"Преступление падре Амаро" - читать интересную книгу автора (Эса де Кейрош Жозе Мария)XIНесколько дней спустя завсегдатаи аптеки на Базарной площади с удивлением увидели, что падре Натарио и доктор Годиньо дружески беседуют у входа в скобяную лавку Гедеса. Сборщик налогов – большой дока по части международной политики – долго и вдумчиво наблюдал за ними через стеклянную дверь аптеки и наконец заявил с глубокомысленным видом, «что не больше бы удивился, если бы увидел Виктора-Эммануила под ручку с Пием Девятым». Городской дантист, однако, не находил ничего неожиданного в этом дружеском контакте. По его наблюдениям, последняя статья «Голоса округа», написанная, без сомнения, самим доктором Годиньо (возможно ли не узнать его сжатый стиль, его логику, подкрепленную эрудицией?), свидетельствовала о стремлении партии Майя уладить разногласия с Попечительством о неимущих. Доктор Годиньо, по выражению дантиста, явно заигрывал с Гражданским управлением и со священниками епархии. Особенно знаменательна последняя фраза статьи: «Кто угодно, но только не мы станем урезать средства, отпущенные духовенству для успешного исполнения его высокой миссии!» – Истина в том, – заметил толстяк Пимента, – что если нет еще перемирия, то уже ведутся переговоры, ибо вчера я видел вот этими глазами, как падре Натарио рано утречком выходил из редакции «Голоса округа». – Ну, друг Пимента, это уж вы сочиняете! Пимента величественно выпрямился, поддернул брюки и уже приготовился запротестовать, когда сборщик налогов вмешался в спор: – Нет, нет, друг Пимента совершенно прав. Я, например, видел давеча, как этот прощелыга Агостиньо раскланивался с падре Натарио. А что Натарио задумал какую-то штуку, это уж непременно так! Я иногда наблюдаю за людьми… Так изволите видеть: раньше Натарио под Аркадой и носа не казал, а теперь он что ни день рыщет по лавкам… И эта дружба с падре Силверио… Заметьте, вечерком они непременно появляются вместе на Базарной площади… Значит, нити опять ведут к доктору Годиньо: падре Силверио – духовник его супруги… Все сходится одно к одному! Действительно, внезапная дружба падре Натарио и падре Силверио породила немало толков. Пять лет назад между этими двумя служителями Бога произошел скандал: Натарио даже бросался с зонтиком на падре Силверио, по добрейший каноник Сарменто, залившись слезами, схватил его за подрясник с жалобным криком: «Ах, коллега, ведь это поношение всего католичества!» С тех пор Натарио и Силверио не разговаривали, к большому огорчению Силверио – добродушного, раздувшегося от водянки старика, который, по отзывам его исповедниц, был «весь любовь и всепрощение». Однако маленький, поджарый Натарио был злопамятен. Когда епархией стал править декан Валадарес, он призвал обоих, красноречиво напомнил им о необходимости поддерживать мир внутри католической церкви и привел в пример трогательную дружбу Кастора и Поллукса, а затем мягко, но торжественно подтолкнул Натарио в объятия падре Силверио. Натарио на некоторое время исчез из виду, погребенный в просторах груди и живота Силверио, а тот с волнением бормотал: – Все мы братья во Христе! Все братья! Но Натарио, в чьей памяти, жесткой, как картон, никогда не выравнивались однажды сделанные складки, держался с падре Силверио по-прежнему недружелюбно: и в соборе, и на улице, проходя мимо своего бывшего противника, он вместо поклона только дергал головой в его сторону и буркал: «Ваш покорный слуга!» Но вдруг около двух недель тому назад, в сильный дождь, Натарио явился к падре Силверио домой под предлогом, что промок до костей и зашел на минутку: только переждать дождь. – Мне бы также хотелось, коллега, – прибавил он, – попросить у вас рецептик от боли в ушах: одна из моих племянниц совсем, бедняжка, замучилась! У добряка Силверио, наверно, совсем выскочило из головы, что этим самым утром он видел обеих племянниц Натарио, здоровехоньких и веселых, как воробушки, и он поспешил написать рецепт, довольный тем, что его любимые занятия домашней медициной могут пойти на пользу. Добродушно улыбаясь, он приговаривал: – Как я рад, коллега, что снова вижу вас в моем доме, – считайте его отныне своим! Примирение было так гласно, что зять барона де Виа Клара, бакалавр Коимбры, одаренный талантом к стихотворству, посвятил этому событию одну из своих сатир, которые он именовал «дротиками» и пускал в рукописном виде по рукам; их смаковали и побаивались. Произведение свое он назвал «Достославное примирение Макаки с Китом», вероятно, имея в виду внешность двух священнослужителей. И действительно, теперь часто можно было видеть маленькую фигурку Натарио, жестикулирующую и подскакивающую рядом с огромной медлительной массой падре Силверио. Однажды утром чиновники Муниципальной палаты (помещавшейся тогда на Соборной площади) получили бездну удовольствия, наблюдая с балкона за обоими священниками, которые прогуливались по галерее на теплом майском солнышке. Сеньор председатель Муниципальной палаты, обычно проводивший служебное время у окна своего кабинета, откуда он подглядывал в бинокль за женой портного Телеса, вдруг во всеуслышанье захихикал; писарь Боржес, с пером в руках, сейчас же вышел на веранду, чтобы посмотреть, над чем смеется его милость, и, прыснув со смеху, позвал Артура Коусейро, который как раз переписывал новую песню «Гирлянда», чтобы дома разучить ее под гитару. Старший чиновник Пирес присоединился к ним со строгим и важным видом, предварительно натянув шелковую ермолку на уши, чтобы не продуло сквозняком. И все трое стали смотреть на священников; те стояли на углу возле церкви. Натарио, казалось, был в сильном волнении: он как будто уговаривал падре Силверио, подбивал его на что-то, привставая перед толстяком на цыпочки и яростно взмахивая тощими руками. Потом Натарио вдруг схватил своего собеседника за рукав, потащил его в дальний конец каменной галереи, остановился, отскочил и широко, удрученно развел руками, как бы предрекая неминуемую погибель его самого, собора, города и окружающей вселенной. Добряк Силверио широко раскрыл глаза и, по-видимому, струхнул. Затем они снова принялись ходить по галерее. Натарио разъярялся все больше; внезапно он отскочил назад, ткнул пальцем в мягкий живот Силверио, затопал ногами по полу, а потом вдруг, бессильно свесив руки, показал всем своим видом, что убит горем. Наконец добрый падре Силверио что-то проговорил, прижимая растопыренные пальцы к груди, желчное лицо падре Натарио осветилось радостью, он подпрыгнул, одобрительно похлопал коллегу по плечу – и оба священнослужителя, наклонившись друг к другу и тихонько посмеиваясь, пошли в собор. – Тьфу, шуты гороховые! – сказал писарь Боржес, ненавидевший «долгополых». – Это они про газету, – решил Артур Коусейро, возвращаясь к своему лирическому труду. – Натарио не успокоится, пока не узнает, кто написал заметку. Он сам говорил у Сан-Жоанейры… Силверио может помочь, ведь он исповедует жену Годиньо. – Шайка негодяев! – с отвращением махнул рукой Боржес и снова лениво потянулся за бумагой, которую составлял; она касалась передачи одного арестанта властям Алкобасы; арестант был тут же: он сидел на скамье в заднем помещении, между двумя полицейскими, и ждал; лицо у него было голодное, на руках – кандалы. Несколько дней спустя в соборе отпевали Богатого помещика Морайса, умершего от грудной жабы. Супруга покойного (видимо, в покаяние за то, что отравила мужу всю жизнь своей безудержной тягой к молодым лейтенантам) устроила ему, как говорится, королевские похороны. В ризнице, после службы, Амаро снял облачение и при свете старой жестяной лампы сел делать записи за несколько последних дней. Вдруг скрипнула дубовая дверь, и послышался возбужденный голос Натарио: – Амаро, вы здесь? – Да. Что случилось? Падре Натарио прикрыл за собой дверь, воздел руки к потолку и воскликнул: – Я с новостями. Это конторщик! – Какой конторщик? – Жоан Эдуардо! Это он! Он – – Что вы говорите? – изумился Амаро. – Есть доказательства, дорогой мой! Я видел оригинал, написанный его рукой. Видел своими глазами! На пяти листках! Амаро, широко раскрыв глаза, молча смотрел на Натарио. – Нелегко мне это досталось! – продолжал Натарио. – Нелегко! Но я все узнал! Пять листков! И он пишет еще одну статью! Сеньор Жоан Эдуардо! Наш драгоценный друг сеньор Жоан Эдуардо! – Вы уверены? – Да как же не уверен?! Я же говорю: видел своими глазами! – А как вы узнали, Натарио? Натарио скривился, втянул голову в плечи и протяжно сказал: – Ну, насчет этого, коллега… «Как»… «Почему»… Вы сами должны понимать… Sigillus magnus![98] И он пронзительно, торжествующе кричал, меряя ризницу широкими шагами: – И это еще не все! Сеньор Эдуардо, которого мы столько раз видели в доме Сан-Жоанейры, тихий, скромный молодой человек, – закоренелый негодяй. Он близкий друг этого бандита Агостиньо из «Голоса округа». Торчит в редакции до поздней ночи… Там у них оргии, пьянка, женщины… Он хвастает своим безбожием… Уже шесть лет не был у исповеди… Нас называет «церковной ракалией»… Он республиканец… Это зверь, дорогой коллега, дикий зверь! Амаро слушал его, кое-как запихивая бумаги в ящик конторки; руки его дрожали. – Что же теперь? – спросил он. – Теперь? – вскричал Натарио. – Теперь мы его раздавим! Амаро запер ящик. Он нервничал, тер платком пересохшие губы. – Вот так история! Вот так история! Бедная девушка… Связать свою жизнь с таким человеком… С негодяем! И тут оба священника пристально посмотрели друг другу в глаза. В наступившей тишине жалобно тикали старые ризничные часы. Натарио вытащил из кармана панталон табакерку и, не сводя глаз с Амаро, держа в пальцах щепотку табака, сказал с холодной улыбкой: – Что ж, придется расстроить этот брак? А? – Вы так думаете? – спросил Амаро; у него захватило дух. – Дорогой коллега, ведь это вопрос совести… Для меня это даже вопрос долга! Нельзя допустить, чтобы несчастная девушка вышла за авантюриста, за масона, безбожника… – Разумеется! Разумеется! – бормотал Амаро. – Все очень кстати, а? – заключил Натарио и с наслаждением втянул в ноздри табак. Но тут в ризницу вошел пономарь. Пора было запирать церковь, и он зашел узнать, останутся ли еще здесь их преподобия или уйдут. – Одну минуточку, сеньор Домингос. Пока пономарь задвигал тяжелые засовы ворот внутреннего двора, оба падре тихо беседовали, дыша друг другу в лицо. – Вам надо будет потолковать с Сан-Жоанейрой, – говорил Натарио. – Или нет; с ней лучше пусть говорит Диас. Да, с Сан-Жоанейрой должен говорить Диас. Так оно вернее. А вы поговорите с девушкой, пусть она просто-напросто выставит этого разбойника за дверь. – И он прошептал на ухо Амаро: – Скажите ей, что он живет по-семейному с непотребной женщиной! – Однако! – сказал Амаро, отступив. – Ведь я не знаю, так ли это? – Конечно, так. Он на все способен. Кроме того, это лучший способ повлиять на девочку… Они вышли из ризницы вслед за пономарем, который громко откашливался и гремел ключами. Во всех приделах висели черные покровы, обшитые серебряным галуном; в середине церкви, между четырьмя толстыми свечами, высился катафалк; гроб Морайса был покрыт широким бархатным покрывалом с бахромой, которое ниспадало тяжелыми складками; в изголовье лежал большой венок из бессмертников, а в ногах, на красном шнуре, висело облачение кавалера Христова ордена. Падре Натарио остановился и, коснувшись руки Амаро, сказал с удовлетворением: – А знаете, дорогой друг, я приготовил для господина конторщика еще один сюрприз… – Что? – Я оставлю его без куска хлеба! – Без куска хлеба?! – Этот дурень собирается получить должность старшего чиновника в Гражданском управлении, так? Ну, я ему испорчу карьеру… А Нунес Феррал – наш, он человек благонамеренный и выставит его вон из своей конторы… Пусть знает, как писать статейки! Амаро ужаснулся столь беспощадной злобе. – Бог меня прости, Натарио, но ведь это значит совсем погубить человека… – Пока я не увижу, как он ходит по улицам с протянутой рукой, я не успокоюсь, падре Амаро! Не успокоюсь! – О Натарио! О коллега! Где же ваше христианское милосердие? Ведь Бог все видит… – О Боге не тревожьтесь, дорогой друг… Это и значит служить Богу, а вовсе не только бормотать «Отче наш». Для нечестивцев нет милосердия! Инквизиция выжигала их огнем, а я буду вымаривать их голодом. Все позволено тому, кто борется за святое дело… Не надо было трогать меня! Они направились к выходу; Натарио окинул взглядом гроб и, показывая на него зонтом, спросил: – Кто это? – Морайс. – Это который? Толстяк, с оспинами на лице? – Он. – Порядочная скотина. – Затем, помолчав, он добавил: – Так вы здесь отпевали Морайса… А я и не знал; увлекся розысками… Вдове достанутся немалые деньги. Она женщина щедрая, охотно делает подарки… Кто ее духовник? Силверио? А-а! Этот боров захватил себе все, что повыгодней! Они вышли. Карлос уже запер аптеку. Небо было черное. На площади Натарио остановился. – Значит, решено: Диас потолкует с Сан-Жоанейрой, а вы с барышней. Я буду вести переговоры с Нунесом Ферралом и с Гражданским управлением. Словом, вы берете на себя свадьбу, а я – должность. Он весело хлопнул коллегу по плечу. – Это называется повести наступление сразу на сердце и на желудок! Ну-с, пока до свиданья, племянницы ждут меня к ужину! У бедной Розы был такой насморк!.. Слабенькая, боязно за нее… Когда она заболевает, даже по ночам не сплю. Что прикажете делать? Слишком мягкое сердце – тоже нехорошо… Так до завтра, Амаро. – До завтра, Натарио. Священники разошлись, когда соборные куранты пробили девять. Амаро вернулся домой. Его все еще пробирала дрожь, но он был полон решимости и счастлив: ему предстояло выполнить приятнейший долг! Величаво расхаживая по комнате, он говорил вслух, чтобы лучше проникнуться сознанием своей почетной ответственности: – Это мой долг! Это мой долг! Как христианин, как соборный настоятель, как друг Сан-Жоанейры он должен, он обязан пойти к Амелии и просто, беспристрастно сказать ей, что автор заметки – Жоан Эдуардо, ее жених. Это Жоан Эдуардо, ее жених, ославил друзей дома, всеми почитаемых, образованных священнослужителей; это он, ее жених, бросил тень на свою невесту; он распутничает по ночам в вертепе у Агостиньо; он подлейшим образом клевещет на духовенство; он бахвалится своим безбожием; он уже шесть лет не был у исповеди! Как справедливо говорит коллега Натарио, это дикий зверь! Бедная девушка! Нет, нет, она не может выйти замуж за человека, который высмеивает святую веру, который не позволит ей жить, как подобает христианке! Такой человек не разрешит своей жене ни молиться, ни поститься, ни получать спасительное руководство от духовника, и душа ее, как сказано у святого Иоанна Златоуста, «созреет для ада»! Он, Амаро, ей не отец, не опекун; но он пастырь и отвечает за свой приход. И если он своими рассудительными советами не убережет ее от участи еретички, если не сумеет повлиять на нее через мать и старых приятельниц, он уподобится недостойному пастуху из притчи, которому доверили охранять стадо, а он пустил в овчарню волка! Нет, Амелиазинья не может стать женой безбожника! Сердце его учащенно билось от возродившейся надежды. Нет, нет, Амелия не достанется другому! Когда другой протянет руки, чтобы на законном основании завладеть этим тонким станом, этой грудью, этими глазами, всей Амелиазиньей, он, соборный настоятель, загородит ее собой и громко скажет: «Отыди, окаянный! Это не твое, это принадлежит Богу!» И он возьмет на себя заботу о спасении девушки! Порочащая заметка уже забыта, декан успокоился; через несколько дней можно будет без опаски вернуться на улицу Милосердия, снова наслаждаться мирными вечерними беседами, снова подчинить себе эту душу, воспитать ее для рая… Бог видит правду: не интригу затеял Амаро с целью отнять девушку у жениха; мотивы его поведения (он говорил все это вслух, силясь убедить самого себя) самые чистые, самые благородные; он взял на себя святой труд – уберечь ее от ада. Он хлопочет не для себя, а для Бога!.. Да, разумеется, по воле случая интересы его любви совпали с пастырским долгом. Но будь Амелия косоглазой, уродиной, дурочкой, он все равно поспешил бы на улицу Милосердия, чтобы послужить небу, чтобы сорвать маску с Жоана Эдуардо, безбожника и пасквилянта! И, успокоив себя этими рассуждениями, падре Амаро улегся спать. Всю эту ночь ему снилась Амелия. Они вместе бежали из Лейрии; он шел с ней но дороге, ведущей на небо. Дьявол преследовал их; Амаро видел его лицо, чертами напоминавшее Жоана Эдуардо; нечистый, сопя, рвал рогами нежное лоно облаков, а падре Амаро прятал Амелию под своим плащом и осыпал ее поцелуями. Но путь на небо тянулся бесконечно. «Где же рай?» – спрашивал он у златокудрых ангелов, проходивших мимо, шурша крыльями, с душами праведников в руках. И все они отвечали: «На улице Милосердия! На улице Милосердия, дом девять!» Амаро понимал, что сбился с дороги: вокруг него колыхался молочно-белый эфир, мягкий и зыбкий, как птичий пух, и он тщетно искал глазами вывеску гостиницы. Порой мимо них проносился сияющий шар, в котором трепетала зарождающаяся жизнь, или тяжелым галопом скакал эскадрон архангелов в алмазных доспехах, с занесенными над головой огненными мечами. Амелия озябла и проголодалась. «Потерпи, потерпи, любовь моя!» – уговаривал ее Амаро. Они поравнялись с какой-то белой фигурой, державшей в руке пальмовую ветвь. «Где господь, отец наш небесный?» – спросил Амаро, прижимая к себе Амелию. Фигура отвечала: «Я был духовником, теперь я святой; века прошли, и пройдут века, а я вечно буду стоять здесь с пальмовой ветвью и вкушать все то же неизменное блаженство! Ни единое пятнышко краски не расцветит этого белого сиянья; ни одно живое чувство не смутит мою безгрешную душу; я оцепенел в небесной благодати, и однообразие рая давит на меня, как бронзовый панцирь. О, если бы я снова мог брести, спотыкаясь, по многоликим тропам земли или заламывать руки в несчетных муках чистилища!» И Амаро пробормотал: «Значит, мы правы, что грешим!» Но у Амелии от усталости подкашивались ноги. «Приляжем, любовь моя!» Они легли, и звездная пыль посыпалась на них с небосвода, точно из огромного решета. Тучи сдвинулись и повисли вокруг них складками, подобно завесам алькова, источая аромат sachets.[99] Амаро положил руку на грудь Амелии; сладкое изнеможение сковало обоих; они сомкнули объятия, губы их соединились в огненном, влажном поцелуе. «О Амелиазинья!» – шептал он. «Я люблю тебя, Амаро, я люблю тебя!» – вздыхала она. Но облака вдруг разошлись, словно полог кровати, и Амаро увидел сатану. Их настигли? Уперши когтистые лапы в бока, нечистый растянул рот в немой ухмылке. С ним был Некто – древний, как материя вселенной; кудри его проросли лесами; в зрачке синела ширь океанов; по пальцам, гладившим пряди необозримой бороды, передвигались, словно по мировым дорогам, вереницы людских рас. «Вот они оба», – говорил ему дьявол, то свивая, то развивая хвост. А за их спинами Амаро видел сонмы и сонмы святых. Он узнал святого Себастьяна по вонзенным в его торс стрелам; узнал святую Цецилию, стоявшую с арфой в руках; где-то в толпе блеяли овечки святого Иоанна, а посредине возвышался, опираясь на сосну, незлобивый великан святой Христофор. Все они глядели и перешептывались, но Амаро не мог разомкнуть объятья, чтобы оторваться от Амелии; она же тихо всхлипывала; их тела странным образом срослись, и он со стыдом видел, что из-под сбившихся юбок виднеются ее белые колени. «Вот они оба, – повторил дьявол своему спутнику, – и прошу вас обратить внимание, высокочтимый друг (ведь мы тут все неплохие ценители), что у девушки весьма красивые ножки!» Святые старцы приподнимались на цыпочки, вытягивая изуродованные пытками шеи, а одиннадцать тысяч дев взмыли в воздух и упорхнули прочь, как стаи вспугнутых голубиц! И тогда Неизвестный, потирая ладони, между которыми перемалывались мироздания, сказал без улыбки: «Вижу, друг мой, вижу! Итак, сеньор соборный настоятель, мы являемся на улицу Милосердия, разрушаем счастье сеньора Жоана Эдуардо (человека чести и джентльмена), похищаем Амелиазинью у ее маменьки и утоляем подавленные аппетиты в укромном уголке Вечности? Я стар; охрип мой голос, некогда учивший мудрости на горах и в долинах. Но неужели ты думаешь, что я испугаюсь графа де Рибамар, твоего покровителя, пусть он даже опора церкви и столп общества? Могучим владыкой был фараон – но я смел фараона с лица земли вместе с его царственными пленниками, его сокровищами, его боевыми колесницами и толпами рабов! Такой уж у меня нрав! И если господа священники не перестанут безобразничать в Лейрии, я еще в силах сжечь город, как ненужную бумажку, и располагаю достаточными запасами воды, чтобы устроить потоп!» И, обернувшись к двум ангелам, вооруженным мечами и копьями, старец загремел: «Закуйте в кандалы этого падре и бросьте его в геенну номер семь!» А дьявол хихикал: «Логическое следствие, сеньор падре Амаро! Логическое следствие!» Амаро почувствовал, что огненные руки отрывают его от Амелии; он отбивался, хотел закричать, отвергнуть судью и его приговор, но огромное солнце, взошедшее на востоке, осветило голову старца, и Амаро вскрикнул, узнав лик предвечного Бога! Он проснулся в поту. Через непритворенный ставень в комнату просочился солнечный свет. В тот же вечер Жоан Эдуардо, заворачивая с Базарной площади на улицу Милосердия, страшно удивился, увидя процессию со святым причастием, двигавшуюся со стороны собора. Процессия направлялась к дому Сан-Жоанейры! Старухи с покрытыми черной тканью головами несли витые свечи, и пламя их выхватывало из темноты алые складки облачений. Из-под балдахина поблескивало золотое шитье на епитрахили соборного настоятеля. В голове процессии звонили в колокольчик, в соседних окнах зажигались огни. Ночной мрак оглашало протяжное гуденье соборного колокола. Жоан Эдуардо в страхе ускорил шаг – и узнал, что это идут соборовать парализованную старушку-тетку. На лестничной площадке стоял стол, на нем керосиновая лампа. У входной двери причетники прислонили шесты от балдахина к стене, и соборный настоятель о дарами вступил в дом. Жоан Эдуардо вошел следом; сердце его сжималось. Он думал о том, что смерть тетушки и последующий траур задержат свадьбу; падре Амаро получит новый повод для посещений. Жоан Эдуардо страшился значения, какое тот приобретает с этой минуты. Голос его звучал почти сердито, когда он спросил у Русы: – Как это случилось? – Сегодня после обеда ей, бедняжке, стало плохо; позвали доктора, он говорит: конец, и тогда хозяйка послала за священником. Жоан Эдуардо счел своим долгом присутствовать при церемонии. Комната умирающей находилась рядом с кухней; здесь царила торжественная, зловещая тишина. На столике, покрытом скатертью, собранной в пышные складочки, стояла тарелка с пятью ватными тампонами. По бокам от нее горели две свечи. Седая голова больной, ее белое восковое лицо почти сливались с цветом полотняной наволочки; глаза были бессмысленно выкачены, пальцы беспрестанным, медленным движением собирали и тянули вышитый пододеяльник. Сан-Жоанейра и Амелия молились на коленях подле ее кровати; дона Мария де Асунсан (которая заглянула к своим приятельницам, возвращаясь из усадьбы) стояла, оцепенев от ужаса, в дверях комнаты и бормотала: «Славься, владычица небесная». Жоан Эдуардо бесшумно стал на колени рядом с нею. Падре Амаро, склонившись к самому лицу умирающей, призывал ее предаться воле и милосердию божьему; она не понимала; тогда он опустился на колени и стал торопливо читать «Misereatur»,[100] и в тишине голос его, звучавший громче обычного на долгих слогах латыни, так внятно говорил о смерти и могиле, что мать и дочь начинали всхлипывать. Потом он встал, омочил палец в освященном елее и, бормоча ритуальные слова покаяния, коснулся им глаз, груди, губ, рук умирающей – этих рук, которые уже десять лет ничего не держали, кроме плевательницы, ступней, которые десять лет соприкасались только с грелкой. Затем священник сжег пропитавшиеся маслом ватные тампоны, снова встал на колени и застыл как изваяние, устремив глаза на свой требник. Жоан Эдуардо вышел на цыпочках в столовую и сел на табурете-вертушке возле фортепьяно; да, конечно, теперь четыре-пять недель Амелия не будет подходить к роялю… Он мрачнел от мысли, что радостный ход его любви так внезапно прерван смертью с ее зловещим церемониалом. Вошла дона Мария, до глубины души расстроенная сценой соборования, вслед за ней Амелия с красными, заплаканными глазами. – Ах! Хорошо, что вы здесь, Жоан Эдуардо! – сказала старуха. – Не откажите в любезности проводить меня домой… Я вся дрожу… Ведь я ни о чем и понятия не имела, а правду вам сказать… господь простит за эти слова… не могу видеть, как люди умирают… Отлетает, бедная, как птичка… У ней и грехов-то нет… Пойдемте через Базарную площадь, так ближе. Уж вы меня извините… И ты, милочка, прости, что я не могу остаться… Это выше моих сил, такой ужас… Ох, горе какое! Для нее-то оно и лучше! Ох, милые, меня ноги не держат… Амелии пришлось отвести ослабевшую сеньору вниз, в комнату Сан-Жоанейры, и подкрепить рюмочкой наливки. – Амелиазинья, – сказал Жоан Эдуардо, – если я могу быть чем-нибудь полезен… – Нет, спасибо. Она с минуты на минуту скончается… – Не забудь, милочка, – наставляла Амелию дона Мария, спускаясь по лестнице, – поставить в изголовье две освященные свечки… Очень помогает в агонии… А если начнутся судороги, так поставь еще две, только потушенные, крест-накрест… Спокойной ночи… Ай, я совсем разбита! В дверях, увидя балдахин и людей с витыми свечами, она уцепилась за руку Жоана Эдуардо, прижимаясь к нему в припадке страха; немножко тут была виновата и рюмочка наливки, после которой на дону Марию часто находило разнеженное настроение. Амаро, уходя, предложил вернуться попозже, «чтобы не оставлять женщин одних в тяжелую минуту». Каноник прибыл, когда процессия с балдахином уже заворачивала за угол по направлению к собору. Узнав о любезном предложении соборного настоятеля, он тотчас же заявил, что раз коллега Амаро будет дежурить возле умирающей, то он может пойти отдохнуть. Видит Бог, такие потрясения совершенно выбивают его из колеи! – Ведь сеньора не хочет, чтобы я захворал и тоже отдал Богу душу… – Бог с вами, сеньор каноник! – вскричала Сан-Жоанейра. – Зачем такие слова!.. – И, совсем расстроившись, бедная женщина заплакала. – Так доброй вам ночи, – сказал каноник, – и не убивайтесь чересчур. Бедная старушка не знала радостей жизни; грехов за ней тоже не водится, так что ей вовсе не страшно предстать перед престолом всевышнего. Если здраво рассудить, милая сеньора, ей даже повезло! Ну, прощайте, мне что-то нездоровится… Сан-Жоанейра тоже совсем расклеилась. От неожиданного потрясения, случившегося к тому же сразу после обеда, у нее разыгралась мигрень; когда в одиннадцать часов Амаро снова позвонил у их дверей, ему открыла Амелия и сказала, идя в столовую: – Извините нас, сеньор настоятель… У маменьки ужасно разболелась голова… До того, что глаза не видят. Она сделала себе компресс и только-только задремала. – Ну и пусть отдыхает! Они вошли в комнату умирающей. Она лежала, отвернув голову к стене; из ее полуоткрытых губ вырывался слабый, беспрерывный хрип. На столе тускло горела толстая церковная свеча с почернелым фитилем; в углу оледеневшая от страха Руса, следуя приказу Сан-Жоанейры, молилась, перебирая четки. – Доктор говорит, она ничего не чувствует, – тихо сказала Амелия. – Она будет хрипеть, хрипеть, и вдруг перестанет, и умрет незаметно, как птичка… – Да исполнится воля Божия, – серьезно вполголоса ответил Амаро. Они вернулись в столовую. В доме все было тихо, только за окнами завывал ветер. Уже много недель им не приходилось оставаться с глазу на глаз. В сильном замешательстве Амаро отошел к окну; Амелия стояла, прислонившись к буфету. – Ночью будет дождь, – сказал священник. – И холодно, – откликнулась она, зябко кутаясь в шарф. – У меня ноги дрожат от страха… – Вы никогда не видели, как умирают? – Никогда. Оба помолчали. Он по-прежнему стоял у окна; она опустив глаза возле буфета. – Да, действительно холодно, – произнес наконец Амаро слегка дрожащим голосом; его волновало, что они здесь одни в столь поздний час ночи. – На кухне еще не остыла плита, – сказала Амелия, – пойдемте туда. – Пойдемте. Они пошли в кухню. Амелия перенесла туда жестяную лампу, и Амаро, взяв щипцы, чтобы помешать в очаге еще не погасшие угли, сказал: – Давно я не бывал здесь, в кухне! Вазоны с ломоносом по-прежнему стоят за окном? – Да. И гвоздика… Они сели на низенькие стульчики возле очага. Амелия, слегка наклонившись вперед, смотрела на огонь и чувствовала, что падре Амаро в молчании пожирает ее глазами. Сейчас он заговорит! У нее дрожали руки; она не смела пошевелиться, поднять глаза, боясь, что не удержится от слез; и все-таки она тревожно, жадно ждала его слов, горьких или ласковых… И он заговорил, тихо и серьезно: – Менина Амелия, я не надеялся, что у меня будет случай поговорить с вами наедине. Но раз все само собой устроилось… Значит, это воля всевышнего! И потом, вы так переменились ко мне. Она судорожно повернулась; лицо ее пылало, губы дрожали. – Вы же знаете почему! – вскрикнула она, чуть не плача. – Знаю. Если бы не эта подлая заметка, не клевета, ничего бы не случилось, и наша дружба продолжалась бы по-прежнему, и все было бы хорошо… Как раз об этом я и хотел с вами поговорить. Он пододвинул свой стульчик поближе к ней и заговорил очень мягко, очень спокойно: – Вы помните эту статейку, которая обливала помоями всех друзей вашего дома? Где меня втаптывали в грязь? Где даже вас, ваше доброе имя, подвергли оскорблениям?… Помните? Так хотите знать, кто ее написал? – Кто? – спросила Амелия, вне себя от удивления. – Сеньор Жоан Эдуардо! – спокойно ответил священник, скрещивая руки на груди. – Не может быть! Она вскочила со стула. Амаро снова усадил ее, тихонько потянув за юбку, и продолжал терпеливо и настойчиво: – Послушайте меня. Садитесь. Статью написал он. Я узнал это вчера. Падре Натарио видел оригинал, написанный его рукой. Натарио выяснил истину. Конечно, достойным путем… Потому что Богу угодно, чтобы правда всегда выходила наружу. А теперь выслушайте меня, менина. Вы не знаете этого человека! – И Амаро, понизив голос, стал рассказывать ей то, что узнал от Натарио о Жоане Эдуардо: о ночных оргиях у Агостиньо, о поклепах на священнослужителей, о безБожии… – Спросите его сами, был ли он хоть раз у исповеди за последние шесть лет, и пусть покажет свидетельство за подписью своего духовника. Она шептала, бессильно уронив руки на колени: – О боже… боже!.. – И мне стало ясно, что я обязан как частый гость в вашем доме, как соборный настоятель, как христианин, как ваш друг, менина Амелия… поверьте, я вас так люблю… короче, я понял, что обязан предостеречь вас. Если бы я был вам братом, я бы просто сказал: «Амелия, этому человеку не место в нашем доме!» Увы, я вам не брат, И все же я предан вам всей душой и ныне говорю: «Человек, который желает вступить с вами в брак, обманул вас и вашу матушку, он пришел к вам в личине честного юноши, а на самом деле он…» Падре Амаро вскочил, как бы поднятый с места неукротимым порывом негодования: – Менина Амелия, это он написал заметку! Он отправил несчастного Брито в горы Алкобасы! Он обозвал меня соблазнителем! Он назвал распутником каноника Диаса! Распутником! Он отравил ядом клеветы дружбу каноника с вашей матушкой! Он обвинил вас, менина, в том, что вы, попросту говоря, уступили соблазнителю! Скажите же, намерены вы после этого выйти за него замуж? Она не отвечала. Глаза ее неотрывно смотрели в огонь; две слезы скатились по щекам. Амаро в возбуждении прошелся по кухне. Потом, смягчив голос, продолжал дружеским тоном: – Но предположим, что даже не он автор этой заметки, что не он написал черным по белому оскорбительные инсинуации про вашу матушку, про сеньора каноника, про всех близких вам людей. Поговорим лучше о его неверии в Бога! Подумайте, какая судьба вас ждет, если вы обвенчаетесь с ним! Либо вам придется опуститься до убеждений вашего мужа, забросить все благочестивые занятия, порвать с друзьями вашей матушки, забыть дорогу в церковь, восстановить против себя всех порядочных людей – либо вступить в борьбу с собственным мужем и превратить свой дом в ад! Ссоры из-за всякого пустяка! Вам нельзя будет спокойно поститься в пятницу, пойти к выносу святых даров, к воскресной мессе… Если вы захотите исповедаться, вас ждет скандал! Ужасно подумать! Мириться с издевательскими ухмылками над таинством веры! Я же помню, как в первый день моего приезда он выразился непочтительно о святой из Аррегасы!.. И еще припоминаю: однажды падре Натарио заговорил о муках, которые ждут нашего святого отца Пия Девятого: ведь его арестуют, если либералы войдут в Рим… А жених ваш насмешливо хихикал и уверял, что это преувеличение!.. Как будто всему миру не известно, что по милости либералов главу церкви, наместника Христа, бросят в темницу, заставят спать на охапке соломы! Таковы убеждения вашего жениха, о которых он кричит на всех перекрестках! Падре Натарио рассказывает, что они с Агостиньо сидели в кафе на Террейро и говорили вслух, что крещение младенцев – обряд незаконный, потому что каждый, видите ли, должен сам выбирать себе религию по душе, а мы обращаем в христианство неразумных грудных детей без их ведома! Нравится вам это? Я говорю как друг… Ради спасения вашей души я бы тысячу раз предпочел видеть вас в гробу, чем замужем за этим человеком! Что ж, выходите за него, если не боитесь навеки утратить милость Бога! Амелия стиснула руками голову и, откинувшись на спинку стула, пролепетала в отчаянии: – О боже мой, боже мой! Тогда Амаро сел рядом с ней, очень близко, так что колени его прикасались к ее одежде, и сказал с отеческой добротой в голосе: – И потом, дочь моя, неужели вы думаете, что такой человек может быть мягок сердцем, способен ценить ваши душевные качества, любить вас, как подобает мужу-христианину? Кто не верит в Бога, тот безнравствен. Кто не знает веры, не знает и любви, – так учит один из святых отцов. Когда пройдет первая горячка страсти, он станет с вами груб, нетерпелив, снова начнет водиться с Агостиньо и с пропащими женщинами, может быть, даже бить вас… Вся жизнь ваша будет сплошным мучением! Кто не почитает церковь, тот не имеет совести: он лжет, крадет, клевещет… Да зачем далеко ходить: достаточно и этой статьи. Посещать ваши вечера, пожимать руку сеньору канонику, а потом написать в газете, что он распутник! Совесть замучает вас, менина, когда придет время умирать! Все легко и весело, пока мы молоды и здоровы; но когда наступит смертный час, когда вы, как это бедное создание в соседней комнате, окажетесь на пороге иного мира, как страшно вам будет предстать перед Иисусом Христом, прожив всю жизнь в грехе рядом с этим человеком! Кто знает, может быть, он даже не позволит причастить вас перед смертью! Вы умрете без покаяния, как животное!.. – Ради Бога! Ради Бога, сеньор падре! – вскрикнула Амелия, разразившись болезненным плачем. – Не плачьте, – сказал он тогда, нежно сжимая ее руку в прыгающих от волнения ладонях. – И не таитесь от меня… Полно, беде можно помочь. Ваше бракосочетание еще не оглашено… Скажите ему, что не хотите выходить замуж, что вы все знаете, что он вам противен… И он тихонько сжимал, гладил руку Амелии. И вдруг глухим от волнения голосом спросил: – Ведь вы не любите его, правда? Она ответила едва слышно, низко опустив голову: – Нет. – Ну, вот и все! – возбужденно крикнул он. – Но скажите, вы любите другого? Она не отвечала. Грудь ее дышала прерывисто, расширенные глаза неподвижно глядели в огонь. – Вы любите? Да? Да? Он обхватил рукой ее плечи, тихо привлек ее к себе. Амелия сидела как мертвая, бессильно опустив руки на колени; потом, не меняя положения, бледная, потерянная, медленно обратила на него мерцающие, полные слез глаза и приоткрыла губы. Он потянулся к ней дрожащими губами, и оба оцепенели в долгом, глубоком поцелуе. – Барышня! Барышня! – вдруг завопила за дверью перепуганная Руса. Амаро вскочил и бросился в комнату больной. Амелия так дрожала, что на минуту ухватилась за косяк кухонной двери, прижимая руку к сердцу; у нее подкашивались ноги. Наконец, собравшись с силами, она пошла вниз, разбудить Сан-Жоанейру. Когда обе вошли к умирающей, Амаро стоял на коленях, почти уткнувшись лбом в кровать, и молился; обе дамы опустились на пол. Старуха тяжело, быстро дышала, ее грудь судорожно поднималась и опускалась; но дыханье становилось все более хриплым, и священник торопился, ускоряя молитву. Потом хрипенье вдруг смолкло. Они поднялись с колен; старуха лежала без движения, ее тусклые, выкатившиеся из орбит глаза застыли. Она скончалась. Падре Амаро увел обеих женщин в столовую. Здесь Сан-Жоанейра излила свое горе в слезах и причитаниях; она вспоминала те времена, когда бедная сестрица была молодой и такой миленькой и обручилась с хорошим человеком, сыном господ из Вигарейры!.. – А какая добрая, кроткая, сеньор настоятель! Ангел! Когда родилась Амелия, мне было очень худо, так она от меня ни на шаг не отходила, ни днем, ни ночью! Всегда веселая, как жаворонок… Ох, господи боже мой, господи боже мой! Амелия, прислонясь лбом к оконному стеклу, тупо смотрела в ночную темень. Внизу звякнул колокольчик. Амаро вышел со свечой открыть. Это был Жоан Эдуардо. Увидя соборного настоятеля в такой час, он от неожиданности окаменел на пороге, потом с усилием пробормотал: – Я пришел узнать, что нового… – Бедная сеньора только что скончалась. – А! Оба несколько мгновений пристально смотрели друг на друга. – Если я могу быть полезен… – пробормотал Жоан Эдуарде. – Нет, благодарю вас. Обе сеньоры сейчас лягут отдохнуть. Жоан Эдуардо побледнел от гнева; его оскорбили эти хозяйские замашки. Несколько мгновений он колебался, но священник так выразительно загораживал огонек свечи от задувавшего с улицы ветра, что он сказал: – Хорошо. Спокойной ночи. – Спокойной ночи. Падре Амаро поднялся наверх. Проводив обеих дам в комнату Сан-Жоанейры (они боялись остаться в одиночестве и решили спать вместе), он вернулся в комнату покойницы, поправил свечу на столе, устроился поудобней на стуле и принялся читать молитвенник. Позже, когда весь дом погрузился в сон, падре Амаро, чтобы развеять дремоту, пошел в столовую, разыскал в буфете бутылку портвейна, выпил бокал и уже с удовольствием затянулся сигареткой, как вдруг на улице раздались громкие шаги: кто-то ходил взад и вперед под окнами. Ночь была темная, и падре Амаро не удалось рассмотреть ночного гостя. Это был Жоан Эдуардо, в гневе бродивший вокруг дома. |
||
|