"Если очень долго падать, можно выбраться наверх" - читать интересную книгу автора (Фаринья Ричард)

4

Блэкнесс и темная богиня. Гноссос рассказывает историю из прошлой жизни. Карри на ужин. Миссис Блэкнесс в сари приносит пинцет, чтобы накормить пауком плотоядный цветок. Тоска и брожение в гриле Гвидо (или) как заваривалась каша. Второе столкновение с деканом человеков.

Но совсем на другом уровне, там, где отмеряется особый сорт университетского времени, на верхнем этаже под косой крышей Полином-холла, он нашел худую и вечно эзотерическую фигуру Калвина Блэкнесса. Там его обнаружил Гноссос, там все это время Гноссоса и ждали: под огромным мансардным окном сияющей белой студии, сами стены которой впитали в себя запахи льняного масла, скипидара, краски, шлихты, ладана и розовой воды. Старина Блэкнесс, единственный из друзей-советчиков, кто после долгого раздумья так и не дал Гноссосу своего учительского благословения на экспедицию по асфальтовым морям, кто предостерегал его от заговорщицкой дружбы Г. Алонзо Овуса, кто один заранее знал о парадоксальных ловушках Исключения. Не соглашаясь по сути и не вставая на его сторону, он был для Гноссоса понимающим ухом и единственной мишенью интроспективных монологов. Только ему бродяга мог открыть секрет.

В льняной блузе мандарина, Блэкнесс стоял сейчас в терпеливом, но многозначительном предвечернем спокойствии и выводил на мольберте глаз в руке темной богини. Из тысяч линий света и тьмы проступали небольшие головы и черепа, лишенные необходимых атрибутов: ртов и носов. Со всех сторон нависали клыкастые мартышки-демоны, восточные собратья горгулий — эти вопящие создания сбредались, держась за рога, со всей небесной шири христианского Запада. Вокруг натянуты холсты: отрицающие статику, текучие, они покрывались краской и аннигилировали с той же частотой и ритмом, что и другие, несшие на себе реальную субстанцию. Уничтожение себя. Засасывающая воронка — так всегда казалось Гноссосу, — из года в год диаметр уменьшался, стягивался в острую точку, где созидание и разрушение сливаются воедино. Там, если подфартит, он и умрет.

— Ты как? — вопрос прозвучал легко.

— С бодуна, старик. Мучаюсь от запора. Что ж ты не отвечал на письма?

— Гноссос уселся на каменную рыбу. Рябая поверхность испещрена красками.

— Это были не столько письма, сколько послания, разве не так? И мы ведь знали, что увидим тебя снова.

— Брось, неужели ты не поверил, что я загнулся? Как и весь Ментор.

Блэкнесс укладывает тонкие графитовые палочки на кусок сухой змеиной кожи.

— Нет, Гноссос, не поверил. Ходили слухи, но такой конец не для тебя. Может быть, со временем. Своей рукой?

Присосавшись к двустволке двенадцатого калибра. Жаканом или дробью?

— Когда я заблудился, старик, было минус тридцать, представляешь?

— Нет. От огня — возможно, но только не от льда. Мне не нужны для этого аргументы. — Блэкнесс улыбнулся, как его научили в Индии, и поставил кастрюльку с водой на лиловую плитку. Лиловую, конечно же. Ни один предмет не определен настолько, чтобы избежать раскраски. В один прекрасный день плитка задрожит, отряхнется от статического равновесия, доковыляет до дверей и вывалится из студии прямо в Меандр, шипя и отплевываясь.

— У меня есть палочки корицы, хочешь? — Продираясь сквозь мешанину в рюкзаке, он наткнулся на пакет с семенами дури. — О, да, у тебя нет оранжереи, Калвин? Нужно кое-что посадить.

— У Дэвида Грюна, кажется, есть. Кактусы?

— Просто мексиканская трава. Как, кстати, поживает старина Дэвид?

— Сочиняет музыку — такой жути ты еще не слышал. Но крепкий, и морда красная.

— Этот кошак всегда был лириком. — Памела так назвала меня. Не совсем точно.

— Стало более атонально. — Заливая чаем палочки корицы. — Еще послушаешь. На прошлой неделе ему стукнуло сорок, знаешь; а пока ты искал Матербола, родил шестую дочку.

— Шестую?

— Назвали Зарянкой. Птичье имя, как и пять первых.

А я спиритуальный девственник. Сколько нерожденных детей выпущено в резиновые шарики. А то назвал бы в честь насекомых: как поживаете, познакомьтесь — мои близняшки, Саранча и Сороконожка.

Господи, глаз в руке. Мигни ему. Нет, не надо, а то он мигнет в ответ.

Они выезжали из города вдоль замершего ручья Гарпий. Из-под металлического льда — слабое журчание. Черный «сааб» художника, гипнотический вой двухтактного двигателя; сгорбившись на переднем сиденье и не сводя глаз с мягкой обивки крыши, Паппадопулис вспоминает паломничество в Таос, ищет Связь, которая собрала бы воедино разрозненные обрывки искупительного опыта, соединила бы их в плетеный знак или узор, какой-то знакомый ребус. Возможно, треугольник. Рыбу. Знак бесконечности.

Но сейчас он сидел рядом с Блэкнессом, чьи тонкие перепачканные краской пальцы мягко держали руль. Глаза произвольно фокусировалось на белых струйчатых дефисах, которые, танцуя на оттаявшем полотне дороги, улетали назад под машину; обоим приятно было ощущать движение поверхности, хотя удовольствие поступало через разных посредников, от разных текстур одной и той же плоскости.

— Ты начал мне что-то рассказывать. В студии.

Гноссос собирает разрозненные мысли — внимание уже уплыло к шуму колес.

— Нью-Мексико, старик, я наконец-то его нашел — в том самом месте, о котором трындит в этой стране каждый торчок. Только никакого солнечного бога, ничего подобного, одни тако и коктейли. Самое то, чтобы свалиться.

— Мы так и думали.

— Мы?

— Мы с Бет.

Ленивый вздох, звук въевшейся в кости усталости, копившейся, хранимой до этой самой минуты.

— Если б меня занесло в средние века, старик, можешь быть уверен — я ушел бы искать Грааль, или от чего тогда все тащились. Да и ты тоже, так что не петушись. У каждого есть свое маленькое паломничество, твое оказалась внутренним, а я для медитаций не гожусь, да? Хотя бы потому, что нет времени: это маленькое десятилетие, с которым мы играем, — слишком нервное.

— Точно.

— Ничего точного. Между прочим, ты первым рассказал мне про этого кошака — не считая Аквавитуса.

— Моя ошибка, должен извиниться. Я думал, он грибной колдун из Мексики, а оказалось — филиал наркосиндиката. Ты же искал мистического просветления, насколько я помню, а не просто возможности заторчать.

— Ну, выбирать там не приходится. Может, в следующий раз перейду границу и ни на чем не зависну. Я тебе скажу, старик, в этой стране невозможно шагу ступить, чтобы куда-нибудь не вляпаться. Мышиные хвосты в лимонаде, в шоколаде — гусеницы, повсюду мерещатся личинки, прогрызают все подряд. — Он перевел взгляд на каплю — просочившись сквозь плотно закрытое стекло, та уже приготовилась сорваться с вибрирующей рамы. — Даже в пустыне. Я по наивности ожидал найти там какие-нибудь дюны — хоть что-то кроме «Арапахо Мотор-Инн» на девяносто два номера, и все с «Прохладой Белого Медведя». А огни! Розовые, желто-зеленые, рубиновые, пурпурные, голубые — нужно запрягать мула, чтобы сбежать от этого сияния, старик, поверь мне. Даже в песках валяются гондоны. Сплошная сушь и горячий ветер, понимаешь, в сушь там втягиваешься по-настоящему. — Сорвавшиеся капли слились на лобовом стекле в ручеек и поползли наверх дрожащим шариком. — Старик Плутон вцепился в пейзаж своими грязными когтями, как полагается. Прешься подальше от повседневного космоса, а получаешь в морду взбитые сливки и пирожные от «Бетти Крокер». Тебя может прибить молнией, но это не так смешно. И если кто-то просто отправит твоей мамаше горстку праха и волос, кому нужны такие шутки? — Он скрестил пальцы, защищаясь от наговора.

— Честно тебе скажу, я был готов выкинуть белую тряпку, настолько Проникся Таосом. Кто мог подумать, что я найду его именно там: маленький городишко, полный тряпок, мексиканских шалей, серебряных талисманов, нефритовых колец и прочего мусора. Но тем не менее — из теней выплыл индеец, завернутый во фланелевое одеяло — целиком, до самого лица, ничего не видно, кроме глаз. А на одеяле прошито, Калвин, одно слово. Одно слово, правильно?

— Матербол.

— Что же еще? Так он приманивает людей. Рассылает своих мальчишек в таких вот одеялах, и человек идет следом. Если окажется легавый, они разберутся быстро, с виду — настоящие отморозки из «Четырех перьев», придушат струнами от пианино; но они умеют вычислять чистых торчков. Он привел меня в бар с водостоком над самой дверью, типа саманный дом в переулке. Трубу я запомнил, потому что там не бывает дождя. И в баре меня ждет не кто-нибудь, а Луи Матербол собственной персоной. — На запотевшем стекле Гноссос рисует букву М. — Стоит за стойкой и вытирает стаканы. Сидни Гринстрит. Жирный, лысый, в лиловых подтяжках, без рубашки, по всему пузу потеки пота — громадная бочка, кроме шуток — и жует сен-сен. Рядом — изможденная цаца из пуэбло, наверное, жена, в бордовом платье, и тянет что-то из галлонной банки через хирургическую трубку. Ты бы посмотрел, старик, на это буйство. Знаешь, что он сказал? Я и минуты не простоял в дверях, а он говорит: «Ты наверняка знаком с работами Эдварда Арлингтона Робинсона». Вот тебе и Грибной Человек, дядя, я-то думал, что нашел его. Лорд Бакли в роли Гогена готов мне мозги вправить раз и навсегда, так? Целыми днями только и знает, что мешать это пойло, которое у него называется «Летний снег». Белый кубинский «бакарди», толченый кокос, колотый лед, молоко, апельсиновый шербет, и все это взбивается в миксере «Уоринг». Потом он разливает его в охлажденные чашки, а ободки протирает мякотью кактуса. Прямо в пену крошит мескаловые почки и шоколадные опилки. — Гноссос стер со стекла М. — И я выдержал, понимаешь, о чем я: две, а то и три недели подряд валяться на полу, въезжать в его декламации и базарить с электролампочками. Старик, он все разложил по строчкам, всю эту микки-маусовскую хренотень — четко, словно «Марш времени»; его старуха за это время поехала настолько, что куда бы ни двинулась, по пути зависала на свечках и забывала, за чем шла. И никакой жратвы. Только «Летний снег» и болтовня Матербола днем и ночью, если ему только не нужно было взбивать пойло. Каждые четыре часа — новые смены индейцев в одеялах приходят и садятся квасить. Чистая эйфория, старик. Кое-кто посреди сеанса начинал хихикать, а к концу весь бар просто сам был не свой, такая на всех накатывала слабость. Эдвард Арлингтон Робинсон, старик, — нужно слышать самому, иначе не поверишь. И каждый год он выбирает нового. В прошлом это был Джон Гринлиф Уиттиер, а может, Джеймс Уиткомб Рили. План, как он его разложил, — циклическое переложение, в начале «Жена из Бата», а финал — «Пуховая Опушка». До самого конца я не понял только одного: чем он берет индейцев. От чердака до подвала, старик: сбережения всей жизни, государственные облигации, серебряные рудники, нефритовые залежи — все, лишь бы присосаться к хирургической трубке.

— Но он так и не показал тебе солнечного бога.

— Его накрыли. Как-то вечером я вернулся с припасами, и не нашел ничего. Окна заколочены, никаких следов. Только несколько засохших огрызков кактусов, да скорлупа опродотворенных яиц. Ходили слухи, что свою старуху он угробил, в подвале типа камеры пыток, клещи и кислота, рыболовные крюки. А, да, водосточная труба — из нее хлестали потоки воды. Жуть.

Блэкнесс чуть отпустил педаль акселератора, придав наступившей паузе должное значение, и несколько секунд они опять слушали шум колес.

— Это как-то связано с пачуко? Из твоих посланий было трудно понять.

— Никакой связи с Матерболом, просто я завис в том бойскаутском лагере еще ненадолго после его ареста. Думал, последнее место, где будут искать засвеченных. И кстати, единственный кусок пустыни без клинексов и пивных банок. Было, конечно, подозрение, что скауты чем-то повязаны: медальки за своевременный донос и все такое, но в целом оказалось — нормальная крыша. Пока не принесло пачуко. — На этот раз он нарисовал на стекле букву П. — Пригнали на двух «пакардах» — они залипают по большим белым машинам, — двенадцать, может, тринадцать чуков. Гибридные физиономии, поросячьи глазки, мешанина кровей, не выше пяти с половиной футов, взбитые начесы, у каждого возле большого пальца татуированый ребус: три маленьких точки. Зло в чистом виде, понимаешь.

Гноссос замолчал и поерзал на сиденье: теперь он смотрел в никуда, органы чувств воспринимали только басовитый вой мотора, подкладку его истории.

— Кто может знать, что у них на уме, Калвин? Они появились в лагере бухие, но бухие по-плохому: этиловый спирт с сотерном «Галло» и текилой, говно типа того, — пригнали так, точно неделю не видели спальных мешков, понимаешь? Сидят и точат стилетами ногти. Да, и еще трясутся под музыку, как бы в такт. Радио в «пакардах» орет — на одной и той же станции, там Бадди Холли. «Пегги Сью», кажется. Обступили одного бойскаута — белобрысого такого, на нем еще была навешана куча всякой дряни: почетные значки, нашивки звеньевого. Они на него даже не смотрели, просто стояли, пока не доиграла песня. А трое — нет, двое приперлись к моей палатке и говорят что-то вроде: «не рыпайся, мать твою, ухо отрежем».

— Только к тебе.

— Только ко мне, из всех, индивидуально, вот так. Потом вернулись в кольцо вокруг этого скаута. Который, ясен пень, только подливал масла в огонь. И когда музыка пошла в масть, они стащили с него одежду, со звеньевого, по самые яйца, старик, просто ободрали. И как же он дерьмово перепугался, не кричал, только тихо скулил. Они прикололи его к земле, понимаешь, колышками от палаток, а потом стали тыкать бычками. Даже в эту штуку.

Блэкнесс резко прикрыл глаза, но выражение его лица не изменилось. Гноссос не заметил.

— И все время эта хрень «Пегги Сью» по радио. Один, самый старательный, все время бубнил, вроде как утешал. Так бабы разговаривают с собаками, знаешь? Повторял, что все будет хорошо, что он хороший мальчик, даже погладил его по голове, а другой рукой запихал последний окурок в ухо.

— Господи, Гноссос.

— Звеньевого наконец вырвало. Чуть не задохнулся. — Паппадопулис привирает, добавляя остроты. Говори только правду — и рассказ тебя затянет. Блэкнесс хмыкает, будто собираясь что-то сказать, и оглядывается на Гноссоса, затем, притормозив, сворачивает с главной дороги к своему дому. Дождь все сильнее стучит по крыше машины, и в резко наступившей темноте зеленый огонек приборной доски красит их лица в совсем другой цвет. Разгорается и гаснет в неком дополнительном среднечастотном диапазоне.

Гноссос отвернулся и посмотрел через боковое стекло на знакомые холмы и низины, потом откинул с лица прядь волос и коснулся рукой носа; секунду таращился на него, скосив глаза, затем снова перевел взгляд в окно.

— После этого я отключился. То есть натурально слетел с катушек. Ищешь чего-то простого, а находишь в одном месте все язвы своей страны. Понимаешь, даже на этот проклятый закат я не могу смотреть просто так — он мне что вывеска на мотеле «Жар-птица». Которая, между прочим, во-первых, больше, и во-вторых, черт бы драл, дольше горит.

— Ты хотя бы пытался.

— Клянусь твоей задницей, пытался, но меня все равно забрали. За бродяжничество — самая идиотская статья. Легавые, старик, если они хотят кого-то загрести, то загребут, неважно за что, — это просто легавый синдром. Самодовольные наглые ублюдки, сцапали, когда я уходил из города, ползли сзади на первой скорости, дожидаясь, когда оглянусь. Естественно, я улыбнулся, как только показался проклятый знак, и это все решило. Если человек улыбается или смеется — значит, над легавым: например, что у того пузырятся штаны или пуговиц не хватает. Уже перед самой городской чертой обогнали меня и говорят: «Сколько у тебя денег, пацан?» Я смотрю на него — понимаешь как, да? Снял рюкзак, прислонился к столбу и смотрю прямо ему на нос. — Гноссос издал звук, будто его рвет: — Блуааааа!

— Дальше.

— Черт, старик, я не просек, что они со мной играют. Влез к ним в машину и сказал, чтоб попробовали на меня что-нибудь повесить. Это их добило. Они озверели. Если бы я был темнее на рожу, они отбили бы мне почки. Если б я был Хеффалампом, остался бы с поломанными ребрами. Так потом и вышло: в три часа ночи они сцапали одного пачуко и со всей дури измолотили его пряжками. Но мужик был крут, должен тебе сказать, — как-то тяжело и очень злобно. Даже когда полились слезы, это все равно получилось круто. Вот так, а я вполз обратно в свой Иммунитет: ни валентности, ничего вообще. Старая добрая инертность, без нее никак. К такой срани, как там, даже близко подходить нельзя.

— А бороться?

Гноссос принялся непроизвольно теребить волосы и откидывать их назад.

— Мало греческого, старик. Слишком много коптского. — Со стекла снова потекло, капли теперь срывались часто и падали ему на штаны. — Наутро меня выставили из города; шериф косил под Джона Уэйна, пальцы за ремнем, сказал, чтобы я валил покорять запад. Но я по пустыне обошел город и после полудня вернулся обратно — солнце в это время жарит, легавые спят, поэтому я прикинул, что можно найти пуэбло, узнать, чего там делают индейцы, когда Матербол пропал. Но это не пуэбло, старик. Только дурацкий викторианский особняк торчит среди полыни. Покрашен киноварью. Во всех комнатах в силках болтаются дохлые сороки, мебель красного бархата, кермановские ковры, мягкие алжирские оттоманки, портреты деятелей англо-бурской войны. И запах, скажу я тебе, — так может вонять только смерть. Я все это видел через окно, кстати говоря, — и не подумал лезть внутрь. Я рассчитывал на что-то более божественное.

— А не дьявольское?

Догадливый, скотина.

— Может быть, не знаю. На почтовом ящике — полустертое имя, что-то вроде Мо-жо, толком не разобрал. Сон еще приснился, как раз той ночью, когда по пути в Вегас меня подобрала цаца из Рэдклиффа, муза, можно сказать. Тот пачуко, о котором я тебе рассказывал, — у него слезы превратились в перья и теперь липли к щекам. И что-то там с матерью: она отнимала его от груди, потому что еще целая очередь стояла на кормежку. Потом ее сосок превратился в кусок хирургической трубки, и она повесила ребенка на крючок в викторианском доме.

— Где ты сам был в этом сне?

— В очереди, старик, последним. Где ж еще?

По заваленному листьями проезду они добрались до мрачного, обшитого вагонкой дома Калвина. Две тени по обе стороны входа — что-то вроде живой изгороди — придавали ему некую анонимность; дождь размывал снежные отвалы. Кое-где на деревьях покачивались лакированные маски и хитро поглядывали по сторонам. После первой же оттепели из хляби покажутся разукрашенные пни с желтовато-розовыми или фиолетовыми дуплами. В глубине двора на крыльце, к которому вела дорожка из каменных плит с выложенным мозаичным тигром, стояли жена и дочка Калвина. Об их ноги, урча, терлись полдюжины котов с ремешками на шеях.

Уже открывая дверцу, чтобы выйти и поздороваться, Гноссос почувствовал, что его касается рука. Губы Блэкнесса вновь сложились в подобие улыбки, а темное лицо замерло напряженно и сочувственно.

— Послушай, Гноссос, сегодня не нужно стараться… — Пауза. — Ты меня понимаешь?

— Еще бы.

— То есть, будет время и получше, да?

— Да ладно, старик.

— Может лучше просто поговорить… — Неуверенно. — Расскажешь еще что-нибудь…

— Эй, ну правда, ты же знаешь, какой я маньяк по части шаны. Начнут мерещиться пауки, усыпишь меня каплей ниацина. — Последнее слово, означавшее близкое знакомство с добропорядочностью и здоровым образом жизни, он произнес, высвобождаясь из «сааба», когда все его внимание уже поглотили люди на крыльце. Старые друзья, с виду немного изменились.

Бет вышла вперед, в восточном изяществе ее манер почти полностью растворилось наследие среднеатлантических штатов. Сдвинув с бедра складку сари, она произнесла:

— Гноссос. — Из желтого шелка высвобождается украшенная браслетами рука, глаза сияют. — Как здорово, что ты вернулся.

— Ну, привет, Бет… Ким.

Девочка покраснела — цвет ее кожи менялся, вторя отцовской смуглости, словно мягкое эхо, неспокойные руки сцеплены за спиной. Одиннадцать лет, может — двенадцать. Смотри, как обрадовалась.

— На ужин сегодня карри, — прошептала она быстро, — и мамины рисовые пирожки.

— Шутишь. — Касаясь пальцем кончика ее носа.

— Заходи, Гноссос. — Калвин у него за спиной стряхивает с обуви снег.

— В гостиной, если тебе не терпится.

Кому, мне? Поговори с дамами:

— Идите в дом, девушки, а то простудитесь в этих своих пеньюарах.

Дом — такой, каким он его помнил: полно зверья, привитые вьюны и лозы, дикие тюльпаны, зонтичные магнолии, ирландский мох. Около сложенных в лежанку апельсиновых и шафранных подушек несколько росянок оплетают живот перевернутой медной сороконожки, маленькие когтистые стручки тянутся в воздух, готовые спружинить под любым присевшим на них созданием. Стены от пола до потолка покрыты картинами. Бесчисленные образы, текучие метафоры окунаются в нейтральные глубины и плоскости и снова угрожающе выпячиваются над поверхностями холстов. Вот эта, похожая на гобелен, — отсечение головы. Надо как-нибудь забрать себе.

— Хочешь сакэ? — В руках Бет керамический поднос с дымящимся напитком, седина в длинных волосах не подходит телу молодой танцовщицы. Кисея и шелк взлетают при каждом ее шаге.

— Что за спешка, старушка, может поговорим немного?

— Ты же не уходишь, Гноссос, еще успеем. Такое занудство — эти любезности. Как слайды после отпуска. — Она достала вырезанного из кипариса лягушонка, и, нажав потайную кнопку, открыла крышечку у него в голове. — Вот. — Капсула лежала в крохотном отделении. Привет, дружок.

— Ну, раз ты настаиваешь. Хотел побыть вежливым.

— Историю хорошо узнавать по частям. Как головоломку, знаешь?

— Складывать самой?

— Именно. — Пауза. — Особенно в твоем случае. Бери, лучше всего глотать сразу.

— Я, пожалуй, перемешаю.

— У тебя пустой желудок?

— Гммм. — Гноссос осторожно разделил капсулу и высыпал белый порошок в сакэ, где тот сначала сбился в комки и упал на дно, однако скоро растворился. Гноссос поболтал в чашке мизинцем и опрокинул в рот, как бурбон. — И все же, как вы тут?

Бет поискала глазами Ким и Калвина, потом взяла в руки лягушонка и керамический поднос.

— Слегка запутались, раз уж ты спрашиваешь. Но разговоры подождут. Ты полежи, а я посмотрю, как там карри. Ким будет рядом, если тебе вдруг станет плохо. — Улыбается, другой рукой гладит кота, пару секунд смотрит прямо в глаза, словно на фотографию, потом уходит на кухню. Куда лечь? На эти подушки. В дверях Ким, поговори с ней.

— Досталось тебе за последние дни, а, малявка?

— Не знаю. Что досталось?

— Ну, хоть что-нибудь. Снеговик, запоздавшие подарки к Рождеству?

— Ты все такой же глупый.

— Глупый-тупый, ты же меня понимаешь.

— И имя у тебя смешное.

— У тебя тоже.

— Ким — красивое имя.

— Почему ж ты тогда такая тощая?

— Я не тощая.

— Костлявые коленки и косички торчком.

— Мама!

Хе-хе. Бет кричит из кухни:

— Что, Ким?

— Мама, Гноссос обзывается.

— Пусть, не обращай внимания.

— Подумаешь, обзывалки. — Он дотронулся сквозь сари до ее коленки. — Чего ты так волнуешься?

— Опять дразнишься?

— Ты посмотри на свои коленки.

— Я тебя больше не люблю. Даже если ты опять уедешь.

— Нет, ты посмотри.

— Зачем?

— Увидешь, что они костлявые.

— Маам…

— Шшш, — остановил ее Гноссос. — Не надо. Они у всех костлявые, только это секрет.

— У тебя тоже?

— Смотри. — Задирая вельветовые штанины.

— У тебя волосатые.

— Когда вырастешь, у тебя, может, тоже будут волосатые коленки.

— Нет, не будут, волосатые бывают только у мужчин, так что вот.

— Может у тебя и усы вырастут, как тебе это? Ага! — Неожиданно первые признаки оцепенения сковали конечности. Кончики пальцев. Обязательно нужно их потереть друг о друга. Нос, виски. Виски.

— У девочек вообще не бывает усов, им не положено, это все знают.

Смутная тошнота, может, опустить голову?

— Я знаю одну такую в Чикаго.

— Врешь.

— А может, в Сент-Луисе.

— Как дела? — окликнула Бет. — Все в порядке?

— Кумар, сестрица.

— Чего? — Ким смотрит прямо на него.

— Кумар — это такой снеговик. Ты за эту зиму хоть одного снеговика слепила?

— Я не люблю зиму.

Уставилась на меня, как лампа. Дети всегда включены, всегда на взводе. Дети и котята.

— Почему?

— Холодно. И нельзя разговаривать с грибами.

Вууууууу. Ей нельзя разговаривать с грибами.

— А еще?

— Еще из-за черепахи у ручья Гарпий, я тебе когда-то рассказывала. Кажется. Большая и хватается.

— Что ты ей говоришь?

— Я не разговариваю с черепахой, глупый.

Еще бы.

— Мне хочется ее убить.

Вууу-хууу.

— Зачем?

— Не знаю.

Дзиииньг. Цвет у этих подушек. Даже боковым зрением. Почему так холодно? Мерзкая тошнота. Держись, только не сблевни. О чем мы говорили? Черепахи.

— Не знаешь почему?

— Не-а. Проткну ее копьем. Когда снег растает.

Клещи и кислота. Рыболовные крюки. Сколько в этом пульмане? В большом пятьсот, тут — примерно треть, если половина, то двести пятьдесят, отнимаем немного, ну, скажем, сто восемьдесят миллиграмм. Часа два, может, три.

— Три часа.

— А?

— Ничего, ничего, это я твоему отцу.

— Глупый, папа сейчас думает. В рисовальной комнате.

Медитация. Сама по себе — бесполезна, он говорит. Если соединить с дисциплиной, тогда. Соединить. Единить. Единственный. Единый. Единица.

Что это мокрое? Мой лоб, да, Бет.

— Бет?

— Все в порядке. — За ее спиной Калвин — смотрит сверху вниз. Боже, какой он длинный. Я опять на полу. Охх-хо-хоооо, осторожно, сынок, ты летииииишь…

Голос Калвина:

— Ким сказала, что ты бледный и весь дрожишь. Как сейчас?

Бет вытирает лоб салфеткой. Тиииише.

— А, давно — ты знаешь, о чем я, ее тут нет, да? Хе-хе. Давно, э-э, Ким ушла?

— О чем ты, Гноссос?

— О Ким, старик, ну ты же понимаешь. Она только что была здесь, сечешь, говорили про черепах.

— Час назад, может, больше.

— Неужели? Ты серьезно?

— Попробуй сесть. — Это Бет.

Хорошо. Это запросто, это нетрудно. Только осторожнее с позвоночником. А то хрустнет. Медленно, вверх. Вот. Что это? Да вот же, идиот. ЧТО ЭТО?

— ААААА! — Тьма.

— Это просто картина. Ты ее уже видел, можешь открыть глаза.

— Нет. Я знаю. Он отрубил себе голову. Сам себе.

— Это просто картина.

— Не ври.

— Ты ее уже видел, когда пришел. На стене.

Гобелен. Но тогда он не двигался. У него лезвия. Осторожнее с лезвиями. Бритвы. Следи за ними, следи за каждым, иначе они убьют себя, пока ты здесь. Лезвия бритв.

— В туалет.

— Ты хочешь в туалет? — Калвин меня поднимает. Только бы не узнал. Кивай. Правильно, детка, правильно, надо пи-пи, ля-ля. Бет ушла. Я не заметил. С ней надо осторожно. Надо очень осторожно. Сцапают когда-нибудь, если не следить. Шаг из комнаты и звонок по телефону. Тук-тук-тук в дверь. Здоровенная тетка в халате, безглазое, безносое, безротое лицо, парализует одним касанием. Не теряй бдительности. Запирай все двери. А. Б. В.

— Вот туалет, Гноссос. Сам справишься?

— Обязательно. Конечно. — Плотно закрыть, задвинуть старую щеколду. Ну вот. Что? А, лезвия. Вот, одно валяется на раковине. Подберем все, в аптечке? Да, о, да, отлично, целая пачка. И еще в станке. На нем волосы. Фу. Еще? Должны быть еще, думай. Ванна, аптечка, раковина, вешалка, весы, подоконник, ха — вот еще. Унитаз, нет, там откуда? Обрезание. Кастрация. Вжик, и нету. Белые, я где-то читал. А у цветных? Комплекс кастрации. Этот миссисипский кочан хапнул мои пять баксов. Вендетта. О, еще одно на подоконнике. Еще? Ищи как следует, нужно собрать все, теперь — куда можно спрятать. Нет, не сюда, слишком очевидно. Скормим их вот этому цветку, только по одному. Эээ, нет, перережет кишки. Под ванну. Ну вот. Готово. Ой, подожди, спусти воду, пусть думают. Слоссшшш. Слоссшшш. Теперь осторожно открываем… Когда-нибудь скажут спасибо, что уберег их от самоубийства.

Что это? Хе-хе, рыжий кот. Смотрит на меня, как его зовут? Абрикос. Кот Абрикос.

— Тебе чего, Абрикос?

— Рррннмау.

— Ты что-то знаешь, да?

— Рнмау.

Идет за мной, сумасшедшая тварь. Мы, люди, оставляем за собой какой-то запах, невидимые железы у нас на копытах удерживают животных от вопросов.

— Есть сможешь, как ты считаешь? — спросил Калвин. — Скажем, минут через десять. — Боже, он сидит рядом. А когда я успел сесть? Есть — конечно, старик.

— Да, я это, как бы, проголодался. — Все на меня таращатся. Тииихо. Шшшш.

— Когда Ким вышла из комнаты — тогда, в первый раз…

— Да, и что?

— …ты что-нибудь видел?

— Видел? — Женское лицо без глаз, носа и рта. Нет, это было позже, и не видел на самом деле. Подожди. Перья на — нет, что-то другое, какой-то примат, шишковатый, надо ему сказать:

— Такой шишковатый, короткий…

— Пачу…

— Нененене. — Подожди. У меня за спиной кот, сейчас он… — Прыг.

Гноссос крутанулся назад и ткнул пальцем туда, где Абрикос, только что оттолкнувшись напряженными лапами, поднялся над полом, взлетел в воздух и — вниз на шафранную подушку, сцапав передними лапами паука, мгновение назад удиравшего от него по стене.

— Видишь? Ты видел? Я знал, что он прыгнет. Я чувствовал…

— Что шишковатое, Гноссос?

— Нет. Ничего. Ничего не было. — Отобрать у кота паука. Потихоньку. Еще живой, видишь: лапками дрыгает. Черная вдова, ты меня укусишь? Не та форма. Мужеубийца. Жук-богомол, самка отъедает ему голову, пока он ее трахает. Вот, росянке. Стручок ждет. Надо бы его покормить.

— Пинцет.

— Минутку. — Бет вырастает рядом. Как она узнала? Эта музыка.

— Я слышу звуки, Калвин.

— Я только что включил, Гноссос.

— Рага? — Ситар гоняется за гаммой. Я на тамбурине, гулко, провода на ветру, легкими волнами. Мягко.

— Вот.

— Что?

— Пинцет. — Бет прямо перед ним, протягивает пинцет. Зачем? Паук. Правильно. ладно. За одну ногу. Легонько. Интересно, цветок чует запахи? Ого, волынка разговаривает. Сконцентрироваться. Точнее. Вот так. Вот так. Закрывается. Абрикос тоже смотрит. Боишься? Скормить ему кота? Здоровый слишком, вони будет. Другие коты возжаждут мщения, придут в ночи на запах моих козлоногих копыт. Ты убил нашего брата. Умри, неверный.

— Пошли, — сказала Ким, — ужин готов.

Ким. Отцовские замыслы. А ее тело — чье? Нельзя об этом думать. О, смотри. Еда, какая великолепная еда. Синие груши.

— Синие груши?

— Папа их красит.

— Эй, я хочу синюю грушу.

Стол уже накрыт: ужин разложен в антропоморфные блюда, разлит в пустые утробы черноглазых керамических созданий и готов выплеснуться сквозь их кривые глиняные пасти. Горы дымящегося шелушеного риса, неотшлифованного, пахнущего крахмалом; лоханки желтого карри, куски баранины мягко распадаются; жареный миндаль, посыпанный кунжутом; натуральная окра; палочки глазированного ананаса; флаконы с розовой водой; чашки топленого масла; манговый чатни; ароматный дал; графины темного вина; кисло-сладкие перцы; синие груши в мятном сиропе; Гноссосу хочется всего сразу, он предвкушает любой экзотический вкус, любой неведомый аромат.

— Сюда, — сказала Бет, — во главу стола.

— Я? Ты что, старушка, на почетное место?

— Ты же у нас воитель, — сказал Калвин.

— Ого. — Опускаясь на стул, теребя салфетку, принюхиваясь к яствам и разглядывая тарелку с громоздящимся на ней великолепием. — Танцовщицы, старик, вот чего нам не хватает. Звон браслетов, парящие феи, гибкие сильфиды.

— Это же очень просто, — сказала Бет, взмахнув поварешкой, словно дирижерской палочкой. — Закрой глаза и смотри.

Попробуем.

Ну конечно, вот они все — подмигивают ему из-под безмолвных вуалей. Оп-ля.

После ужина Гноссос сидел в полном лотосе под одной из зонтичных австралийских магнолий и грыз кешью в роговой скорлупке.

— Я падаю, Калвин.

Толстым пером Блэкнесс небрежно набрасывал его силуэт, обозначая черты лица, но не удержался, и из переплетения волос теперь выглядывали сатиры и нимфы. Его собственный лоб сжимался и хмурился, темные глаза искали что-то, по обыкновению смутно намекали на неопределенное, едва определяемое.

— Тебе только кажется. Там было больше ста шестидесяти миллиграммов, время еще осталось, даже если пока нет галлюцинаций.

— Ага, старик, только все приходы достаются другим кошакам. Я же начинаю подозревать, что этого не будет никогда. — С рыхлым усилием он заглатывает кешью, только сейчас осознав, что вот уже минут пятнадцать пережевывает истертую в порошок мякоть.

— Ты хочешь всего и без дисциплины, Гноссос, нельзя так сразу рассчитывать на откровение Иоанна Богослова.

— Классно, старик, — ни видений, ни солнечных богов, ничего, а? Ты что думаешь — я просто торчок, что за дела такие?

Перо Калвина выводит простой контур греческого носа: линия падает вертикально ото лба.

— Что бы там ни было, пытаться сейчас тебе что-то рассказывать — жестокая бессмыслица, в прямом смысле этого слова.

— Во, это правильно, старый синтез я должен выманивать в одиночку. Но я не собираюсь корячиться на гвоздях, старик, ты ведь понимаешь, о чем я? — Выпутываясь из лотоса, многозначительность которого ему только мешала, и энергично растирая онемевшую ногу. — Послушай, я, по крайней мере, с тобой разговариваю. Я доверяю тебе или нет?

— Может тебе кажется, будто я что-то знаю.

Крутанув пальцем в сторону человека, отрезающего себе голову:

— Например, об этой фигне. К чему это все, старик, если ты ничего не знаешь?

— Я дал тебе мескалин, так?

— Так. Так-так. Я понял. Но видений не получилось. Какая же альтернатива? Рационировать, как Овус? То есть, тут бы сгодилось любое старое видение. Хотя бы твое прошлогоднее, из-за поста и нечищеных зерен: та баба со горящим лобком, которая топает по облакам; старик, мне хватит двух секунд.

— И тогда ты забудешь об интуиции?

— А для чего я здесь, старик? Я в напрягах.

— Тебя гложет червь бессмертия.

— А если и так, то что?

— Попробуй укусить его сам.

Бет стояла в дверях, и вся ее поза выражала вопрос: что-то так и не решено. Рядом Ким, руки опять сцеплены за спиной; когда машина отъезжала по хлюпающему снегу, она так и не помахала им вслед. Дождь кончился.

До Кавернвилля они доехали молча: ни звука, кроме шума колес, да иногда — щелканья дворников, сметавших со стекол комки снега. Вечер серо-голубого оттенка, нелепо пурпурные губы и десны, когда машина въезжала в обманчивые озера ртутного света. На Дриад-роуд она притормозила, и Калвин наконец спросил:

— Куда?

— Давай к Гвидо. Отсюда направо. — Перед тем, как выйти на холод, Гноссос застегивает парку, поглаживает рюкзак. — Хочешь выпить?

— Пожалуй, не буду. Не обидишься?

— Что ты, старик, все нормально, я просто подумал, может, тебе не хочется, ну, так быстро домой.

Они затормозили у обочины, и Калвин не стал глушить мотор. Гноссос открыл было дверцу, но замялся. На лицах мигали красные отблески неонового медведя размером с мамонта. Только не надо сцен, что за черт, скажи спасибо.

— Спасибо, Калвин.

— Не за что. Приезжай еще, неважно зачем.

— Подожду немного, наверное. Мне пока не выбраться.

— По виду не скажешь.

— Эйфория. Адреналин. Метаболизм тащит наверх, только и всего.

Включая сцепление:

— Эта картина без головы; завтра в студии заберешь ее.

— Что ты, не нужно…

— Все равно принесу. Я так решил, договорились? И будь осторожен, Гноссос.

— Ладно. — Рука тем не менее тянется к боковому бардачку «сааба» и достает оттуда небольшой молоток, который, едва Гноссос к нему прикасается, получает свою роль в уже готовом плане отмщения. — Пока.

Ба-бах, он уже за вращающейся дверью, вдыхает знакомые пары гриля Гвидо. Ароматы отлично заводят, обнажают ячеистые клетки носовой памяти. Кольца жареного лука, пиццабургеры, шкворчащее масло, дезинфектант «Дыханье сосны».

Студенты, между тем, распакованы по пластиковым отсекам, большей частью независимые, но попадаются и снизошедшие до плебса обитатели землячеств, все вместе они заканчивают день над тарелками вечернего корма, явно перепутав академического червя с голодом. Мохеровые студентки поклевывают пищу и поглядывают на часы в ожидании комендантского часа. Сквозь какофонию непредусмотренной учебной программой болтовни, интриг по свержению администрации, разговоров о карибской оружейной контрабанде и забав с коленками принцесс-старшекурсниц Гноссос все же расслышал, как «сааб» выбрался на дорогу, развернулся и медленно отъехал. Ну и ладно.

— Эй, Папс!

Хефф в тельняшке французского моряка окликает его из битком набитого отсека. Голоса на секунду взмыли над шумом разговоров, головы вскинулись над элем и клубничными коктейлями. То там, то здесь — ошеломленное узнавание, затем взгляды смущенно уходят в сторону. Только у одного хватило духу назвать меня по имени. Подойди, чего ты? Блин, семеро. Сломай же лед, найди слово.

— Мир.

— Садись, Папс. — Рука Хеффа вяло повисла на плече Джек, костяшки пальцев трутся о ее щеку. — А мы тут празднуем. Ты знаешь этих людей — преддипломники, старые университетские кошаки.

Боже. Четыре пустых стакана из-под мартини, пятый еще полуживой.

— Ты успел набраться, Ужопотам?

— Празднуем, Папс, как в старые добрые времена, — меня выперли.

— Что? Старик, не может быть.

— Выперли, выперли, выперли под жопу, бум бум вниз по лестнице, сечешь?

Господи, Фицгор, сразу не заметил. И еще четверо, нет, трое, этот в роговой оправе, где? Прыщавый. О боже, ужин в «Д-Э», бежать.

— Старина Агн-нуу скупил все «Красные Шапочки», монополист, представляешь? Пей давай, телячий эскалоп, ты есть х-хочешь? Всех тут з-знаешь? Ламперсучку з-знаешь, Агнуу з-знаешь, а Розенблюма пп-помнишь, а д-друга с рулетки?

— Эгню, — последовала нервная поправка: неловкий взгляд сквозь очки на Гноссоса и щипок за узел галстука. Не круто. Фицгор смотрит волком, но слишком тих. Готовность номер один, старик. Господи, ну и буфера у этой Ламперс.

— Меня зовут Хуан Карлос Розенблюм, — представился парень в тореадорской рубашке с блестками. — Из Маракайбо. — Официально приподнявшись над красным пластиковым столом, он протянул мускулистую волосатую руку. Не выше пяти футов, под самым горлом — медальон святого Христофора, масляная шевелюра. То, что надо. — А это мой товар, Дрю Янгблад, редакторий «Светила».

— В тот вечер нам не довелось познакомиться, — сказал редактор.

— В какой вечер, старик?

— Рулетка, — объяснил Розенблюм и крутанул тонким пальцем над столом, имитируя колесо. Ну еще бы. Хотят забрать свои бабки? Еще не хватало бить морды.

— Не прошла апелляция, слыш? — Это Джек, рука гуляет взад-вперед по обтянутой джинсой ляжке Хеффа, но треть внимания сосредоточилась на бюсте Ламперс. Фицгор слишком тих.

— Я возьму тебе что-нибудь выпивать, — сказал Розенблюм, подзывая официантку.

— Ты что будешь? — спросил Янгблад.

Гноссос пожимает плечами: сейчас не время надираться, кивок в сторону Хеффа, который заметил и понял значение жеста, но все равно пошлепал губами. Ламперс, поерзав, пододвинулась ближе. Надо бежать, на самом деле, будь потактичнее. Извилины еще не распрямились, официантка смотрит на меня. Гхм.

— У вас есть «метакса»?

— Йвас не пнима. — Во рту у нее катыш жевательной резинки.

— Греческое.

— Шта?

Спокойно.

— Тогда виски. Любой. Сойдет «Четыре розы» — и немного имбирного эля.

— Есси у них ток ессь. Докмент ессь?

— Послушай, детка…

— Просс скажи. Никда не знашшь, кда проверьт. Хошшь, штоб Гвид закрыли?

Будь как Ганди.

— Да, в порядке. Хочешь посмотреть?

— Не, раз в порядке. Нет бы просс пив попить. — Уходит. Ноги толстые. Я сейчас ее изувечу, держите меня…

— Моя очередь, — сказал Янгблад, по-прежнему на полном серьезе.

— Нет, пожаласта. — Южноамериканец выставляет напоказ двадцатку. — Я настаивываю.

— Эй, Папс, — позвал Хеффаламп, отодвигая пятый пустой стакан из-под мартини. — Как звали коня Тонто? Старуха Джек говорит Скаут, а Фитц — Тони.

— Мой Бог , — воскликнула облаченная в ангору Ламперс. — Я ведь слушала по радио . Каждое воскресенье.

— «Шевелись, Скаут», — грустно сказала Джек. Свободная рука торчит из расстегнутого рукава мужской оксфордской рубашки, пальцы отбивают на столе дробь копыт.

— Я тогда подумал, что мы еще обязательно пересечемся, — интимно проговорил Янгблад, отмахиваясь от розенблюмовской двадцатки и высвобождаясь из спрессованных в отсеке тел, чтобы достать из кармана бумажник. — Мне хотелось бы поговорить о Сьюзан Б. Панкхерст, хотя ты, наверное, не знаешь, кто это.

— Я настаивываю, — тянул Розенблюм.

— Правда, это передавали каждое воскресенье, Одинокий Ковбой и Тонто.

— Внимание Ламперс теперь целиком на Хеффе, который пытается удержать оливки из всех своих мартини под одним перевернутым стаканом. — Хотя иногда мы его называли Одноногий Ковбой, хе-хе-ха.

— Сьюзан как? — Глаза Гноссоса направлены точно на буфера Ламперс.

— Не могло быть по воскресеньям, — сказала Джек, прекратив барабанить пальцами и лизнув «Красную Шапочку». — По вторникам, с рекламой «Чирио». А Тони звали коня Тома Микса.

— Б. Панкхерст. Новый вице-президент по студенческим делам. Протаскивает закон о студентках и квартирах.

— По воскресеньям были Ник и Нора Чарльз, — сказал Хефф, не отрывая глаз от своей постройки, — с этой психованной собакой. Как, черт побери, ее звали?

— Ты знаешь, что за тот ужин меня оштрафовали на ДЕСЯТЬ ДОЛЛАРОВ, ты, идиот?! — прокричал Фицгор, дергаясь вперед и откидывая с глаз морковно-рыжие патлы. — Десять долбаных бумажек?!

Притворись, что не слышишь. Он не в себе. Что делать? Отдать клизму.

Поглядывая на приближавшуюся официантку, Гноссос дотянулся до рюкзака и нащупал резиновый баллончик с трубкой. «Хайбол», почти идеальное пойло, ла-ла. Определяет социальный статус.

— Хефф — извини, Янгблад, одну минутку — Хефф, этого не может быть, тебя действительно выперли?

— «Дом Тайн» тоже был по воскресеньям.

— И «Король Неба », — радостно встряла девица Ламперс, пододвигаясь и случайно задевая Гноссоса левой грудью.

— «Король Неба» был по субботам. — Это Хефф. — Вместе с «Бобби Бенсоном» и «Наездниками Би-Бар-Би». Ставь на кон свою розовую задницу, старик, — меня выперли.

— Послушай, Гноссос, — не отставал редактор «Светила». — Мы должны поговорить о Панкхерст, это важно. Подумай сам — что, если ей удастся приставить к студенткам надзирательниц?

— А в Маракайбо есть спецальновые назиральницы, ха-ха. — Розенблюм сдается, прячет двадцатку в карман рубахи с блестками и задумчиво теребит Святого Христофора.

— Послушай, — шепчет Эгню распаленному Фицгору. — Не заводись. Ну чего заводиться, в самом деле?

— Плевать мне на десятку, но из-за вшивого куска мяса, или что там было, он поставил на уши весь этот чертов дом. Был там кто-нибудь не на ушах? Скажи, ты сам не стоял на ушах?

— Кто — продолжал Хефф, не обращая на них внимания, — был преданным филиппинским соратником Зеленого Шершня?

— Катон, — небрежно ответил Гноссос, забирая «Хайбол» у пробиравшейся мимо официантки. — Которого, кстати, сперва сделали япошкой, но после перл-харборского дерьма пришлось переиграть.

— Точно. А кореш Хопа Харригана?

— О! Хоп Х а-а рриган.

— Лудильщик. — Гноссос между двумя глотками.

— Послушай, — нажимал Янгблад. — Ты не понимаешь: если она протащит свою фигню про надзирательниц, мы больше не увидим женщин даже в собственных квартирах!

Еле уловимая общая пауза — все одновременно затаили дыхание.

— Прости, не понял? — Гноссос и Фицгор почти хором.

Снова пауза.

— Никаких женщин. — Янгблад откинулся на спинку стула.

— Городских тоже? — Помахав отманикюренным мизинчиком, Эгню криво ухмыльнулся сразу двум девушкам и получил в ответ ледяное презрение.

— Она говорит, — Янгблад чувствовал, что пришло его время, — эта Панкхерст так и говорит: мужская квартира, слушайте внимательно, — это прямая дорога… к петтингу и сношениям.

Тишина.

— Она всего лишь исполняет свой долг. — Хефф, явно сдерживаясь. — Господь дал ей право.

— Исполнять свой долг, — добавила Джек.

— Кто был спонсором у Джека Армстронга?

— «Уитис», — ответил Гноссос. — Она, стало быть, против траха, так что ли?

— Сношений, — безнадежно поправил Фицгор. — Скажите Христа ради, какого черта?

— А кто познакомил нас с Капитаном Полночь?

— «Овалтайн», старик. А что если вытащить ее и заставить повторить…

— Не замайтесь ерундовой, — сказал Розенблюм. — Даешь революцу. Спихнуть эту, как ты ее назвал Панхер.

— Кто-то куда-то лезет, — спокойно предупредил Хеффаламп сквозь беспорядочную болтовню, — Кому-то надо думать, а не блятьлезть.

Он прав. Надо осторожнее.

— А в чем прикол, старик?

— Ты сам все понял. Нужно, чтобы она все это повторила. Только на этот раз — публично.

— Даешь революцу. — Опять Розенблюм.

— Только пока неясно, как это сделать. — Пауза, наклон вперед. — Может, ты что-нибудь придумаешь.

Гноссос огляделся.

— Я?

— Заклятый враг Капитана Полночь? — мигает Хефф.

— Иван-Акула, — сказала Джек, обе руки теперь на столе, а все внимание — на груди Ламперс.

— Ты что, всерьез, старик? Я?

— Если она повторит публично про петтинг и сношения, мы, вероятно, сможем что-то сделать. Вопрос переходит в плоскость морали. То есть, в таком случае она становится в оппозицию П и С как сущностям, так и концепциям, не имеющими ничего общего с квартирами в Кавернвилле. Мы можем ее спровоцировать. Ходят разговоры, что у нее есть шанс стать президентом Ментора, но это перспектива слишком пугающа, чтобы сейчас обсуждать.

— Спихнуть ее, — сказал Розенблюм.

Гноссос смотрел на Янгблада. Редактор был одет в простую белую рубашку от «Эрроу» с распахнутым воротом, без петелек на воротнике, а лицо выглядело даже честным.

— Твой план — провокация, зачем?

Янгблад подался вперед, понизил голос и упер взгляд в стол:

— Нам нужен Президент.

— Убивать, — объявил Розенблюм.

— Не лезь, Папс.

— Послушайте, — сказала Джуди Ламперс, отворачиваясь от взгляда Джек.

— Это у меня тут специальность — социология, и я знаю: к тому, о чем вы сейчас говорите, это никак не относится, я хочу сказать, господи, если вы собрались скинуть Президента, то это будет невероятно утомительно. Если не сказать — трудно .

— Пора в общагу, — сказала Джек, бросив взгляд на стенные часы. — Ламперс, тебе в Юпитер?

— Я говорю о Президенте, именно так.

— В другой раз, старик, —Гноссос поднялся и опрокинул в рот остатки «хайбола». — Потом. Подъем, старый Хеффаламп, у меня есть для тебя пара слов. И небольшая миссия.

— Кто изобрел кодограф Капитана Полночь? — Хефф с трудом поднялся на ноги. «Гриль Гвидо» заволновался, зашевелился — подступал Девичий Комендантский Час.

— Ламперс, детка, побыстрее, — скомандовала Джек, — а то опоздаем.

— Я могу вас отвезти. — Фицгор.

— Никто меня не слушает, — сказал Хефф, качаясь, но уже на ногах. — Кто изобрел…

— Икебод Мадд, — ответил Гноссос, после чего небрежно залез в рюкзак и предъявил публике заржавленный приборчик с выбитыми по краю буквами и цифрами. Все замолчали и в ошеломленном почтении уставились на устройство.

— Кодограф, — объявил Хеффаламп, когда истекло несколько благоговейных секунд. — Кодограф Капитана Полночь!

«Гвидо» повержен в полную тишину, головы, включая официантскую, сперва поворачиваются к артефакту, который гордо демонстрирует Гноссос, потом задираются вверх, точно к облатке на причастии — дань отдана. Они запомнят.

По мраморному вестибюлю Анаграм-холла, пустому и безмолвному, если не считать эха от их сиплого шепота, ползли на карачках Хеффаламп и Гноссос.

— Ты куда меня тащишь, псих? И где ты взял плотницкий молоток?

— У Блэкнесса в машине. Заткнись, тут может быть сторож. Через минуту шуму будет предостаточно.

— Господи, Папс.

Они выползли из вестибюля и двинулись по главному коридору, Гноссос время от времени зажигает спички, чтобы разглядеть номера кабинетов; вспышки придают жутковатую определенность расставленным вдоль стен белым бюстам.

— Вот, кажется, этот.

— Где?

— Шшш.

Он поднялся на колени и осмотрел замок, затем вытащил из рюкзака пилку для ногтей и сунул в скважину. Похоже, язычок одинарный. Слишком глубоко. Назад. Нет. Нехорошо.

— У тебя нож с собой, Хефф?

— Блядство, старик, — Ощупывая карманы джинсов, находя, протягивая.

Гноссос отогнул шило и сунул его в замок так же, как раньше пилку. Намного лучше. Кажется, влево. Вот. С ощутимым щелчком язычок повернулся, и Гноссос, резко нажав на дверную ручку, толкнул Хеффалампа в кабинет. Закрыл дверь, и несколько секунд они молча простояли на ковре. Видишь, как просто.

— Вот мы и на месте.

— Блять, Папс.

— Спокойно, старик. Этот кошак дал тебе пинка, так?

— Ага.

— Содрал с меня пятерку, так?

— Так.

Пригибаясь под окнами, они поползли по кабинету, Гноссос зажег еще две спички, и в конце концов парочка остановилась перед большим застекленным шкафом.

Открывайся, хи-хо. Сладкие слюни возмездия.

По одному он вытащил из шкафа все минералогические экспонаты декана Магнолии — кварц, сланец, самоцветы, вулканические подарки — и выложил из них на ковре равносторонний треугольник.

— Черт возьми, что все это такое, Папс?

— Одна большая хуйня. — Со всего размаха Гноссос лупит молотком по первому камню, размалывая его в крошево песка и пыли.