на душевные переживания Поланецкого, фирма процветала. Благодаря здравомыслию Бигеля, его осмотрительности и аккуратности дела велись безупречно, и у клиентов не было поводов для недовольства, жалоб и нареканий. Известность их торгового дома день ото дня росла, сфера его деятельности постепенно, но неуклонно расширялась, и положение упрочивалось. Поланецкий, хотя и лишился спокойствия, работал не меньше Бигеля. Утренние часы он ежедневно проводил в конторе, и чем тяжелей было у него на душе, чем запутанней становились их отношения с Марыней после ее переезда в Варшаву, тем с большим рвением он трудился. Эта утомительная и порой требовавшая большого умственного напряжения работа, никак, однако, не касавшаяся его терзаний и не растравлявшая их, стала в конце концов для него чем-то вроде тихой пристани, где он мог укрыться от житейских бурь. И он даже ею увлекся. «Тут, по крайней мере, знаешь, что делаешь и чего добиваешься, — говорил он Бигелю, — тут все предельно ясно, и если работа и не заменит мне счастья, деньги дадут независимость и свободу, и чем разумней ими пользоваться, тем лучше». Последние события лишь утвердили его в этом. И в самом деле, сердечные привязанности приносили только неприятности. Плод их был горек, тогда как деловые успехи были истинной усладой и надежной защитой от невзгод. Во всяком случае, ему хотелось так думать, хотя это было и не так. Он сам понимал, что свести свою жизнь к занятиям в конторе — значит обеднить ее, но сам же себя убеждал: раз иного выхода нет, благоразумней удовольствоваться этим; лучше быть преуспевающим коммерсантом, чем неудачливым идеалистом. И после смерти Литки твердо решил искоренять в себе душевные порывы, которые все равно обречены оставаться безответными и доставлять одни огорчения. Бигель, разумеется, одобрял такую перемену в умонастроении своего компаньона, поскольку она шла на пользу дела. Однако Поланецкий не мог за несколько недель перемениться настолько, чтобы охладеть ко всему, что еще недавно было ему дорого. И время от времени ходил на Литкину могилу, к надгробью, которое бывало уже по-зимнему заиндевелым по утрам. Дважды встречал он на кладбище пани Эмилию с Марыней и один раз отвез их в город. Пани Эмилия поблагодарила его по дороге за память о дочке, и Поланецкий обратил внимание на ее почти спокойный тон. Причина стала ему ясна, когда она сказала при расставании: «Я все думаю, что в сравнении с вечностью разлука наша — как мгновенье ока, и Литка поэтому не тоскует; вы даже представить себе не можете, какое это утешение для меня!» «Да уж, чего не могу, того не могу», — сказал про себя Поланецкий. Но убежденность пани Эмилии его поразила. «Если это обман, — подумалось ему, — то обман во спасение, ведь даже в смерти понуждает он искать силы для жизни…» И Марыня в первом же разговоре с ним подтвердила: да, пани Эмилия живет только этой надеждой, которая смягчает ее горе. По целым дням только о том и говорит, повторяя с какой-то одержимостью; разлука для живущих жизнью вечной — лишь краткий миг. И эта одержимость Марыню начинала даже беспокоить. — Так говорит, будто Литка жива и они не сегодня завтра увидятся. — Но в этом ее спасение, — заметил Поланецкий. — Васковский оказал ей огромную услугу. Пусть думает как хочет, вреда от этого не будет. — Да она и права, ведь так оно и есть. — Не будем об этом спорить. Хотя Марыню беспокоила навязчивость, с какой пани Эмилия возвращалась к мысли о жизни вечной, она сама ее разделяла, и скептицизм, сквозивший в словах Поланецкого, немного ее покоробил и огорчил. Но, не желая этого показывать, она перешла на другое. — Я отдала увеличить фотографию Литки. И из трех карточек, которые вчера принесли, одну решила отдать Эмильке. Хотя сперва побоялась, не слишком ли это ее взволнует. Но теперь вижу, что это, наоборот, будет ей очень приятно. Марыня подошла к этажерке с книгами, на которой лежали завернутые в папиросную бумагу фотографии, и, присев к маленькому столику рядом с Поланецким, принялась их развертывать. — Эмилька вспомнила, как Литка незадолго перед смертью говорила: хорошо бы нам всем троим стать березками и расти рядышком. Помните? — спросила она. — Помню. Ее еще поразило, что деревья живут так долго. И она задумалась, каким бы хотела стать, и решила: березкой, она ей особенно нравилась. — А вы сказали, что хотели бы расти рядом… И мне захотелось здесь, на паспарту, нарисовать березы. Видите, даже начала, но плохо получается, давно не рисовала, и потом, я не умею так, по памяти. И она показала Поланецкому березы, нарисованные акварелью на одной из фотографий, низко склонясь над нею, так как была немного близорука, и на мгновенье коснувшись волосами его виска. Для него она давно уже была совсем не той Марыней, о которой он мечтал вечерами, возвратясь от пани Эмилии, и которая владела всеми его помыслами. Это время прошло, и мысли его были заняты другим. Но тот тип женщин, к которому она принадлежала, по-прежнему необычайно волновал его как мужчину. И когда волосы коснулись его виска и он совсем близко увидел ее матовое, чуть зарумянившееся личико, склоненный над рисунком стан, влечение к ней вспыхнуло с прежней силой, и кровь стремительней побежала в жилах, разгорячая воображение. «А что, если сейчас поцеловать ее в глаза, в губы… — промелькнуло в голове. — Интересно, как она к этому отнесется?» И им вдруг овладело страстное искушение уступить этому порыву, пускай даже и оскорбительному для нее. Хотя бы такой ценой вознаградить себя — и отомстить ей за долгое пренебрежение, за все горе, волнения и неприятности, которые он по ее милости испытал. — Сегодня мне это кажется еще хуже, — продолжала меж тем Марыня, рассматривая рисунок. — К сожалению, деревья уже облетели, а я только с натуры умею рисовать. — Нет, совсем не плохо, — возразил Поланецкий. — Но если эти березы должны изображать пани Эмилию, Литку и меня, почему же их четыре? — Четвертая — это я, — немного смешавшись, ответила Марыня. — Мне тоже хотелось бы когда-нибудь расти вместе со всеми вами… Поланецкий кинул на нее быстрый взгляд, а она торопливо заговорила, заворачивая фотографии: — У меня столько воспоминаний связано с Литкой… В последнее время мы с ней и с Эмилькой почти не разлучались… И теперь Эмилька мне самый близкий человек… Я была им другом, как и вы… Не знаю, как бы это сказать… Нас было четверо, осталось трое, и общая память нас связывает… Литка нас связывает. Как вспомню о ней, тотчас начинаю думать об Эмильке и о… вас. Потому и нарисовала четыре березки. И фотографии три заказала, видите: одна Эмильке, другая мне, третья вам. — Спасибо, — ответил Поланецкий. — В память о ней, — крепко пожав протянутую им руку, сказала она, — мы должны простить друг другу все взаимные обиды. — Я уже о них забыл, — отвечал Поланецкий. — Что до меня, я стремился к этому задолго до Литкиной смерти. — Моя вина, что этого не случилось, простите меня. Теперь она протянула ему руку. Поланецкий хотел было поднести ее к губам, но заколебался и вместо этого спросил: — Итак, мир? — И дружба, — сказала Марыня. — И дружба. Глаза ее светились тихой радостью, сообщая лицу такое доброе, доверчивое выражение, что Поланецкому невольно вспомнилась та, прежняя Марыня в лучах заходящего солнца на веранде кшеменьской усадьбы. Но после Литкиной смерти подобные воспоминания казались ему неуместными, поэтому он поднялся и стал прощаться. — Вы не останетесь у нас на вечер? — спросила Марыня. — Нет, мне пора. — Я скажу Эмильке, что вы уходите, — сказала она, направляясь к двери в соседнюю комнату. — Она о Литке думает или молится, иначе сама бы пришла. Не надо ей мешать, а я приду завтра. — И завтра приходите, и каждый день, хорошо? Помните, вы теперь для нас «пан Стах», — сказала Марыня, подходя к нему и с нежностью заглядывая в глаза. Уже второй раз назвала она его так после Литкиной смерти, и Поланецкий задумался по дороге домой: «Она ко мне очень переменилась. Держится так, словно уже моя невеста, и все оттого, что дала обещание умирающей девочке. Обязалась меня полюбить — и обязательно себя заставит! Ну, таких у нас хоть отбавляй!» И внезапная злость охватила его. «Знаю я эти рыбьи натуры с холодным сердцем и экзальтированной головой, набитой так называемыми принципами. Все ими делается из принципа, во имя долга, а чувств — ровно никаких! Я мог бы дух испустить у ее ног и не добиться ничего, но раз уж долг повелевает полюбить меня, она полюбит, причем всерьез». В заграничных своих странствиях — или, во всяком случае, в прочитанных романах — Поланецкий сталкивался, видимо, совсем с иными женщинами. Но тут в нем пробудился здравый смысл. «Послушай, Поланецкий, — заговорил голос рассудка, — но этим как раз и отличаются избранные, преданные натуры, на которые можно положиться, с кем можно связать свою жизнь. Не сходи с ума! Тебе ведь жена нужна, а не мимолетная любовная интрижка». Но Поланецкий не внял своему внутреннему голосу и продолжал упорствовать. «Хочу, чтобы меня любили ради меня самого». «Но ведь не важно, за что полюбили, — стал увещевать рассудок, — со временем полюбят и ради тебя самого, это в порядке вещей, важно, что после стольких перипетий и взаимных обид пали вдруг преграды, вот это почти что чудо, поистине божий промысел». Но Поланецкий все дулся. Наконец на помощь рассудку пришло чувство — то влечение, которое он испытывал к Марыне, делавшее ее желанней всех остальных. «Любишь ты ее или нет, — говорило оно, — но сегодня, когда ты ощутил ее близость, у тебя дыхание захватило. Отчего же тебя не бросает в дрожь рядом с другой женщиной? Подумай-ка!» Но у Поланецкого был на все один ответ: «Рыба! рыба с принципами!» Однако в голове опять промелькнуло: «Лови же ее, если она все-таки предпочтительней остальных. Другие женятся, пора и тебе. Да и чего тебе, собственно, нужно?.. Той любви, над которой ты первый готов посмеяться? Ну, хорошо, любовь угасла, но осталось влечение и убеждение: она — девушка честная и надежная». «Да, но любовь, безразлично, от ума она или от сердца, — размышлял он, — дает решимость, а какая у меня решимость? Одни колебания, сомнения, которых раньше не было. И вообще, надо еще взвесить, что лучше: панна Плавицкая или приходно-расходное сальдо фирмы „Бигель и Поланецкий“? Деньги — это могущество и свобода, а свободой вполне можно воспользоваться, лишь когда руки не связаны и сердце не занято». Поглощенный этими мыслями, пришел он домой и лег спать. Во сне привиделись ему березы на песчаных косогорах, ясные голубые глаза, и повеяло теплом от лица, обрамленного темными волосами. |
||
|