"Человек напротив" - читать интересную книгу автора (Рыбаков Вячеслав Михайлович)Первый деньВ июне лило, и потом лило тоже. Дожди были злые, холодные. Сумасшедший ветер обрывал со скачущих ветвей еще зеленые листья, с треском обрывал ветви с кренящихся городских деревьев, гонял лохматые тучи то на запад, то с запада, то с юга или обратно, но ни с какой стороны света не мог пригнать их края, и только капли, тяжелые и твердые, как щебень, секли с разных направлений. От ветра ныло сердце; холодновато-тошнотный валидольный вкус, казалось, навеки облепил язык и пропитал гортань. Хотелось молчать. Но в первых числах последнего летнего месяца природа зачем-то сжалилась. Уже никто не ожидал от нее подарков, никто не верил в хорошее и потому, когда начало проглядывать солнце, а потом как-то с утра небо сплошь оказалось голубым, в народе шутили: "Лето в тот год пришлось на пятое августа…" Однако и шестого на небеси повторилось то же чудо и ветер из холодного хама, расплескивающего всем и каждому мокрые пощечины и оплеухи, превратился в робкого, ласкового любовника, едва касающегося теплыми ладонями то шеи, то щек, то ног. В тот день Ася впервые, наверное, с прошлого года надела не брюки, а платье; и, торопясь поутру к всеядной глотке метро, с удовольствием чувствуя, что при ходьбе ткань не давит и не трет, а лишь вольно и легко колышется, и ветер-любовник то и дело заигрывает с обнаженной, даже без колготок, кожей бедер, целых минут пять ощущала себя женщиной. Часы обязательного присутствия, казалось, не кончатся никогда. Абитура теперь пошла не та; вместо юной уверенности и веселья – жлобство и наглость, вместо нормальной человеческой робости – оценивающая и какая-то мышиная по мелочности выжидательность: кому и когда дать? и дать ли? тот ли это уровень, где уже надо давать? Собаке дворника, чтоб ласкова была… На статус более высокий, нежели собака дворника, Ася никак не смела претендовать, она это знала; она даже укусить не могла. Но и вилять хвостом не собиралась, если кто-нибудь из будущих светил отечественной науки, отсверкивая обязательным комсомольским значком, предлагал ей отхлебнуть пивка. За них все заранее дали родители, или родственники родителей, или знакомые родственников; и потому они вели себя так, будто весь факультет ими куплен на корню. Они были недалеки от истины. Те, кто шел более-менее сам, как правило, пролетали со свистом; не помогали ни медали, ни нашивки за ранения. Всех повоевавших приравнять к имеющим особые права ветеранам ВОВ и воинам-интернационалистам было невозможно – но ветераны Великой Отечественной в середине девяностых поступать в Университет как-то уже не шли. А если попадался среди грядущих светил какой-нибудь решивший круто переломить свою жизнь "афганец" – попытки реализовать свои законодательно презентованные особые права наверняка, думала Ася, воскрешали в его памяти ежедневные зачистки гористой местности где-нибудь близ Чарикара или Джелалабада. Или где там еще. Сейчас те названия, когда-то – совсем недавно, в сущности! – звучавшие вроде жутких бесовских заклинаний, уже вымывались из памяти потоком новых, куда более многочисленных – и куда более родных. География СССР. В шестом классе мы ее проходили… или в седьмом? Уже не вспомнить. Четыре геологические эпохи назад. Совсем недавно Ася буквально молилась: Господи, ну сделай так, чтобы в Афганистане все уже кончилось к тому времени, когда Антон подрастет. Хоть как-нибудь, все равно как. И вот – закончилось, ага. И вот – подрос. Сразу – иголка в сердце. Сразу – валидол в рот. Сразу – две. И не думать, не думать. Думать о чем-нибудь другом. Хорошо хоть народу поступает сейчас немного. Просто поступить в Универ и просто закончить – дело нелепое, бестолковое, если не разработана долгоиграющая программа, в которой Универ этот несчастный – лишь первая ступень. Если семья не чувствует уверенности в том, что сможет сразу после окончания обеспечить отпрыску что-нибудь вроде долгосрочной стажировки – так это теперь скромно называется – в Сорбонне или Оксфорде, или, наоборот, Токио. И, если уж возвращаться, так сразу беря под длань свою какое-нибудь могучее КБ, или кафедру посытнее, а лучше институт или хотя бы филиал института, или, как минимум, членкором. Что делать с новеньким дипломом здесь? Хорошо, что народу поступает немного, и бумажки деканатские почти не отрывают от, скажем, очередной порции техперевода, заказанной очередным совместным. Иначе было бы совсем не вытянуть. То есть как раз вытянуть. Ножки по дорожке. Но уходить с работы нельзя – в штат тебя сильные мира сего не возьмут, хорошо хоть на птичьих правах держат, подбрасывают деньжат за ишачий труд; а за тунеядство нынче снова не жалуют. Даже ввели во всех анкетах графу: "постоянное место работы". Да и продуктовые заказы до сих пор иногда подбрасывают. Конечно, не как на заводы или управленцам – однако же хоть что-то съедобное. Крепостная актриса. Улыбайся, Настенька, улыбайся… Асенька. Господи, как давно меня никто Асенькой не называл. Нет, спасибо, молодой человек, пива не хочу. В моем возрасте, извините, от пива живот слабит. Не доработаю дня. Нет, не шучу. То есть про живот шучу, конечно, какая же интеллигентная женщина в наше время не ругается матом и не любит казарменных шуток; а про возраст не шучу. Ну-ну, экий вы воспитанный. Не надо. Я свой пост заняла раньше Горбачева и этим горжусь. Вы, наверное, такого уже и не помните. Помните? Хм… Ну конечно, изменник. Везде написано. Нет, я думаю, он действительно своей смертью умер. Всего доброго. Так я тебе и скажу, что я на самом деле думаю. Ладно, проехали. Что там у нас? Э-э… так… так… Зачем райкомовской фирме перевод по военной тематике? А, плевать. Мне-то что. Все нормально… понятно… Скелитн кампани. Компания скелетов, хорошенькое дело. И что сей сон значит? Чертовы спецтермины. Фолкнера бы попереводить или Дос Пассоса, да кому они теперь потребны. А! Рота неполного состава… как это… недоукомплектованная… кадрированная… Ну зачем, скажите на милость, райкому про кадрированные роты? А насколько была укомплектована рота, в которой оказался Антон? И кем? Заморышами и дурачками, которым нечем было откупиться… А еще – шпаной, которая от тюрьмы в армии спасается. Я дрянь, а не мать, тварь, тварь!! Не суметь придумать ничего! Не найти денег! Не найти мужика, под которого лечь не просто так, а чтобы вытянуть хоть немного денег! У военкоматских врачей в прошлом сезоне такса была еще довольно умеренная – и не наскребла! Не реветь, дура! Тушь потечет! Так. Скелитн кампани… Может, сегодня хоть что-нибудь узнаю. Ох, ну и бред. Сказал бы мне кто-нибудь пару лет назад, что я понесу трудовые деревянные ведунье… Я – ведунье. Идиотизм. А что теперь – не идиотизм? Спасибо Татке, подкинула адресок. И откуда она все знает? И главное, сама ведь никогда туда не заходила, наоборот, обмолвилась при мне – и сразу, стоило мне за идею ухватиться, принялась отговаривать: что ты, что ты, это же бесовщина! И глаза – во-от такие сразу. Она же теперь у нас отчаянно верующая, как и полагается верноподданной гражданке. Странно, что графу "вероисповедание" в анкетах еще не ввели. Как это митрополит вчера утречком гундосил из репродуктора, пока я завтракала, среди прочих выступавших по поводу приближения славной годовщины: "И Россия, возлюбленная невеста Христова, вновь устремится всеми помыслами своими к вечному жениху…" Форменный идиотизм: вечный жених – это тот, кто никогда так и не женится, что ли? В общем, советское – значит православное. Экономика должна быть православной. Народ и партия единосущны во Христе. Дальше каждый может продолжать сам хоть до опупения… Что ты, Аська, побойся Бога, это же смертный грех! Это же не энергии там какие-нибудь, это только для соблазна так говорится, что энергии, поля разные – на самом деле все через падшие души идет, через бесеняк! Ты же не измолишь потом никогда! Ты просто молись и жди, Аська, молись и жди, Бог поможет, Бог милостив. Я вот молилась, молилась, не поверишь, сколько на коленках выстояла – и смотри, как замуж выскочила удачно, в наши-то с тобой годы! Ибо милостив и человеколюбец. А мне плевать, даже если и так. Мне надо знать, что с Антоном. Где он. Жив ли. Я не могу ждать. И уж не совсем я темная в этих делах, я же знаю, что по теории-то их, молись не молись, все равно: хотят – дадут, хотят – не дадут. Будь ты хоть трижды добродетелен, проторчи хоть с колыбели до седин на коленках, обливаясь слезами, абсолютно без разницы: даруется не человечьим молением, а Божьим соизволением. Точь-в-точь как в партийных органах. И вообще. Попы, похоже, любого, кто действует, а не ждет на коленках, сразу зачисляют в какие-нибудь Сатаны. Как там в книжке, которую Татка мне подсунуть пыталась… как ее… типично шпионское название, раньше в этаких обложках обязательно что-нибудь про абвер было или про ЦРУ… "Невидимый фронт"? "Невидимая война"? "Невидимая брань", точно! Шлемом тебе послужат совершенное в себя неверие и совершенное на себя ненадеяние, щитом и кольчугой – дерзновенная вера в Бога и твердое на него упование, мечом – непрестанная молитва, как словесная, так и мысленная… Ну какой нормальный человек, если он человек, а не червяк, не слизняк полураздавленный, это выдержит? Может, потому религия и делает свое дело так худо, что всякий, кто по складу ума и души, по характеру, по темпераменту, в конце концов, хотел делать и не мог клянчить и ждать, внутренне сам был готов, что его объявят Антихристом, и вынужден был, если и впрямь хотел чего-то добиться, жить с сознанием того, что он – ставленник адских сил. Ну, а раз так, дескать, то все одно пропадать, семь бед – один ответ… и жил соответственно. Нет, девушка, так не пойдет. Это филькина грамота, а не документ. Подписи нет, печати нет, извольте это все изобразить, а потом уже ко мне. И не надо смотреть так, будто вы меня приобрели вместе с прочей движимостью и недвижимостью. Как и этот скоросшиватель, как и этот стол, как и этот Университет, я принадлежу нашей славной Советской Родине. И вдобавок, в матери вам гожусь. У меня сыну столько, сколько вам. Ах, вы думали, у меня давно уже взрослые внуки? Спасибо, вы очень любезны. Будут и внуки, не сомневайтесь. Не сомневайтесь! Ох, сил моих больше нет!!! Не реви, Аська, только не реви. Лапочка моя, Асенька. Никто нам с тобой не поможет, если мы сами себе не поможем. Ни Бог, ни царь, ни… Сатана. Час остался. Симагин всегда говорил так ласково: Асенька… А его как звали? Вот забавно, не помню. Сергей, кажется. Или… Андрей? Дурацкая манера была в те времена: именно близким людям надо было этак залихватски называть друг друга по фамилиям. Только он, как и в остальном, был вне мира. Он мне: Асенька, а я ему: Симагин да Симагин, Симагин да Симагин. Хоть бы кому-нибудь можно было сказать сейчас: Сереженька… Андрюшенька… Да что ж сегодня глаза-то так на мокром месте? Ладно. Значит, скелитн кампани… Кадрированная компания… сволочей. И Тучков мост, и мост Строителей были почему-то перекрыты уже недели три. Говорили, ремонт. А был еще очень достоверный, почти официальный слух, что в целях безопасности; якобы контрразведка получила данные, будто то ли из Украины, то ли из Эстонии специальная диверсионная группа будет заслана, или уже заслана, с целью взорвать почему-то именно один из этих мостов. Сильно на ерунду смахивало, конечно. Украине сейчас вообще ни до чего, западные и восточные области сцепились насмерть, а в подбрюшье еще Крым висит, от которого неизвестно чего ждать, потому что крымские русские – за Харькивщину, татары им в пику, разумеется, за Запад; хотя, как поговаривали в народе, единственное, что хохлы способны делать даже и без выгоды для себя, – это пакостить. Из одной вредности. Эстония вроде тоже – напрягая всю свою суверенную мощь, упоенно делит с Латвией еще не выловленных балтийских снетков… Но в наше время, если сказано "украсть", "захватить", "убить", "взорвать", – любая ерунда может оказаться правдой. Поначалу Ася хотела попользоваться редкостно хорошей погодой и пройтись до Щорса пешком: как-нибудь просочиться через один из некогда любимых, а теперь ремонтируемых мостов – лучше, разумеется, через Строителей, – потом пройти по набережной к Заячьему острову; продефилировать, не заходя в крепость, по его зеленой окраинке напротив Артмузея, а потом, скажем, пойти дальше по Кировскому или, если силы подведут, сесть, скажем, на сорок шестой. Насколько Ася понимала, записанные ею на клочке бумаги номера означали, что Александра Никитишна – и имечко-то какое! почти бабка Ванга, только а-ля рюс – живет где-то совсем рядом с площадью Льва Толстого, первый или второй дом по Щорса. Очень хотелось погулять часик по этим обожаемым исстари, еще с последних школьных лет, а уж тем более – с первого университетского года местам. Попробовать переплавить в горне тихого предвечернего света, медленно высыхающих луж на асфальте и успокоительно неизменной красоты невского простора мрачную, жуткую, раздирающую грудь тоску в мягкую грусть и хоть так утихомирить нервы перед этой странной встречей, которая то ли удастся, то ли нет. Сколько они по этим местам гуляли с будущим Антоновым отцом! Как смеялись! Как уток кормили булкой с мостика перед крепостными воротами! А они крякали, пятерными такими потешными кряками, одна за другой, и каждый кряк чуть тише предыдущего: кря-кря-кря-кря-кря! кря-кря-кря-кря-кря! Будто хриплые черти хохотали… И он здесь ее фотографировал. Одна фотка случайно сохранилась; вообще-то Ася их все разорвала потом и выбросила – это когда Антону, наверное, уже с полгода было и она поняла наконец, что возврата нет; но одна фотография случайно сохранилась у мамы в бумагах и после маминой смерти – вынырнула вот. В последнее время Ася иногда ее доставала и разглядывала – почему-то стесняясь, будто подсматривала в замочную скважину за совершенно чужим молодым счастьем. В откровенно призывной мимо-юбке и водолазочке, такой тугой, что грудь будто голая. Гибкая, тоненькая еще. Глаза сверкают, и рот до ушей. Вдали на заднем плане – тяжкий угол музея за протокой; сразу за спиной – какой-то куст, их сейчас уже нет, давно зачем-то раскорчевали… Несколько раз порывалась и ее разорвать, но так и не решилась. А у красной крепостной стены лежал тогда поваленный, или спиленный, что ли, тополь – и Ася любила взобраться на него и пройтись, с вопиющей наглядностью виляя девчоночьими бедрами якобы чтоб сохранить равновесие, а Антон старший, тогда еще просто Антон – чтоб ее поддерживал… Подонок. Вот уж поддержал так поддержал. Ничего не вышло из ее затеи; не пройти было даже пешком по перегороженному дощатыми заборами с торцов и мирно дремлющему в ожидании начала ремонта – или в ожидании наряда охраны – мосту. Пробовать дойти до Тучкова Ася не стала – наверняка и там то же лиходейство: передавили, так сказать, транспортную артерию двумя удавками и решили, что три четверти дела сделано, можно полгодика отдохнуть. Или неразворованного остатка средств, отпущенных на ремонт – или что там у них было запланировано? зенитки ставить? противолодочные сети? – хватило исключительно на косые щелястые заборы, а для остального надо уже ждать следующего финансового года… Нам, простым смертным, – без разницы. Даже непонятно было, как добираться – близок локоть, а не укусишь. Вроде вот она, Петроградская сторона, вот, за речкой… прямо хоть вплавь пускайся. И так красиво янтарное солнце мреет над той стороной, небо пепельно-розовое, теплое, и вся река тоже янтарная и розовая… Ася довольно долго стояла у забора в десятке метров от ростральной колонны – то ли в растерянности, то ли в каком-то забытьи. Ей казалось, что именно здесь, на этом месте, она должна вспомнить что-то, что-то найти в себе; казалось, здесь она когда-то шла и поняла нечто очень важное, а теперь забыла и надо во что бы то ни стало вспомнить – но мысль ни за какую защербинку в прошлом не могла уцепиться и бессильно проскальзывала мимо неосязаемого важного по осточертевшему накатанному: не пройти… значит, дорога займет больше времени, чем думала… значит, готовить себе ужин не останется уже никаких сил… куда бы зайти перекусить?.. завтра с утра пораньше надо обязательно успеть в ректорат, выяснить наконец, что они имели в виду тем дурацким распоряжением… Ничего так и не удалось нащупать, и только раздражение на ранний склероз вдруг нахлестнулось новым жгучим охлестом поверх тупо ноющих постоянных бед. Ася сердито притопнула, крутнулась на каблуках и пошла к метро. Собственно, больше и рассчитывать было не на что, хотя крюк дурацкий: до "Василеостровской" пешком, потом до "Гостинки" одну остановку, потом пересадка и потом до "Петроградской" еще две остановки. Кажется, в это время "Петроградская" на выход работала. Или наоборот, только на вход? Забыла. Вернее, запуталась, сейчас почти на всех станциях какие-то ограничения. Ничего больше не оставалось, как ехать проверять. В крайнем случае, вернусь до "Горьковки", подумала Ася, и оттуда пройду пешком по Кировскому, как собиралась. Хотя без зеленой окраинки Заячьего прогулка утратила всякий смысл. Все получилось. Потная давильня заглотила ее, покрутила по своим грохочущим кишкам, туго набитым дурно пахнущей аморфной массой, которая, возвращаясь наружу, распадалась на людей, причем, как ни странно, очень разных – и срыгнула там где надо. Один эскалатор работал на подъем. Приехала куда хотела, вышла где хотела. Много ли надо интеллигентной женщине для счастья? Движение по Кировскому было перекрыто, так что очень даже правильно и замечательно она решила ехать на метро. К ДК Ленсовета, в быту – к "Промке", с песней выворачивала откуда-то с Карповки бесконечная колонна то ли солдат, то ли курсантов. Похоже, в ДК их и вели. Народ на тротуарах кто глазел, кто, ругаясь в голос, пропихивался. Ася тоже взглянула, время было. Мальчишки все маленькие, заморенные, обтруханные какие-то; мордочки глупые и беззащитные. Компания скелетов. Взгляд сам собой забегал по этим мордочкам в войсках Антона – Ася даже не сразу это поняла. А когда поняла, ядовито жгучие слезы опять заплескались под самой переносицей, грозя проесть глаза изнутри и хлынуть. Столько кислятины в душе накопилось, что даже слезы уже не слезы, а прямо-таки серная кислота, так жжет… Ася отвернулась и побежала, чтобы не видеть и не слышать, в подземный переход. "Комсомольцы, добровольцы, надо верить, любить беззаветно, видеть солнце порой предрассветной – только так можно счастье найти…" – на одной ноте тянули ребята и почти в ногу лупили асфальт сношенной пыльной кирзой. Поднявшись из перехода на той стороне, Ася заглянула в афиши и сразу поняла, куда ведут ребят; даже не надо было сопоставлять сегодняшнюю дату и дату над названием лекции. "Советская Республика в кольце фронтов и причины ее конечной победы. 1918-1921. Читает доктор исторических наук А. Токарев". Ася даже с шага сбилась. Фамилия – как у Антонова отца. И первая буква имени тоже совпадает. А второго инициала нет… ну да я все равно бы не вспомнила, как сволоча по батюшке. С него бы сталось, с краснобая, такие лекции сейчас читать. Какой факультет он кончал? Не исторический ли? А тоже не помню… Ведь выписки же ему делала, редактировала и перепечатывала бумажки его драгоценные, с французского, с английского переводила для него… а ни черта не помню. Да что ж у меня в душе осталось-то? Один шлак, жмых… сточные воды. Но уж их зато – да-астаточное количество. Вот и норовят устроить залповый сброс через глаза, слезами. Нескончаемым потоком, стискиваясь в дверях ДК, как вода в узости горной речки, ребята втягивались внутрь. Тут они уже не пели, только кое-кто разговаривал вполголоса. "Заныкал?" – "Не успел…" – "Серя сказал, завтра опять на даче забор мастрячим…" Серя – это, наверное, сержант, не сразу догадалась Ася. Или, может, просто какой-нибудь чрезвычайно осведомленный Сергей? Но вряд ли… Она боялась, ей не удастся провильнуть сквозь поток и придется либо ждать, когда колонна втянется в двери вся, либо возвращаться и огибать Промку по периметру, но ребята были вежливые, тихие – потеснились, втянули несуществующие животики, она и юркнула. От солдатиков пахло немытым молодым. От Антона так пахло, когда он, нагонявшись в футбол с одноклассниками, приходил домой… но он сразу лез в душ, Ася приучила. Да он и сам любил поплескаться. "Хоть бы раз боевые дали. Всё сборка-разборка, сборка-разборка. А если стрельнуть придется? Я ж с десяти шагов, может, не попаду". – "Патронов не хватает. Экономия…" А ведь я сегодня напьюсь, подумала Ася, сворачивая с Кировского за угол. Полбутылки коньяку уже месяца два скучает в холодильнике после Таткиного прихода. Приду от экстрасенсорихи и выдую, и провались все пропадом. Не могу больше. Действительно, оказалось совсем недалеко. Еще с полминуты Ася нерешительно потопталась у парадной, потом, борясь с дурацким желанием перекреститься – но она все равно не помнила точно, как это надо делать, слева направо или справа налево: были, она помнила, в истории с этим какие-то сложности, – шагнула внутрь. Поднялась на второй этаж. Здесь было уже почти темно; лестничное окошко, мутное, как бельмо, белело где-то дальше и выше, и Ася не сразу разобралась со света, на какой двери какой номер. Позвонила, как уговорено. Дверь была широкая, просторная, обитая истертым черным дерматином. Пахло не слишком вкусной стряпней – то ли из-за этой двери, то ли откуда-то еще. Подгорело, мельком подумала Ася. И масло прогоркло, наверное. Странно, она совсем не волновалась, но ее буквально корчило от дикой нелепости всей ситуации. Фарс. Сердце ни вот на столечко не частило. Наконец изнутри раздалось неторопливое шевеление, а потом неуклюже, в несколько приемов прозвякала вытягиваемая из паза цепочка – затея сельской простоты, кого теперь такой цепочкой остановишь – и дверь со скрипом, медленно отворилась. В пожилой женщине, которая стояла на пороге напротив Аси, не ощущалось ничего сверхчеловеческого. Впрочем, опыта общения с экстрасенсами у Аси не было ни малейшего. Ничего, наверное, и не должно ощущаться? Во всяком случае, когда лет девять назад по телику начали показывать всяких Глоб и Кашпировских, в них тоже сверхъестественная суть как-то не сквозила; просто один – вроде бы мелкий комсомольский работник, другой вроде бы тупой майор, вот и вся разница. Господи, как она тогда хохотала над этими мессиями! С Антоном вместе хохотала… И вот – колесо судьбы свершило свой оборот. Что говорить-то? – Александра Никитишна? – спросила Ася, решив не тянуть. Как можно меньше времени надо потратить на эту ерунду, мельком подумала она, коньяк выдыхается. – Да, – негромко, басисто-раскатисто сказала женщина и слегка наклонила голову с седыми кудряшками. В правой руке ее дымилась сигарета, вставленная в длинный темный мундштук. Значит, курить можно будет, удовлетворенно отметила Ася. Курить хотелось отчаянно. Но каков имидж! Обязательно с мундштуком, как полагалось в начале века, когда так модны были все эти спиритические идиотизмы… И глухой темный халат до полу. – Меня зовут Ася, я звонила вам позавчера, и мы договорились. По поводу выкройки. Несколько секунд Александра Никитишна неподвижным взглядом остужала Асю, потом затянулась долгим затягом и чуть посторонилась. – Заходи, милочка, – сказала она. Асю передернуло, и она с трудом сдержалась. Повернуться и вон отсюда, и ни слова больше с этой комедианткой… Нет. Всякую дорогу нужно пройти до конца. Квартира была коммунальной, вот почему три звонка, и вот почему конспирация насчет выкройки. Висели плащи и пальто, висели мокрые простыни, наволочки и совсем неопределенные тряпки, висели тазы. Телефон – коридорный, и возле него с прижатой к уху трубкой, взгромоздив одну ногу на стул, стояла, молча и размеренно кивая, какая-то коза в застиранном халате, неинтересно разъехавшемся на тощей коленке, и с обмотанной трухлявым полотенцем свежепомытой головой. Синий чад, который Ася учуяла еще на лестнице, плавал плотными слоями, и оттого весь коридор казался чуть призрачным, удушливо мерцал. Снятся людям иногда голубые города… у которых названия нет. Нет им названия. И несть им числа. Александра открыла перед Асей крашенную белой краской дверь, потрескавшуюся и облупленную, и пропустила Асю впереди себя. В комнате было чистенько, ухожено и почти не воняло кухней. На широком щербатом подоконнике – естественно, горшочек с алоэ. Открытая форточка, как часто случается в старых домах, была почти недоступна – неудобно, высоко, да еще у окна стол, через который надо лезть… Наверное, на стол и следует влезать, чтобы отворить или затворить сей живительный клапан, поняла Ася. Впрочем, клапан, похоже, никогда не закрывался. Скатерочки, салфеточки, слоники. Не хватало только картинки с лебедями. Смех и грех. Впрочем, книги; много книг. И масса толстых папок, стоящих рядами на открытых навесных полках, грудой лежащих на столе… Наверное, труды какие-нибудь экстрасенсорные, каких не публикуют. И разумеется, самопалы. Кастанеда этот пресловутый наверняка во всех видах. А ведь, похоже, выкройки – не только конспирация. Действительно, повсюду альбомы выкроек, и обрезки тканей там и сям, и ножницы поверх… – Присаживайся, Асенька, – сказала Александра, указывая Асе на продавленное кресло, обтянутое, как в больнице, белой простыней. Ася опять едва не скривилась в ядовито-горькой ухмылке, опять сдержалась едва-едва. Только сегодня мечтала, чтобы Асенькой называли, вот и дождалась. Но как-то не тот контекст. Сама Александра уселась напротив Аси, у стола, и подвинула по столу пепельницу с горкой окурков так, чтобы она оказалась ровно посередине между Асей и ею самой. – Кури. Ты ведь обрадовалась, когда увидела, что я курю? Уже невмоготу, сигарета сама в руку просится? Сердце ударило сильней. Ася сощурилась. – Вы ошиблись, – сказала она сдержанно. – Я не курю и никогда не курила. В молодости баловалась, конечно… и только. – Вольному воля, – сказала Александра неторопливо. – Я смотрю, тебя коробит, что я обратилась к тебе на "ты". Это, наверное, нетрудно было заметить, подумала Ася. – Наверное, нетрудно было это заметить, – сказала она. – Нетрудно, – согласилась Александра и медленно, тщательно стряхнула в пепельницу пепел. – Но ведь ты сама назвалась Асей и ни разу не назвала своего отчества. Что же мне было делать? Правда, подумала Ася. Ей все-таки стало не по себе. – Исправим твою оплошность, или уж пусть идет как идет? Ася запнулась. Александра Никитишна еще раз цепко оглядела сидящую напротив нее женщину. Да, незаурядная особа. Когда-то была красива, возможно, даже очень красива. Не той модной нынче красотой, которая сразу вся на ладони, не тупенькой миломордашкостыо ногастых акселераток, которые умеют кое-как ездить на мотоциклах, целуются и отдаются, не вынимая жвачки изо рта, и с пеленок знают все о гинекологии и о том, что от них надо парням, которые тоже только и умеют, что ездить на мотоциклах и сурово, мужественно бить тех, кто слабее; и что им самим надо от этих парней. Нет. Не броской, но бесконечной переливами духовной красотой, перед которой всегда, кроме последних лет, так преклонялись на Руси; красотой, от которой щемит сердце, как от скрипичной сонаты или от освещенных закатом сосен над темным зеркалом озера, затерянного в лесу. Ни съесть, ни выпить, ни поцеловать… Иконописное лицо. Любовь, порыв, бесшабашная радость, самоотречение и сострадание – вот из чего была соткана эта женщина. А мир изжевал все это и сплюнул под мотоцикл. Она и сейчас могла бы быть красива, если бы не находилась в последнем градусе отчаяния и усталости. Сердце, конечно, и желудок, конечно. Сердце – от постоянных адских стрессов, желудок – от многолетней дрянной еды на бегу. Даже не еды, а так называемого перекусывания. Жуткое слово. Перекусил… кого? чем? Совершенно не следит за собой, мимоходом подкрашивается какой-то дешевой дрянью, просто по привычке, как зубы чистят – и к станку… Нет, не к станку, конечно; к столу. На столе… телефон и бумаги на столе, очевидно. Секретарь. Мужчины нет. Под глазами синяки, мешки. Ранняя седина, которую даже не пытается скрыть. Неужели такое горе – из-за мужчины? Нет, наверняка что-то более серьезное. Ребенок пристрастился к наркотикам? Уже ближе. А мужчины – мужчины просто нет, и ей это уже все равно. С ее характером у нее действительно должны быть проблемы с мужчинами. Не курю, видите ли. Мой дым буквально весь готова была заглотить, грудь ходуном заходила… грудь красивая до сих пор. Гордыня. Но сейчас это – так, от отчаяния, отчаяние подчас удесятеряет гордыню; ежик, ежик, спрячь иголки… Сразу всплыл Достоевский: самые гордые самыми пошлыми рабами-то и становятся! Нет, эта женщина не могла быть рабой и совершенно не могла быть пошлой. Просто она делалась частью того, кого любила. С радостью делалась, счастлива этим была… А ее кто-то ампутировал, эту часть. Но здесь она не потому. Скорее всего, и впрямь что-то с ребенком – ушел из дому и пропал или… вляпался в какую-нибудь секту? Ищет ребенка, очевидно. Охо-хо, ничем я ей не помогу… Интересно, помирился Витька со своей змеей, или нет еще? Четыре дня не звонил; по-прежнему, вероятно, весь в грустях. Ничего, деньги кончатся – позвонит. Нормальный жизненный цикл уж который год. Мам, ты знаешь, как-то так получилось, что я опять совершенно пустой… Но было тут еще нечто. Нечто очень странное, и едва ощутимое, и совсем, совсем нестандартное. Оно не укладывалось в шаблоны, наработанные многолетней практикой. Александра Никитишна была даже благодарна сидящей напротив женщине за то, что та молчит и никак не решается перейти к делу, хотя обычно старалась тратить как можно меньше времени на этот свой не вполне честный приработок. Вот шить ей нравилось, в шитье был реальный процесс и реальный результат, и результат этот – положительный, материальный, возникал в конце концов всегда. Так приятно сделать своими руками что-то настоящее! Так приятно его потом отдать – зная, что это действительно одежда, ее будут носить, гладить, стирать, вешать в шкаф, доставать из шкафа и надевать сызнова… А тут… мыльные пузыри. Но лишних денег не бывает, и если есть хоть какой-то дар, скромненький, задрипанный, сродни жульничеству, да, сродни, пусть! – нельзя не выкачивать из него хоть малость. Не те времена. Было еще нечто… ощущался какой-то радужный отсвет дальнего сияния… И тут у нее буквально перехватило дыхание, сердце зашлось. Ася решительно вынула из сумочки перетянутую резинкой пачку десятирублевок и кинула ее на стол рядом с пепельницей. – Я не верю вам, – глядя мимо собеседницы и чуть наклонив голову, сказала она ровно, но так напряженно, что казалось, голос вот-вот сорвется. – Я не верю в ведовство. Я не верю ни в Бога, ни в черта, ни в инопланетян, ни в Шамбалу и ни в какую вообще дребедень. Раз в жизни я поверила человеку, который сам, наверное, верил в то, что ухватит жар-птицу… впрочем, к делу это не относится. – Возьмите-ка пока деньги назад, – негромко предложила Александра Никитишна. – Незачем ими так царственно разбрасываться. Ася запнулась и поглядела на нее исподлобья. Видимо, неожиданное обращение на "вы" выбило ее из едва нащупанного ритма. Потом, ощутимо напрягшись, проигнорировала услышанное. – Но мне сейчас уже больше некуда пойти. Я везде побывала. В военкомате, в штабе округа с какими-то ярыжками в погонах провела, кажется, полжизни. Унижалась, чуть ли не отдавалась… сто раз писала в часть, бегала по материнским комитетам – и разрешенным, и неразрешенным, и полуразрешенным… Да, – она глубоко вздохнула, потом с силой провела ладонями по щекам, уродливо натягивая их на почти спрятавшийся в складках рот. Опустила руки. Лицо неторопливо расправилось. – Простите. Мой сын Антон был призван в армию осенью прошлого года. Последнее письмо я получила от него в феврале. В нем, кроме прочего, определенно говорилось, что его часть отправляют на Закаспийский фронт… Да, подумала Александра Никитишна, тут я дала промашку. То есть все правильно, проблема в ребенке… но мне и в голову не пришло, что ее сын уже год назад достиг призывного возраста. Раненько же она родила. А можно было бы догадаться, что именно и только так она и должна была бы… Характерец, Да, девочка, представляю, сколько наломала ты дров с тех пор, как начала подкладывать ватку в штанишки. И сколько тебя ломали. А сломали? Интересно, сломали – или просто сожгли? А интересно – совсем сожгли? Я же чувствую, что не совсем. И пожалуй, даже не совсем сломали. И эта переливчатая, медленно тающая пуповина, давно уже оборванная, но еще чуть теплящаяся тем же светом, каким горит тот светляк… – У вас есть с собой какие-нибудь вещи сына? – спросила Александра Никитишна, чтобы хоть что-то сказать, потому что женщина замолчала и молчала уже, наверное, с полминуты, строго и недоверчиво глядя ведунье в глаза. – Да, разумеется, – сказала Ася и снова полезла в сумочку. – Вот. Это его записная книжка. – Не верите в ведовство, но подготовились самым надлежащим образом, – не удержалась Александра Никитишна. Ася пожала плечами: – Взялась делать, так надо делать. Вне зависимости от того, как к этому делу относишься… – Откуда вы узнали, что надо прихватить с собой что-то из вещей? По книжкам? – Не знаю… не помню. Пара любимых вещей, фотография… наверное, действительно из какой-то бульварной книжонки. В детстве мы все такое читаем иногда. Бульварные книжонки… Характерец, снова подумала Александра Никитишна, беря из Асиных рук строгую черную записную книжку. Мельком полистала. Мало телефонов, мало имен. Очень ограниченный круг общения. Нелюдимый? Мама подавила? Такая может… Представляю, когда она влюблялась и пыталась стать частью своего беззаветно любимого – мужику надо просто глыбищей быть, чтобы под тяжестью этакой части не опрокинуться… Или, наоборот, в маму – чересчур разборчив, как золотоискатель? Почерк уже вполне мужской, не надломленный и не сдавленный – колючий, стремительный. Значит, скорее, в маму. Интересно бы взглянуть на почерк мамы, подумала Александра Никитишна. Впрочем, и так очевидно: парень серьезный, суровый и от мамы взял немало. А от папы? Да какое мне дело, собственно… Но бабье любопытство пересилило: – Простите, Ася, но это существенно… Папа ваш где? Ася на секунду замерла с нависшей над сумочкой рукой. – А пес его знает, – спокойно ответила она затем. – Папа у нас не уродился. Это Антонов любимый галстук. На выпускном вечере он был в нем. Галстук как галстук. Зачем я продолжаю этот шутовской допрос? Зачем мучаю ее? Почему сразу не скажу, что это все для меня слишком серьезно? Что ей обращаться сейчас ко мне – все равно что поручать планирование десантной операции ковровому клоуну? Что я – просто балаболка? – Это – его последняя фотография. Очень неплох. Глаза – от мамы, несомненно. Вон громадные какие. Взгляд – открытый, чистый… щедрый. Представляю, как она этими вот глазищами, этим вот чистым щедрым взглядом снизу вверх смотрела на того, кто этого Антона ей делал. Какого Бога она в нем видела. Я все тебе отдам, мой князь. И ведь без обмана, без лицемерия, наверняка только им и дышала. А у князя пропускная способность на порядок ниже, чем требуется, чтобы столько переварить, он девяти десятых даримого просто не замечал; чтобы столько взять, нужно жить качественно иной жизнью, более высокой, более интенсивной, – а тот только чувствовал смутно, что происходит нечто характеризующее его не лучшим образом, для него даже унизительное… В дребезжащий моторчик от серийного мопеда залили ракетное топливо. Но мопед не стал ракетой – просто не завелся. Да, обидно было бы моторчику, имей он хоть толику чувствительности: ведь не пустой, что-то булькает в трубках, и явно не вода, явно что-то чрезвычайно калорийное – а ехать не получается… Впрочем, чуток поразмыслив, моторчик понял бы, что ему еще повезло – да, не завелся, но ведь и не взорвался! А ведь на волосок был. Немедленно слейте этот ужас! Пока не сольете – даже и не пробуйте меня завести! Представляю, как парень в конце концов начал ее бояться… Похоже, подбородок у мальчика оттуда, от князя; да, смазлив был князь. Александра Никитишна украдкой глянула поверх фотографии на Асю; та сидела, рассеянно глядя в сторону, положив ногу на ногу – ноги красивые до сих пор; сколько же все-таки ей лет? тридцать пять? тридцать шесть? тридцать семь? – и зверски хотела курить. Ну зачем ты себя мучаешь, Ася, зачем эта гордыня? Вот уж точно диавольская… Все мы пытаемся казаться лучше, чем мы есть. И о других думаем лучше, чем они есть, – если только не думаем о них хуже, чем они есть. Но всему нужна мера. Как ощетинилась на мою догадку про курево – так и держишь теперь планку. Передо мной-то зачем? А влюбилась в козла. А может, и не в козла? Просто не сдюжил он быть хоть вполовину таким, каким ты его видела. Но хоть попытался он напрячься – или шарахнулся сразу? Пожалуй, это – вопрос вопросов. От ответа зависит и оценка. Пытается человек или нет? Мужественное поражение – или инфантильное "чурики"? Это у Шекспира, кажется: коль бедный друг бессилен, благородство должно ценить старанье без успеха… А ведь сколько приличных, пусть даже и не крупных людей наверняка вздыхало по тебе, Ася, в последующие годы. И сразу из памяти подал голос незабвенный Шарапов: красивая женщина, хорошего человека могла бы осчастливить… Могла бы, могла бы… все, пошли вязать Ручечника. Я-то уж не буду держать планку перед нею? В мои годы глупо… Покажу-ка я тебе пример, Ася. И свою душу облегчу. Собственно, ничего, кроме правды, я тебе сказать и не могу, потому что настрадалась ты неимоверно, а я твое страдание – уважаю… а ты мое? Вот мы и проверим. И ведь есть еще этот невероятный, загадочный светлячок, с которым ты, похоже, как-то связана. Я скажу тебе про него, хотя ничего не понимаю. Но, возможно, это будет лучшим, что мне выпадет сделать в жизни. И здесь Александра Никитишна оказалась права. Но никогда не узнала об этом. Аккуратной стопкой Александра Никитишна сложила записную книжку, фотографию, пачку денег, стянутую медицинской резинкой; вокруг этой стопки проворной, привычной к тканям рукой пустила галстук и протянула все Асе. – Я буду совершенно перед вами откровенна, – проговорила она спокойно и доброжелательно. – Возьмите все это. Я ничем не могу вам помочь. Никакая я не ведунья. Я самая натуральная шарлатанка, приноровившаяся подрабатывать еще и таким вот образом, потому что у меня сын – шалопай и бездельник, а я его люблю. Собственно, я и живу-то только им. Асю будто ожгли кнутом. Она резко выпрямилась в кресле, глаза полыхнули. Секунду она приходила в себя, потом выхватила вещи, пихнула в сумочку и попыталась встать. Александра Никитишна удержала ее, мягко положив ладонь ей на колено. – Почему вы так рассердились? Вы же с самого начала были уверены, что я шарлатанка. Да вы и начали с того, что мне не верите и вообще ни во что не верите. – Потому что… – быстро ответила Ася и запнулась. И поняла, что не знает, как продолжить фразу и как ее закончить. – Вы… – сказала она после паузы и опять осеклась. С минуту они молчали. Потом Ася сгорбилась в кресле. Потом закрыла сумочку – щелкнул замок. Заложило в груди, чуть выше сердца. Откуда-то из-за стены или из коридора ритмично, буквально на одной басовой ноте, долбил по-английски магнитофон. "Ай кэн фак – бам, бам-бам, бам-бам – ю кэн фак – бам, бам-бам, бам-бам – хи кэн фак – бам, бам-бам, бам-бам – ши кэн фак – бам, бам-бам, бам-бам – уи кэн фак – бам, бам-бам, бам-бам – зэй кэн фак – бам, бам-бам, бам-бам…" Опять надо ловить слезы за хвост, чтобы не выскочили наружу. – Я пойду, – сказала Ася с чуть заметной вопросительной интонацией. И только тут поняла, что на самом деле – надеялась на чудо. Надеялась. Потому и начала так резко с декларации недоверия – чтобы ее разубедили с той же неистовостью, с той же искренностью и столь же сразу. Потому и отреагировала так болезненно на признание ведуньи. Но говорить этого вслух уже не стала. – Подождите, – чуть помедлив, ответила Александра Никитишна. – Я не закончила. Я все-таки немножечко эмпат. Обнаружила это лет двенадцать назад, а убедилась окончательно – лет семь… шесть… Я чувствую, просто чувствую кое-что… что обычно люди не чувствуют. Таким, как я, в милиции цены бы не было. Я действительно очень много сразу про вас поняла. И это не только как… ну, как Шерлок Холмс – все подмечает внимательным, острым взглядом и делает выводы. Большую часть того, что я подмечаю, я подмечаю не глазами. И выводы делаю не только из того, что подмечаю. Я – чувствую. Иначе я не смогла бы работать. Я чувствую, что люди хотят слышать – и им это говорю. Им приятно. И они платят мне за это удовольствие. Я буквально почувствовала, как ваши легкие затрепыхались навстречу дыму. Я чувствую, что вам совершенно необходимо сейчас принять еще одну валидолину, но это вы тоже стесняетесь при мне. Вот здесь у вас тянет, с минуту назад затянуло, да? – Да, – тихо сказала Ася и послушно полезла за валидолом. – И еще много про вас чувствую, поверьте мне… я уж не буду все перечислять, это просто ни к чему. А теперь другая история, послушайте и постарайтесь поверить. Просто на слово. Я работаю вообще-то. Есть такое объединение "Позитрон", я там… неважно. Клерк. И я езжу туда каждый день. И много чего чувствую про людей, которые едут со мною рядом, проходят мимо по улицам, иногда – даже про тех, кто живет в домах, возле которых я иду. Сунулся человек открыть форточку или стоит у окна, поливает цветочки на подоконнике – и вдруг на меня будто падает: у этого тромбофлебит. Не название болезни слышу, а чувствую симптомы, и тут уж несложно самой поставить диагноз. А этот боится откровенного разговора в первом отделе, на него там еще со времен перестройки досье. А эта – влюблена, но мелко, грошово… ей нравится, что у парня такая модная щетина на обворожительно тупом рыле, и такие крепкие пальцы, и такая попсовая куртка, и что какая-то подружка ей из-за куртки ее парня завидует. Какая это на самом деле куртка, я не вижу. Конкретной информации нет. Но то, что девчонка ощущает ее как попсовую, я чувствую. – Я… н-не верю, – с трудом выговорила Ася. – И я не верила, пока не почувствовала сама. Неважно. Пришли же вы ко мне, не веря. Взялась делать – так делай, вы сами сказали. Так вот уж доделайте. Потому что… потому что… не знаю, как сказать. – Александра Никитишна неторопливо вынула из мундштука давно погасший окурок, положила его в пепельницу, потом вставила новую сигарету. Щелкнула зажигалкой. Пальцы у нее чуть дрожали. Этого не было поначалу, отметила Ася и вдруг сказала: – Я закурю. – Естественно, – ответила Александра Никитишна. И протянула ей зажигалку с маленьким огонечком, прыгающим поверх. Ася достала из сумочки сигареты – снова щелкнул в тишине замочек. "Ши кэн писс – бам, бам-бам, бам-бам – уи кэн писс…" Уже из-за одного этого бам-бам нельзя было допускать тишины; следовало разговаривать без пауз. – Понимаете, все это что-то очень естественное. Посюстороннее, так сказать. Просто, скажем, атавизм… или повышенная, аномальная чувствительность. Есть люди близорукие, а есть дальнозоркие, так вот я дальнозоркая. Вы же заметили сейчас, что у меня пальцы дрожат, а в начале разговора тремора не было и в помине, потому что я не волновалась. А дальше вы уже можете поразмыслить и понять: это было оттого, что я думала, будто у меня обычная клиентка, с какой-нибудь ерундой, я ей сейчас наплету про ее хахаля или про ее киску, и дело с концом. Поверьте, с такими проблемами, как у вас, ко мне еще не приходили. Вот. Видите, как просто. Ну, а я замечаю и чувствую еще чуть больше. Никакого секрета, никакой мистики. И чувствую только на очень близком расстоянии. Если в окно – то в ближайшее. Только первый этаж. Иду мимо – чувствую, и то далеко не всегда. Прошла пару шагов – все растворилось. Как запах. Обе женщины приникли к своим сигаретам одновременно. Почти одновременно выдохнули дым. Потом Александра Никитишна поднялась – разом обвалились к полу складки длинного халата – и медленно пошла поперек тесной, уставленной допотопной мебелью комнаты. – Но есть одно исключение, – отрывисто произнесла она. Пошла обратно. Ася завороженно следила за нею и ловила каждое слово; ее пронялотаки – и теперь познабливало от волнения. Происходило нечто сверхъестественное. – Там в глубине, где-то во дворах есть дом… обычный жилой дом, один из прочих… И в нем есть одна квартира. Про остальные я ни разу не чувствовала ничего и не могла, разумеется, потому что далеко, метров семьдесят от моей обычной дороги от остановки к проходной… А там… все время свет. То есть не окно освещено, а – свет! Вы понимаете? – Нет. Александра Никитишна печально усмехнулась. – И я – нет. Сколько раз я хотела туда пойти! Просто – пойти, позвонить в дверь… или хотя бы подойти поближе, может быть, что-то пойму, почувствую… Не решилась. Это… совершенно иное. Мне просто страшно. Если соприкасаешься с качественно более высоким уровнем, то либо поднимаешься на него, либо сгораешь. Вот… вы уж извините… вот отец вашего Антона. Насколько я понимаю, вы ничего не требовали от него, наоборот, как бы только дарили… но это были такие подарки, которые не всякий может взять, от которых можно надломиться. И тут – что-то подобное, только где-то там… – На мгновение она даже поднялась на цыпочки и беспомощно повела вверх старческими руками, словно пытаясь поймать нечто, парящее под потолком; в ее пальцах дымила сигарета в длинном мундштуке а-ля начало века, и под потолком не осталось ничего, кроме медленно перетекающего из никуда в никуда извилистого следа. – Откуда вы это все знаете? – спросила Ася медленно. Александра Никитишна растерянно посмотрела на нее, а потом пожала плечами. – Поняла… – как-то удивленно ответила она. Бам, бам-бам, бам-бам. . – Все так называемые экстрасенсы, – торопливо сказала Александра Никитишна, – в лучшем случае вроде меня. Или вовсе жулье, я с такими тоже сталкивалась. А там… Если вам где-то и могут помочь, то только там. И… еще. Я не знаю, но… Вы с этим уже как-то связаны. Понимаете? Уже. – Не понимаю. – И я не понимаю. Над вами будто отсвет. Тоненький извилистый лучик, остывший такой… По-моему, он не живой. Рудимент. – Это бред, Александра Никитишна, это какой-то бред! Я обыкновенная взбалмошная баба без особых изысков, и даже без особых устоев… Никогда ни с какими магами не общалась даже мельком. Всю жизнь бумажки перебирала, всех ненавижу… Какой лучик? Какой отсвет? "Ай кэн килл – бам, бам-бам, бам-бам – ю кэн килл – бам, бам-бам, бам-бам – хи кэн килл…" – Я дам вам адрес, – устало проговорила Александра Никитишна. – Просто напишу вам на бумажке номер дома и номер квартиры, так, как их себе представляю… как чувствую. А дальше вам решать. Я не знаю. "Уи кэн килл – бам, бам-бам, бам-бам – зэй кэн килл – бам, бам-бам, бам-бам…" – Напишите, – сказала Ася. – Напишите мне, пожалуйста, этот адрес. Но, стоило ей выйти на лестницу – обычную советскую лестницу, пропахшую кошками, с перегорелой лампой, стертыми, словно ими пользовались много веков, ступенями и расшатанными перилами, за которые все равно, хоть это и рискованно, приходится цепляться, потому что в потемках ни черта не видно, – настороженно-благоговейный трепет стал быстро оседать, словно пена в выключенной взбивалке. Узкий прямоугольник далекого лестничного окна теплился рыжим закатным светом, но здесь этот свет не освещал ничего; наваливаясь на хлипкую опору, Ася медленно, все время боясь оступиться и переломать ноги, перемещалась от ступеньки к ступеньке. Путь вниз занял, наверное, минут десять. На улице было немногим светлее, но здесь, по крайней мере, можно было дышать без отвращения и впускать воздух в легкие на столько, на сколько легким хочется. Небо еще светилось. И разноцветные окна квартир светились тоже. В этом смешанном свете крохотный внутренний дворик дома – одно кривое дерево с обломанными от частого лазанья нижними ветками, два с половиной чахлых куста, песочница, скамейка и один покосившийся столб – остаток когда-то радовавших тут ребятню качелей – был сносно виден. Ася пересекла тротуар – и, оступившись-таки на выбоине в асфальте, едва не упала. Хорошо, что не на каблуках. Настороженно выщупывая ногами место для каждого следующего шага, она все-таки доковыляла до скамейки; провела по ней кончиками пальцев и поднесла руку к глазам. Вроде не нагажено. Села. Надо было еще раз как следует перекурить и как следует все обдумать. Покамест мыслей не приходило никаких. А трепет, который так неожиданно накатил на Асю у Александры, когда та принялась откровенничать, попутно все-таки показывая свое могущество как бы в опровержение всего, что рассказывала столь откровенно, – трепет сей за время лестничной и дворовой эквилибристики пропал начисто. Цирк, ну чистый цирк. Дешевка. Я такая обыкновенная – и сразу демонстрация того, что она совершенно необыкновенная… Да, но зачем? Денег не взяла… А не гипноз ли? Ася судорожно дернулась в сумочку Якобы отдала, а на самом деле всучила пачку резаной бумаги или вообще какашку какую-нибудь… и взятки с нее гладки: вы, милочка, сами виноваты, я не взяла с. вас ни копейки… Нет, деньги были на месте. Ася расслабилась. Вытряхнула из пачки сигарету, вставила ее в губы, в которых почему-то бегали мурашки – но, собственно, так часто бывает, когда сердце плохо справляется, Ася уже года три знала это неприятное ощущение, однако оно, по крайней мере, не было страшным; просто надо спокойно посидеть. Много курю, это да. Но от такой жизни и ангел закурит и запьет. Зажигалка тоже была на месте. Хотя, вспомнила Ася, зажигалку она и не вынимала, Александра дала ей прикурить от своей. На самом деле, симпатичная баба. Весьма симпатичная. Если бы не надо было стараться уверить себя в том, что она действительно прямо-таки ведьма, стараться поверить ей… Отсвет, видите ли. Свет! Не окна освещены, понимаете ли, а – свет… Бред. Да, но несколько раз она с ювелирной беспощадностью попадала по болевым точкам. Никто не мог ей рассказать. Значит… Жутенький холодок, сродни тому, какой ощущаешь, когда одна дома вдруг слышишь с кухни чье-то невозможное шевеление, снова затоптался по ребрам. Словно на голую кожу под платьем посыпался мелко накрошенный лед. Значит, она и впрямь как-то чует? Да, но если это правда, то почуяла она про меня наверняка куда больше, чем озвучила. Ох, сколько же она всякого могла почуять! Гадай теперь, что она про меня знает, а что – нет! Тут уж не мистическая дрожь ударила – просто скорчило и перекрутило от стыда. По Невскому легче пройтись в неглиже, чем вот так… выставить голую задницу души перед совершенно чужим человеком. Но ничего уже не сделать было, оставалось только затянуться поглубже. А потом, без паузы, еще раз. Ох, много курю. Ладно, действительно, сделанного не воротишь. Надо думать, как быть дальше. Не в прошлое надобно смотреть, а в будущее, как учит нас родная партия. Что там у нас в будущем? Свободной от сигареты рукой Ася достала и развернула, потом разгладила на колене четвертушку тетрадного листа и уставилась на едва видные в совсем уже сгустившихся сумерках, крупно начертанные аккуратным почерком Александры цифры. И что мне с этим делать? Как быстро сигарета кончается. И совершенно не хочется вставать. Ноги не идут. Этот вечер добил меня, такие встряски мне уже не по сезону. Значит, ближайшее наше будущее определено. Это – еще одна сигарета. Ася прикурила вторую сигарету от первой, а окурок нахально бросила прямо себе под ноги и, прежде чем придавить его носком туфли, некоторое время боковым зрением – смотрела-то она все еще как бы на цифры на бумажке – отмечала его потаенное оранжевое свечение. Свет, понимаете ли… Отсвет. Остывающий лучик. Окурок погас сам. Был, был – и вдруг исчез в темноте. Забавно, однако, вдруг сообразила Ася. Это же до "Мужества" тащиться. Где-то в тех краях мы с Симагиным жили… убей, не вспомню сейчас, где именно. Но каждое утро на эту самую "Мужества" галопом неслась, счастливая сожительница, дурында… И каждый вечер на ней вылезала и от нее куда-то туда… в кусты. Зелени там много, что правда то правда. Хороший район. Хотя, говорят, до него стало очень сложно добираться после той жуткой диверсии в метро, когда между "Мужеством" и "Лесной" чеченцы прямо в час "пик" взорвали бомбу и сколько-то тысяч народу заживо утонуло в жидкой глине прямо в поездах, в подземных вестибюлях… Чуть ли не десятки тысяч. Это же самая загруженная ветка была, потому ее и выбрали для теракта… Если, конечно, это действительно был теракт. А то кто-то мне рассказывал, что вроде по "Немецкой волне" передавали, это просто авария, головотяпство наше обычное; плывун подтекал-подтекал, а слугам народа плевать-плевать, лишь бы не менять ничего, поддерживать в гражданах чувство стабильности и уверенности в завтрашнем дне; ну и дотянули до того, что все прорвало с хрустом. Да замдекана же рассказывал, бравируя своим свободомыслием и бесстрашием! Но – вроде и арестовывали кого-то потом, и сажали, и какие-то ребята кавказского вида по телевизору признавались, что – да, мы… сама видела. И целую компанию комитетчиков за мастерски проведенное расследование кого наградили, кого повысили – тоже показывали по ящику. Шут его знает. В наше время чем версия гнуснее, тем ей веры больше; но тут обе гнусны примерно одинаково, каждая по-своему. Да, скучновато было бы мне сейчас ездить в Универ от Симагина… Хотя от Петроградской в ту степь, кажется, какой-то троллейбус ходит… вернее, в ту пору ходил, а теперь – Бог весть. Сигарета кончилась снова. Ася побаюкала дотлевающий окурок между пальцами, размышляя, не прикурить ли от него третью, но вместо этого, решительно отбросив очередной оранжевый светлячок, впотьмах выдавила на ладонь еще одну горошинку валидола и кинула в рот, а потом поднялась со скамьи. Довольно дурью маяться. Ночевать здесь собралась, что ли? Хватит тянуть, и так час поздний. Поехали. Я-то знаю, отчего ты тут приплясываешь на месте. Решиться не можешь. Но не откладывать же до завтра. И вообще незачем продлевать знакомство с миром парапсихологии, магии и колдовства. Каждую дорогу нужно пройти до конца, это так – но не идти же вот именно этой дурацкой дорогой целую неделю, хватит для нее и одного вечера. А ежели в полпервого ночи, когда возвращаться буду, пьяндыги зарежут на улице, так спасибо скажу. Перед тем как спрятать листок бумаги с адресом, она еще раз вгляделась в него, с трудом разобрала цифры. Да, цифры запомнились, можно будет больше не смотреть. Цифры ничего не говорили ей. Мене, мене, текел, упарсин… Она вовремя вспомнила, что, помимо сомнительного, почти мифического троллейбуса, к площади Мужества от "Пионерской" совершенно точно ходит пятьдесят пятый трамвай. Может, и крюк, зато надежнее, и вдобавок никого спрашивать не надо. Она очень не любила спрашивать, как пройти. Тошнило от бестолковых разговоров. Хотелось молчать. Улицы были пустынны, и почти порожний трамвай, океанически раскачиваясь с боку на бок и гремя, с недневной скоростью легко летел сквозь темноту по прямой; Ася забыла, как проспект называется. Но что-то такое смутно знакомое узнавалось в окна, если получалось разглядеть это что-то по ту сторону собственного отражения в темном стекле. Кинотеатр? Точно, кинотеатр, типовой кинотеатр постройки середины шестидесятых, мы сюда ходили с Симагиным, смотрели что-то, целомудренно держась за ручки в темноте; потом с Антоном и с Симагиным, а иногда – просто с Антоном, когда гений творил нетленку и ему было не до нас. Другая жизнь. Три геологические эпохи назад. Эра рептилий, мезозой… Точно, сейчас поворот, вот и площадь; здесь посветлее. Ага, вон метро. На выход, мадам. Мадемуазель. Дебилка. Одиннадцатый час – самое время звонить в дверь незнакомой квартиры. Ну, точно, а когда дверь откроет какой-нибудь заспанный хмырь или голая поддатая парочка, осведомиться у них: простите, что у вас тут за свет Фавора? Соблюдайте светомаскировку! А ведь я сбрендила, поняла Ася, когда двери трамвая, перепончато подергиваясь, расползлись в стороны. Она даже заколебалась: выходить, не выходить… Потом, смертельно испугавшись того, что двери снова поползут навстречу друг другу, почти выпрыгнула наружу. Было тепло. В Питере почти никогда не бывает тепло, когда темно, и теплая густая тьма навевала какие-то сладостно-южные ассоциации. Судак, Гурзуф… Понт шумит… Если выпало в империи родиться – лучше жить в глухой провинции у моря. Детство, пальмы, возбуждающе ароматные ночи, покой. Да. Сейчас там не очень-то подлечишь нервы. Интересно, все уже пожгли или что-нибудь осталось? Пару лет назад по сердцу с неожиданной силой резануло – Ася даже удивилась тому, что еще способна испытывать столь сильные эмоции по отвлеченным поводам – когда во "Времени" мелькнула главная улица Судака и среди развороченных прямыми попаданиями, прокопченных пожарами зданий Ася узнала кафе, где она, восьмиклашка еще, захлебываясь от удовольствия, ела с папой и с мамой мороженое… Из пролома в ополовиненной фугасом стене свешивалась чья-то неподвижная нога. Одна. И тут же кадр сменился. И для контраста – вот что у них, а вот что у нас – бодро заговорили про договор о дружбе и взаимопомощи между Российским Советским Союзом и Уральским Советским Союзом, который буквально на днях будет заключен… А я так и не смогла привыкнуть, что Украина или, скажем, Армения – это у кого-то "у них". Хоть в Армении и не бывала никогда, и уж теперь не побываю… Для меня это все равно "у нас". А в Российском Союзе – это, наоборот, не "у нас", а в какой-то нелепой и чужой, нарочно выдуманной стране… Ох, как шипела на меня в свое время факультетская демокруха: шовинистка! имперское сознание! правда же, Ася, русский герб – Купидон? вооружен до зубов, нечем задницу прикрыть, ко всем пристает со своей любовью… Антон тогда еще был дома. А теперь мне плевать и на то, что у нас, и на то, что у них. Все равно эти сволочи что хотят, то и творят… нервов не напасешься. Им же на нас с Антоном плевать! Так чего же мне-то за них волноваться!! Так. Спокойно. Сходим с ума спокойно. Ну, куда? Сейчас, надо вспомнить. Ведь я же тут, пардон, жила. Интенсивной и регулярной жизнью. Вот это, кажется, Непокоренных. А вот оттуда я приехала. Слева темно, там завод, который провалился, когда метро взорвалось… или прорвалось, что для завода – совершенно все равно. А вон на той стороне – кусты. Похоже, мне в кусты. И потом – налево, по этому, как его… Тореза. По нормальным русским правилам речи она должна была бы называться просто Торезовской улицей; а это – дурацкие европейские кальки, расцветшие уже при большевиках: рю де Торез… Авеню де Навоз. Кустики потемнее и поуединеннее, кстати, действительно не помешали бы. Последний раз я была в сортире часов пять назад, и это уже дает себя знать. Прежде чем идти к свету Фавора, следовало бы морально подготовиться. Погоди, помнится, возле кинотеатра был сортир. Забавно… кое-что все-таки помнится. Ну что, для бешеной собаки семь верст не крюк? Все равно уже пол-одиннадцатого, плюс еще пять минут – один черт. Конечно, следовало бы соображать быстрее и выйти на предыдущей остановке. Ну, что сделано, то сделано. Однако пустыня какая. На остановке еще кое-кто шевелится, а чуть в сторону – мрак и туман. Ася перешла спящую в рыжем мареве фонарей асфальтовую реку будто вымершего проспекта Тореза и, озираясь, пошагала к угловатой темной глыбе кинотеатра. Сортир действительно был – но оказался заколочен и с дамской стороны, и с джентльменской. Вероятно, за банкротство. Как это сейчас называется – несамоокупаемость… самонеокупаемость… Ася, стервенея, несколько раз с нарастающей силой дернула за ручку двери – дверь даже не шелохнулась, будто декоративная. Два проходивших поодаль парня, прихлебывающих пиво из одинаковых бутылок совершенно одинаковыми и одновременными движениями, одинаково загоготали, глядя на Асю. Ни раньше ни позже их принесло, проклятых. С противоположной, джентльменской, стороны вдруг донеслось характерное журчание – похоже, какой-то джентльмен, не осложняя себе жизнь, зажурчал прямо снаружи. И тут этим сволочам проще жить. Ладно, идем до первого куста, и провались все пропадом. Ну и денек. До дому я доберусь сегодня или нет? Аська, ты сама этого хотела. Могла бы сразу после Александры драпать до хаты. Чего я там не видала… Тут все-таки – приключение. Переждав в сторонке, пока по Тореза с шипением пронесутся одна за другой две крутые тачки, явно превышающие допустимые в городе скорости по крайней мере вдвое – разборка, что ли? погоня? а и провались они все пропадом! – Ася снова пересекла уснувший проспект. Светло было только здесь, на магистрали. В пучинах между домами, там, куда надо было сворачивать, там, где были кусты, – царила непроглядная тьма. А ведь действительно пора сворачивать. Интересно, и как я в темноте буду рассматривать номера домов? Вот будет смех, если парадная дверь кодирована! Слушайте, а ведь действительно где-то здесь. Конечно, впотьмах ни черта не понять… да я и при свете не вспомнила бы точно… но действительно где-то здесь. Вот там, в глубине, должен быть продуктовый магазин, там я всегда покупала Симагину кр-рэндель к чаю. С ума сойти. Ладно, покуда он не показался – сделать бы наши дела, что ли. Темень вполне достаточная, только вот менталитет не тот. Говорят, хорошо воспитанная собака скорее доведет себя до разрыва мочевого пузыря, чем выгуляется дома. Вот и Аська тоже… сука воспитанная. Может только дома, а во время прогулки – ни-ни. Слишком много окон светится. Чего они не спят, черти? Дорогу хоть немножко освещают – это плюс. Но меня будет видно любому прохожему – это минус. Что толку твердить себе, что покамест не встретилось ни одного прохожего? Кусты неубедительные, ненадежные. Дом – даже не понять было, сколько в нем этажей, – на углу которого отсвет из окон соседнего выявил тот самый номер, возник внезапно, сам собой. То есть Ася уже несколько минут шла вдоль него, тупо таращась себе под ноги в попытках вовремя замечать очередные выбоины в крошащемся древнем асфальте; потом, остановившись, в очередной раз огляделась, чтобы оценить степень густоты ближайших зеленых насаждений, – и смутно высвеченный кусок теряющейся в темноте кирпичной стены с крупно выведенной на нем цифрой сам ударил в зрачки. Сердце пропустило такт. До сих пор поход был игрой. Она просто коротала время, не желая возвращаться в пустую, пропитанную застарелой тоской квартиру. И вдруг оказалось, что дом этот, дом, в который непонятно зачем послала ее ведунья – подумать только! ведунья! – два с небольшим часа назад… а будто уже несколько месяцев прошло… действительно существует. Вот он. А в нем наверняка есть та самая квартира. И дальше что? Ну, идиотизм! Такой момент… того и гляди джинны покажутся или привидения цепями затрясут, как пролетарии; в жизни никогда ничего подобного не испытывала. И к тому же вообще – где-то тут я жила чуть не полтора года, даже, помнится, ощущала себя до идиотизма счастливой – нет бы присесть на лавочку, закурить, смахнуть скупую девичью слезу… дескать, где ж ты, где, мой голубь сизокрылый… А на уме лишь одно – найти отвечающий моим высоким запросам куст. В такие моменты кажется, что человек и впрямь состоит из одной физиологии. Старость. Ай кэн писс – бам, бам-бам. А я вот кэннот. Надо быть полной дурой, чтобы сейчас ломиться в совершенно чужую дверь. Ладно. Не стану ломиться. Поднимусь и тихохонько постою, попробую послушать, что творится внутри. Ну например, там пьяными голосами песни поют. Тогда с чистой совестью поворачиваюсь и еду домой. Да я не доеду до дому, лопну. А если из-за двери будут слышны мрачные заклинания, крики нетопырей и вой ветра? То-то радость. Тогда сразу звоню. Здрасьте, я ваша тетя. У вас продается славянский шкаф? Хозяйка, стакан есть? Вынеси на чуток, мы из горла хлебать не привыкши. Простите, товарищ, вы не подумайте дурного, я приличная женщина. Я сразу уйду, только можно на минутку забежать к вам в туалет? Вход не кодирован. Двери распахнуты, а изнутри тускленькая лампочка желтизну изливает. Странно, что еще не выбили или не вывинтили. Впрочем, может, ее этим вечером вставили. Краешком сознания панически понимая, что до такого идиотизма она не доходила еще ни разу в жизни, Ася медленно вошла в подъезд и неторопливо, как бы даже в своем праве, поцокала вверх. Пролет… еще… еще… И вот навстречу ей вывинтилась из-за лестничного поворота дверь, на которой виднелся тот самый номер. Ася остановилась. На лестнице было тихо. И, как обычно в этих относительно не старых домах, почему-то совсем не воняло ни стряпней, ни метаболизмом. И казалось, особенно тихо было за той самой дверью. С минуту Ася прислушивалась, чуть вытянув шею от напряжения и едва дыша. Ну хоть намек. Хоть бы собака меня учуяла и гавкнула, хоть бы замяукала кошка… А что я скажу, если кто-нибудь пойдет мимо, сверху или, наоборот, наверх? Да что она меня, черт возьми, и впрямь загипнотизировала? Какого дьявола я тут делаю? Ужас перед тем, что она, возможно, себе уже не принадлежит, снова заставил ее сжаться, как на морозном ветру. Неужели… Но нет, нет, я контролирую себя! Вот сейчас повернусь и уйду. Вот. Сейчас. И она, повернувшись, легко пошла вниз по лестнице, и никакая сила ее не держала; никакой шайтан или демон не завыл с разочарованием ей вслед "Сто-о-ой!!!" и не стал хватать за волосы когтистой всемогущей лапой. Она запросто спустилась на один пролет и немного успокоилась. Ну да, уйду. И никогда не узнаю, что это такое? Что – что такое? Ну – это… Вот это. Куда она посоветовала мне прийти. Ведь она же… как ни крути, а у нее есть какой-то сверхчувственный дар… слова-то какие гнусные, но как еще назвать? В общем, она наделена чем-то, чем я обделена, чем все мы обделены, и значит, в ее словах может таиться некий смысл. Ну и что там? Большой круг магов заседает? Изба на курногах? Гэндальф какой-нибудь – или, наоборот, Люцифер типовые договора предлагает на подпись? Что?! Там же что-то!!! Теперь сердце уже молотило, как бешеное. Не хватало дыхания. Ася беспомощно, затравленно обернулась. Вон она, та самая дверь. Еще шаг вниз – и она снова скроется. И я никогда не узнаю. Не позволяя себе больше ни секунды колебаний, на подламывающихся от волнения ногах Ася взбежала обратно и ударила ладонью по кнопке звонка. За дверью отчетливо квакнуло. Ася, как нахулиганивший пацан, оглушительно топоча в гулкой лестничной тишине, рванула вверх по лестнице. Взбежала еще на пролет; задыхаясь, с всхлипами втягивая воздух, вжалась спиной в стену. Осторожно выглянула. Дверь была неподвижна. Наверное, с минуту Ася стояла так; а потом разочарованно обмякла. Еще раз глубоко вздохнула и медленно, погашение побрела вниз. Там просто никого нет. Или дрыхнут. Но еще раз она ни за что не позвонит. Она уже прошла мимо, уже шагнула на ступеньку вниз, когда из-за тонкой, буквально картонной двери раздалось быстро приближающееся покашливание, дверь легко звякнула хорошо промасленным замком и отворилась настежь. Ася ничего не успела сделать – только, приоткрыв рот, обернулась через плечо. Ее будто припечатало к месту. – Кто тут? – уже видя Асю, по инерции спросил отперший дверь худой, почти щуплый и немного сутулый человек, которого Ася когда-то знала. Но вспомнила она его не сразу, и он, оторопело глядя ей в лицо так же, как и она ему, узнал ее первым. – Здравствуй, Ася, – сказал Симагин. Ася закрыла рот. Потом опять открыла, желая что-то сказать. Но сразу забыла что. Стиснула зубы. А потом петушиным голоском спросила наконец: – Как ты здесь оказался? – Я здесь живу, – серьезно ответил Симагин. – И прежде жил, и впредь намерен. – Зачем эта бабка меня сюда послала? – Какая бабка, Ася? – Да как вы ухитрились сговориться?! Какое право… Тогда Симагин, не говоря больше ни слова, вышел на лестницу, взял Асю за локоть и несильно потянул за собой в квартиру. Ася, яростно передернувшись, высвободила руку. Но шагнула внутрь. И когда картонная дверь щелкнула замком у нее за спиной, поняла, что больше не может. Сработал рефлекс дома. – Сергей, – чувствуя, что краснеет, как пойманная за руку начинающая воровка, и оттого нагло, почти злобно, сказала она. – Если ты немедленно не напомнишь мне, где тут нужник, одной рукой тебе придется вызывать неотложку, а другой – подтирать громадную лужу. Симагин, ни слова не говоря, сделал два шага по узенькому коридору к одной из разместившихся в его торце белых дверец, пригласительно распахнул ее и щелкнул выключателями, разом зажигая свет в обеих клетушках – и в туалете, и в ванной. Обернулся к Асе и поманил ее двумя движениями пальца. – Ванная – вот, рядом, – сказал он и тем же пальцем показал. – Ручное полотенце на змеевике. А потом вышел на кухню, включил и там свет, и плотно притворил за собою дверь, чтобы Ася не стеснялась. Приподнял чайник, на вес проверяя, достаточно ли в нем воды. Зажег газ электрической зажигалкой и поставил чайник разогреваться. Выплеснул в раковину опивки из заварочного чайника. Полез в навесной шкафчик за заваркой. В ожидании, когда чайник закипит, отошел к окну и уставился в него, обеими руками опершись на подоконник и ссутулившись сильнее обычного. Ничего в окне не видно было, кроме блекло-темного отражения маленькой кухни. Его прорезал черный контур человека, неподвижно уставившегося в окно. Чайник на плите начал шуметь, когда Симагин почувствовал, что Ася вышла в коридор и стоит там, не зная, что делать. То ли бежать, не прощаясь, то ли соблюсти минимум приличий. Потом отражение кухонной двери медленно отворилось, и отражение Аси вошло в отражение кухни. Симагин обернулся. Ася была похожа на королеву, неожиданно для себя проснувшуюся в свинарнике. Растерянность и исступленное высокомерие. – По-моему, родная, – серьезно сказал Симагин, – ты все эти годы только и думала, как бы поэффектнее явиться. Получилось гениально. Ася едва не закричала на него. Она даже пискнула горлом было – но увидела, что Симагин чуть улыбнулся. Улыбка у него была прежней: спокойная и мягкая улыбка мудрого ребенка. Ася неуверенно улыбнулась в ответ. И тогда Симагин тихонько засмеялся. Все. Это было все, край. Ася рухнула на ближайший стул так, что едва не слетела туфля с левой ноги, и, запрокидывая голову, всплескивая руками и всхлипывая, захохотала. Слезы брызнули сразу. – Симагин! – давясь истерическим смехом, время от времени выкрикивала она. – Да пошел ты к черту! Дурак! Да я вовсе не к тебе шла! Так они и смеялись: Ася – словно кто-то судорожными движениями, впопыхах, насухо вытирал скрипящее и взвизгивающее от чистоты окно, и Симагин – словно негромкий седой колокольчик позвякивал. А тут и чайник поспел. Отвернувшись от Аси и тем оставив ее как бы в одиночестве досмеиваться, утирать слезы и поплывшую краску, Симагин принялся за дело, приговаривая: – Лавандочки положим, это от нервов. Мяты для вкуса, ты всегда любила ментоловые сигареты… Жи-ви-ительный будет напиток… Ася, медленно успокаиваясь, смотрела в его худую спину. Чем-то он вдруг напомнил ей Офелию – розмарин, это для памятливости… Почему он так спокоен? Он что, ждал ее? Это и впрямь заговор? Тоже мне, свет… Бред. Вот чем кончился этот сумасшедший вечер. Полным бредом и полным сумасшествием. Как он мог сговориться с Александрой? Да и зачем? А не так уж все и забылось, кое-что всплывает помаленьку, проявляется. Розмарин для памятливости… Точно. Вот на этом стуле я всегда и сидела. А ведь Симагина не Сергей зовут. Все-таки, кажется, Андрей. Почему он меня не поправил? Пренебрегает. Действительно, какая ему разница, как я его зову. Симагин, и точка. Вот ведь мистика, только сегодня мечтала говорить: Сереженька… то есть Андрюшенька… тьфу! – Симагин, – сказала Ася, – а ведь тебя не Сергей зовут, а Андрей, правда? – Правда. – Какого же лешего ты меня не поправил? Ну – забыла… так ведь сколько лет прошло, имела я право забыть? – Имела, – невозмутимо ответил Симагин, колдуя с заваркой. – Потому и не поправил. Логично, подумала Ася. Кошмар. А я – кретинка кретинкой. Ноги гудят… А ведь еще обратно как-то выбираться. Ну, я устроила себе вечер воспоминаний. Не удалось в Петропавловке погулять – зато тут нагулялась на всю оставшуюся жизнь. Редкостный идиотизм! Скорее бы домой – и забыть, забыть все это скорее. Всех ведьм, всех ведуний, всех колдунов и магов, всех бывших и настоящих любовников… Но не так все было просто. Она ощущала свое тело, которое не требовало больше ничего, не вопило панически, а лишь тихо радовалось, отдыхая от соковыжималки метро, от напряженной ходьбы вслепую, от привычного, почти не осознаваемого, но изматывающего бабьего страха перед одиноким перемещением по ночному городу; и кухня, на которой она когда-то женственно, семейно, радостно варила суп, и мыла посуду, и ела этот суп из этой посуды с этим Симагиным и с Антоном, и пила с ними чай, вдруг стала чувствоваться как самое спокойное, самое надежное, самое защищенное место на свете. Не хотелось никуда идти. Вкусно пахло свежим чаем. И домом. Дома у нее пахло тоской. А здесь – пахло вкусным чаем и домом. Но что же все-таки произошло? Что-то совершенно невозможное… нереальное. – Ну, объясняй! – потребовала Ася. Симагин обернулся: – Я? Она только молча втянула воздух носом. А потом, когда он снова отвернулся и она поняла, что больше он ничего не скажет, спросила: – Курить у тебя по-прежнему нельзя? – Можно. Но уже чай готов. Попей сначала, Ась. Бутербродик сделать? Ась… Бутербродик… Сю-сю-сю. Симагин во всей красе. Она вытянула ноги, откинулась на спинку стула и, запрокинув голову, даже прикрыла глаза. Хорошо… Ничего не ответила. И Симагин молчал. Только позвякивала посуда. Наверное, он чашки доставал, и Асе стало немного интересно их увидеть – вспомнит она эти чашки или нет; но не было сил поднять веки. Забулькал разливаемый чай. Она по-прежнему сидела с запрокинутой головой и закрытыми глазами. Медленно, почти равнодушно произнесла: – Я же домой добраться не успею. – Такси позовем, – услышала она голос Симагина. – Я тебе денег дам, если что. Отдыхай. – Такси теперь тоже разные бывают… – Ну хочешь – я тебе в Антошкиной комнате постелю. Утром двинешься. У Аси перехватило горло, и глаза открылись сами собой, она уставилась на Симагина. – Андрей… Для тебя это по-прежнему… Антошкина комната? Симагин, осторожно и сосредоточенно несший к столу дымящиеся чашки на блюдцах, бросил ей в лицо удивленный взгляд. – Знаешь, Ася, – проговорил он и поставил одну чашку перед нею, другую – на противоположный край стола. – Вот сахар… если хочешь. Вот ложечка… Знаешь, Ася, среди прочих легенд о знаменитом академике Орбели есть такая, – он ногой придвинул второй стул и сел напротив Аси. – На каком-то административном действе некий хмырь обратился к нему: "Вы, как бывший князь, должны понять…" Величавый академик величаво повернулся к хмырю и пророкотал: "Князь – это не должность, а порода. Вы ведь не можете сказать о собаке: бывший сенбернар". Некоторое время они молча смотрели друг другу в глаза. Потом сквозь комок в горле Ася сказала: – Спасибо. Симагин чуть улыбнулся и пожал плечами. – Может, все-таки бутерок? – Знаешь, я так устала и задергалась, что не смогу есть. Может, чуть позже. Ты себе сделай, если хочешь. – Я ужинал. Она улыбнулась, украдкой разглядывая его. Она, собственно, до сих пор толком и не успела его разглядеть. Как-то он, похоже, и не изменился совсем. На мне, подумала она, время сильнее сказалось, чем на нем, это точно. Ну еще бы. Без детей… Впрочем, доподлинно я этого знать не могу, конечно. Но, во всяком случае, явно без живущих с ним под одной крышей детей… Только некий флер аскезы на физиономии. От этого глаза и лоб кажутся больше, а улыбка – светлее. Бабы, похоже, в доме нету, консервами питается. Бульонными кубиками. – Вижу я, как ты ужинаешь. Кожа да кости остались. Симагин смолчал. – Я сейчас расскажу… Слушай, мы никому не мешаем? Ты один? Симагин покивал. Потом сказал: – Старики совсем в деревне осели. Там же теперь приграничная зона, режим. А чтобы сесть на поезд, нужно переместиться в город, потому что вокзал в городе, значит – за границу, значит, письменные заявления, оформления, очереди, визы, за все плати… Не наездишься. – А женщины у тебя что, нет? – Я тебе ложечку дал? Ага, вижу, вон она. – Нет, правда. Тебе что, никто не нравится? Симагин только головой покачал от такой назойливости. Потом картинно поднял чашку. – Мой прадэд гаварыл: имэю вазможнаст купыт казу – но нэ имэю жилания. Имэю жилание купыт дом – но нэ имэю вазможнасты. Так випьем за то, чтоби ми даже пад давлэнием наших вазможнастэй ни-ка-гда, – он назидательно повел указательным пальцем левой руки, – нэ паступалы напирикор нашым жиланиям! – Максималистом остался, шестидесятник недобитый… И осеклась. Что-то меня чересчур несет, подумала она. Не в тех мы отношениях, чтобы вот так вот откровенно спрашивать и дружески подтрунивать… Вдруг с кромсающей резкостью ударила в глаза и даже в кожу ладони их последняя встреча на набережной. Как при всем честном народе по морде его колотила… и через Бог знает сколько лет явилась – не запылилась: где тут нужник? А он как ни в чем не бывало. Наверное, у него так и осталось: от этой мелкой твари можно ожидать чего угодно. Человек же не обижается на муравья, если тот заползет куда не надо. Просто не обращает внимания; а если слишком уж надоест – сдувает. Или давит. Неужели он так меня видит? Наверное. Даже не поправил, когда я, кретинка, имя перепутала… Ой, стыдуха! А я – слишком расслабилась. И впрямь как-то нелепо по-домашнему. Равнодушное благодушие. Да и не вполне равнодушное… Безопасность и покой. Интересно, такое мое состояние – это ему поклон или плевок? То, что мне при нем ни с того ни с сего так спокойно и свободно – это значит, что я его совершенно не воспринимаю как мужчину? Или наоборот, что я его воспринимаю именно как мужчину, а не как кобеля, с которым, если не дошло еще до предслучечных поскуливаний и обнюхивании, уже и делать нечего? Надо как-то сосредоточиться. Я же по делу шла! – Шестидесятник… – повторил Симагин. – Ты мне льстишь. – Ну уж нет, – сказала Ася. – Мечтатели и болтуны, не способные ни гвоздя забить, ни врага убить. Вообще не способные ни к какому действию. Именно они страну прогадали. Ждали, что Политбюро им рай на блюдце поднесет. Дескать, чем больше мы про рай будем болтать, чем более сладким мы его выдумаем, тем быстрее нам его дадут и тем слаще он окажется… Симагин пригубил чай. – Не созрела еще для бутерка? – Нет, спасибо… Андрюша, – старательно вдавила она во фразу его имя, и он, ощутив это, с пониманием взглянул ей в глаза и улыбнулся как-то особенно тепло. – Не за что… Асенька, – ответил он ей в тон, и у нее стало совсем легко на душе. Нет, подумала она, я для него не муравей. – Понимаешь, какой-то смысл в твоих словах есть, безусловно… Но все же есть в них что-то и от сермяжной правды человека, который грамоте не знает, оттого и проку в этих закорючках, которые буквами зовутся, не видит ни малейшего. Не ровен час, для такого наблюдателя дергающийся в петле висельник покажется человеком куда более активным и способным к действию, нежели сидящий с отсутствующим взглядом заморыш, сочиняющий: ту би, ор нот ту би – зэт из зэ куэсчн… – Ну, знаешь, – Асю задело за живое. – Помимо способности писать "Гамлетов" этот заморыш еще и довольно неплохо шпажонкой помахивал, кажется! Если в том возникала нужда! – Что такое – нужда? – спросил Симагин. – Ой, вот только этой метафизики не надо! – Хорошо, на тебе физику. Все мы уже много десятилетий живем как на зоне, и система ценностей зоны нас просто подмяла. Даже таких вроде бы культурных, интеллигентных людей, как ты. Причем ты сама даже не отдаешь себе в этом отчета. Просто активностью ощущается теперь лишь активность барака: махоркой разжился, стукача в нужник спустил, вертухая обманул, мастырку классную поставил, так что пару дней теперь на работы не погонят… Не выше. Ася помолчала, потом ответила с тихой тоской: – Но что же делать, если мы действительно живем как на зоне? Выжить бы – а остальное уже роскошь. Ведь нельзя чувствовать нарочно. Я не могу заставить себя мечтать о том, о чем в действительности не мечтаю, любить того, кого в действительности не люблю… И опять она осеклась. Не следовало, наверное, при Симагине говорить о любви… вернее, о нелюбви. Бестактно. Но Симагин был, похоже, непробиваем. Он изменился, подумала Ася. С виду – нет, а на самом деле такая железяка внутри чувствуется… – Влюблен по собственному желанию, – невозмутимо сказал Симагин. – Добр по собственному желанию. Щедр по собственному желанию. Сострадателен по собственному желанию. Звучит абсурдно, согласен. Парадоксально, вернее. Но ПО ЧЬЕМУ ЖЕ ЕЩЕ желанию мы можем стать добрыми, щедрыми и прочее? Мир всегда, Ася, всегда будет стараться сделать нас злобными и скупыми. Конечно, невозможно враз, сей секунд, почувствовать то, чего не чувствуешь. Мы привыкли, что это злостное и, как правило, подлое лицемерие – делать вид, будто чувствуешь то, чего не чувствуешь. Потому что мы всю сознательную жизнь прожили среди предельного лицемерия. Это одна правда. Сиюминутная такая, митинговая. Но, по большому-то счету, история культуры есть история развития действенных методик переплавки естественных, то есть животных, желаний и ощущений в так называемые человеческие, то есть по отношению к простому выживанию как бы лишние. Умирание культуры – это ситуация, при которой такая переплавка начинает давать сбои. Именно тогда воспитанное поведение оборачивается лицемерным. Ну, и самые искренние люди, искренне стремясь к добру, начинают кричать: долой лицемерие! А тут уж моргнуть не успеваешь, как все с удовольствием начинают оправдываться необходимостью выжить – потому что по законам джунглей жить проще. Страшнее, но проще, ведь не требуется духовного напряжения. Обрати внимание: ты же не вздохнула с тоской по поводу того, что мечтать, как в детстве мечтала, теперь не можешь. У тебя, наоборот, сразу агрессия: болтуны! Не способны гвоздя убить! То есть, пардон, врага забить… – А что же делать? – тихо спросила Ася. Симагин вздохнул. – Зэт из зэ куэсчн, – сказал он и прихлебнул чай. А Ася вдруг подумала, что очень давно она не разговаривала ни с кем вот так, о глобальном и не насущном, не бытовом. Да ведь даже и не с кем! Странное ощущение, будто вдруг лет десять-пятнадцать скинула… и разжались жуткие клещи вчера-завтра; распахнулись какие-то годы, даже десятилетия, по бескрайней, как сверкающий океан, глади которых можно было то в шторм, то в штиль плыть долгую, огромную жизнь, а не колотиться в мелких судорогах: пора масла купить, а булки нынче не надо, сойдет и завтра, все равно мне еще одну очередь уже не выстоять, рухну… водопроводчика опять вызывать надо, трубы в сортире сгнили совсем, и кран горячий пора менять, с получки позвоню в жилконтору… а сколько от них всегда грязи в доме, моешь потом, моешь… а на сон грядущий можно минут двадцать книжку полистать, от-дох-нуть… на каком поцелуе мы остановились, выходя из метро? "Виконт оторвался от ее губ и, безмятежно улыбнувшись, одним легким, изящным движением извлек шпагу из ножен". До зарплаты дотяну? не дотяну? штаны Антону удастся еще раз заштопать, или все-таки уже придется выбрасывать? вот и весь куэсчн. Позавидовала Симагину – прямо до стона. Неужели и я бы так могла? Неужели, останься я здесь, меня бы тоже до сих пор могло занимать, как в юности горячей, озабоченной мирозданием и презирающей сермяжные заботы, что-нибудь вроде… ну… Господи! А я ведь даже придумать уже не могу что-то не сермяжное! Что там было… Марсианские каналы. Экология… озонные дыры, перенаселение, "Грин пис"… Ай кэн писс – бам, бам-бам… И тут она вспомнила. – Андрей… Извини, что напоминаю… А вот что ты тогда на набережной говорил, лучи любви какие-то, помнишь? Это было всерьез? Симагин помолчал, сосредоточенно глядя в сторону. – Это было всерьез. – И вот сейчас ты мог бы… – Нет, – сказал Симагин. – Почему? Он чуть сдвинул брови. – Нельзя совершить чудо для себя. Чудо – такая хрупкая штука… Требует полного бескорыстия. Чудо можно совершить только для кого-то – иначе сам не заметишь успешного результата, он утечет между пальцами. – Как сложно, – сказала она. – Что делать, – ответил Симагин. – С чудесами просто не бывает. – Нет, я в том смысле, что это все лирика, а ты мне физику скажи. Ты же мне тогда обещал чуть ли не за полгода все закончить… – К Восьмому марта, – улыбнулся Симагин. – Ну, может быть… ты лучше меня все помнишь. Мог бы ты сейчас уже взять свой прибор, или что там… – Нет, Ася, нет. Успокойся, нет. Ей вдруг показалось, что она поняла, почему он так настойчиво отнекивается. – Боже мой, Андрей, мне и в голову не пришло, что ты можешь что-то такое со мной… надо мной… Я просто так спрашиваю, мне интересно! – Ася, не мог бы, – терпеливо проговорил Симагин. – Когда-нибудь я тебе подробно расскажу, если захочешь, но это отдельный долгий разговор. По-моему, у нас сегодня иная тематика. Понятно, подумала Ася. Еще одна мечта обманула. Наверное, для него это была трагедия. Он ведь только и жил этой… биоспектралистикой, что ли. Бедный Андрей. Она отпила чаю. Чай и впрямь был живительный. Только уже начал остывать. А мне действительно ничего не остается, как заночевать тут, подумала она, и немедленно бабий бесенок в душе многозначительно подмигнул и завертел пятачком: ой, как интересно… Ася вздохнула. Нет, увы. Ничего интересного. Клещи опять сдвинулись; на миг мелькнувшая в иллюминаторе широкая и ослепительная жизнь хрустнула и разлетелась мелкими твердыми крошками. – Андрей, ты… только честно… когда в последний раз видел Антона? Симагин молчал, глядя ей в лицо прозрачными глазами. – Ну не конспирируйся, пожалуйста. Я знаю, что после нашего разрыва он некоторое время к тебе бегал. Поначалу скрывал… года два… а потом рассказал мне и спросил, как я отношусь. Я сказала, что мне это в высшей степени не нравится. Как он повел себя потом, не знаю. Мы больше не говорили на эту тему. – Это, извини, я просил его тебе рассказать, – чуть помедлив, проговорил Симагин. – Я сказал, что хватит ему тебя обманывать, привычка к постоянному обману до добра не доведет. Когда он перестал приходить, я понял, что разговор с тобой у него состоялся и что ты все-таки опять запретила нам видеться… а он повел себя максимально честно по отношению к тебе. Но, откровенно говоря, предлагая ему покончить с враньем, я рассчитывал, что за два с половиной года ты могла бы уже и остыть, и не устраивать таких свирепств. – Нет, не остыла, – задумчиво сказала Ася. – Что-то такое на меня нашло тогда, даже сама не понимаю. Рывком. Как будто меня выключили… или, наоборот, включили какой-то генератор душевного дерьма. Или выключили систему очистки. Да, собственно, я и до сих пор по-настоящему-то не остыла… То есть вот именно, что совсем остыла… Ой, несет меня. Ну, ты понимаешь? – Понимаю, – медленно проговорил Симагин. У него было такое лицо, будто он услышал нечто очень важное – но не в ее словах, а… откуда-то с улицы, или… непонятно откуда. И это услышанное было – жуткий крик. Кого-то резали. У Симагина расширились зрачки, как от дикой боли, и лоб прорезали страдальческие складки. Никогда его таким не видела – ни сегодня, ни тогда. – Ты что, тоже экстрасенс, что ли? – Упаси Бог! – замахал руками Симагин и сразу принял обычный вид. Хотя откуда, подумала Ася, я знаю, какой вид теперь у него обычный? Что я о нем знаю? Может, это он сейчас о своей нынешней семье подумал? И снова накатила смертельная усталость. Наваждение кончилось. Шок неожиданной встречи выбил на полчаса из сатанинской пляски насущных забот, но полчаса истекли. Что я здесь делаю? Зачем здесь оказалась? Ну, с Александрой я еще разберусь. А сейчас пора уходить. Здесь мне явно не помогут. Поговорить о судьбах мироздания – это да. А вот что-то конкретное… Смешно даже и начинать разговор. Она украдкой посмотрела на мерно тикающие на стене над столом часы. Часы были те же, что и тогда. Двадцать минут первого. Плохо. – Не смотри на часы, Ася, – сказал Симагин негромко. – Уже поздно. Никуда ты не поедешь, и давай-ка перестанем терять время. Ты что-то хотела у меня узнать. И какая-то бабка тебя ко мне послала. Давай-ка, пока еще не совсем засыпаешь и язык еще шевелится, рассказывай вкратце. – Андрей, нужно ли? – Откуда нам знать заранее, что нужно, а что нет? Пробуй. Всякую дорогу нужно пройти до конца. Но поскольку, строго говоря, ни одна дорога конца не имеет – иди, пока не упадешь. – Какой ты философический… – неприязненно проговорила она. – Видно, жизнь тебя не заела. Это и понятно, ты же ни за кого не отвечаешь. – Хорошо, молчу и внемлю. – Андрей, – устало попыталась Ася высвободиться в последний раз, – если я потеряю сейчас еще минут пятнадцать, мне действительно придется сидеть тут до утра. – Может быть, мы и до утра не успеем, – ответил Симагин. Да, он изменился. Железяка внутри. Но это ничего не меняет. – Вот таких штучек не надо. Честное слово, я попала к тебе совершенно случайно, против воли. – Случайно или против воли? – Случайно! – рявкнула Ася. – И против воли! Он помедлил, а потом мягко улыбнулся. И ее опять будто швырнули с обрыва в кипящий гейзер. – Симагин, почему ты позволяешь мне на себя орать? – тихо спросила она. – А кто тебе сказал, что позволяю? – Он вдруг встал. – Вот что я придумал. Тебе надо выпить двадцать грамм коньяку. У меня есть приличный коньяк, без подмесу, без обману. Через пять границ и три линии фронта… И она сдалась. Молча, даже с некоторым любопытством – охмуряет или просто заботится? – смотрела, как достает он почти полную бутылку и малюсенькие рюмки, как ставит одну рюмку перед нею, аккуратно выплескивает туда один-единственный глоток, потом ставит другую рюмку рядом со своей опустевшей чашкой… Сбылась мечта идиотки, вдруг вспомнила Ася. Я же сегодня коньяк хлестать собиралась… Нет, Симагин человек сугубо положительный, зануда чертов, вдеть как следует не даст. Симагин вбил пробку в бутылку, поставил бутылку на место. Перехватил Асин взгляд и усмехнулся. Экстрасенс не экстрасенс, подумала Ася, но какой-то он стал, помимо прочего… всепонимающий. – Ну, – сказал он, садясь напротив Аси и поднимая гомеопатическую рюмку, – со свиданьицем. – Почему ты так уверен, что я буду пить? – спросила Ася, сопротивляясь уже совершенно для проформы. – Да ни в чем я не уверен, – честно ответил Симагин и улыбнулся. – Просто как все, что называется, люди доброй воли, я надеюсь, что здравый смысл возобладает над древними предрассудками и политическими амбициями. Ася тоже улыбнулась. Улыбка вышла бледноватой. – За тебя, – сказала Ася, поднимая свой наперсток. – О-о! – ответил Симагин. – Рахмат боку. Они выпили. Коньяк действительно был хорош. Прежде Симагин в таких вещах не разбирался совершенно. Впрочем, в ту пору и разбираться особо не требовалось, в магазинах стояло везде одно и то же и, пока с пьянством бороться не начали, даже довольно пристойное одно и то же… И через минуту усталость немного отпустила, кровь забегала бодрее. Как писали в старых романах, подумала Ася, после глотка бренди щеки ее порозовели, грудь задышала чаще… Генриетта открыла глаза и сказала: "Ах!" Вот интересно, что будет делать Симагин, если я, наоборот, закрою глаза? – Поскольку единственное, о чем ты за весь вечер спросила меня по-настоящему заинтересованно, было "вижусь ли я с Антоном", – сказал Симагин, – я так понимаю, что ты хочешь о нем поговорить. Что-то случилось? А ведь если я сейчас заговорю с ним об Антоне, поняла Ася, пути назад уже не будет. И даже если он ничего не сможет сделать… то есть он, конечно, ничего не сможет сделать, как он может что-то сделать, он же не командарм какой-нибудь… но зато он отныне сможет мне, например, звонить и спрашивать: не нашелся ли Антон? И, чтобы его отучить от звонков, придется огрызаться не менее резко, чем тогда. А у меня уже силы не те и нервы не те. Хочу я, чтобы он мне звонил и спрашивал? Хочу я вообще, чтобы он мне звонил? Зэт из зэ куэсчн. Еще с работы уходя и помыслить не могла, что буду задаваться подобным вопросом. А вот пришлось. Значит, нужно понять, хочу ли я его видеть когда-либо впредь. Она попыталась прислушаться к себе, но ничего не ощутила, кроме теплого свечения коньячной капли, повисшей на краю желудка, как на краю крыши – перед тем как сорваться и полететь вниз. Ася старательно попыталась представить, как сидит это она в деканате, а он вдруг звонит: "Асенька…" Но только вспомнить смогла, и воспоминание было двойным, будто его рассекало зеркало: то, что в одном воспоминании было левым, в другом было правым; он звонит – и ее будто выбрасывает в коридор звонкая сверкающая катапульта, и она бежит на улицу в наспех накинутом пальто ему, Симагину, ангелу Господню, навстречу, и льнет обниматься, точно год не видала – хотя расстались лишь утром; он звонит – и ее тошнит от одного лишь голоса, принадлежащего жалкому, отвратительному, худшему в мире человеку, и хочется этого человека гадливо раздавить ногой. Симагин ждал, не торопил, не подгонял, не канючил; лицо было сосредоточенным и серьезным. Вероятно, он ждал бы так и еще полчаса, и час. Но не сказал бы ни слова. Нет, не жалкий, не отвратительный. Налево пойдешь… направо пойдешь… Ася глубоко вздохнула, словно собираясь нырять. – Антона призвали той осенью, – начала она, – и я ничего не смогла с этим сделать. Дергалась туда-сюда, а не получилось ничего. Да и он такой, знаешь, вырос… от этих уверенных блатных его буквально тошнило, не хотел он среди них оказаться – ну, и оказался в итоге среди желторотиков… Вот так, думал Симагин, с трудом сохраняя лицо спокойно сочувствующего слушателя. От боли и отвращения к себе в груди его будто сжались какие-то ледяные тиски. Вот так, чистоплюй болотный. Это тебе не о поколениях рассуждать, не об общих тенденциях. Это был твой личный выбор. И ты предпочел ничего о них не знать. Спрятался за очень благородное: раз я им не нужен, значит, я не имею права вторгаться в их жизнь, не имею права совать свой нос в дела, к которым они… она… если бы я ее спросил, меня бы ни за что не допустила. Один раз, дескать, я спросил. Получил по морде – и успокоился. Не в том смысле успокоился, что стал спокоен, а в том, что решил не брать на себя ответственность за непорядочный поступок: выяснение ее обстоятельств против ее воли. Я в замочные скважины за любимой женщиной не подглядываю! А если бы подглядел, увидел бы вещи, которые дали бы тебе право на многое… Должен был подглядеть, тварь!!! А теперь уже поздно. Поздно? Поздно. Ах, поздно! Хоть вешайся, хоть башку себе раскрои об асфальт – это можно, это никогда не поздно. А спасти ее – поздно. А что же теперь? Теперь – Антон. Про него я тоже не счел себя вправе что-то знать, раз она решила его ко мне не пускать. Ах, тряпка. Она была права тогда, права кругом и во всем: тряпка, ничтожество. А теперь – Целиноградский котел. Ну, Антона я вытащу. Клянусь. Асенька, девочка моя, Тошку я спасу, обещаю. Значит, Целиноградский котел… Конечно, ей ничего не сообщили. У нас вообще о котле не сообщали, и в Уральском Союзе тоже ни слова в официальных СМИ. Мясорубка. Две российские дивизии, полученные по военной статье договора о взаимопомощи, Уральский Союз кинул на юг, тщась удержать хотя бы те лоскутья северного Казахстана, которые в основном населены русскими; но в марте Шестой тумен казахских волонтеров внезапно – разумеется, лишь для окружающих внезапно, не для себя – перешел на сторону таджикских талибов, полностью оголил тургайский фланг и сам ударил уральцам и их союзникам в спину. – Андрей, у тебя что-нибудь… болит? – осторожно спросила Ася. – Н-нет… почему ты так решила? – У тебя такое лицо… – Нет-нет. – Ты извини, я надоедаю тебе со своими проблемами… я понимаю, что ты в этих делах ни бум-бум… Очень долго рассказываю? – Я тебя внимательно слушаю, Ася. А в списках пропавших без вести его тоже не было? – спросил Симагин, чтобы оживить разговор и тем раскрыть начавшие было в очередной раз смыкаться створки Асиной раковины. – Не-ет, в том-то и дело! Вообще ничего! – Она была счастлива уже оттого, что вдруг нашелся человек, которому все это можно рассказывать. Не сухую сводку из трех фраз, покороче, поинформативнее, как, скажем, той же Александре, а от души, так, как выговаривается. Симагин. Надо же, Симагин. Кто бы мог подумать. – В одном комитете матерей, правда, какой-то капитанчик-регистратор намекнул… именно намекнул, понимаешь, ничего конкретного… будто некий теплоход, на котором по реке Белой транзитом перевозили новобранцев из России, был то ли захвачен пограничниками башкир, то ли потерпел аварию… Знаешь, у нас теперь, по-моему, там, где авария, сваливают на диверсию, а там, где какой-то военный провал, сваливают на аварию. Вот помяни мое слово! – Похоже на то, – сквозь зубы проговорил Симагин. Сволочи! Сволочи!! Несчастные бабы сутками, неделями обивают пороги, ночуют в приемных, на коленях стоят и молят об одном: скажите! Уж не спасите, ладно, Бог с вами – хотя бы просто скажите! И не говорят. Крутят-вертят, намеки, понимаете ли, как бы невзначай разнообразные подкидывают, чтобы у всех мозги пошли наперекосяк от обилия противоречивых и невнятных версий, чтоб никто уже ничему не верил и все махнули бы на все рукой. Капитанчик-регистратор… – У тебя тоже такое впечатление? Ну, вот… А раз захвачен, или раз авария на чужой территории, значит, надо еще несколько месяцев ждать, пока поступит информация. Пока там вся эта дипломатическая переписка провертится… Понимаешь? Ну с ума сойти! Письмо от него последнее было в феврале, я говорила, да? Сейчас – август. И еще несколько месяцев ждать! Антон, думал Симагин. Антошка. С которым мы ходили в тогда еще работавшую химчистку, его рука в моей, – и потом, беря Асю за руку, я в первый момент всегда удивлялся: какая у нее рука большая. Который хотел стать писателем, как мой друг дядя Валерий Вербицкий, чтобы решить все на свете неразрешимые вопросы – потому что решать неразрешимые вопросы есть профессия писателей, так ему сказал я… У меня до сих пор лежит тетрадка с его первым рассказом, он подарил. Рассказ о том, как у маленького мальчика поссорились мама и папа, и мальчику стало так одиноко и страшно, так худо и так жалко их обоих, что он начал умирать; и, спасая его, мама и папа вынуждены были встречаться, посменно дежурить у его постели, советоваться, как лучше сделать то или это, все время быть вместе, и они даже не заметили, как опять помирились, и тогда мальчик поправился… Целиноградский котел. Без малого семь тысяч мальчишеских трупов. – Ну, я понял, – сказал Симагин. – Завтра попробую начать дергать за ниточки. Ты не думай, кой-какие возможности у меня есть. – Да ладно… – сказала Ася. – Знаешь, я уж забыла, зачем тебе это рассказываю. Просто так… Делюсь с не вполне чужим человеком. – Спасибо, – проговорил Симагин. У него болели скулы – так стиснулись челюсти, пока слушал. – Симагин, – в наглую попросила Ася, – а давай еще коньяку треснем. – Давай, – улыбнулся Симагин и поднялся. – А давай я закурю, – сказала Ася, внимательно глядя, как он разливает свою гомеопатию. – Конечно, кури, Ася, какой разговор. Будь как дома. – О-о! – сказала Ася. Теперь она просто блаженствовала. Ай да Александра. Тут и впрямь свет, подумала она, пригубив коньяк. С удовольствием раскурила сигарету. Выговорилась. До чего же славно выговорилась. Надо же, на сердце легче. – Ась, – попросил Симагин, – а теперь расскажи все-таки, как тебя ко мне занесло. – Ох, Андрюшка, это отдельный цирк. Ты сейчас просто обалдеешь! Значит, в полном бабьем отчаянии я хватаюсь уже за какие только подвернутся соломинки, и надо ж такому случиться… Симагин слушал. Вот это да, думал он. Вот это да. Эмпатка, разумеется. И очень сильная, могла бы на эстраде выступать. Был такой Вольф Мессинг во времена моего детства и ранее… Но что, собственно, она почувствовала? Я же как пень сижу. Дерево деревом. Не очень понятно. Неистовое, на уровне инстинкта самосохранения старание так вести себя, чтобы застраховаться от любых этически нежелательных последствий – как свет воспринимается, что ли? Интересно. Надо было бы с нею поговорить… Только вот разберусь с Антоном. Нет, нет, Антона я вытащу. Это реально. Я чувствую, что это реально, это мне по силам. Хоть какая-то польза от тебя будет в этом мире, Симагин. – И вот я здесь, граждане судьи, – закончила Ася и вдруг почувствовала, что у нее слипаются глаза. Вторая рюмка ее добила, сработала не как тоник, а как снотворное. Сейчас ей море было по колено, и разлучаться с так по-доброму слушавшим ее Симагиным никак не хотелось, но очень хотелось спать. И Симагин, чертяка, снова все почувствовал. – Дело к двум идет, – мягко сказал он. – Давай-ка я тебе покажу, где именно ты будешь нынче смотреть сладкие сны. – Почему ты думаешь, что я буду смотреть сладкие сны? – Потому что коньяк был сладкий. Ася засмеялась. Ужасно хотелось сказать сидящему напротив человеку что-то ласковое. Или даже по руке погладить, что ли. Но… вдруг он решит, что она вот этак вот и впрямь пытается к нему вернуться? И не примет? – Симагин, Симагин, ты не зазнавайся… – сонно пробормотала она. – Ни в коем случае, – серьезно сказал он. – Пошли. Они пошли. Это было поразительно. Как будто он нарочно готовился к ее приходу. Может, они с Александрой все-таки удивительнейшим образом сговорились? Ох, чушь. Но не может же этого быть: мебель та же, стоит так же… книжки те же, что Антон тогда читал. Закладки Антоновы торчат, Боже мой! Вот эта, с утенком… мы десяток таких купили, когда Антон пошел в школу. Я про них и забыла, а теперь вспоминаю, узнаю – точно, те… Мемориал. Даже нарисованная когда-то Антошкой картинка, совсем выцветшая, висит, приколотая кнопками – наверняка теми же самыми! – на своем тогдашнем месте. Наверное, ее и снять теперь нельзя – на обоях останется темное пятно по форме листа. Висит тут все эти годы… как укор. Мне укор, подумала Ася и помрачнела. Я ушла. Это что же, я – просто-напросто стерва? Вот так открытие! Стоило за этаким открытием сюда тащиться… Симагин достал из комодика постельное белье, кинул на кресло. Достал рыжую подушку, взялся за наволочку. Он что, мне еще и стелить будет? – Я сама, Андрей. – Хорошо, – ответил Симагин и, выпрямившись, повернулся. На какой-то момент они оказались очень близко друг к другу – и неловко замерли. – Когда завтра нужно проснуться? – спросил Симагин потом. Тогда Ася сделала маленький шажок назад. – Путь из твоего угла неблизкий, так что часов в семь продрать глаза надо обязательно. А лучше – в полседьмого. – Понял. Бу зде. – Андрей, ты можешь не вставать, если тебе это рано. Я тихохонько удеру, а ты спи… – Еще не хватало. Покормлю, провожу, платочком помашу. Он повернулся и пошел из комнаты. – Андрей… – позвала она, еще не зная, как продолжить. Она очень хотела спать – но как же не хотелось ей, чтобы кончался этот вечер! Симагин остановился на пороге: – Что, Асенька? – А… у тебя и в других комнатах мебель та же, что тогда? – Ничего умнее она не смогла придумать. Но и это было глупо донельзя. Он улыбнулся. – Да. Спокойной ночи. И плотно притворил за собою дверь. С полминуты она стояла неподвижно и только скованно, почти робко продолжала осматриваться, постепенно вспоминая сначала книжные полки: мы их тоже с Симагиным вместе покупали, сколько гонялись тогда по магазинам в поисках полок для Антона и набрели наконец… потом – прочие, совсем уже мелкие мелочи… Нет, не мемориал, конечно. На столе, как сейчас помню, всегда стоял пластмассовый стакан с карандашами – его нет. В угол Антон всегда кидал мячик – нету мячика… Здесь он спал маленький. А большим эта комната его уже не видела. Сюда я заходила на цыпочках поправить одеяло, проверить, спокойно ли спится зайчику нашему, а потом… потом шла – туда. И мы с Симагиным гадали: если вдруг Антон проснется, слышно ему будет отсюда или нет, как мы… Что – мы? Что?! Перестань. Ничего не было. Мало ли с кем было. А ведь Андрей, наверное, продолжает встречаться с Вербицким. Да-да, Вербицкий. Странно: я даже не вспомнила о нем здесь сегодня, даже в голову не пришло спросить этак невзначай… А впрочем, ничего странного. Злое наваждение длилось тогда месяца два, от силы три; Вербицкий осыпался с Аси, как высохшая грязь. Но последствия злого наваждения оказались непоправимы. Радость не вернулась, и мир, во времена Симагина бывший цветным, ярким и гулко просторным, так и остался тускло-серым и тесным навсегда. Да-да, действительно, припоминаю; я сегодня сидела на том месте, где сидел Вербицкий, когда пришел в первый раз, и меня тогда, помню, просто крутило и плющило чувство близкой беды… Вот вам женское сердце. Какие все это бури в стакане воды, если посмотреть с мертвой, стратосферной высоты нынешних лет. Нынешних бед. А ведь Симагин, наверное, постелил мне то белье, на котором тогда спал маленький Антошка. Наверняка. Лечь на Антошкину простыню… А ведь надо сначала раздеться. Здесь. Вот картонная стеночка, за нею – Симагин. Тоже, наверное, уже лег. Ася проверила, плотно ли закрыта дверь, не может ли вдруг распахнуть ее какой-нибудь невероятный, откуда ни возьмись, сквозняк. Потом погасила свет – и опять пережила легкий и отчего-то приятный шок: рука сама привычно пошла к выключателю; тело потихоньку начало вспоминать, будто пробуждаясь после многолетней спячки или приходя в себя после катастрофы, повлекшей долгую потерю памяти… В полной темноте, и все равно стесняясь, словно Симагин мог видеть и в темноте, и через стену, начала медленно сощипывать, слущивать с себя одежду. Ни пижамы здесь, ни ночной рубашки… Она долго колебалась, снимать ли лифчик. Все-таки сняла – грудь облегченно стала собой – и несколько секунд растерянно и нелепо держала за тонкий длинный хвост, как драгоценную крысу, не представляя, куда его положить так, чтобы он не перемешался с этой комнатой, чтобы комната его не заметила. Сунула под подушку. Когда-то она раздевалась по ту сторону этой тоненькой стенки. В трех шагах от того места, где стоит сейчас. И мужчина, лежащий сейчас по ту сторону этой стенки, смотрел, любовался и был счастлив… Сама не понимая, что делает и зачем, она подошла к стене вплотную, медленно провела по ней ладонью. Решительно содрав трусики, швырнула их на пол и прижалась к стене грудью, животом, ногой, щекой; потом подложила под щеку сложенные одна на другую ладони. Закрыла глаза. Смотри, квартира. Вот я. Бывшая женщина твоего хозяина. Состарилась очень? Казалось, стенка слегка колышется. Казалось, Симагин глазами своих стен все-таки видел ее. Может, он своей стеной даже немножко ее чувствовал. Зачем-то она прижалась плотнее. Обои сначала были прохладными, но скоро согрелись. Симагин, как и два часа назад, опершись ладонями на подоконник и ссутулившись, стоял на кухне и смотрел в окно. Теперь свет не горел, но за окном все равно была только тьма, лишь кое-где – освещенные прямоугольники в соседних домах. Вон там болеют, кашель не дает уснуть, а либексин не найти, хотя ведь оставались же две таблетки, точно помню… А там сбегали за добавкой, купили втридорога и теперь с руганью делят остатнее по справедливости, потому что опять не хватает и уж в такой час нигде не купить, ни за какие деньги; не дошло бы до мордобоя. А там к экзамену готовятся. А там целуются. Что же ты наделал тогда, Симагин. Либо выть от боли и отвращения к себе, кататься по полу, словно обезумевшее животное, либо относиться к жизни как к черновику, в котором не все, но многое, многое можно поправить. Честнее, конечно, выть от боли. Но тогда не сможешь поправить даже то, что поправить действительно можно. А Вербицкий и не виноват почти. Я виноват. Ибо сказано: не вводи во искушение. А я… Сделал подарочек. И все ж таки не мешало бы поговорить с ним по душам. Может быть, позже. Ну почему я не узнал всего этого сразу? Впрочем, сразу я и не мог. А когда смог… ну, узнал бы четыре года спустя… Какая была бы разница? Дитятко мое, ласково шептала мне Ася тогда – ко это оказалось слишком правдой. Всякий творческий человек – и, боюсь, мужчина в особенности, потому что мужчины вообще более инфантильны – пока сохраняет творческие способности, остается немного ребенком. В чем тут дело – кто его знает, можно было бы много и долго рассуждать на эту тему, но, хоть железной логикой это опровергай, хоть умнейший трактат напиши о том, что так быть не должно, факт все равно останется фактом, и никуда от него не уйти. Так называемый взрослый человек притерт к миру и потому уже не ощущает его, а лишь живет в нем. Так называемый ребенок еще не живет в мире, а лишь познает его. Как откликнулась тогда Ася на объективную потребность такого ребенка в младшей маме! Которая, как и подобает маме, практически полностью освободила бы от быта, которая никуда не денется, никогда не предаст, ничего не требует и за все благодарна. Которая отвечает за тебя, но за которую не отвечаешь ты. При которой можно все. И которая, вдобавок, была бы и беззаветно влюбленной, одухотворенной любовницей. Если ты разбил коленку, хорошая младшая мама, как и всякая хорошая мама, никогда не закричит: "Видишь, чем эти шалости кончаются! Никогда больше так не делай! Ты надрываешь мне сердце!", а скажет только: "Пожалуйста, будь впредь осторожней. Любовь спасает от многих бед, но, к сожалению, не от всех. Твои коленки нам нужны здоровыми". Однако если ребенок ухитряется разбить коленку об мамин висок, даже мама ничего уже не сможет сказать ему в утешение. Пока мне можно было все, я и мог все. Я познавал мир стремительно, точно и безоглядно, как играющий ребенок. Не сейчас я всемогущ, а тогда был. Сейчас я лишь собрал урожай, а сеяли мы давным-давно вместе с той женщиной, которая спит сейчас за стеной; прекрасной женщиной, которую я – я, не Вербицкий – почти убил своей детской убежденностью в том, что подлость, гнусность, мерзость человеческая есть, конечно, в книгах, фильмах и газетах, но там, где я, – их нет, а там, где мама, – их и в помине быть не может. Верой в то, что взрослые никогда меня не обидят, ведь я такой хороший, такой послушный и ласковый, и учусь на одни пятерки, и всегда вымою посуду или вынесу ведро на помойку, если мама меня попросит… У него скрипнули зубы. Так. Только без рефлексии. Две минуты свободного самобичевания привели к необходимым результатам. Ты понял, в чем именно оказался когда-то дерьмом – значит, понял, что должен сделать, чтобы хотя бы отчасти перестать им быть. Отвращение к себе – тому, который дерьмо – дает эмоциональный посыл, необходимый для предстоящей сложной и тяжелой работы. Продолжать угрызаться теперь – это уже саботаж. Закольцованное самобичевание – не более чем мазохистская разновидность нарочитого безделья. Легко сказать. Наверное, повеситься мне сейчас было бы куда проще. И честное слово, если бы не надежда на то, что я сумею хоть как-то помочь этой женщине и ее сыну, настоящему, ею рожденному сыну, жалкий дебил Симагин не заслуживал бы ничего, кроме вонючей петли. А ведь она не спит. Он понял это внезапно; казалось, просто ощутил щекой. Казалось, сквозь две стены, да вдобавок сквозь расположенную между Антошкиной комнатой и кухней спальню до него долетело горячее женское дыхание. Несколько секунд он крепился, осаживал себя – потом не выдержал; рывком повернулся в ту сторону и посмотрел. С какой-то завораживающей преданностью прильнув к стене, обнаженная Ася словно бы робко вживалась в комнату, где не бывала так много лет, словно бы отдавалась ей… В горле и в низу живота вспучилось густое пламя. Та самая Ася, вот она какая… и вот… Я ее люблю. Симагин, судорожно сглотнув, заставил себя отвернуться. Нельзя так подглядывать, грех. Потом. Все остальное – потом. Антон. А ведь я никогда не ощущал, что он – сын, существо иного поколения. Он просто был мне самым близким, пусть и слегка младшим, другом; я с ним просто-напросто впадал в детство на законном основании, доигрывая то, чего в собственном детстве не успел сыграть, потому что читал не по возрасту умные взрослые книжки… Впрочем, что я знаю? Возможно, это лучший из вариантов отцовства – не строгий, вечно правый дрессировщик-всезнайка, одним лишь гордым осознанием качественной возрастной границы лишенный способности по-настоящему понимать близкого человека, а немного взрослый товарищ, вместе с которым можно общими усилиями разобраться в хитросплетениях любой игры, в том числе и той, которая, сколько бы лет тебе ни было, всегда накатывает из будущего, всегда требует от тебя стать более умным, чем ты есть сейчас, и называется жизнью… Антон погиб семнадцатого марта и даже похоронен толком не был – всех, кого разодрало железо у той высотки, фундаменталисты впопыхах свалили в овраг и слегка присыпали мерзлой глиной. Поднять его оттуда – самое простое; это можно сделать за сутки. Но надо состряпать ему легенду жизни от семнадцатого марта до сегодняшнего дня, надо провести его по этой легенде, надо, чтобы он эту легенду помнил… Надо решить: дать ему прожить эти полгода реально или выдернуть прямо сюда, а легенду вкрапить в память… Пожалуй, второе. Чтобы исчислить и выстроить в реальности мировую линию такой протяженности и сложности, понадобится энергия порядка полного двухмесячного излучения Солнца; это слишком. И, кроме того, подвергать Антошку превратностям случайных флюктуаций, способных деформировать мое хрупкое создание… Лучше пусть в реальности будет пятимесячная дырка. Но – окончательно решим завтра. Надо отдохнуть как следует – работа предстоит действительно сложная, ювелирная, я ничего подобного не делал. Завтра. А сейчас… Только не смотри туда. Ведь не выдержишь, пойдешь, а это нельзя. Даже подойти к двери и – просто чтобы голос ее услышать в ответ – шепотом спросить, ненужно ли одеяло потеплее… нельзя. Не спугни. Она не твоя. Возможно, никогда уже не будет твоя. В ночи погасло еще чье-то окно. Еще кто-то решил, что на сегодня – хватит. Освещенных окон не осталось; все заснуло. Неподвижность и тишина. Позади что-то произошло. Словно беззвучный мощный хлопок коротко дунул Симагину в затылок. Симагин обернулся. На том самом стуле, где какой-то час назад отдыхала его Ася, сидел человек. Он был худощав и смугл, и красив. Горбатый нос, полные улыбчивые губы, блестящие живые глаза. Благородная седина на висках; волосы слегка курчавились. Одет Симагину под стать: мягкие вельветовые джинсы, пузырящиеся на коленях, безрукавка навыпуск, черные матерчатые шлепанцы. Свой парень. – Так вот ты какой, – чуть хрипло проговорил Симагин. Тот, кто сидел напротив, покровительственно улыбнулся и встал. Подошел к Симагину легкой, упругой походкой; подал руку. Симагин машинально протянул свою. Рука гостя была сухой и очень горячей, пожатие – удивительно дружелюбным. – Рад наконец-то познакомиться и лично засвидетельствовать свое почтение, – произнес гость. Бархатный, медоточивый голос. – Добрый вечер. – Добрый вечер, – машинально ответил Симагин. – Откровенно говоря, еще с момента твоего появления на нашем горизонте я ждал, что ты захочешь как-то пообщаться. Но… если гора не идет к Магомету, то Магомету ничего не остается, как записаться в секцию альпинизма. – Гость рассмеялся, а потом вернулся на свое место и удобно развалился напротив Симагина. – Я не гордый, – заявил он, а потом со значением добавил: – В мелочах. – Я тоже не гордый, – ответил Симагин. Он был ошеломлен и не мог пока справиться с собой. Оставалось принять предложенный тон и ждать, когда что-то разъяснится. Мистический ужас улегся, улеглись вставшие дыбом волосы; осталась тревога. Сердце билось мощно и часто. – Просто не пришло в голову, знаешь. Сижу тихохонько в своей щели, – сказал он на пробу, – наблюдаю мироздание… – Вот это ты правильно поступаешь, – проговорил человек напротив с неожиданной серьезностью. Так, подумал Симагин. Уже понятнее. Я же никогда ни во что всерьез не вмешивался до сих пор – а тут решил. И сразу удостоен визита. – Мне ты чаю с лавандой и мятой не предложишь? От нервов? – С удовольствием. А ты разве пьешь? – Странный вопрос. Мне ничто человеческое не чуждо. Как и тебе, насколько я понимаю, – не отрывая от Симагина взгляда, он мотнул головой в сторону Антошкиной комнаты. Симагин лишь сощурился чуть-чуть и даже не покосился туда. Воровать у Аси ее наготу, да еще в присутствии этого… – Все мы где-то люди. – Я сейчас согрею чайник, – сказал Симагин и шагнул к плите. Гость хохотнул почти с умилением. – Ты великолепен. Эта женщина будет последней дурой и психопаткой, если уже через несколько дней не начнет целовать твои следы. Как ты цепляешься за человеческое… Скажи-ка, сколько наносекунд тебе понадобилось бы, чтобы вскипятить Средиземное море? Электрической зажигалкой Симагин зажег газ и поставил чайник на огонь. – Надо посчитать, – сказал он задумчиво. – Но, собственно, какая разница. Я все равно никогда этого не сделаю. И вот что: есть предложение. Не надо даже взглядами Асю беспокоить. Она думает, что она там одна – пусть так и будет. – Как скажешь. Хотя я на твоем месте спровадил бы незваного гостя поскорее и обеспокоил ее не только взглядом. Она ведь ждет тебя, неужели не видишь? Поверь моему опыту. Она никогда не простит тебе, если ты позволишь удивительному вечеру закончиться просто так, мирным сном. Или… прости за нескромный вопрос, но я чисто по-соседски… может, от большой возвышенности души ты опять стал импотентом? – Не знаю, – хладнокровно ответил Симагин. – Давно не проверял. – Тут я могу помочь практически в любой ситуации, причем совершенно бескорыстно, – заботливо похвастался гость. – Ты же понимаешь, на плотских утехах я поднаторел, как, наверное, никто. Что, действительно проблемы – или ты просто отшучиваешься? Прислонившись спиной к холодильнику, Симагин сложил руки на груди и пристально, совсем спокойно оглядел гостя. – Так вот ты какой, – повторил он уже без дрожи в голосе. Даже с каким-то удовлетворением: интересно ведь, как ни крути. – Что, странно? – опять хохотнул тот. – Не вонючий, не хромой… Ну сам посуди: ты, с твоим могуществом, стал бы ходить прилюдно, скажем, со стригущим лишаем? Только если бы это понадобилось тебе самому. Так и я. Он снова встал и вдруг страшно преобразился: не человек, но жуткая глыба беспросветного, засасывающего мрака. Красноватым огнем полыхнули треугольные глаза. Картинно запахнувшись в длинный плащ, он величественно поковылял поперек маленькой кухни, приволакивая ногу и тяжело опираясь на постукивающую по линолеуму массивную трость с инкрустированным исполинскими бриллиантами набалдашником. Бриллианты колко отсверкивали в обыденном голубом свете газовой горелки; паутина выбрасываемых ими при каждом движении трости синих лучей, казалось, похрустывала, как хрустит под ногами промороженный чистый снег. – Я – часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо! – пророкотал он почти на инфразвуке. Жалобно запела посуда. Надсадно задребезжало в раме оконное стекло, словно отзываясь на дальнюю канонаду. Миг – и жидко потекшие контуры сгустка вселенского мрака вновь слепились в поджарого дружелюбного парня, чуть фатоватого, но обаятельного. Лукаво глядя на Симагина через плечо, он дурашливо, откровенно кривляясь, спросил: – Воланд, а? И уселся опять. Положил ногу на ногу и сплел пальцы на колене; шлепанец обвис в воздухе, обнажив голую пятку. – Грешен, люблю иногда пустить пыль в глаза экзальтированным дамочкам и великим поэтам, забывшим, чему равна культура, помноженная на корень квадратный из минус человека. Но между своими-то выпендриваться – себя же радости общения лишать. – Он вдруг совершенно по-мальчишески сложил два кукиша и завертел ими в сторону Симагина. – Вот вам благо!! – Не сомневался, – сказал Симагин. – Можешь этим не бравировать. – Да я и не думал! Наоборот, говорю как на духу. С противником, по крайней мере равным мне по возможностям, хочется болтать запросто, без лицемерия и театральных эффектов. Знаешь, в Китайской империи во времена ее расцвета для обозначения немногочисленных соседних государств, за которыми самовлюбленные китайцы признавали равный себе статус, использовался иероглиф "ди". Основные его значения: "равносильный" и "вражеский". Изящно, правда? Кто равен мне по силам, тот наверняка мне враг, хотя бы потенциально. Но зато только с ним я могу побыть самим собой, с обоюдной пользой пообщаться на равных… – Отвратительно, – сказал Симагин. – Зато правда, – проговорил гость и коротко, но цепко впился в лицо Симагина взглядом: – А может, даже и не равен, а сильнее, а? Симагин пожал плечами. – Ты так и не знаешь, кто ты? – Так и не знаю. Симагин. – На нашем уровне Симагиных нет и быть не может. – И на нашем Симагин, и на вашем Симагин. – Будь по-твоему, зануда. – Зато в тебе веселья на двоих. – Да, я самый галантный и остроумный собеседник в истории человечества, – просто сказал гость. Симагин засмеялся, глядя на него с нескрываемым удовольствием. – Но, повторяю, я к тебе заглянул не для куртуазностей, а поговорить. – Давай, – сказал Симагин. – Умному собеседнику здесь всегда рады. Ты чай сладкий пьешь? – Сделай как себе, – небрежно ответил гость. – "Ди", так уж "ди". Симагин выключил газ под зашумевшим чайником и вновь принялся расставлять чашки. – Знаешь, – начал между тем гость, – когда ты вылупился, мы с товарищами, – при этих словах он ослепительно сверкнул открытой, дружелюбной улыбкой, – даже слегка растерялись. Внезапное и совершенно неожиданное появление новой мощной силы спутало все давно сложившиеся расклады. Странные времена настали, – вздохнул он. – Какие-то кнопочки, электроны какие-то, био-спект-ралисти-ка… – произнес он нарочито по складам, как малограмотный провинциал, – и вот кургузый человечек, довольно жалкий, хороший по мещанским понятиям, то есть безвредный – хотя подчас вреда окружающим от него больше, чем от самого старательного подлеца, – вдруг прыгнул на такую высоту… – Это обо мне? – спросил Симагин, держа свою чашку в руке и ногой придвигая еще один стул к столу вплотную. – Тогда прошу заметить, что разница есть. Подлец вредит сознательно, преднамеренно и извлекает из этого пользу. А безвредный человечек… – Понял-понял! – жестом остановил его гость. – Но ведь это – еще хуже! В ситуации с подлецом хоть кому-то хорошо от нанесенного вреда – самому подлецу! Хоть кому-то выгода! А тут вообще нелепость: ни себе и людям. Я считаю, что непреднамеренно вредящий дурак куда виноватее, чем нарочно вредящий подлец. – Ясно, – сказал Симагин. – Варенья положить? – Все, что себе, – нетерпеливо сказал гость, – и не более того. – Тогда пас, я не сластена. – Да хорошо… На высоту, сказал я, где в течение невесть какого времени обреталась буквально горстка персон, оказавшихся там исключительно благодаря своим личным достоинствам! – Ну, – улыбнулся Симагин, – разработать методику биоспектральной стимуляции латентных точек… потом, понятия не имея, чем это кончится, провести тайком от всех эксперимент на себе, не спятить от результата, превзошедшего, мягко говоря, все ожидания… Положа руку на сердце скажу – все это тоже могло произойти исключительно благодаря моим личным достоинствам. – М-да, – проговорил гость и подул на чай. Потом прихлебнул осторожно. – Скромность ты изжил, – удовлетворенно отметил он. – Да при чем тут скромность? – картинно удивился Симагин. – Я уж не знаю, как там кто из твоей компании добивался вожделенной высоты… охотно верю, что въехали вы туда, скажем, на колоссальной гордыне… Но все равно не могли не пользоваться присущими эпохе техническими, так сказать, средствами… Ну, я не знаю, например… громкое, с употреблением матерных слов изрыгание хулы в адрес Творца в присутствии последнего. Сидящий напротив Симагина человек захохотал – но какая-то горечь померещилась Симагину на этот раз в его смехе. – У нашей эпохи – иные средства, но чтобы ими пользоваться, нужны все те же исключительные личные достоинства. – И между прочим, – поймал его на слове гость, – гордыня не меньшая. – Возможно, – мирно сказал Симагин. – Впрочем, прости, ты ведь не об этом собирался говорить… – Не об этом, но мне отступление понравилось. Ты – го-ордый! – И он погрозил Симагину пальцем. – Не пытайся теперь уверить меня, что не хочешь и никогда не захочешь луну с неба. Теперь я знаю, что ты из нас. И меня гораздо меньше удивляет твое появление… Симагин оттопырил губу и с аффектированным сомнением покачал головой. – Так вот. Растерялись мы с товарищами, – человек напротив опять белозубо улыбнулся, – но, поскольку ты сидел тише воды, ниже травы, решили никаких превентивных мер не предпринимать. И признаться, стали уже забывать о твоем возникновении, но сегодня ситуация резко изменилась. Я почувствовал, что ты собрался перейти к активному образу жизни, – он так и сыпал теперешними штампами, и оттого улыбка буквально не сходила с его чувственных губ, взблескивала то и дело, – а это, честное слово, опять меня настораживает. А вдруг ты войдешь во вкус? Вдруг мне когда-нибудь придется еще и с тобой воевать или делить сферы влияния? Ну совершенно мне это не надо. А тебе? И тебе не надо. Ты не представляешь, какая это изнурительная штука – войны, особенно наши, многотысячелетние… Ведь ты не боец. Сила – да, есть, сила у тебя неимоверная, можешь галактики гасить, насколько я понимаю. Или, наоборот, скручивать новые, если очень постараешься… Но – не боец. Это как с людьми. Теоретически ты можешь выучить все приемы, скажем, каратэ, можешь натренироваться на снарядах, грушах, тренажерах, что там еще… Но, встретившись с живым противником, пусть более слабым, но привычным к мордобою, ты проиграешь, потому что твоя рука невольно запнется, прежде чем впервые ударить по живому, а его рука – и не подумает. Тебе и в голову не придет вместо того, чтобы провести очередной красивый прием, плеснуть противнику в глаза серной кислотой из подвернувшейся под руку склянки, а он сообразит сразу. Ты сам не понимаешь, во что можешь вляпаться. – Пожалуй, – нехотя согласился Симагин. – И главное, чего ради? Тебе так нужен этот парень? По-моему, это у тебя просто память молодости, а вовсе не реальная потребность. Даже я себя иногда ловлю на том, что мне хочется иметь не нынешнее, реальное и, в сущности, очень нравящееся мне окружение, а то, что было… когда-то. Ностальгия. Но я делаю глубокий вдох и говорю себе: не дури. И все кончается. Сын не твой. Давно не любит тебя, давно забыл. Вспомни: когда он сам-то хотел пообщаться с тобой в последний раз? Даже и не вспомнишь. А он этого не вспомнит и подавно. Ну если бы он действительно к тебе что-то чувствовал, неужели так слушался бы маму? Да нет! Как все нормальные люди, тебе говорил бы, что мама разрешила, а маме бы говорил, что пошел к приятелю мутофон крутить. Поверь моему опыту. Когда человек чего-то не делает якобы по столь красивым причинам – значит, он нашел возвышающее его в собственных глазах оправдание, а причина – в элементарном нежелании делать это что-то. – Антон действительно очень не любил врать, – задумчиво сказал Симагин. – Но не настолько же, чтобы отказываться от желаемого! Если отказался – значит, не хотелось, это элементарно. Чужой тебе и по телу, и по духу человек. Которому ты совершенно не нужен. Который к тому же давно истлел. Зачем огород городить? Может быть, ты таким образом хочешь завоевать эту женщину? Так все гораздо проще. Уверяю тебя, она и так никуда не денется. – Гость снова покосился в сторону Антошкиной комнаты, и снова Симагин стоически не поддался на эту провокацию, даже глазом не повел. – Ну, она легла уже… но еще не спит. Минимум усилий – и она сегодня же будет твоей. Придется разве что рюмку ей налить еще одну. – Гость улыбнулся. Симагин улыбнулся тоже. Он решил поддакивать или, по крайней мере, изображать колебания как можно дольше, чтобы гость успел сказать как можно больше. Обычные люди с их мыслями, желаниями и ощущениями были для сидящего напротив прозрачны так же, как и для Симагина – только Симагин старался не злоупотреблять этими своими возможностями, а для гостя злоупотребления были в порядке вещей, – но друг от друга собеседники могли экранировать свой внутренний мир со стопроцентной гарантией и вынуждены были попросту разговаривать: веря на слово, не веря на слово, пытаясь понять, что стоит за словом… – Искушаешь? – спросил Симагин, все еще продолжая улыбаться. Гость возмущенно всплеснул руками. – Да никоим образом! – воскликнул он. – Я слишком уважаю тебя, чтобы пускаться на такие простенькие уловки! Просто рассуждаю. Представь: вот вы встретились. Когда вы в последний раз виделись, ему было, кажется, двенадцать. Сейчас почти девятнадцать. Тогда это был ребенок, который, вдобавок, по привычке называл тебя папой – это подкупает, понимаю… Сейчас – молодой мужчина. Биологически – самец-конкурент, психологически – чужак, с которым тебе двух слов сказать не о чем, социально – еще одна, причем совершенно лишняя, головная боль на всю оставшуюся жизнь. Искушать… – Гость как бы задумался, словно эта мысль лишь теперь пришла ему в голову. – Если уж искушать, то гораздо более масштабно, – проговорил он. – Хочешь, попробую? Не стану тебе предлагать все царства земные и прочее злато-серебро – сам возьмешь, если захочешь. Тут главное – захотеть. Научиться хотеть, вот что тебе нужно в первую очередь. Твоя способность хотеть спеленута атавистическими привычками… вроде привычки зажигать газ под чайником. Симагин покусал губу. Он был в себе уверен – и все-таки червячок сомнения в своих силах точил, точил сердцевинку души. Нельзя капитулировать перед червячком; надо точно знать, как выглядит мир наизнанку. Я справлюсь, уверен; я выдержу, подумал Симагин. Уверенность и гордыня – это одно и то же? Нет. Чтобы идти дальше, ученый должен быть уверен в промежуточных результатах своей работы на все сто. Решился. – Ну, попробуй, – сказал он. Гость не сдержал удовлетворенной улыбки. Он не сделал, разумеется, ни единого движения; даже лицо не напряглось, выдавая какое-либо внутреннее усилие. Это был не удар – так, дуновение. Подсадка продержалась в Симагине не более секунды – но этого оказалось вполне достаточно. Мир стал каким-то… съедобным, иного слова не подберешь. Все разнообразие Вселенной вдруг скрутилось до разнообразия титанического пиршественного стола; желанная женщина – нечто вроде нежной фаршированной индейки, обильно политой острой пряной приправой… зыбкое розовое зеркало моря на рассвете – это на сладкое… салатные листья моральных принципов, такие широкие, а стоит взять в рот – хрусь, и нет ничего… неимоверно сложный, кропотливый и вкрадчивый танец частиц и полей, испускающий клубы невнятных логарифмов и дифференциалов, ждущий, когда я его пойму – как хлеб. Стол был круглым и плоским, Симагин один-одинешенек торчал посредине, на единственном возвышении, каким могла похвастаться уныло гладкая поверхность; с этого подобия трибуны он мог дотянуться до любого лакомства, и казалось, единственной проблемой жизни является сообразить, который именно из аппетитнейших кусков просится в рот в данный момент. Но то и дело мимо проносились или проплывали какие-то малоодушевленные уродцы, внешними очертаниями отдаленно похожие на человека, то есть на Симагина; и каждый из них иногда по дурости своей, по слепоте, а иногда и намеренно, злобно, злорадно заслонял от Симагина одно из предназначенных для него блюд. Время от времени какой-либо из уродов, обнаглев уже вконец, разевал свою отвратительную, мелкозубую зловонную пасть, чтобы откусить или от индейки, или от торта, или хрупнуть салатным листом, хотя салат мог быть настоящей высокой моралью лишь когда его ел Симагин, в уродливых пастях он сразу превращался в притворство и лицемерие… Или пытался ломоть хлеба стащить прямо из-под симагинского носа, и приходилось, не размышляя ни мгновения – будешь размышлять, голодным останешься! – бить жадную тварь наотмашь. Каждая из тысяч салатниц, гусятниц, супниц, соусников, тарелочек, чашечек, ложечек и вилочек требовала постоянного присмотра. В сохранности ни одного предмета нельзя быть уверенным. От каждого из безмозглых, но хитрых и прожорливых уродов исходила угроза, но передушить их разом по каким-то сложным и не вполне понятным причинам было нельзя – поэтому приходилось все время быть настороже, готовым к подвоху, к удару, к отпору, к бою… Но как все вкусно! Как пахло! Как отблескивал жирок на ветчине, как красиво разложена была петрушка по краям… Симагин встряхнулся. – И этим ты пытаешься меня соблазнить? – с искренней иронией спросил он. Сидящий напротив, казалось, чуть растерялся. – Ну, – проговорил он, – чем богаты, тем и рады. – А хочешь почувствовать, как это видится мне? – спросил Симагин. – А ты сможешь? – после долгой паузы спросил гость с легким недоверием и, похоже, с опаской. – Попробую… – Ну-ка, ну-ка. – Гость уселся поудобнее. Симагин тоже фукнул лишь в сотую долю силы. Он не хотел ни смутить, ни обескуражить, ни, тем более, ошеломить противника. Это был еще не бой, не поединок – лишь чуть позерское преддуэльное метение булыжников плюмажами. Несколько мгновений гость сидел совершенно неподвижно, потом его передернуло, как от лимона. – Ну и мир, – сказал он с неподдельным отвращением. – Кошмар, а не мир. Да как ты в нем живешь? Всем должен, всем недодал, перед всеми виноват… Будто забитый ребенок – ничего без спросу взять нельзя… – Он с облегчением захохотал, окончательно приходя в себя. – Да лучше сразу сдохнуть! Это постоянное унизительное напряжение, ни секунды роздыху… – У тебя там тоже постоянное напряжение и, с моей точки зрения, – еще более унизительное. Держи ухо востро, не то добычу прямо из клюва выдернут! – Это – естественное напряжение, спокон веку присущее всякому живому организму. А у тебя – выдуманное, вымученное! И вдобавок – совершенно излишнее, ведь и мое напряжение тебя не покидает, тебе тоже приходится охранять свою добычу! – Неужели тебе и впрямь нравится вот так вот, в полном одиночестве, всех бояться и со всеми бороться? Причем считать это единственно возможным состоянием, навсегда данным, от которого не деться никуда? – Я никого не боюсь! – гордо и звонко отчеканил сидящий напротив. – Нирваны нет, я не обещаю снулой безмятежности. Жизни без борьбы не бывает. Но, по крайней мере, я даю свободу! – Свободу рвать у всех из глотки то, чего они не хотят отдать по доброй воле? – А разве свобода подразумевает что-то еще? Симагин только головой качнул. Потом отхлебнул чаю. – Как тебе сказать… Свобода – это возможность быть с теми, кто в тебе нуждается, и помогать тем, кому нужна помощь. – Нуждаются и ждут помощи только паразиты. И вы, проклятые праведники, своим сочувствием и своей помощью только развращаете людей. Плодите паразитов, которых и без того слишком много. Самостоятельный, сильный и гордый человек ни в ком не нуждается и ничьей помощи не ждет. – Все нуждаются – каждый в ком-нибудь. И помощь подчас нужна всем – каждому, кто попал под давление, действительно превышающее его способность к сопротивлению. Каждому, кто погибает, но не сдается. А иногда даже тому, кто сдается – из страха утащить своей гибелью за собой кого-то еще. Бывают сильные люди, бывают слабые люди – но и давление бывает разным, и даже самый сильный человек может оказаться под таким прессом, из-под которого не выбраться в одиночку. – В одиночку! Вот ты и сказал самое страшное для таких, как ты, слово… Вы долдоните: любовь, сострадание, помощь, вы напяливаете на себя эти сделанные из соплей с сиропом цепи только из стадного инстинкта, а значит, вы не стали людьми по-настоящему, вы все еще животные, для которых самостоятельность – смерть… Для вас самостоятельность – синоним одиночества! Синоним изгнания из стаи! Симагин перестал отвечать. Этот обмен любезностями подкосил мирную непринужденность и казавшуюся неоспоримой еще пять минут назад умозрительность разговора. Стало очевидно: им не договориться. – Это правда, – негромко сказал сидящий напротив, глядя на Симагина с какой-то недоуменной жалостью. – Правда. Человек, выпущенный на свободу, занят только тем, что рвет из глотки у всех, до кого в состоянии дотянуться. А если кому-то кажется, что он устроен иначе – ему это именно кажется, и он опаснее и отвратительнее остальных, потому что он рвет из глотки так же, как и остальные, но при этом еще произносит красивые слова. Неужели тебе хочется быть этим обманщиком, этим… подонком? Ведь если бы не было так, никогда, например, не возникла бы европейская цивилизация. Или, по крайней мере, никогда не стала бы доминирующей… Потому что доминирующей может стать лишь та цивилизация, которая наиболее соответствует природе человека. – А может, она всего лишь пошла на поводу у животного начала в человеке? – уронил Симагин. – Ну да, а цари и большевики не пошли! – язвительно подхватил гость. – Они к духовному воспарили! То-то приличный чистый сортир теперь только у президентов и отыщешь! Вождям, значит, простительны животные слабости – но вот уж если простой строитель коммунизма окажется столь морально нестоек, что, презрев положенное ему духовное пылание, унизится до метаболизма, то пусть гадит на свой страх и риск где и как сумеет! Я уже не говорю о сексуальных коллизиях в коммунальных квартирах… А меж тем если там, где человек вынужден быть животным, ему не позволять этого, он превращается в скота! Так что не надо ля-ля! – простецки возмутился он. – Духовность… Помнишь, Макиавелли писал: "Если вы рассмотрите людские дела, то увидите, что те, кто достиг великих богатств и власти, добились их силой или обманом, и захваченное с помощью лжи и насилия они приукрашивают фальшивым именем "заработанного", чтобы скрыть мерзость своего приобретения. И те, кто по наивности или по глупости избегают такого рода действий, остаются навечно в рабстве, ибо верный раб – все равно раб, а добрые люди всегда бедны; из рабства помогает выйти только измена или отвага, а из бедности – погоня за наживой и обман". – О-о, – засмеялся Симагин, – если уж мы начнем за спины великих прятаться… Помнишь, Конфуций говорил: "В государстве, в котором царит порядок, стыдно быть бедным. В государстве, в котором царит беспорядок, стыдно быть богатым". Гость в сердцах даже прихлопнул себя ладонью по колену: – Опять эта окаянная ваша русская зависимость от государства! – Ну, ты в пылу полемики уже и Конфуция в русские зачислил! – от души засмеялся Симагин, с облегчением и удовольствием чувствуя, что сидящий напротив, не на шутку разволновавшись, напрочь утратил свою снисходительную неуязвимость. – Это лестно, честное слово! Гость оторопел на мгновение, потом тоже рассмеялся – чуть принужденно. Потрепал Симагина по колену неожиданно вытянувшейся поперек кухни рукой: – Ну азиатская! Азиатская, я хотел сказать. Ну почему, скажи на милость, мне должно быть дело до состояния государства, если у меня, у меня как такового, мое дело спорится? Да лишь бы это государство мне не мешало – и пропади оно пропадом! – Дом пропадом, семья пропадом, дети-родители пропадом… Лишь бы мое дело спорилось! Так, что ли? – Знаешь, для нищих духом это очень привлекательно все звучит, конечно, но на деле попытки создать социальную организацию, основанную на лучших человеческих чувствах, на сыновней любви, отцовской заботе, братском бескорыстии и так далее – на этике! – всегда кончаются диктатурой. Нет организаций более тоталитарных, чем те, которые основаны на этике! Потому что в любой этической системе люди не равны. Одного уважаю больше, другого меньше, одного люблю, другого нет, и этот разброс объективно оправдан тем, что один, скажем, суровый талант, а другой – добряк, а третий – только к бутылке прикладывается. Кому-то родней первый, кому-то – третий… И всегда кончается тем, что Юпитеру можно то, чего никоим образом нельзя простому быку из народа. Ну а дальше уже вопрос техники – кто первей успеет пролезть в Юпитеры. – Складно звонишь, – кивнул Симагин. – Поспорили проверенный товарищ с десятилетним партстажем и буржуазный спец. Кто прав? Ну конечно, проверенный товарищ, тут и разбираться нечего! Как же он может быть не прав, ежели он проверенный? Какой же он проверенный, если может быть не прав? Расстрелять спеца без лишних разговоров! Поспорили добрый прихожанин и нехристь – кто прав? Ну разумеется, прихожанин, он же заповеди блюдет, он причащается регулярно, а нехристь – всем понятно, что за фрукт! Само собой, в железы нехристя и в острог! И пусть только попробует судья рассудить иначе… Вот тебе и вся твоя этика! – Он довольно и гордо сверкнул улыбкой, наслаждаясь неуязвимостью своей логики и умением красно формулировать мысли. – Альтернатива одна-единственная, и ты знаешь это не хуже меня. Никаких проповедей, никаких заклинаний, никакого кликушества, никаких призывов к доброте, состраданию, чувству долга… Элементарно: один для всех закон и равенство особей, за которыми признано право на равный эгоизм, перед законом. А уж если равенство перед законом – значит, равная самостоятельность, а если самостоятельность – значит, никто в этой жизни никому ничего не должен, а если никто никому не должен – значит, каждый сам по себе, а если каждый сам по себе – значит, каждый сам за себя! – Да, – вздохнул Симагин, – зэт из зэ куэсчн. – Это для тебя… куэсчн! – вконец разъярился гость. – И для таких, как ты! Слепоглухонемых с идеалами! Даже человечество… этот затерянный в бездне муравейничек… и то уже ответило на этот твой куэсчн, и закрывать глаза на то, что ответ давно дан, – малодушно, глупо, недостойно тебя! – Да ты не переживай за меня так, – сказал Симагин. Некоторое время гость молчал и только вглядывался Симагину в лицо, покусывая губу. Потом, совладав с собой, улыбнулся с прежней обаятельностью. – Похоже, – сказал он негромко, – я понапрасну трачу цветы своего красноречия. У меня возникло страшное предчувствие, что нам не договориться. Чем больше я стараюсь тебя убедить, тем больше ты задираешь нос. Неужели мой приход был ошибкой? – Извини, – сказал Симагин, – если тебе так показалось. У меня совсем другое чувство. Я был очень рад наконец с тобой познакомиться. И разговор такой содержательный… Гость покачал головой. – Нет… То есть это-то да, я с удовольствием с тобою пофилософствовал, и еще бы пофилософствовал, редко встретишь оппонента, у которого от первых же моих слов не стыла бы кровь в жилах… Но смысла в продолжении разговора я не вижу. Пока мы не начали, ты и не помышлял о драке. А сейчас, чем убедительнее я говорю, чем меньше у тебя доводов в ответ, тем сильнее тебя подмывает скрестить шпаги. Это же не шутки, пойми! Ты ведь даже не вдумываешься в мои слова, ты отметаешь их с ходу! – Не все, – сказал Симагин. Присвистнув сквозь зубы, гость смерил его взглядом. – На чью помощь ты рассчитываешь? – Честное пионерское, ни на чью. – Ты безумец. Ведь стоит мне всерьез разозлиться – а я уже начинаю злиться, потому что это очень унизительно: честно пытаться убедить и уберечь, а напороться на презрительное неприятие… Если я разозлюсь, мне стоит только дунуть… – А вот это не надо, – проговорил Симагин. – Не будем портить наш товарищеский вечер… наш высокодуховный и высокоинтеллектуальный диспут дешевым запугиванием. – Да, правда, – сказал гость и поднялся со стула. – Хорошо. Значит, официальный вызов. Симагин, как вежливый хозяин, сразу тоже встал. – Да не хочу я никаких вызовов и никаких дуэлей! – от души сказал он, и тут же ему показалось, что его слова могут быть восприняты как попытка пойти на попятный. Но он говорил правду. Хотя и страшновато было. Да что там страшновато – попросту страшно. – И оспаривать у тебя ничего не хочу, ни кусок колбасы, ни власть над тварным миром! Честное слово. Но Антошку я вытащу. Помимо того, что я Асе обещал это сделать, я еще… и сам хочу. Вот попроси меня объяснить, почему я хочу – не смогу. Тут моя позиция чрезвычайно уязвима. Никаких разумных доводов привести я не в состоянии. Хочу – и все. Я тоже умею хотеть. И… вот еще что, – он помедлил. Красноречием ему было не равняться с самым галантным и остроумным собеседником в истории человечества. Он и пробовать не хотел. Но сказать надо было. Скорее для себя, чем для того, кто стоял напротив. – С тех пор как возник человек, он мечтает быть лучше. Не просто ЖИТЬ лучше – БЫТЬ лучше. Стать лучше. Он напридумывал для этого уйму способов. В том числе и весьма кровавых. Почему массы людей так слепо повиновались диктаторам столько раз? Потому ли, что очень их боялись? Нет. Из страха становились покорными только приближенные, точно знающие, что им грозит и почему… осведомленные о целях и способах насилия, сопричастные ему микродиктаторы у главного трона. А телята из народа просто были уверены, что в этом огне становятся лучше. Их делают лучше. Они так страстно и так вечно хотели стать лучше – но не знали как. А вот сейчас, вот-вот, это произойдет. И когда давление снималось, они скучали отнюдь не только по сильной руке, отнюдь не по хозяину, как о них зачастую думают снобы. Оскорбительно и несправедливо, неумно думают. Их брала тоска оттого, что их сняли с наковальни, на которой, как они были уверены, из них куют нечто более совершенное. Пропадала внутренняя духовная цель. Не внешняя – завоевать жизненное пространство, построить Турксиб или что-то подобное – а внутренняя. – Так ты же лучше меня все понимаешь! – почти в восторге воскликнул гость. – Погоди… да. Вот такие страшные штуки выкидывает желание стать лучше. И тем не менее оно никуда не пропадало в течение полумиллиона лет. Что оно такое, откуда в человеке взялось – не нам с тобой судить. Есть, вероятно, уровни по отношению к нам, дружище, – старательно вдавил во фразу это панибратское обращение Симагин, – еще более высокие. Это их компетенция. Но, думаю, означенному стремлению мы не в меньшей степени, чем открытию колеса, плуга, бронзы, железа, парового котла и банковского кредита, – обязаны тем, что вышли из пещер, потом из землянок, потом из катакомб… Много чем мы ему обязаны. Все искусство возникло из него. Все религии сформировались под его воздействием. Между прочим, почти все юридические нормы именно им продиктованы. И все те области человеческого бытия, куда нормы эти не могут дотянуться и где, тем не менее, отнюдь не царит поножовщина – тоже облагорожены именно им. Но в последние несколько десятков лет – а что такое несколько десятков лет по сравнению со всей историей! – люди определенного цивилизационного типа стали утрачивать это стремление. Видимо, в рамках системы ценностей их цивилизации человек достиг возможного в сем мире предела совершенства. В том числе и этического. Стремление жить лучше, присущее любому животному, вплоть до креветок каких-нибудь, дрыгающихся по морям, по волнам в поисках пищи пообильней и воды потеплей, – оно осталось. А человеческое стремление самому стать лучше – начало пропадать. Оно конечно, совершенно правильно Сервантес заметил: "Человек таков, каким его создал Господь, а порой и много хуже". Но дело-то в том, что мы НЕ ЗНАЕМ, нам не дано знать, НАСКОЛЬКО хорошим создал человека Господь. – Симагин с невольным удовольствием, но и с сочувствием отметил, как при слове "Господь" и раз, и два скрючило стоящего напротив. Ладно, сказал себе Симагин, мелко это. Больше не буду вредничать, пусть слушает спокойно. – А потому никогда не можем быть уверены, что дальше уже некуда. И куэсчн этот самый, вопрос вопросов, вот в чем: действительно ли человек достиг предела возможного духовного совершенствования? Если да – ему каюк, потому что, действуя в соответствии со стремлением жить лучше, не становясь лучше, лет за пятьдесят-семьдесят мы сожрем Землю окончательно. Сожрем, переварим и утонем в продуктах собственного метаболизма. Если нет, тогда… тогда стремление становиться лучше следует беречь, лелеять и пестовать. Чем я и намерен заниматься, не делая никаких поблажек и для себя, – вздохнул. Жуть брала от того, что надо произносить гостю в лицо эти бесповоротные слова. – Понимаешь, твоя так называемая самостоятельность лишает вид перспективы. Ты же чувствуешь: ты самый лучший, и ни пятнышка на тебе, ни помарочки; идеал, а не существо. Тебе не за кем тянуться, и не для кого. А моя, так сказать, зависимость дает шанс карабкаться от ступеньки к ступеньке. Вверх. Гость сунул руки в карманы джинсов и несколько секунд разглядывал Симагина чуть исподлобья. Покивал едва заметно – то ли изображая понимание, то ли своим каким-то мыслям. – Я тебя просил? – проговорил он потом. – Просил, – ответил Симагин. – Я тебя убеждал? – Убеждал. – Я тебя предостерегал? – Предостерегал, – устало улыбнулся Симагин. – Пеняй на себя, – сухо сказал гость и исчез. Несколько секунд Симагин стоял неподвижно, пытаясь унять сумятицу чувств и мыслей, потом залпом допил остывший чай с лавандой от нервов. Оглянулся все-таки на Антошкину комнату. Свернувшись под одеялом уютным, ничем не обеспокоенным эмбриончиком, подложив ладонь под щеку, Ася спала. От греха подальше Симагин укрыл ее, а потом, поразмыслив мгновение – и далеких родителей, энергетическими коконами безопасности. А потом – и братский овраг в Казахстане. От этого красавца можно любой подлянки ожидать. Но как ему хотелось меня убедить! Не победить – это совсем другое, до этого еще не дошло – именно убедить. Сделать своим сторонником, единомышленником… Действительно хотелось. Именно поэтому он так взъярился. Я вот совершенно не надеялся его обратить в свою веру и потому ни гнева не испытываю, ни возмущения, а он – он всерьез надеялся. Странно. Впрочем, я ведь с самого начала знал, кто он. А он – и понятия не имеет, кто я. Потому что я и сам понятия не имею. Я – Симагин. Отчего-то снова вспомнилось начало – будто память о том, как был сделан первый шаг, могла помочь понять, куда этот шаг привел… Уже с восемьдесят девятого года над лабораторией сгущались тучи. Нараставшее скотство быта отнимало все больше сил; все сильнее сказывались недостаток средств и убожество оборудования. Работа буксовала. Зато появились все признаки того, что высшее руководство стало понимать: в финале проекта речь пойдет уже не только о мирной медицине, далеко не только. Стайками увертливых мальков проносились слухи. Ужесточался режим. Месяц от месяца Симагину все труднее делалось выпрашивать в дирекции разрешение задерживаться в лаборатории по вечерам – видимо, его не хотели оставлять у машин без присмотра. Потом грянул августовский переворот, и перспективы стали очевидны. Рисковать было больше нельзя. Во вторник двадцатого, ровно в девять тридцать утра, как теоретически и полагалось, Симагин под осуждающим взглядом пожилого охранника, известного своим редким для людей его круга якобинством – все порядочные люди на Дворцовой баррикады строют, или, по крайности, дома сидят, прижавши ухи к радио, а этот даже нынче на работу приперся! – вошел в почти пустое здание института и поднялся в лабораторию. За почти четыре года, истекшие после рука об руку с Асей пронесшегося по жизни Симагина победного, но горестно короткого шторма идей, Симагин потихоньку все же двигался дальше и отнюдь не всеми наработками делился с коллегами; поначалу он еще обсуждал с Карамышевым каждую мысль, потом, на всякий случай, замкнулся совершенно. Он готовился загодя, совсем не будучи уверен, что ему пригодится эта подготовка – но двадцатого решился и обрушил на себя все, что только мог, так построив программу волновой самообработки, чтобы все отработавшие резонансные биоспектрограммы, сконструированные им вместе с Карамышевым, а потом и им самим, в одиночку, безнадежно вирусились, превращаясь в очень похожий на серьезную науку, но ни на что не годный хаос сигналов. Просто уничтожить все результаты – не поднялась рука. Хотелось напоследок попробовать понять, что же все-таки удалось сделать, и удалось ли… Неделю с лишним он болел. Болел тяжело и непонятно. Где-то вдали от него, почти не зацепляя сознания, петардами и шутихами взрывались ежедневные сенсации. А когда он выздоровел, то был уже неизвестно кем. И первое, что он понял в этом новом своем состоянии, – то, что возможности, которые по человечьим меркам кажутся всемогуществом, отнюдь не облегчают жизнь. Скорее напротив, они словно стиснули его своей мощью, словно спеленали. Слон в посудной лавке… Диплодок в магазине электротоваров – как ни встань, как ни пошевелись, все равно сотнями захрустят раздавленные лампочки, брызнут по сторонам люстры и торшеры… И вот сегодня, когда эти возможности могли бы наконец обрести смысл, когда им наконец-то нашлось бы достойное применение – Симагину пригрозили войной. Оказывается, он, сам того не ведая, со своим чисто человеческим характером и чисто человеческим кругозором, со своей психологией бесхитростного и насмерть влюбленного в воспоминание талантливого Андрюшки вломился в мрачный хоровод матерых древних сил – и сразу бросил им вызов. На поддержку рассчитывать не приходилось. Ведь должен же где-то быть, ошеломленно говорил себе Симагин, некий столь же древний, как эти силы, и куда более могущественный, чем я, противник того, кто четверть часа назад сидел здесь, на маленькой кухне, на стуле напротив – но никаких признаков, никаких следов его существования Симагин, как ни странно, не ощущал. Расчет мог быть только на себя. Голова шла кругом. Обязательно надо было отдохнуть хотя бы те три часа, что оставались до рассвета. Симагин пошел спать. |
||
|