"Вот идeт мессия!.." - читать интересную книгу автора (Рубина Дина Ильинична)глава 10— Ой, не надо кофе, мне сердце от него мельтешит… Чай, пожалуйста. Он и дешевле. — Что вам взять к чаю? — спросила Зяма. — Да что ж вы так тратитесь, деточка… Ну, какую-нибудь угу… Есть у них тут яблочная уга? Подошла оливковой красоты эфиопка лет шестнадцати. Подрабатывает на каникулах. Не отрывая взгляда от ее точеного, безупречно банального личика, в котором все же — профильно — мелькало нечто пушкинское, Зяма заказала себе кофе, старухе — вишневый чай и два куска пирога с яблоками. Пироги здесь подавали огромными, как утюги на блюде, кусками, а чай по-настоящему заваривали вишневым листом. За это Зяма уважала кондитерскую «На высотах Синая». Ее держала старая польская еврейка, спасшаяся из Освенцима. Она сидела за кассой в инвалидной коляске, и если официантка не успевала — больше одной девушки держать было накладно, — то старуха сама обслуживала посетителей, ловко лавируя в коляске между пятью столиками. — И меня уверяют (дедова возлюбленная произнесла «уверают»), что вот эти негры, — она кивнула на танцующую между столиками эфиопку, — нет, я против них ничего не имею, — что они тоже евреи! — Да, — сказала Зяма, нарезая фруктовым ножиком свой кусок пирога. — Возможно, именно эти — больше, чем мы. — Ой, что вы говорите, Бог с вами! — Старуха ковырнула вилочкой в пироге, выкопала кусочек с начинкой и отправила в рот. Зубы у нее были новые, неестественно ровные, орудовала она ими с осторожностью. — Чтоб еврей был черным, что твой сапог, — этого мы никогда не слыхали. — Роза Ефимовна! — проговорила Зяма, решительно пропуская мимо ушей ее болтовню. На старуху полагался час с довеском, ровно в семь Зяма должна была стоять на тремпиаде и ждать красный «рено» Хаима Горка. — Как я поняла, вы были знакомы с моим дедом. — Знакома! — повторила старуха саркастическим тоном. — Я с ним была так неплохо знакома, что просто вот вы, моя девочка, вполне могли быть моей внучкой. Зяма изобразила на лице потрясение, оторопь. На самом-то деле ничего другого она и не ожидала услышать. Вы что, Роза Ефимовна, полагаете, что я не знала своего любимого деда Зиновия Соломоновича? — Да! — трогательно пунцовея старческим пятнистым румянцем, продолжала старуха… — Мы были как во сне целых три месяца. Да и потом я долго была как во сне… Скажите мне… я хочу знать… Как он умер? — Во сне, — почти машинально ответила Зяма и, спохватившись, что она передразнила старуху, повторила: — Дед умер во сне, как праведник… Хотя до праведника ему, мягко говоря, было пилить и пилить… — Боже упаси! — воскликнула старуха. — Праведник Зяма — это ария из другой оперы (она говорила «аръя» и «опэры»). — И все-таки дед умер, как праведник, незаметно, неслышно, во сне. А с вечера… впрочем, это неважно! — Нет! Нет! Прошу вас, расскажите мне все! — Да нет… так, это пустяки, но как-то символично… С вечера он вымыл ноги, как будто омыл с них земной прах… Черт! Столько раз она давала себе слово обойтись без этой библейской символики! Заговоренное, забормоченное с юности и уже почти комическое предсмертное омовение дедовых ног… На старуху между тем это подействовало неожиданно сильно. Ее лицо мгновенно полиняло, даже пожелтело. Она молча смотрела на Зяму, возможно ожидая еще какую-нибудь цветистую деталь. — Лучше вы расскажите мне что-нибудь! — окликнула ее Зяма. — А… да, вы, конечно, ничего про меня не слышали, — пробормотала старуха. — Вы ничего не могли знать… Когда мы с ним встретились, мы были такие молоденькие… он как раз тогда бежал из банды. — О-го! Как это — из банды? Что вы имеете в виду? — Зяма разом забыла про все оттенки выражения лица, которые она заготовила для старухи. — Ну… он же был мужем атамана. Зяма опустила вилочку. Она не ожидала, что эта дедова пассия окажется выжившей из ума рухлядью. Да… годы… В советских прачечных, принимая старое белье, писали на квитанциях: «Ветхое, дырявое…» — Мужем… атамана? — вежливо повторила она, быстро соображая, как попристойней от старухи отмотаться. — Ну да. Может, вы читали: банда атамана Маруськи. Да фильм еще был… не помню названия, там Андрей Миронов играл, а Маруська была — Васильева. Но совсем не похожа… — Роза Ефимовна! — крикнула Зяма, откинувшись и бросив на скатерть фруктовый ножик. — Вы… вы что — простите меня — обалдели?! Какая банда, какая Маруська?! Дед же был, мягко говоря, еврей, жидовская морда, его только повесить могли или поджарить. А больше ничего. — Его потом повесили, — охотно согласилась Роза Ефимовна, абсолютно не обидевшись. — Но в другой раз, и не они. А в тот раз Маруська с бандой нагрянула в их местечко (они жили, ну, вы знаете — в Прилуках). Согнали всех на базарный майдан. Она в седле сидела, стерва, на вороной кобыле. Женщина была в теле, интересная она была женщина, худого не скажу, косы такие пшеничные, она их вокруг лба укладывала… И не старая, так что… Она его в толпе разглядела. Ему было семнадцать, он был невысокий, но такой… складный, хорошенький. — Кто был хорошенький, — спросила Зяма, повторяя это слово с брезгливой гримасой, — дед Зиновий Соломонович? — Да-да, — кивнула старуха, — вы на него страшно похожи… И вот эта «а курве» Маруська его углядела. И она его увезла, и они в банде сыграли свадьбу… — Она подняла на Зяму глаза и сказала вдруг с неожиданной застарелой обидой: — Бандитка, гойка — вот кто был его первой женщиной… Ну это, положим, Роза Ефимовна… Зяма уже кормила яблочной угой здесь, «На высотах Синая», уютную крошку-бабуленьку, без единого — это ж бывает так! — седого волоса (она привела с собой трехлетнюю правнучку, которую не с кем было оставить) — тоже гипотетическую свою бабушку, мечтательно вскользь упомянувшую некую телегу с бидонами молока, на которой с пятнадцатилетним дедом они надолго застряли в лесу. Телега то есть застряла — осень, бездорожье, лесная желтая глина… «О чем мы только не переговорили! — повторяла она. — Я на всю жизнь запомнила этот лес, эту телегу!» Так что не стоит, не стоит обеднять образ Зиновия Соломоновича. Бандитка — само собой, и гойка — само собой, но и много, много чего еще — само собой, Роза дорогая, Ефимовна… — …И он с ними ездил месяца два, пока не понял, что пора делать ноги. Тогда он ночью бежал, и знаете… да что там, Зяма уже на том свете… — Она копнула вилочкой угу, выкопала кусочек яблока с оливкового цвета кожурой и наконец решилась: — Понимаете, эта гойка осталась беременна от него… — Закинула в рот кусочек и грустно закончила: — Между нами говоря, это вы красиво сказали: вашего дедушку никто бы не назвал праведником. — Боже упаси! — подтвердила Зяма гордо, испытывая, как всегда, тайный восторг, упоение, счастье… И вдруг все внутри у нее оборвалось: на балконе третьего этажа дома напротив она увидела человека, готового броситься вниз. Уже перекинув через перила ногу в дурацком полосатом клоунском чулке, уже накренившись, он неестественно застыло вглядывался в праздную вечернюю публику, неторопливым ручейком текущую по узкому переулку. У человека было странное, туповато-приветливое лицо. Дебил? Безумец?! Манекен, о Господи! — поняла вдруг она и откинулась к спинке стула. Нет, но какому идиоту понадобилось пугать людей? К перилам балкона, прямо под закинутой ногой манекена в полосатом чулке, был привинчен плакат на иврите: «Не спеши на тот свет, дружок! Тебе поможет „Группенкайф“!» А опустив глаза, она увидела кое-что пострашней: за стеклом витрины на тротуаре стоял, улыбаясь и делая Зяме энергичные знаки, представительный дяденька с мягким лицом доброй пожилой армянки. Сама виновата. Какого черта села за столик у окна! — Простите, Роза Ефимовна, — проговорила она сумрачно. А представительный дяденька уже вошел в кондитерскую и, оживленно жестикулируя, двигался прямо к ним. — Ну, с трудом, с трудом узнал! — говорил он, отодвигая стул, шумно, прочно и надолго усаживаясь, обхлопывая карманы, словно бы отыскивая бумажник с намерением оплатить дамам их скромное застолье. — Просто не узнать тебя, старуха! Поблекла, постарела. Что с тобой? Болеешь? Почему не позвонила? Я мигом тебя вылечу. — Не куплю, — сказала Зяма твердо. — Выгляжу, как всегда, превосходно. А твои камешки и твой песочек пусть вгрупповую употребляют энтузиасты. — Шутница, — сказал он, улыбаясь Розе Ефимовне. Когда-то в Новочеркасске Миша был актером ТЮЗа. Интересно, на что надеются, уезжая из России, все эти актеры, подумала Зяма, для профессиональной жизни которых нужны, по меньшей мере, зрители… Здесь Мишу бросила жена и, забрав сына, вернулась к родителям в Новочеркасск. Мише возвращаться было некуда. Он занялся распространением «Группенкайфа». На желтой майке, обтягивающей его по-дамски округлую грудь, привинчены были два значка; на одном по-русски написано: на другом — красным шрифтом по-древнееврейски: Достижение могучего штата психологов международной фирмы «Группенкайф». Предполагалось, что при виде этих завлекалочек доверчивой мышке немедленно захочется спросить у кошки — что именно ей, глупой, неопытной мышке, необходимо в ее неинтересной жизни. И тогда ей ответят на любом языке — можно по-русски, но обслуживаем и на иврите. На каком языке мышке удобнее — чтоб ее съели?.. — А у нас как раз неповторимые скидки, — говорил между тем Миша хорошо поставленным актерским голосом, — для тех, кто приводит покупателя, — пять процентов со стоимости комплекта. Рекомендую. Программа называется «Друг возрождает друга». Он напирал на Розу Ефимовну, понимая, что Зяма потеряна безвозвратно. — А у тебя, старик, нет программы «Брат убивает брата»? — спросила Зяма. — Эта заслуживает большего доверия. Как испытанная временем. — Шутница, — сказал Миша Розе Ефимовне, кивая на Зяму. — Благодарю вас, — сказала старуха застенчиво, — я принимаю препарат «Группенкайф» с тремя подругами. — Ах вот как. — Миша сразу потерял интерес к этой мышке, уже попавшей в лапы другого облезлого и голодного израильского кота. — Ну и прелестно, ну и славно… — Его лицо поскучнело и стало еще больше напоминать лицо доброй пожилой армянки. — Только не уговаривай меня съесть эту отраву, — сказал он, кивая на высокий, как замок, и чрезвычайно аппетитный на вид обломок яблочного пирога. — Вот кофе, пожалуй, закажи мне… Зяме не хотелось его обижать, но Миша был из тех новообразований, избавляться от которых следовало только оперативным путем. — Прости, старик, — сказала она, — какой там кофе! Я даже не уговариваю тебя остаться. У нас с Розой Ефимовной встреча сугубо интимного свойства… Миша бодро вскочил, словно как раз и собирался их покинуть. Раскланялся. Все-таки он актер, это многое облегчает. Но ушел он не сразу, а еще минуты две рассказывал, уже стоя, о своем процветающем бизнесе. — Я даже Таньке в Новочеркасск выслал пятьсот долларов, — похвастался он. — Заходи ко мне в офис. Во-он там, видишь — манекен на балконе? — Ах, так это твоя режиссерская находка, — заметила Зяма. — Скотина ты, Миша… Он захохотал, довольный, что его трюк оценили. — Я тебя из окна кабинета приметил, — сказал он. — Смотрю, сидит в кафе, прохлаждается… Шея как у лани — попробуй не заметь издалека… Когда он наконец ушел, старуха проговорила, внимательно глядя на Зяму: — А мне сначала показалось, что вы такая… деликатная… Зяма расхохоталась: — Ну что вы! Я абсолютно неуправляема. Только мой пес, как более сильная личность, вытворяет в моем присутствии все, что придет ему в голову… — Она с любопытством взглянула на Розу Ефимовну. — А вы и в самом деле принимаете «Группенкайф»? — Боже упаси! — воскликнула старуха. — Кто это выдержит — такие деньги!.. — Ах, так, значит, и вы не просты… — Она положила ладонь на старушечью веснушчатую руку и ласково проговорила ей: — Мы обе с вами, Роза Ефимовна, ох как не просты… Та улыбнулась. — Расскажите-ка мне дальше: он бежал, от бандитов… — Он… да, он бежал от белых бандитов и прибился к красным бандитам. Такой он был человек, он не мог жить как все люди, спокойно. — Вы кого под бандитами разумеете? Я с детства слышала, что дед воевал у Буденного. Вы Первую Конную имеете в виду? — Ну, я ж вам рассказываю… Буденный-муденый… Все они были мародеры. Они долго у нас в Шаргороде стояли. Папа меня все время прятал. От белых прятал, от красных прятал… У нас на чердаке огромный был сундук с кожами — папа изготовлял тфилн и мезузес[8], — так вот, в этом сундуке он меня прятал. Я была маленькая красивая девушка, сворачивалась на дне, а сверху папа на меня кожи наваливал. Мне было шестнадцать… — Вы прекрасно выглядите, — сказала Зяма. — Ай, я вас прошу!.. Вот так и ваш дедушка — пусть земля ему будет пухом, — он умел сказать два-три слова, что они западали прямо в середку сердца и там оставались на всю жизнь… Он меня и нашел в этом сундуке… Может, заметил, что папа тихонько на чердак поднимался с миской еды или вынести за мной ведро… А может, ночью шаги слышал, я ведь выбиралась из сундука походить, поразмяться… тихонько так, подкрадусь к слуховому окошку и смотрю, смотрю на улицу… Так вот, Зяма дождался, чтоб днем никого не осталось, поднялся на чердак, открыл крышку сундука и приподнял кожи. Я-то думала, что это папа, а как увидела над собой чужое лицо.. Ой-вэй! И он мне быстро шепнул на идише: «Не бойся, дитя…» Вы понимаете идиш? — Да, — сказала Зяма, — дед часто со мной сбивался на идиш. Мы ведь с ним жили вдвоем до самой его смерти, я в юности не очень-то ладила с родителями. Потом это как-то сравнялось. Но с тринадцати лет я жила с дедом в его двухкомнатной квартире. И он, бывало, машинально начинал говорить со мной на идише. Мне приходилось понимать. А здесь я вдруг много чего вспомнила… — Да, это было смешно, — задумчиво повторила старуха, — ему что-то восемнадцать, а мне шестнадцать, и он мне говорит: «Об ништ мойрэ, киндэлэ…» — не бойся, дитя… У него была такая улыбка, — вот как у вас, очень похоже, — что от нее таяла душа. Что бы он ни вытворял (вытворал), какие бы штуки он ни выкидывал, понимаете, — Господь дал ему такую милоту, такой голос (я и сегодня его слышу), как будто предназначал его… Я не знаю, как это сказать… как будто он был создан для великого смысла, но не в то время и не в том месте… И это в нем чувствовали женщины. Боюсь, что я не очень-то умею это сказать… Он был страшно ласков, понимаете, он никогда не стеснялся говорить много-много таких милых слов, от которых сердце млело… Боже мой, подумала Зяма, глядя на маленькую старушку, разве может любовь длиться так долго?.. — Он приходил к вам по ночам, — проговорила она утвердительно. Та не ответила. — Ну, так вот… через три месяца в Шаргород пришли белополяки и выбили красных. Те отступали, ну и… бросили лазарет с больными — тогда от тифа многие умирали. Зяма лежал в тифозном бараке, в страшном жару, — он сразу ушел от нас, когда понял, что заболевает. И вот как оно было: офицер с солдатами вошли в барак, перестреляли всех тифозных, а возле Зямы остановились: увидели рядом с ним на полу сапоги. Таких сапог ни у кого не было. — Да, — сказала Зяма, — их стачал его отец, мой прадед, — лучший сапожник во всем крае. — Ну, и офицер прямиком к нему. Достает револьвер, вкладывает Зяме в рот и спрашивает: «Комиссар?» Зяма лежит, смотрит на него в полубреду. «Комиссар?!» Тот ему знаком: мол, убери револьвер, скажу. Офицер вынул дуло, и тут его позвали, какая-то кутерьма на улице или что там — не знаю… Он крикнул: счас вернусь, пристрелю комиссара! — и выбежал. Солдаты за ним. А кого стеречь? Куда умирающий тифозный денется? Да они не на того наскочили… Зяма сполз на пол, дополз до окна — оно выходило в глухой переулочек, перевалился через подоконник и — вот откуда силы берутся в такую минуту? Ведь у него кризис был, его люто колотило, — огородами, задворками, сарайчиками… босой! — утек, поминай как звали. Он Шаргород знал как свои пять пальцев… Постучал к нам ночью. Поскребся. Папа долго не отпирал — как будто чуял, что с этого получится… Когда решился и отпер дверь, Зяма уже на пороге без памяти лежал. Мы его вдвоем еле втащили. А ведь он легкий был, хрупкий… Так что мы его выходили… И когда он ушел — тоже ночью, бежал в Ямполь, там полк красных кавалеристов стоял, — кто-то из соседей донес, и поляки забили папу плетками. Насмерть… Нет, он жил до вечера… И… он мне — ничего, ни словечка упрека.. Ни слова… После его смерти я перебралась к тетке в Тульчин. И там уже родилась моя девочка… В годик она умерла от дизентерии… Поэтому я на вас все смотрю и не могу насмотреться. Простите… Роза Ефимовна не плакала. Ни жилки не дрогнуло в ее лице. Эта старуха оказалась крепче всех остальных, и Зяма гордилась ею. Она протянула руку и положила ее на сжатый веснушчатый кулачок на столе. — Еще кусок пирога? — Да, — сказала Роза Ефимовна. И пока Зяма сама забирала тарелочки с пирогом у хозяйки кафе, старуха продолжала неотрывно смотреть бесслезными глазами на быстро густеющее небо за окном. — Попробуйте вот это, — сказала Зяма, — вы оцените. Это настоящий штрудель, хозяйка печет его сама… Минуты две они молча ели штрудель. — Почему вы не искали его? — спросила Зяма. — А почему он меня не искал? — со страстной обидой, пережившей десятилетия, спросила Роза Ефимовна. — Я была уверена, что его повесили петлюровцы, мне Фимка Безродный так сказал, с которым его вместе и поймали. Фимке удалось бежать, так он рассказывал, а Зяму повесили. Я не допытывалась, слишком болело все тогда — какая-то смутная история на каком-то полустанке, что-то связанное с ограблением поезда… И только много лет спустя на Урале, в эвакуации, я случайно встретила и разговорилась с одной женщиной, уже немолодой. Она жила на том полустанке… — Стрелочница, — сказала Зяма. — Она его и спасла. — Про то, что дед прожил несколько месяцев у стрелочницы в сарае, Зяма говорить не стала… — Расскажите немного про его жизнь, — попросила Роза Ефимовна. — Хотя — нет, не надо! Я боюсь этого. Расскажите только — кто его жена? Ваша бабушка жива? Зяма улыбнулась. Да, эта старая женщина до сих пор любила ее деда, которого вот уже двадцать лет на свете не было. — Роза Ефимовна, — проговорила она мягко, — вам не к кому ревновать. Моя бабушка, которую я в глаза не видела, умерла от родов. — Боже мой! — Да, — сказала Зяма. — Божий промысел велик. Вы потеряли своего ребенка. Значит, ее ребенок — во имя справедливости — должен был потерять мать… — Вы говорите жестокие слова! — тихо проговорила старуха. — Вообще, о ней в родне никто особенно не распространялся. Похоже, это была просто девушка, местечковая девчушка, которой он сделал ребенка и на которой в конце концов женился. Звали ее Хана… Вот и все… Этому ребенку, моему отцу, а потом мне он посвятил всю любовь своего сердца… Он не женился. Были, конечно, какие-то женщины, он нанимал мальчику нянек и несколько лет даже держал в доме тихую русскую женщину по имени Наталья, которая ради него не вышла замуж никогда, но… видно, не суждено ей было им завладеть. Если вам интересно: половину жизни он прожил в жаркой провинции под названием Ашхабад. Бежал туда из Киева, чуть ли не ночью, с чужими документами и годовалым сыном. Это было, если не ошибаюсь, во времена, когда сажали «за перегибы на местах», кажется, так это называлось? А дед тогда был довольно крупным деятелем: после Гражданской войны он закончил школу Красных командиров. — Что он там делал — на краю земли? — Он был миллионером. Старуха вытаращилась. Да-да, Роза Ефимовна. И сумасшедший размах его подпольных цехов, и его тюрьма, из которой его выкупили друзья, давно, еще до ее, Зямы, рождения, и затем его тихое бухгалтерство в «Ашхабадстрое»… И вдруг идиш вслух на старости лет, и эта туркменская тюбетейка на голове по субботам… Нет, если все это рассказывать, то мы и до конца недели не управимся, а нам уже надо закругляться… — Ашхабад — хороший город, — сказала Зяма. — Кстати, я там родилась. И только когда мне исполнилось пятнадцать лет, отец получил назначение в Москву и перетащил всю семью. Отец какое-то время работал на Байконуре… вы понимаете: «допуск-шмопуск», черт бы побрал все их ракеты, вместе взятые, поэтому дед так и умер, не попав в свой «Ершолойм»… Роза Ефимовна тихо и горько качала головой, думала… — А у меня, знаете, была красивая жизнь! — вдруг проговорила она, встрепенувшись. — Я встретила прекрасного человека, родила сына и дочь, у меня четверо внуков, и уже правнуку пять лет, да… У меня красивая старость. И я, слава Богу, на ногах. — Дед называл вас Рейзеле? — спросила вдруг Зяма, накрыв ладонью ее кулачок на столе. Роза Ефимовна подняла к ней застывшее лицо: — Да! Да! — Когда я родилась, — сказала Зяма, не убирая ладони с ее стиснутого кулачка, — дед просил, чтобы меня назвали Рейзл, ну, Роза, конечно, в русском варианте… И вот тут старуха не выдержала. Она схватила салфетку, затряслась, прижала ее к лицу. — …но мамец всегда могла переупрямить любого ишака, — закончила Зяма, с любовью глядя на тщедушную и очень старую женщину. Слава Богу: Зяма была платежеспособна. Она считала себя обязанной выплатить все долги по дедовым векселям. И радовалась, когда заставала в живых кредиторов… …Уже подъезжая на автобусе к тремпиаде и страшно нервничая и боясь опоздать, она увидела красный «рено» Хаима Горка. Он как раз подкатил к бордюру тротуара. Зяма выскочила из автобуса и бросилась к нему, хотя, конечно, Хаим бы подождал. Он видел в зеркальце, как она бежала. И когда, тяжело дыша, она плюхнулась рядом, он не стал говорить светских пустяков, вроде — не стоило торопиться, или — что ж ты бежала, как на пожар… Он сказал без улыбки: — Мне нравится твоя точность. И они тронулись. И замелькали по бокам виллы арабской деревни Шоафат, и напряглась в непроизвольном ожидании пули ее слишком статная, слишком заметная шея… |
||
|