"Донья Барбара" - читать интересную книгу автора (Гальегос Ромуло)

XI. Спящая красавица

На обратном пути Сантос, удрученный только что разыгравшейся сценой, снова повстречался с молодой крестьянкой, у которой спрашивал дорогу. Только теперь, увидев, в какой нищете живет Лоренсо Баркеро, он догадался, что это дикое, лохматое, босоногое, одетое в грязные тряпки существо и есть дочь его двоюродного брата.

Девушка лежала на земле, рядом с вязанкой собранных в роще полуобугленных веток; подперев ладонями подбородок, она мечтательно смотрела перед собой.

Сантос остановился, желая как следует разглядеть ее. Изношенное, грязное платьишко плотно облегало спину, бедра и ноги, поражавшие скульптурной красотой линий; нарушали очарование только широкие, тяжелые, никогда не знавшие обуви ступни ног с огрубевшей и потрескавшейся кожей, но именно они-то и привлекли его сочувственное внимание.

Услышав фырканье лошади, девушка подняла голову и, увидев совсем рядом всадника, сжалась в комок, прикрыв подолом голые ноги. Затем, недовольно проворчав что-то, громко рассмеялась.

– Ты – Марисела? – спросил ее Сантос.

Она заставила его повторить вопрос и только после этого ответила с присущей дикарке грубостью, удвоенной смущением:

– Чего спрашивать, коли и так знаете?

– Собственно, твоего имени я не знаю. Я только предполагаю, что ты – дочь Лоренсо Баркеро Марисела, и хочу удостовериться в этом.

Девушка, недоверчивая, как лесное животное, с которым ее сравнил отец, переспросила, услышав незнакомое слово:

– Удостовериться? Чего вы на меня уставились? Поезжайте своей дорогой.

«Не так уж плохо, что невежество стоит на страже ее невинности», – подумал Сантос и спросил:

– А как ты понимаешь слово «удостовериться»?

– Ишь какой любопытный! – воскликнула она, снова разразившись смехом.

«Наивность это или хитрость?» – спросил себя Сантос, понимая, что девушке нравится, что он остановился и разговаривает с ней. Поэтому уже без улыбки он продолжал с состраданием разглядывать эту груду нечесаных волос и лохмотьев.

– Ну, до каких пор будете торчать тут? – проворчала Марисела. – Почему не едете?

– То же самое я хочу спросить тебя. До каких пор ты будешь оставаться здесь? Пора домой. Не страшно бродить одной по таким глухим местам?

– А чего мне бояться? Звери меня сожрут, что ли? Да и вам-то какое дело, где я брожу? Вы что – мой таита, чтобы выговаривать мне?

– Как ты груба, девочка! Тебя даже разговаривать с людьми не научили!

– Вот и научите! – И она опять затряслась от смеха.

– Да, я научу тебя, – ответил Сантос, чувствуя, как сострадание к ней перерастает в симпатию. – Но в благодарность за будущие уроки ты должна сейчас же показать мне свое лицо. Что ты все прячешься?

– Очень надо, – буркнула она, еще больше сжимаясь в комок. – Ступайте себе, а то застанет ночь в лесу.

– Я не тронусь с места, пока ты не откроешь мне своего лица. Я ведь приехал только затем, чтобы познакомиться с тобой. Мне говорили, что ты очень некрасива, но я не поверю, пока не увижу собственными глазами. Трудно поверить, что моя родственница может быть некрасивой. Я еще не сказал: ведь ты моя племянница.

– Врите больше! – воскликнула она. – У меня нет никакой родни, кроме таиты. Свою мать и ту я не знаю.

При упоминании о ее матери Сантос замолчал и нахмурился, и она, боясь, что он рассердился, проговорила, взглянув на него из-под руки:

– Мы совсем и не похожи. А то разве вы замолчали бы так вдруг?

Но, дитя, – возразил он мягко. – Я действительно двоюродный брат твоего отца, и зовут меня Сантос Лусардо. Спроси у отца, если хочешь удостовериться. И не толкуй это слово превратно, как несколько минут назад.

– Ладно. Раз вы – мой дядя… Хоть я этому и не больно верю… Ба! А еще говорят, что мы, женщины, любопытны!

Нате, глядите, да ступайте своим путем.

И хотя Сантос уже не настаивал, она подняла и тут же опустила голову; но при этом крепко зажмурилась и сжала губы, чтобы не вырвался смех – знак кокетливого смущения и простодушия. Ей было лет пятнадцать, и хотя постоянное недоедание п неряшливость сильно портили ее внешность, за слоем грязи и растрепанными космами угадывалось лицо необыкновенной красоты.

Нескольких мгновений было достаточно, чтобы глаза Сантоса заметили это.

– Как же ты хороша, дитя! – воскликнул он, и в его сочувственном взгляде появился новый оттенок.

Она, притихнув, смущенно потупилась, стыдясь первого проблеска гордости за себя, вызванного его похвалой, и умоляюще проговорила:

– Уезжайте же!

– Еще не все, – возразил Сантос. – Ты не показала мне своих глаз. Ну-ка, посмотри сюда. А! Понимаю, почему ты боишься открыть их. Ты, наверное, косоглазая?

– Косоглазая? Я? Смотрите!

И, решительно выпрямившись, она широко раскрыла глаза – самое красивое, что было в ее лице, – и уставилась на него не мигая.

– Нет, она просто прекрасна! – снова воскликнул Сантос.

– Уезжайте же! – повторила Марисела, не сводя с него глаз, и было видно, как порозовело ее лицо под слоем грязи.

– Подожди. Сейчас я дам тебе первый из моих уроков, за которые ты уже заплатила.

Он спрыгнул с лошади, приблизился к девушке, не спускавшей с него своих огромных черных глаз, полных боязливой мольбы, и, взяв ее за руку, поднял с земли:

– Иди сюда, племянница. Я покажу тебе, для чего существует на свете вода. Ты прекрасна, но была бы еще прекрасней, если бы следила за своей внешностью.

Искренний тон, каким говорил этот принадлежащий к неведомому ей миру человек, развеял безотчетный страх Мариселы, и она, закрыв лицо свободной рукой, стыдливо и довольно смеясь, позволила подвести себя к чистому озерку у края трясины.

Сантос пригнул девушке голову и, черпая пригоршнями воду, принялся, как ребенку, мыть ей руки и лицо, приговаривая:

– Учись пользоваться водой и любить ее, она сделает тебя еще прекраснее. Твой отец плохо поступает, не занимаясь тобой, но твое пренебрежение к себе – это уже настоящий грех перед природой, создавшей тебя столь красивой. Уж чистой-то ты могла бы быть постоянно, – ведь в воде у тебя нет недостатка. Я пришлю тебе приличную одежду, гребенку и обувь. Переоденься, приведи в порядок волосы и не ходи босиком… Вот так! Так! Сколько времени ты не умывалась?

Марисела послушно подставляла лицо прохладным струям, сжав губы, зажмурив глаза, трепеща от прикосновения сильных мужских рук. Затем Сантос вынул носовой платок, вытер ей лицо и, взяв ее за подбородок, поднял голову. Она открыла глаза и долго-долго смотрела на него, пока они не наполнились слезами.

– Ну, хорошо, – проговорил Сантос. – Теперь возвращайся домой. Я провожу тебя – не стоит оставаться здесь одной так поздно.

– Нет. Я пойду одна, – возразила она. – А вы поезжайте. И эти слова были сказаны уже совсем другим тоном.

* * *

Его руки вымыли ее лицо, а слова разбудили ее спящую душу. Она вдруг увидела, что вещи вокруг стали другими, и она сама – другая.

Она ощущает чистоту своего тела, слышит: «Как ты хороша, дитя!» – и ее охватывает желание знать, какая она. Какие у нее глаза, рот, лицо? Она проводит руками по лицу, трогает щеки, тихонько гладит и ощупывает себя – может быть, руки скажут, какова Марисела?

Но руки говорят: «Мы шершавые и ничего не чувствуем. Наша кожа огрубела от хвороста и колючек».

Почему собственную красоту нельзя чувствовать, как чувствуют боль?

С отъездом Сантоса радость не исчезла. Он оставил ей неизвестное доселе ощущение свежести на щеках. Нет, собственную красоту можно чувствовать! Это новое, приятное ощущение и есть ощущение красоты. Должно быть, вот так же дерево чувствует, как сквозь его твердую, морщинистую кору прорастают нежные молодые побеги; то же чувствует и саванна, когда в один прекрасный день, после мартовских пожаров, просыпается вся зеленая. Еще он оставил какое-то волнение, вызванное словами, которых она никогда раньше не слыхала. Она повторяет их и чувствует, как они отдаются в глубине ее сердца; она начинает понимать, что ее сердце всегда было чем-то черным, мрачным, безмолвным, пустым и гулким. Словно колодец возле дома – темный, глубокий, с зеркалом воды на самом дне. «Нет, она просто прекрасна!» Эти слова гулко отдаются в ней, как эхо в колодце.

И не только она сама, изменился весь мир: густой лес, где она собирает хворост, безлюдная, всеми забытая роща, где можно часами лежать на песке не двигаясь, ни о чем не думая. Теперь птицы поют, и ей приятно слушать их пение, озерцо отражает берега, и ей нравится, что пальмы и небо опрокинулись в воду.

От запутавшихся в вязанке хвороста лиан исходит аромат лесных цветов, и теперь ей доставляет удовольствие вдыхать его. Красота не только в ней, она – повсюду: в трели параулаты, в озерке и нежной траве на его берегах, в прямоствольной и светлой пальмовой роще, в бескрайней саванне, в тихих, золотистых сумерках. А она и не подозревала, что все это существует, все создано для того, чтобы радовались ее глаза!


И вот Марисела не спит, лежа на циновке. Ей кажется чужим грязное ложе из жесткой травы, словно сейчас у нее другое тело, не привыкшее к неудобствам: ее раздражает прикосновение липких лохмотьев, которые раньше она не снимала даже на ночь, – ей кажется, будто она надела их впервые; ее существо протестует против обычных ощущений, сделавшихся вдруг невыносимыми, словно она все стала чувствовать по-новому.

Кроме того, в ней пробудилась женщина, и это тоже гонит сон и усложняет жизнь, походившую прежде на жизнь ветра, который только и знает, что носится по саванне. Смутные чувства шевелятся в ее сердце: здесь и радость с долей страдания, и надежда, омраченная страхом. Она то встряхивает головой, желая прогнать мысли, то вдруг замирает, ожидая, чтобы они вернулись. И еще многое другое происходит с ней, и во всем этом она никак не может разобраться.

Уже поют птицы – скоро рассвет.

– Вставай, Марисела! Вода в колодце свежая, прохладная. Ее охладили звезды, купавшиеся в ней всю ночь. Еще и сейчас несколько звезд лежат на самом дне. Иди, зачерпни их кувшином, плесни на себя, и ты будешь такая же чистая, как они.

Восходит солнце, гаснет луна, и в утренней тишине пальмовую рощу охватывает священный трепет.

Кувшин то и дело опускается в колодец, и грунтовая вода, не знавшая света, льется, искрясь, на молодое обнаженное тело.