"Бегство талой воды" - читать интересную книгу автора (Резин Михаил)Резин МихаилБегство талой водыМихаил РЕЗИН БЕГСТВО ТАЛОЙ ВОДЫ Повесть в монологах Михаил Резин в 1987 г. окончил Литературный институт имени Горького. До института работал слесарем, служил в армии, добывал в Воркуте уголь, был пожарником. Сейчас живет в г. Ижевске, преподает эстетику в ПТУ. Автор трех прозаических книг. В периодической печати публикуется впервые. Журнальный вариант. Старик: Я возьму тебя за руку, и мы пойдем, не оглядываясь. Не надо оглядываться. Пусть пялятся нам вслед из миллиона окон и орут миллионом глоток. К счастью, их почти не слышно за густеющими ветками. Только протяжно-скрежещущее, раздраженно-устрашающее движение зубов. Они мобилизовали все свои зубы: молочные и мудрости, вставные и запломбированные, гнилые и белоснежные, кровоточащие и прокуренные, одинокие и в полных обоймах, острорежущие клыки и стертые пеньки у самых десен. Ты говоришь, у тебя есть местечко, где спрятан твой клад? Догадываюсь, это обыкновенные детские вещички: кукольный шиньон, тряпочки, пуговицы, ржавая игла (ты в свое время не догадалась обернуть ее промасленной бумагой - трогательная недальновидность начинающего жить), фарфоровые остатки первоначально роскошного кукольного сервиза, пузырьки из-под лекарств и духов, "игручие" пробки. Ты не раз бывала там, в своем укромном местечке. Всегда удивлялся твоей способности (она есть еще у нескольких знакомых мне детишек) выбираться из кольца, из неразрывного и круглого мелькания и шипения колес, сосущих воду с непросыхающих дорог присосками протекторов. "Под Зеленым корнем",- говоришь ты. Я понимаю, мне не надо лишних разъяснений: корень порос мхом, это старый корень старого и, видимо, мертвого дерева, которое выпало из своего гнезда, как зуб из десны, и оставило яму с "Зелеными корнями" (метафорическое зрение детства). Конечно, клад под "Зелеными корнями" - смехотворная и ни в коем случае не удовлетворительная причина к бегству для тех, кто за окнами. Сами они никогда бы не поддались на этот ничтожный (их глаза уменьшают, как перевернутые бинокли) соблазн. Но как раз тут, злорадно и надменно гогоча над нами, они не уловили первопричины нашего поступка. Мы уходим не к "к", а "от", суемудрые. В конечном итоге мы уходим не к кладу, а от вас. Я не боец, не воин, выжегший в себе или от рождения не имеющий того, что болит. У меня болит все. Я уязвим со всех сторон. Муха, поднявшаяся с их жирного стола и толкнувшая в меня суетливыми крыльями порцию воздуха, способна вызвать у меня дурноту и судорогу омерзения. Атмосфера, которая прозрачна для их немыслимых построений, которая не сгустилась и не почернела до черноты угольного нутра, кажется мне изощренной предательницей, тайным недругом, возненавидевшим меня еще до моего рождения. Их слова - тяжеловесные граненые гранаты - рвутся повсеместно и всевременно, осколки искромсали мне уши, барабанные перепонки - посмотрите! превратились в шелестящие на ветру лохмотья. Оттого я часто и не слышу тебя, малышка. Я не смогу отстоять тебя, защитить тебя, сражаться за тебя со всеми, кто пожелает что-то с тобой сделать. Не смогу спасти от грубости идиотов и циников, властолюбцев, женолюбцев, лизоблюдов, ревнивых жен и безумных свекровей, от юнцов с рожами щелкунчиков и нетерпеливыми руками гинекологов-самоучек, что промышляют душными - удушающими! - вечерами в тесных и невыносимых, как шерстяной спортивный костюм в жару, переулках, проулках, тупиках. От всех этих мясных мух города. Мне не уберечь тебя от изнурительной, обворовывающей работы (рук, ума, глаз, сердца), которая будет нужна, чтобы кормиться, одеваться, кормить и одевать детей, которые, может быть, у тебя будут, которые, может быть, не умрут во время родов, после родов, в первые дни жизни, которые, может быть, не родятся чудовищами без лица, без ушей, с раздутой от мозга кожей вместо черепа, с подобием розового безволосого курдючка, начиненного мягким орехом извилин. Я не заслоню тебя от унизительного счета и экономии на самом нужном, первостепенном, от денег взаймы и робких извинений, что вернула не в срок. Не смогу согреть твои руки, которыми ты будешь держать совок или метлу - инструменты подрабатывающей гражданки, падчерицы своей страны, чтобы получить полставки, четверть ставки и попробовать свести концы с концами и не отвечать скромно-согласно-порочным мановением ресниц на приглашение тикающих, как электронный циферблат, глаз начальника: русого или брюнета, русского или чечена, старика или моложавого, полного или вихляющего в приятного цвета в полоску костюме. Он высосет тебя и бросит, и ты повиснешь, обмотанная сухой паутиной, и лицо твое будет соткано из паутины, и взгляд потускнеет от густой и пыльной сети неотвратимых воспоминаний. Вслушиваюсь: "Под Зелеными корнями..." Я понимаю тебя даже в несуществующем варианте твоей жизни. Под зелеными корнями спрятана какая-то вещица: амулет, брелок, ленточка, палка с сучком, камешек с полоской, медальон с Марией, которую ты целуешь и вешаешь на грудь, ножичек. Вещица приносит счастье, и ты зарыла ее, закопала под корнями - так надежнее. Как бы там ни было, мы не вернемся. Хватит верить их примитивным уловкам и возвращаться, и давать в обмен на деньги пищу, квадратные метры (так теперь всюду называется человеческое гнездо), путевку в место, специально отведенное для общего отдыха, бесплатную и оттого никакую медпомощь, золотистые наградные листы с филигранными гербами и дилинькающие глупенькие кружки орденов - живые куски своей сочащейся кровью плоти, которую они небрежно сбрасывают в корзину для бумаг, а потом, слышал, кормят сторожевых собак. Еще раз вернуться - это влипнуть наверняка в их спиритические игры в политику, снова очутиться на вращающейся, убыстряющейся карусели: с нее уже не сойти (велика скорость, они все рассчитали, на такой скорости человек, если у него все еще нет крыльев, разобьется вдребезги, в мелкие осколки, и они разлетятся по свету, как осколки того сказочного зеркала,- бедный Кай! бедная Герда!). Карусель раскрутилась, не видать ни лошадок, ни седоков, а только раздутый движением, сверкающий цилиндр. Мы не вернемся, а другие как хотят. Им нравится - пусть остаются. Пусть остаются там - в ячейках домов, где жизнь расфасована по окнам и балконам. Пусть остаются там, в вислозадых, заглотивших их динозаврах, которых они называют благоустроенными домами: "Мы скоро получим на расширение- да, да!.. со всеми удобствами..." Безглазые! Безухие! Они не видят подмены. Для чего нам туда возвращаться? За одеждой? Груда тряпья и кожи на разные сезоны и температуры, на разные гримасы погоды и выверты похоти. Обертка, товарная упаковка, которая чаще всего лжет: "Возьмите меня, я самая лучшая, красивая, надежная, удобная!.." Посуда? Объемы для жидкости и сыпучих продуктов. Питающая и напояющая, соблазняющая содержимым и пустая, промытая и вытертая до голубизны, формой своей, парадами своими, эшелонированными по высоте и по площади, она подвигает нас на геройства Геракла во имя и славу пищи, этого транзитного смысла всякого судка, чашки, кофейника, супницы, ведра для отходов. Книги? Да, много красивых и прочных корешков - гробов крашеных, за которыми страницы, за которыми буквы - обугленные останки мыслей, кремированных авторами в кромешной тьме черепных коробок в тысячах разных углов мира, в тысяче разных времен. (Ужасно дробится мысль: может ли быть тысяча разных времен?) Я знаю, тебе иногда хочется туда. Хочется вернуться. Несмотря на клад, который ждет. Ты все-таки привыкла к их картонному миру. Они сделали все, чтобы тебя приручить. Но любовь сильнее привычки. Ты мне веришь, потому что любишь. Если мы вернемся, все сделается непредсказуемым, поверь. Из-за глупых мелочей, из-за пустяков, из-за раскрашенного шелкового зонта или заколки-бабочки я могу потерять тебя. Лучше не думать о них. Смотри на тропинку: сверкает хвоя - золотое генеральское шитье, шишка приподнялась на засохших черных плавниках, пупырчатая рыжая ветка, сухая и горбатая, давно растеряла листву (старуха, оставленная детьми), кусок газеты (и тут кусок газеты! весь земной шар облеплен газетами, многослойный бумажный шар, глобус из папье-маше), на которой написано... Юноша: Твои волосы, твои глаза, твои губы, твоя кожа, твоя шея, эта родинка на шее, эта тонкая цепочка, что щекочет мне губы, эта самостоятельная и любопытствующая прядка волос, что спускается по шее и подглядывает за моими губами, за моим языком, эта ложбинка, этот атласный овражек, где так удобно отдыхать моему дыханию, где так тревожно и нетерпеливо бьется голубой ручеек, тонкий жгутик, живая нитка гонимой сердцем крови - как наглядеться на это? как надышаться этим? Я остановлюсь здесь, замру, прислушаюсь губами к тому, что не имеет названий на языке людей или имеет, но слишком общие, слишком неловкие и далекие, слишком грубые: лапа обезьяны, хватающая бисер. В одной сказке добрый молодец превращается в перышко. Как бы хотел и я стать перышком, которое ты положила бы вот сюда, к родинке, к дышащей жилке. Живым и чувствующим перышком. Я слишком груб и тяжел, я сам изнемогаю от тяжести своей и каменности. Я весь - как размягченный камень. Почти весь запас моих сил и внимания уходит, чтобы как-то справиться с тяжестью тела, плоти, костей - всей этой крепости, в которую я от рождения заточен. Марсианский треножник. Нет, землянский двуножник. Своей волей я двигаю эту крепость, шевелю махину. Я протягиваю руку - этот несовершенный манипулятор - к тебе, к твоей руке и вдруг вижу - всякий раз это для меня открытие - твое совершенство, безупречное совершенство твоей руки, твоего лица, твоего бедра - всей тебя, совершенной и столь на меня не похожей. Вся ты прекрасна, возлюбленная моя, и нет пятна на тебе. Девушка: И мне хотелось бы, чтоб ты был перышком. Я бы положила тебя на грудь или сюда, как хочешь, и всегда бы знала, что ты со мной. А это для меня все: знать, что ты со мной, что в любой момент - представляешь? - я могу коснуться тебя рукой, губами. Иногда мне хочется, чтобы ты стал мною, чтобы слился со мной, стал одним со мной существом. Но потом я думаю: как же я буду видеть тебя, твое лицо, твой взгляд, твои глаза, в которых я - посмотри-ка на меня, посмотри внимательно, не мигай - такая маленькая, такая превращенная. Скажи-ка мне, признайся, когда ты закрываешь глаза, я остаюсь там, в темноте, в хрусталиках, в твоей зрительной темноте один на один с тобою? Или там еще кто-то есть? Не говори, знаю. Ты так хорошо, так прекрасно обо мне думаешь. Твои глаза так удивительно, так не похоже ни на что устроены, что видят меня совсем иной: такой я только хотела бы стать, такой я только мечтаю стать или, может быть, была в детстве. А ведь детство прошло, мы не дети, правда? Многое утрачено. Так грустно. В детстве я была, пожалуй, такой. В детстве, я это хорошо помню, все мои косточки были наполнены ветром. Тогда и правда не было ни мяса, ни крови, ни костей в том смысле, как ты говоришь. Были трубочки, наполненные ветром. И они пели. И днем, и ночью. Особенно ночью. Я вся была, вся состояла из дудочек. Ночью все трепетало во мне от звука. А теперь? Вот рука. Видишь? Что в ней необычного, что прекрасного? Я не вижу. Все как у всех. Линия жизни, шрам от кухонного ножа, чернильное пятно. Кстати, по твоему совету пишу чернилами. И в школе, и письма. Я бы и гусиным пером писала, но где взять. Гуси в городе не водятся. Только несчастные и жадные голуби да побирушки-воробьи. Разве есть что совершенное в этом чернильном пятне? Молодой человек: Позвольте мне! У них бесполезно спрашивать, ничего толком не скажут. Статисты. Я тут, в сквере, похоже, один говорящий, один могу выражаться более-менее связно. Собираемся здесь ради выпивки. Пиво. Обычно пиво. Недорого и можно посидеть, побалагурить за примитивную нашу житуху. Не желаете откушать? Свежачок! Не откажите. Чинарик, дерни по-быстрому до овощного, попроси стаканчик для человека. А ты, Купа, уступи плацкарт и принеси еще пару ящиков. Конечно, не самое лучшее место для отдыха, зато пиво без очереди и сколько угодно - по блату. Я - сын своих родителей. Они, полагаю, тоже. Люмпены. Хлеба, пива и зрелищ. Вас интересует этот сквер на перекрестке? Скажу. Гнойное место. Как представишь, что скоро везде так будет, и помирать не страшно, не жаль. Папаша у меня большой человек, партиец, зарплата утешительная, машина с шофером и к столу разносолы. Мать работает методистом в каком-то учебном заведении, красит в пожарный цвет седые лохмы и предупреждает, чтобы я при посторонних не называл ее мамой, а сестрой или тетей. Пиво нам достает Евсей. Работает дворником в кинотеатре, что в бывшем соборе. Да, именно там, за кустами. Угол виден. Мы туда не ходим, православным это западло. Крещеные почти все. Хоть так стоим за веру и отечество. Иных праведных дел, увы, за нами не числится. Вас, как понимаю, интересует не столько сам сквер, сколько та парочка на скамейке и тот смешной старичок с дубинкой, что шамкает плюшевым ртом и говорит в пустой зал сквера длинные тирады? Что ж, давайте по порядку. Сквер, как видите, небольшой. Возглавляется (извините за тавтологию) обезглавленным собором. С четырех сторон душит проезжая часть. По углам трахомные светофоры. На земле, вернее, на асфальте, толстый и сплошной слой металла, дыма, скрипа, гула, резины, электричества, топлива, пота, мускульных усилий, косящих от напряжения глаз, блестящего никеля, засохшей грязи, припрятанных под лаком кузовов валов и передач, борющихся шестерен, упакованных грузов, согнутых пассажирских тел и заполняющей, смазывающей, объединяющей все это спешке. Сквер облеплен автобусными остановками. Кусты подстрижены под пуделя. Те, двое, обычно встречаются там у чугунного памятника герою и садятся вон на ту скамейку. Ее отсюда хорошо видно. Все скамейки недавно покрашены и сверкают среди пыльной, издырявленной кислотными дождями листвы. Смотрю на эту парочку и не перестаю дивиться. Встречаются почти каждый день. И каждый день все на этой скамейке. И каждый день с ними этот старикан. Вернее, он приходит с ней, а потом кругами удаляется в тот вон тупичок, там тоже скамейка, садится и что-то бормочет, что-то чертит дубинкой. Иногда поднимает ее и грозит кому-то. Я-то понятно почему здесь: пиво. А их что в газовую камеру под открытым небом тянет, не ясно. Пройди немного - и парк. Правда, не всегда открыт, но ведь можно изучить расписание. Всякий раз думаю - сумасшедшие. Только сумасшедшие могут сидеть здесь. Ведь сумасшедшие, и это известно всем, маленькие автономные планеты, не связанные не только с Землей, но и с Солнечной системой. Он держит ее руку и с редким для нашего века вниманием рассматривает. Верно, прикидывается гадальщиком. Трюк избитый. Советую и вам: если кто понравился, берите за руку, говорите, что в ваших жилах цыганская кровь, вода каналов Венеции и атмосферное электричество Гималаев. Начинайте гадать, то есть нести околесицу, что в голову придет. Гадание - это театр теней, где фигу всегда можно принять за одинокий балкон Дульцинеи. Прошу прощения за некоторую желчность. Сознаюсь, девушка мне нравится. И, естественно, не нравится ее желторотый ухажер. Все жду, когда она его отошьет. Нельзя же бесконечно сидеть на скамейке и держать друг друга за руки. Сколько раз, бывало, засмотревшись на них, чуть не сбивал с ног старика с палкой. Наверняка это ее дед, которого поручают прогуливать в этом гиблом месте явно не с целью укрепить его здоровье. До прозрачности ветхий, как ткань, сквозь которую в местах потертостей виден окружающий мир, он, похоже, и не замечал меня. Понятно, я не всегда был аборигеном этого сквера и не всегда пивной красноглазый сброд, ухающий матюками, был любезной моей компанией. Да и сейчас иногда, в охотку, срываюсь в университет или медицинский на лекции. Шевелится, не засохло желание умом разгадать ребус собственной жизни. Все кажется, что выйдет на кафедру новый, упавший откуда-нибудь из-за облаков преподаватель, встанет твердо, пронзит аудиторию согревающим взглядом и скажет, указывая на меня: "Вот человек, заблудившийся в трех соснах, попробуем ему помочь выбраться на дорогу. Родителей своих он ненавидит, людей ненавидит, страну ненавидит, научно-технический прогресс ненавидит, политику ненавидит, партию ненавидит, армию ненавидит, литературу и искусство ненавидит, власть ненавидит, луну и солнце ненавидит, работу и всякий труд ненавидит. Впрочем, легче сказать, что ему нравится, что ему по душе. Нравится ему свежее пиво, легкий кайф от пива, нагрудный карман, который не всегда легально пополняется из родительских кошельков, девушка из сквера, которая встречается с явно недостойным ее салагой, а еще ему нравится ночь, вернее тот ее небольшой кусок, когда он, пробравшись к кровати - у него свой ключ,- ложится, сует голову под подушку и по пивным волнам отплывает к берегам, которые гениально изобразил Клод Лоррен. А любит он своего маленького брата Андрюшу, которого вот уже более года нет на этом свете. Невеселая история. Его родители, люди в городе известные, перегруженные работой, не имели возможности уделять детям достаточного внимания. Особенно младшему, Андрюше. Даже пребывание его в престижном круглосуточном детском саду тяготило их: надо брать домой на субботу, воскресенье и праздники. И они решили его отправить в деревню к дедушке. Должны были поехать оба брата, Андрюша и сидящий в зале молодой человек с розовым носом и пивной отрыжкой. Но молодой человек на первом курсе института, ему нужно было сдавать экзамены. Андрюшу отправили одного с тем, чтобы через недолгое время прислать и старшего. Мальчик быстро сдружился с деревенскими сверстниками, убегал в лес и на замечания престарелого деда, как водится, мало обращал внимание. Однажды мальчишек собралась целая кавалькада, и они ехали на велосипедах по берегу неширокой, но коварной речки. Кусок берега, подточенный течением, обвалился вместе с тропинкой и велосипедом, на котором ехали Андрюша с приятелем. Деревенский, как водится, плавал неплохо, Андрюша не умел. Вот и все. Что можно посоветовать молодому человеку? А посоветовать можно следующее..." Но такого проницательного педагога не было и быть не могло, институтские платные словоблуды чесали о чем угодно, но только не о том, как вывернуть меня наизнанку, вытряхнуть из меня неутихающий, изо дня в день, из месяца в месяц тлеющий торфяной пожар, чем залить мое пламенеющее нутро, которое лишь почтительное отношение к православию не позволяет мне лишить питающего огонь кислорода посредством простой веревочной петли. Иногда забываюсь за пустой болтовней и примитивными делами скверной (от "сквер") компании. Я знаю, что однажды придет почтенная дама в широком плаще с капюшоном и холодной острой сталью распорет мою требуху, выпустит меня из меня, и я без всякого биплана, на котором люблю воображаемо парить, полечу к берегам Клода Лоррена, и уже на взлете, во время крутого набора высоты ко мне присоединится Андрюша. Старик: Если мы вернемся и я потеряю тебя, для чего мне нужен буду я сам или хотя бы вот эти руки. Посмотри! Они в дорогах, тропах, буграх, расселинах, руслах, плато, оврагах, как заправский ландшафт на рельефной карте. Ладони - два лика, которые тоже можно обратить к Богу. Вот так. Я встаю на колени, поднимаю свое основное лицо и вот эти два дополнительных. Боже, я знаю, что секира лежит у дерева, что уже скоро, при дверях, но потерпи, не дай погибнуть кроткой моей голубице. Так я скажу, потому что больше своей жизни люблю тебя. Взгляни. Эти мои морщинистые мозолистые лица хранят самостоятельную память о тебе, о твоих волосах, твоей коже, твоих руках, которые (несравненно более маленькие, внимающие, спешащие на доброе) ютились в моих ладонях, как бельчата в дупле корявого, начавшего сохнуть дерева. Что будут значить эти плечи, если мы вернемся и я потеряю тебя? А они тоже помнят и ноют, когда тебя нет рядом, когда ты не можешь обхватить их и, невесомо поглаживая, шептать припавшим ртом лишь им слышные слова. Или ноги, эти конечности, более других частей тела напоминающие механизмы, шатуны, шарнирные пары, перемещающие меня в пространстве (слышал, что в морге к ноге привязывают клеенчатую бирку с фамилией), тоже будут мне не нужны. Я поставлю их, не расшнуровывая ботинок, тяжелых рабочих ботинок, которые когда-то выдали мне в комплекте спецодежды, поставлю их на стул или под стол и забуду про них. Про все забуду. Я буду помнить о тебе. Только о тебе. Даю слово. Хотя это ты знаешь и без слова. Я достану вещички из памяти (мой клад "под Зелеными корнями") и буду рассматривать их, подолгу держа в руках. Там у них осталась еще и музыка невидимо снующее прозрачное насекомое. В ушах оно оставляет подобие паутины, нет, натянутых струн, серебристого невесомого шитья, которое до сих пор отзывается ветру и шепчет сердцу. Но и ради музыки мы не вернемся. Помнишь, я тебе рассказывал про жену Лота? Взгляд, как провод, может быть проводником смерти. Даже спина, незрячая и недумающая, чувствует напор громоздящихся городских форм, граней, отточенных расстоянием до остроты бритвы. Чувствует и окаменелые аорты труб, которыми сидящий под землей сосет воздух, взамен отрыгивая смрад. Дай мне руку. Вот так. Чтобы я держал тебя покрепче. Если устанешь, я посажу тебя на плечи. Раньше я всегда так делал, когда ты уставала. И тросточка мне не помешает, ею я отбрасываю куски газет с дороги. Они хуже, чем ветки или камни, через те можно просто перешагнуть. Я помню, среди вещичек твоего клада есть ножик. Возможно, я сам тебе его когда-то дал, а потом забыл. Обыкновенный зеленый перочинный ножик с двумя лезвиями. Простой, без всяких дополнительных затей. Не исключено, что именно такой ножик был у меня в детстве. Куда он подевался? Ведь где-то и сейчас находятся наши детские сокровища (ничто в мире не исчезает и не появляется вновь - закон физики): два белых и теплых кремня, из которых при ударе, как из двух маленьких туч, молния; деревянный солдат по имени Криворотик - последний из отряда деревянных крашеных солдатиков, перетянутых крест-накрест белыми широкими ремнями, в черных высоких киверах,- у него одного была (и остается) скептически-насмешливая улыбка - виновница бессчетных караулов и нарядов вне очереди; футбольный многозвучный свисток, его свист, счастье, что мы уже не там. Вот уже и сердце успокаивается. Куда бежишь, нетерпеливое? Куда стрекочешь? Приостановись! Присядь с нами. А то развяжется или прохудится твой атласный мешочек, выбежит капелька жизни, и тогда я стану таким же неспособным на зло и добро, как скамейка. В здешнем климате ртуть постепенно выйдет из крови. Если ее, ртуть, специально не добавлять, она обязательно выйдет. Это летучее вещество, хоть и тяжелое. Ты не забыла заветное место? Где лежит вывернутое дерево? Должно быть, неподалеку. Если рассуждать здраво, то это место должно быть где-то рядом со скамейкой. Юноша: Про тебя никак не скажешь, что у тебя есть родители, есть мать и отец, что тебя когда-то родили и ты была маленькая и не приспособленная к жизни. С тобой это не вяжется. Я больше верю в зернышко, горошину или маковую росинку, из которой ты появилась. Обыкновенность убивает прекрасное, я много раз об этом думал. Стандартизация - путь к прогрессу? Неправда. Стандартизация - путь к смерти. Кто-то очень злобный и не любящий людей придумал обыкновенное. Ты же вся - чудо. Хотя бы это чернильное пятно на руке. Смотрю на это чернильное пятно и ясно вижу - это остров. Благодаря своему умению превращаться я уменьшусь и побегу по берегу синего острова. Побегу, падая на колени и целуя почву, твою руку в любом, где вздумается, месте. Я всюду буду чувствовать твое присутствие, твое живое тепло: так древний грек всюду чувствовал присутствие Геи. Я поселюсь на этом острове, ведь необязательно превращаться в перышко, можно быть просто жителем твоей руки. А ты будешь иногда класть передо мной крошечку хлеба, как маленькому Гулливеру, и приближать свой губы, на которых капля воды. Девушка: Вот мои губы, ты и сейчас можешь утолить жажду. Странно, но я тоже думала о своем появлении на свет. Мне кажется, что меня доставили из какого-то прекрасного мира, о котором только далекие и смутные воспоминания. Родители у меня и правда обыкновенные, а вот дедушка - сам видишь. Разве его назовешь обыкновенным? Он не перестает меня убеждать, что этот сквер и есть то место за городом, где спрятан клад моих вещичек. Его зрение очень странно устроено, он словно смотрит сквозь предметы и видит совсем не то, что видят простые люди. Сейчас он сидит на скамейке и чертит план нашего бегства. Иногда он очень верно говорит о жизни, но чаще это все-таки походит на бред. Мама просит получше приглядывать за ним во время прогулки, но с каждым разом это все труднее. Он становится все беспокойнее. Ему кажется, что мне со всех сторон грозят опасности. Он уверен, что мне все еще пять лет, что не я его, а он меня прогуливает или бежит со мной за город, далеко, где нас уже не смогут догнать. Он упорно не желает видеть меня взрослой. Иногда, мне кажется, он все-таки прозревает, удивляется моему росту и моим годам, но быстро убеждает себя, что это плод воображения. Если б ты знал, как он ненавидит город. Город чудовище, вызванное к жизни злыми силами, порождение ада. Он хочет спасти меня от чудовища. Маму и папу не хочет, а меня хочет. Мама и папа - рабы города, говорит он, покорные, добровольные и пропащие. Они умрут рабами, задушенные демоном. А я, ребенок, еще способна к другой жизни. И этот сквер он видит в разное время по-разному. То это загородная зона, то лесонасаждение за окружной железной дорогой, то перевал, за которым нас уже не настигнут. А скамейка примета клада. Я сама как-то сказала ему, что у меня есть клад, что держу там свои детские волшебные вещички. Зачем я это сказала? Это было еще весной. Ты меня ждал на той стороне улицы. Мы опоздали, и ты собирался уходить. Мне надо было его оставить, быстро что-нибудь придумать и отойти. Я посадила его на скамейку и сказала, что проверю свой клад. И всякий раз потом, когда мне надо было отойти и остаться с тобой, я усаживала его на скамейку и говорила, что мне надо проверить вещички. К этому он относится очень серьезно, я никак не могу смириться с тем, что невольно или вольно обманываю его. Я его очень люблю. Ему бы надо куда-нибудь уехать. В деревню, скажем, в тишину, к птицам, воздуху, звездам. На него плохо действует многолюдство. Я не думаю, что он единственный такой в городе. Людей, выбившихся из обычных и привычных рамок, сейчас очень много. Скажем, наш сосед. Он каким-то образом узнал, что дедушка на кухне каждое утро затачивает свой ножичек особым камнем. Это - целое действо, ритуал. Это похоже на смотр войск и учения одновременно. Так вот, сосед узнал и постучал однажды к нам, я как раз была дома, и попросил позвать дедушку. Поздоровался с ним и говорит: для настоящей заточки вам не хватает сока молодой болотной осоки, желтой глины из карьера, что за шлаковыми выбросами литейки, тонкого речного песка, в котором после заточки надо сушить и выдерживать лезвие. Дедушка спросил, как он узнал про ножик и заточку. Пустяки, отвечает, у меня абсолютный слух, слышу ваши ежеутренние упражнения на кухне и улавливаю их неординарное значение. Все составляющие я вам принесу, кроме, разве что, осоки. А песок разогревайте в сковородке, так проще, до температуры тела. Он не должен быть горячим. Впрочем, все объясню и покажу... Они долго разговаривали и расстались друзьями. Но мама и папа против этой дружбы. Велели, если их нет дома, не открывать соседу, говорить, что дедушке нездоровится или что его нет дома. Они очень не любят соседа и не доверяют ему. Они думают, что он хочет нас обокрасть. Дело в том, что он почти год нигде не работает. С работы его выгнали. Но его любят дети, и он с ними днюет и ночует в логу за поселком. Там у них убежище или пещера, где они собираются, жгут костер, о чем-то говорят... Участковый только вчера у него был, предупреждал, что будет привлекать за паразитический образ жизни, но мать сказала, что он у них на иждивении. Странная семья. С женой у него полный разлад. Еще с зимы. Дома бывает только днем, когда жена на работе, мать кормит его, а на ночь уходит в свое убежище в логу. Даже зимой, кажется, там ночевал. Мне его жалко. У него такие грустные больные глаза. При встрече он снимает шляпу и прижимает к груди, как в фильмах о старых временах. Дедушка зовет его Вадимом. Мне и Вадима жалко, и дедушку жалко. Но дедушку жальче. Еще влипнет с ним в историю, все-таки за тем милиция приглядывает. После разговоров с Вадимом у дедушки стали появляться очень странные мысли. Временами он становится необыкновенно решительным и говорит, что если нам не удастся бежать, если они попытаются нас схватить (он говорит как-то особенно многозначительно), то он раскроет ножичек и вспорет горизонт. Он так и говорит: раскрою нож и вспорю, как брюхо протухшей рыбы, которая не успела выметать икру... Вадим: Он вспорет горизонт, как брюхо протухшей рыбы, которая не успела выметать икру. Представляете? Вы себе это представляете? Нет, друга мои, славные мои, бедные мои, искренние мои, похоже, вы не представляете. Он вспорет горизонт, и в разрез, в распор, в рану - как хотите - хлынет тьма внешняя. Что это такое я лишь догадываюсь, я лишь кожей предощущаю омерзительность ее и холод. Она не звучит, за это могу поручиться. Она не звучит, в ней абсолютное безмолвие: ни угроз, ни обещаний, ни проклятий, ни призывов, ни вздохов, ни звуков готовящейся казни, ни шагов ключаря, ни бряка самих ключей. Молчание! Отлучение! Ни звезд, ни пыли, ни волн, ни планет, ни космических экипажей, ни летающих тарелок, ни жизни. Все сделается небывшим. Времени больше не будет. Оно упразднится... Ты плачешь, Нина? Не плачь, умоляю! Единой твоей слезинки не стоит моя болтовня. Это лишь возможность, приблизительность, зависящая и от нас. Да, и от нас всех. Не плачь, Нина, вытри слезы, вот платок, он совсем чистый, только вчера взял дома. Если не хочешь, ничего и не будет. Или будет по-другому. Его разговоры о ножичке и горизонте - отблеск других слов, связанных однажды и навеки. Ему много лет, он фактически старик, он прожил жизнь и мог слышать эти слова, вполне мог слышать, хотя в обыденной жизни они звучат редко, всуе их не произносят: ибо, как молния исходит от востока и видна бывает даже на западе, так будет пришествие Сына Человеческого... Родители очень не любят, когда дети бывают со мной. Они ревнуют. Беги, если надо, не засиживайся. Прокоптишься у костра, и они сразу поймут, где ты была. Вот догорят щепки, и все бегите по домам... Девочка: Вот этот самый полуразрушенный коллектор, наш. Что-то типа подземной комнаты. Коллектор отключили года два назад, когда весной подмыло фундамент и часть блоков съехала в овраг. В получившуюся дыру может въехать "жигуленок". У костра, у самого входа в грот сидит Вадим Иванович, наш бывший трудовик. Рядом - Нина. Она еще не учится, ей шесть лет, живет вон в той блочной пятиэтажке, швы покрашены в зеленое. Нину каждую ночь изводят кошмары. Ночью она просыпается от явственного стона и тихого голоса, который зовет: "Ста-ас! Ста-ас!.." А потом раздаются глухие удары, словно кого-то бьют головой о стенку или обо что-то твердое. У нее нет ни одного знакомого по имени Стас, мы спрашивали, и у ее родителей нет такого знакомого, и у соседей нет с таким именем, она не знает, кому принадлежит взрослый мужской голос. Ей страшно, и она плачет. Все, кажется, испробовали. Показывали врачу. Посоветовали не ходить в садик и книг на ночь не читать. Только покой и отдых. А она, между прочим, в садик не ходит и читать не умеет. Говорят, это обыкновенный навязчивый сон. А что такое обыкновенный навязчивый сон? А что такое навязчивый необыкновенный сон? Вадим Иванович понимает ее и жалеет, у него ведь абсолютный слух, но даже он не слышит этих голосов. Он говорит, что голоса и стоны, наверное, идут с какой-то очень большой глубины. Он гладит ее по голове и говорит, что пусть больше слушает колокола, звон колоколов разгоняет чужие голоса. А вон мальчик ломает ящики и подбрасывает в огонь. Его зовут Петя. Петр. Ящики он берет у продуктового, их там целая гора и, похоже, они никому не нужны, лежат и гниют. Он учится в третьем "в" нашей школы, зовут Марсианин. У него на голове тонкая металлическая сетка. Видите? Если приглядеться, то можно увидеть. Не снимает ни днем, ни ночью, чтобы не слышать эфир, не принимать радиостанции. У него что-то с головой, она работает, как приемник, который никогда не выключается. Говорят, это у него с рождения. Маленький, он все плакал, не переставая, а когда стал ползать, все старался засунуть голову в ведро или кастрюлю. И так только успокаивался. И лишь потом кто-то догадался сделать ему проволочный экран. Христина из другой школы, не из нашей. Она не выносит дневного света и все время в темных очках. В коллекторе она бывает чаще других, здесь полумрак. А вот Лягушонок. Имени не знаю. Между пальцами рук перепонка, как на ластах. Должен ходить во второй класс, но не ходит. Над ним там смеются. Занимается с репетитором. В самом дальнем углу сидит Юра, он из интерната для дефективных. Очень грустный мальчик. Смотрит перед собой и все время что-то бормочет. Его лучше ни о чем не спрашивать, а то потом не остановишь. Будет говорить и говорить. Вадим Иванович думает, что Юра боится какого-то одного вопроса, который ему могут задать. Вот он и старается сразу заговорить собеседника. Еще сюда приходит Лена, ее сейчас нет. Она почти совсем взрослая. В классе шестом-седьмом. Она не может есть ртом, ее начинает тошнить от любой пищи. И она научилась есть носом. Только жидкое, конечно. И нос у нее, естественно, сильно изменился. Фиолетовый с прожилками. Обзывают ее Пеликаном. Недавно стал приходить мальчик со светящейся губой. Да, со светящейся нижней губой. Я раза два только его видела. А вот пришел Рафа, у него нет части костей черепа, и сзади образовался мягкий нарост. Мальчишки его не берут с собой играть и называют Грыжей. Других не знаю, не успела познакомиться. Из взрослых здесь бывают только милиционеры. Они придираются к Вадиму Ивановичу. Они не понимают и никогда не поймут, что такое абсолютный слух. А нам он много интересного рассказывает. Что сейчас, например, очень расти траве тяжело, она выбирается из земли с тоненьким жалобным писком, как комар. Что облака ползут по небу и кричат друг другу о болях в животах. Что шелестит и рассыпается озоновый слой: похоже на сожженную бумагу. Что взрослые, почти все, скрипят во сне зубами. Еще он слышит, что каждому из нас, приходящему к нему, мешает жить, быть здоровыми и понимать происходящее, советует, как поступить, что сделать, чтоб стало лучше. Мне, например, посоветовал, пока мы живем в этом районе, не гулять после заката по улице. Сумерки и дым заводских труб создают фон, от которого у меня болят зубы и могут со временем развиться судороги. А пока только болят зубы и покалывает в затылке и кончиках пальцев. Так что я побежала. А вы, если хотите, оставайтесь. Поговорим с Вадимом Ивановичем, он не откажет. С ребятами. Для вас это будет интересно. Он никуда не торопится. Он тут и ночевать останется. Видите старый матрац? Кто-то выбросил, а мы ему принесли... Старик: Смотрю в зеркало. Я ли это? Не обманывает ли стекло? Я вижу зеркало, но видит ли оно меня? Ты стоишь рядом со мной, оба мы отражаемся в зеркале. Но если тебя с превеликим трудом но узнаю, то себя узнавать отказываюсь. С некоторых пор зеркала стали лживы. На них нашла какая-то порча, их исказил химический дефект воздуха. Тебя они изображают взрослой, выросшей, с преувеличенной асимметрией черт, от которой ты еще милее. Но если и в моем присутствии зеркала осмеливаются недоговаривать и привирать о тебе (о, привирать весьма льстиво, надо отдать им должное!), чье младенчески юное лицо я вижу ежедневно и еженощно даже в подземной темноте своих век, то обо мне они врут беззастенчиво. Я знаю, что жизнь не красит человека, но так уродовать может лишь могила. Этот желто-серый, готовый отлететь при первом дуновении ветра пух - моя шевелюра? Этот перезрелый и вялый, оставленный на семена огурец - мой нос? Губы, которые срезали у недельного покойника и прилепили к моим деснам,- мои губы? Шея - отвратительная морщинистая шея черепахи - моя шея? Глаза, подернутые иглами замерзания,- мои глаза? Врешь, проклятое! Врешь, окаянное! Ты - их голографический фокус, их глумливое изобретение. Лишь ртутная тяжесть в конечностях неподдельна, тут вы преуспели, спору нет, все же остальное - злой морок, ваша злонамеренная ворожба, энергетические пассы, рассылаемые вами на частоте радиоволн. Против воли обрядили меня клоуном, наложили чудовищный грим и вытолкнули на арену. Но это не значит, что я буду вас ублажать и кланяться вашим аплодисментам. Одурачить и высмеять- вот ваша цель. Распознать вас и не поддаться - требует известной смекалки и немалого душевного напряжения... Они пытаются убедить меня, что ты, мой ангел, уже не ребенок. Галлюцинации имеют силу реальности. Но и там, в воображаемом, выдернутом из благословенного факта своих детских лет, ты необыкновенна. Тут даже они, ампутаторы и вивисекторы, бессильны. Ты прорываешь геометрию их города, как камень, брошенный в паутину. Но кое-что им все-таки удалось. Они пристроили возле тебя какую-то образину, ухажера, который неотступен и нестерпим, как всякая пошлость и усредненность. Как ты терпишь его? Рот его, обращенный к тебе, как раструб работающего, судорожно-нетерпеливого огнетушителя. Он заливает всю тебя химической пеной болтовни, он топит тебя в ней. Я не различаю слов, но могу угадать их суть. Я силюсь предупредить, я шепчу тебе спасающие слова, но, похоже, ты не слышишь. Какие-то хмарь и мление мысли. Ты даже изобрела способ отгораживаться от меня, от моего докучливого присутствия (понимаю, это кошмар перегретого мозга, химера воображения, но отогнать никак не могу). Ты незаметно вынимаешь из моей руки свою руку, вкладываешь взамен тонкую летнюю перчатку и легким прикосновением губ к моей деревенеющей щеке посылаешь меня вперед, вперед по песчаной дорожке гнусного сквера. И я вдруг вижу, что вновь напрасными оказались усилия, мы никуда не убежали, нас и на этот раз одурачили. Я иду. Включаюсь в игру и иду, беседую с перчаткой и понимаю, что это всего лишь чары, всего лишь майя, как говорят индусы. Не надо только показывать, что понимаешь. Иду, улыбаюсь и беседую. Присядем, говорю я перчатке. Вот на эту скамейку. Я достал из тайничка, из-под "Зеленого корня", где ты прячешь свой клад, вот этот ножичек в футляре из кожзаменителя. Извини, что сделал это, не сказав тебе. Время не ждет. Один человек научил меня затачивать этот нож, фантастический нож, что и говорить. И человек совершенно необыкновенный. Ты его видела, он пару раз заходил к нам. Этот человек - один из немногих, кого им не удалось обработать. Покровитель уродов и дураков. Они собираются за поселком в каком-то овраге, сползаются туда, как улитки, в лужу. Он рассказывает им, что услышал за прошедшую ночь. У него невероятный слух - следствие аллергии. Он слышит, как звенят и ломаются о стекла окон звездные лучи, как крадется на цыпочках злая мысль, как выбирается из земли измученный ядами росток, как ангелы натягивают спасающий покров. Я знаю мальчика, который бегает к нему в овраг. Может, и ты его знаешь. Черненький и худой. Боящиеся глаза. Все время что-то шепчет. Но главное глаза. Их невозможно забыть. Словно в них по разу ткнули иглой, и в проколы свищет страх. Случайно я знаю его историю. Подслушал. Вернее, услышал. Вышел из квартиры (иногда я ухожу, и никто из вас этого даже не замечает) за подорожником и осокой. Путь неблизкий, ты знаешь. За кладбищем лог и поле. Там, в логу, растет осока, а по краям полевой дороги - подорожники. Вышел из подъезда, поздоровался со старушками, самыми безнадежными рабынями города. Им позволено беспрепятственно выходить на прогулку в теплые часы, дойти до магазина (их бедная, лишенная чудес Мекка, пункт ежедневного унылого паломничества), подержаться за стену дома или тощее деревце, которое никогда не войдет в силу (они стригут не только ветки, но и корни, когда устраивают ловушки-пустоты под асфальтом). Старушки обсуждали случай, и ухо мое, помимо воли, стало свидетелем. Не ошибусь, если скажу, что случай этот, став достоянием слабых старушечьих сердец, одним пинком своей козлиной ноги выплеснул из них месяца по два, по три жизни. Одного подонка звали Стасом, он работал в бойлерной, кажется. Сколько раз я тебя предупреждал: не бегай возле бойлерной, не заходи туда с мальчишками и девчонками, не надо ни подшипников, ни медных трубочек, я достану подшипников и медных трубочек, если надо, хоть вагон. Другого не знаю. Умер. Подох. Говорят, вскрыл себе вены в следственном изоляторе. И подох. Они купили кулек конфет и заманили мальчика в бойлерную. И надругались над ним. Ты пока не знаешь, что такое "надругались", и я молю Бога, чтобы никогда не узнала. Есть вещи, которые непоправимо меняют состав человека. Он как бы перегорает. Был нормальный, веселый, певучий - и вдруг сгорел, перегорел. Ты не знаешь, маленькая, а между тем город все больше напоминает пустыню. Жизнь бьется и трепещет на его улицах, но готова в любой момент отлететь. И это их работа. Что-то вокруг происходит, ты чувствуешь? Что-то мельтешит и неуловимо снует в пространстве, какие-то токи то холодом, то жарой обдают сердце. Мне кажется, это хозяйничает легион. Город приютил его. Но тем самым город своими косматыми лапами сгребает на свою голову пылающие угли. О, как хотел бы я вынуть из чехла этот замечательный ножичек и чиркнуть им по холсту, на котором мутными красками намалеваны это песье небо, этот песий вечер. Малышка, видишь ли ты то, что вижу я? Солнце захлебывается в грязной пене, в сгустках дыма, что вязкой фекальной массой прет и прет из десятков, из сотен раздутых от натуги испражнения труб, из разинутых фрамуг их миллионы! - из фрамуг бесконечного цеха, где варят, парят, жгут, отливают, остужают, сплющивают, прокатывают, вытягивают, режут, куют. А солнце захлебывается и тонет. По всему видать, ему не выдюжить, его потопят, его изо всех сил тянут за ноги вниз, за крыши, за горизонт, на дно. Из того отравленного металла, который обрабатывают в цехах, и качели в нашем дворе. И ты, неразумная, забиралась на них, и тебе нравился их визг и хохот. Те качели не сопряжены людской жизни. У них свое время, свое нечеловеческое бытие. Они зло вскрикивают, когда малыш пытается расшевелить их (бедный! - он не знает, что такое качели из доски, веревки и толстого сука, в котором живая сила напрягшейся руки, богатырского предплечья дерева, те качели сами нетерпеливо и одновременно просятся в игру, они податливы, уязвимы и временны, как сам человек). Рассказывали, что девочка у нас во дворе упала с качелей - с типовых, металлических, именно с этих казнящих качелей, которые опасны и капканисты, как сам город,- ударилась затылком - и смерть. Бедная девочка, маленькая мученица городских, подманивающих на расстояние удара аттракционов... А грязь! Несравненная городская грязь, что разубралась, разоделась невестой в бензиновые разводы, в радужные цветы. Она, камелия, зазывает усталую ступню: сюда! сюда! ступай смелее! окунись, успокойся, найдешь прохладу и забвение дневных, прилипших к тебе километров (лечебные грязи, грязевые ванны - не мои ли сестры?), я чмокну и обойму, я обтеку и подлажусь, приму любую форму, я податлива и терпелива, я сладострастно покорна, я - твоя, а ты - мой. А вот бессмертные, всепогодные, круглосуточные экзекуторы ковров и паласов, они стреляют узорчатыми, плетеными, удобными для руки орудиями пытки на весь околоток. По закону города они безжалостны, и выстрелы рикошетом летят от стены к стене, чтобы наконец еще и еще раз продырявить мне голову, чтобы убить еще какую-то часть меня. Темнеет. Пробои окон, возникающие во мгле, решетят ночь, превращают в рубище и без того ветхий; некогда царский ее наряд. Стемнело. Но если я выну ножик, раскрою его, освобожу лезвие - сталь от стали, блеск от блеска волшебного меча - кладенца, то погибнут и правый, и виноватый. Как отделить? Как просеять? Вадим говорит: не надо, не берите на себя неподъемное, оставьте до жатвы. Но тогда для чего я затачивал много дней эту сталь? Директор: Вы хотите знать мое мнение? Пожалуйста. Я, как администратор, не только не раскаиваюсь в принятом решении, но и считаю его возмутительно мягким. Не забывайте, мы имеем дело с детьми, нашим будущим. От того, как мы воспитаем, как образуем их, будет зависеть и наша с вами дальнейшая жизнь. Да, да, мне совсем не безразлично, как пойдут у нас дела, когда я буду на пенсии. Надо было сдать его психиатрам. Это в лучшем случае. А мы преспокойненько дали ему уйти по собственному желанию. Этот ублюдок - можете ему так и передать, я и в глаза скажу - смутил многие умы в нашей школе. Особенно юные, которые еще не способны анализировать, отличать добро от зла, правду от фальши. Вы все ждете, что я назову конкретные факты? Хорошо. В ноябре мне стало известно,- только не подумайте, что я это культивирую, ребята сами пришли и рассказали, у нас все-таки есть еще здоровые силы в обществе, есть актив, пионеры и комсомольцы, которые обладают трезвым взглядом и не дают впутывать себя в сомнительные истории,- так вот, в ноябре мне стало известно, что этот, с позволения сказать, педагог в подсобном помещении (там хранятся инструменты, готовая продукция ребят: тумбочки, табуретки, журнальные столики) мыл ноги ученикам. Да, да! И это во время урока. Мы тоже кое-что читали и знаем, откуда эти умывания. У меня буквально волосы встали дыбом. Первая моя реакция была такова: ребята пошутили, разыгрывают. Но они предложили мне самому сходить и удостовериться. Пошел и посмотрел. И что же? Идет урок, ребята пилят, строгают, режут, шпаклюют, а он в подсобке, среди валом наваленных до потолка табуреток, стоит на коленях, бормочет какую-то ахинею и моет ноги двоечнику Горлову. Лицо залито слезами, губы дрожат (не у Горлова, естественно), лоб в древесных опилках. "Вадим Иваныч, что это такое? что за цирк? Объясните!" Он даже не встал, не смутился и говорит: "Лев Наумович, я, конечно, скажу, зачем я это делаю, но вы ведь все равно не поймете". "Вы скажите, сделайте милость, а я уж как-нибудь напрягусь". "Хорошо... Я гордый человек, Лев Наумыч, очень гордый, Я - сын своего времени и своего деградирующего народа, своего обманутого народа. Я - плоть от плоти нашей педагогики, которая есть гордыня, помноженная на скудоумие. Мы, так называемые учителя, убили уже миллионы душ. Мы продолжаем убивать и калечить. И я решил положить этому конец. Кто-то должен сделать первый шаг к смирению. Настоящий учитель никогда ни перед кем не гордится... Долго рассказывать, как я пришел к такому выводу..." "Смирение, говорите? Вы отдаете отчет своим словам? Может, вы больны? Сходите в медпункт, пусть Вера посмотрит вас, смеряет температуру". "Спасибо за заботу, Лев Наумыч, я здоров". "Хорошо, тогда я с этой минуты отстраняю вас от работы и ставлю вопрос перед педсоветом. Сегодня же. Отчитаетесь перед коллективом и объясните свою линию поведения". Нет, я рад, что мы от него избавились. И в коллективе такое же мнение. Можете спросить. В целом у нас неплохой коллектив, много сильных и заслуженных преподавателей. Работа методической секции признана лучшей в городе. Есть и свои маяки. Хотите взглянуть на альбом? Старик: Все промахиваюсь мыслью, все не могу понять, что происходит со снегом, который выпадает на город зимой. Школьное объяснение - тает. О, эти школьные объяснения! Эти чумные бациллы, которыми в специальной пыточной, именуемой классом, заражают детей. В одно слово учебника учитель способен замуровать пространственно-временной зигзаг вселенной. Он разыгрывает из себя Творца, лицедей и обезьяна. Малышка, ты не пойдешь в школу, обещаю тебе. Надо очень не любить своих детей, чтобы отдавать их в школу. Я буду сам печь тебе пышки из сладкой пыли, что плавает в лесном солнечном луче. А пить ты будешь росу, что сбегает с лепестков в час тумана, утреннего солнца, и освобождения от ночи. Птицы обучат тебя пению, бабочки - движениям, белки и куницы - языку зверей, деревья и трава - языку растений. Ты постепенно поймешь письмена звезд и научишься обращаться к небу. И тебя никогда не будет мучить вопрос, куда уходит зимний снег из города. Я давно попался к ним на крючок. Я болтаюсь на тысяче нитей, которыми гнусные лилипуты привязали мой мозг к этому некрополю, к этому узилищу. Приходит зима, и я в стотысячный раз обманываюсь надеждой: может, на этот раз она остудит лихорадку, снимет иссушающий жар с его бескровных ланит. Мерзкий, он поднимает рыло и рычит в снежную темноту и пустоту. Первый снег обращается в грязь, в воинственную и наглую уличную грязь, что шепелявит и гоняется за колесами, цепляется за каблуки, вскакивает на портфели, сумки, подолы плащей и пальто. Но вот стеклянное копье мороза вонзается прямо в хлюпающую, влажную, цепкую, всепроникающую, жирную смазку. Щелчок невидимых пальцев, сдвиг природных первопричин - и под ногами камень. Тьма летающих, филигранно сработанных звезд плывет по воздуху, наслаивается, ткет сплошное и чистое. Вот плат и покров, одеяло и полотенце - утрись! Но только швея откинулась на спинку стула передохнуть, только перестала мелькать в ее пальцах игла, больной и порочный, перегорающий в похмелье и рабочем надрыве, ты снова выхаркнул забившие бронхи пепел и сажу. Дрожащей, неверной рукой, скрюченной пятерней своей ты сгреб брачную одежду, в который раз отвергая приглашение. Всякий раз по весне ты, город, неряха и люмпен, брезгливо сдвигаешь на обочины сугробы отвергнутых, отброшенных одеяний, отвергнутых и зараженных твоими выделениями. Сработанные из совершенных кристаллов, покровы эти гниют и чернеют. Ты, великий пачкун и осквернитель, надеялся смешать белизну и грязь, снег и свои испражнения. Так и было бы, будь зима вечной. Но ты, изворотливый, все бьешь мимо, все попадаешь не в такт. Чуть выше поднялось солнце, и тебе осталась грязь. Твоя грязь. Завернись в нее, плотную и блестящую, ядовитую и радиоактивную. Это тебе и на выход, и в могилу. Лови, расставляй руки Шивы, не упускай ручьи, в которые, сказочно ударившись оземь, перекинулись снега и покровы. Но где тебе, козлоногому! Я видел толстые решетки на окнах, что зияют среди асфальта ближе к тротуару. Туда устремляются весенние грязные воды. Они пройдут по твоим осклизлым вонючим кишкам и рано или поздно, процедившись сквозь травы, песок, камни, палую листву, подземные отстойники, очутятся в широких теплых водоемах, в игривых ручьях, откуда идет возгонка прямо в небо. Дай руку, хрупкая, придвинься. Наступает время прощания. Несчастные. Вам оставаться. Ущербные потомки Каина, вам оставаться, вам быть рабами его детища - города. Говорят, от тесноты курятника, от сжатости отведенного им пространства куры теряют покой, присущее им миролюбие, отыскивают слабейшую и заклевывают ее до смерти. И вы заклюете друг друга. Начнете со слабейших, а кончите тотальным людоедством. Став жертвами первого искушения, соблазнившись хлебами, вы не получите ничего. Это в лучшем случае. Вы оттянете подолы, ожидая манны, а туда упадут змеи. Вы заплачете, а ответом будет хохот. Автор: Этот эпизод произошел зимой. Кажется, в феврале. Снег валил с редкими перерывами. Город напоминал человека, которому на флюс наложили толстый ватный компресс. Вадим позвонил в дверь. Открыла мать. "Вадим! Вадим! - она схватила его за рукав пальто.- Снова плохо, да? Лица на тебе нет и красные пятна, сыпь. И рвет, наверное, опять, да? Вот вода, пей. И поди высморкайся, не нос, а хобот". Она потащила его на кухню, выдвинула из-под стола табурет. "Может, лучше молока? Сейчас согрею. И меда туда добавлю". "Не надо, мама, Люся не приходила?" "Люсю вызвали. Проверяет больных. Ну, рейд по больным, которые не закончили курс лечения и бросили, не стали лечиться. По самым окраинам города. Раньше одиннадцати, говорит, не жди". Она взяла его за руку. Они сидели за столом. Она положила его ладонь на свою и прикрыла сверху ладонью: красная мокрая пятерня меж двух карих скорлупок. "Может, нам уехать, Вадим, а? Хоть на время. На работе тебя отпустят. (Разговор происходил за несколько месяцев до увольнения Вадима.) И Люся не будет возражать. Она вся ушла в работу. Поедем в Крым, поживем, отойдем от суеты. Там в это время безлюдно. И все аллергии пройдут". Позвонили. Он вскочил: "Это Люся!" Когда у него не было насморка, он безошибочно определял, где и с кем была жена. От запахов начинали чесаться ладони и ступни. Хуже всего, когда начинали чесаться ступни, а надо было идти на работу. Тогда он передвигался подскоками, ломая шаг, выворачивая ногу в лодыжке. Теперь насморк избавил его от чесотки, но взамен невероятно обострился слух. Помогая жене снимать шубу, он слышал, как от ворсинок шубы и волос жены струится получасовой давности дым "Казбека". Этот тончайший звук был лишь эхом того звука, что издавали мужские губы, выпуская дым- пф-ф... "Видишь, Вадимушка, мне удалось отвертеться пораньше. Ты рад? Ох уж мне эти старухи окраин! Пока достучишься, пока разгонят собак... У тебя какие-то больные глаза. И нос распух. Сегодня не рвет? Сейчас полечу, потискаю. Есть хочу страшно, но на ночь не буду. На ночь - это преступление. В ванную! Ты приготовил мне ванную? Намерзлась! Мама, вы белье убрали? Вадимушка, ложись быстрее, согрей норку". У него горело лицо. Он смотрел на нее, на ее яркие губы, на глаза, густо подсиненные, и между произнесенных слов слышал отзвук непроизнесенных, живущих в глубине гортани, в последний момент зацепившихся за голосовые связки и неровности нёба. Это были недоноски мыслей, которые она сознательно умерщвляла: опять эти прыщи, паршивые волдыри! сизо-красная груша носа! в ней пригоршня соплей! и потные руки, потные холодные пальцы! лучше жабу пустить под лифчик, сколько можно притворяться, надо сказать, надо сказать... "Вадимушка, ну что ты стоишь столбом! В себя прийти не можешь от радости, что рано вернулась, да? Беги, беги, расправляй постель, я через пять минут..." Он вытащил из шифоньера свитер, лыжную куртку, теплые бриджи, вязаную шапочку, быстро оделся и открыл окно, чтобы не проходить мимо кухни, не объясняться с матерью. Отодвинув фикусы, встал на подоконник, а потом на пожарную лестницу. Он спрыгнул в сугроб. Мигал болтливыми окнами микрорайон, фонари гудели сварочным светом, дернулась и зазвенела струна провода, сбросив снежный канат. Свобода, эта гулящая девка, готова была пойти с ним куда угодно. Вадим шагал, подстраиваясь под легкую иноходь спутницы. Иногда он поднимал глаза и видел, что бодающие небо трубы выполняют двойную работу: выпускают питонов - пожирателей звезд, и незаметно, в краткие промежутки между выпыхами дыма, всасывают невидимую потенцию жизни, краски и образы сновидений, что питают детские души, тонко формируют сердца. Они всасывают потенцию жизни, а дети мечутся в кроватках, напрасно хватая иссохшими жабрами пустое пространство: там только кошмары да змеи, глотающие звезды. Старик: Видел собаку. Болонку. Их несметное множество в городах: бездомные и голодные, мелкозубые и незрячие из-за неряшливых челок - бегающие грязные мочалки. Каждый из нас похож чем-то на ту собаку, за каждым тянется что-нибудь позорное, физиологическое, непонятное, враждебное и в то же время плоть от плоти, кровь от крови. Иногда мы теряем контроль над собой, теряем самообладание и наставляем линзу воспаленного внимания и беспокойства именно на определенное место: болезненный отросток, гнойная язва, незаживающий рубец. И начинаем с утроенной ненавистью охотиться на этот изъян, предполагая в нем причину всех своих бед. И стая, которая всегда рыщет у переполненных урн, набрасывается на нас. Кто виноват? Бедные, бедные! Мы думаем найти счастье, думаем обрести покой и довольство. Его здесь нет. Его на этом свете нет. Как обманул нас сказавший: человек рожден для счастья, как птица для полета. Человек не рожден для счастья, но для скорби, для испытаний и анатомических унизительных нелепостей. Ангел мой, свет мой, я виноват перед тобой. Я много раз задавался вопросом: почему я не ровесник твой, не брат тебе и не сестра? Мы вместе бегали бы по земле, баловались и радовались ослепительным радостям детства. Но судьбе угодно было выпустить меня на беговую дорожку много раньше. Пистолет выстрелил, акушерка хлопнула меня по попке за тридцать, сорок, пятьдесят лет до твоего рождения. И вот я превратился в твоего наставника. Неумолимым ходом событий я стал твоим наставником, якобы знающим, что такое хорошо и что такое плохо. И мне, твоему наставнику, твоему старшему покровителю и охранителю, приходилось наказывать тебя. Раб иллюзий, я считал себя обязанным это делать. Я был рекрутирован для этого судьбой и сроками, я присягнул, и мне выдали мундир моего дряхлого тела, моих теперешних лет. Где ты, говоривший о счастье и птицах? Слава твоя с шумом погибла, а петля лжи все еще стягивается под нашими подбородками. Заповедь новую даю вам- да любите друг друга. Сколько раз, малодушный, я приглядывался к этому кресту, намеревался взойти на него, сколько раз, кромешник, я прытко отбегал в сторону, как только замечал, что подходит моя очередь, что окружающие ждут. Любил ли я тебя? Праздный вопрос. Любил, люблю и буду любить. Делал ли все это из любви? Да, и только из любви. Тогда почему так скорбит и ноет сердце. Тогда почему неумолчный сверчок скрипит и скрипит во мне, вытягивает своим смычком остатки сил и разума? Видишь, я встаю перед тобой вот так, прямо в пыль, и мы уравниваемся в росте. Обними меня и прости. Обними и шепни, открой тайну, не потому ли в будущем, которое только еще наступит, ты станешь отправлять меня на прогулку со своей перчаткой, а сама останешься с тем, кто, как ты думаешь, никогда не предаст тебя? Не потому ли, что я любил тебя и так жестоко понимал долг любви, ты не можешь избавиться от непрощения, хотя сердце твое рвется ко мне с прежней силой? Кто же тогда умеет любить и не причинять при этом боль любимому? Как же любить незнакомого ближнего, если даже любовь к родному не обходится без увечий? Следователь-врач: Для чего существует власть? Власть существует для власти. Кому служит власть? Власть служит только власти. Политика - мораль власти. Что такое власть? Это материализовавшееся ХОЧУ и МОГУ. Власть - безусловная иллюзия рядом с вечностью. Власть - безусловная реальность в конечном мире, в котором мы живем. Потому земная власть, стремящаяся к абсолюту, предпочитает атеизм любым формам религии: чтобы не делиться с Творцом всего сущего. Среди прочих наслаждений наслаждение властью наиболее заманчиво, предпочтительно и универсально, мы бы сказали: наиболее комфортно. Не все имеют вкус власти. Вы - один из таких. Не имея желания властвовать даже в малом, вы и властям подчиняетесь без особого желания. Но это куда ни шло, с этим мы могли бы мириться. Вы проповедуете смирение. Но смирение не перед властью, что было бы для всех нас благом, а смирение перед надмирным нечто, чему и сами не можете дать определения, что сами не в силах описать. Этой проповедью вы выводите человека из-под власти реальной, делаете эту власть сомнительной и как бы необязательной. Если учение ваше станет массовым, массы уйдут из-под нашего контроля, из-под нашего влияния. Этого мы допустить не можем. Без народа, без массы власть теряет смысл, как теряет смысл бич без стада. Может ли народ без власти? Мы глубоко убеждены: нет. Народ, люди - это неразумные дети, им нужна нянька, которая бы разводила дерущихся по разным углам. Человек несовершенен, человеческая скверна, человеческие пороки - благодатный навоз для власти. Совершенный человек не нуждается во власти. Мы не караем за проступки. Мы лечим. И, как понимаете, ампутация тоже есть акт лечения. Предвидим вопросы, а потому кое-что уточним. Мы получили заявление от человека, имени которого не называем. Он жалеет, что не сообщил нам раньше, хотя факт, о котором он сообщил, был известен ему давно. Этот факт и лег в основание нашей беседы. Да, Вадим Иванович, это то самое омовение ног. Будучи учителем средней школы, вы мыли ученикам ноги, объясняя это высшими гуманными соображениями. Омовение ног - лишь начальный этап в широкой программе смирения, к которому вы призываете. Это лишь начальная ступень борьбы с гордыней, которая, как вы считаете, поразила общество и ведет его к гибели. Мы не разделяем вашего пессимизма. Более того, мы считаем эту точку зрения крайне вредной. И не только по причинам вышеизложенным. Сознательно или бессознательно вы играете на руку преступному миру, развращаете непротивлением злу и смирением, готовите жертвы для насильников, хулиганов и шантажистов. Если и сейчас, уже не являясь штатным школьным сотрудником, вы продолжаете нелегальную работу с детьми, просим вас это немедленно прекратить. Это в ваших же интересах. Никаких контактов с детьми. Тем более что вы морально не безупречны: ушли из дому, оставили жену, мать. Наш совет: возвращайтесь к семье и перестаньте распускать о себе слухи, будто изобилующая в обществе ложь вызывает у вас усиливающиеся аллергические процессы. Это совершенно антинаучно. И это вы понимаете. Примерно так же начинал Голубев, известный теперь под кличкой "Прыщ". Он всем говорил, что пережил видение, которое перевернуло его жизнь. Якобы явился ангел и сообщил ему: или он немедленно гибнет и не будет иметь прощения за свою нечестивую жизнь, или ему даруется жизнь и искупление, но ценой неимоверных страданий за всякое зло, чинимое в городе и округе. Уже потом, как нам стало известно, он утверждал, что вместе с ним должен был погибнуть и город, что жизнь города куплена его страданиями, потому вместе с его смертью должен наступить конец города и, может быть, всего мира. Эта лживая выдумка пришлась по вкусу легковерным, ей способствует наличие у Прыща кровоточивых язв, его крики, стоны и конвульсии, словно он и впрямь корчится от невыносимых мук. А ведь он был обыкновенным алкоголиком и развратником. Вы можете спросить, почему мы его не изолируем, не аннигилируем?.. По решению властей. Да, да, власти хотят, чтобы это чудовище, эта пародия на человека служила целям назидания. Люди должны видеть, до чего может опуститься человек, когда он проповедует смирение. Вы ведь не будете отрицать, что его доктрина, если ее принять на веру, есть высший акт смирения: нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих. Кроме того, по замыслу властей, он должен выполнять так называемую компенсирующую функцию своим отталкивающим видом, струпьями, гнойниками, каплями крови, которые падают на асфальт и в пыль. Каждый, глядя на него, поймет, сколь мелки его частные беды и невзгоды по сравнению с этим вопящим куском мяса. Как видите, власть умеет использовать в своих целях и совершенно чуждые, вредные ей элементы. Однако это не должно быть для вас утешением. Заверяем вас; вас ждет совсем другое. Обдумайте наши рекомендации. Вряд ли вы способны излечиться, но жить вы вполне можете. Живут и больные, не так ли? Вадим: От него исходит постоянный надрывный и чаще всего не слышимый простым ухом красный стон. Они врут, что держат его ради поучений и назидательности. Они боятся, а потому терпят его чудовищное есть. Они боятся и верят, что его пророчества могут сбыться, что с его кончиной что-то безвозвратно надорвется в мире. Он, пасквиль на человека, изощренная насмешка над образом Божиим, продолжает слоняться по городу, прошивая его улицы, как гвоздь, брошенный в тину. Глаза под багровыми гноящимися веками точатся слезами, руки, грудь, ноги- ошпаренное, обваренное кипятком мясо. Дети, когда случайно выскакивают на него (точно так же выскакивают на проезжую часть за мячом, не помышляя об опасности) впадают в столбняк или заходятся в крике. Слышал и о женщинах, с которыми приключается истерика. И о выкидышах. Да и не все мужчины способны созерцать его. Чем живет он, где живет, что пьет и ест - неизвестно. Похоже, не пьет и не ест, рассчитывая этим укоротить себе жизнь. Напрасно. Похоже, беднягу, поддерживают какая-то потусторонняя энергия, какие-то эзотерические источники. Вероятно, в нем перегорают беды и злоба города. Перегорают, естественно, в крохотной своей доле. Иначе он бы мгновенно испарился, превратился бы в энергетическую вспышку. Прыщ, в прошлом Голубев (имя, отчество, род занятий, возраст - все в темноте, в неизвестности), видом своим и стоном невольно изобличил и проклял всех, кому, как гласит молва, ценой страданий купил временную жизнь и отсрочку для покаяния. Желая спасти,- вот еще одна антиномия! - проклял. В этом повинны, надо думать, слепая ненависть боли, нерассуждающий шок: в чем тут его вина? Недавно видел, как ранним вечером (солнце только что ушло за высотный дом) он сомнамбулически закатился на летнюю танцплощадку, отшвырнув билетершу волной зловония. Немногие юнцы и девчонки прыснули к выходу, зажимая носы и уводя глаза в противоположную от него сторону. Играл магнитофон (ни одна группа музыкантов не смогла бы выдержать ритм и мелодию в его присутствии), звучала сравнительно спокойная музыка, но было видно, что каждый звук впечатывается в его изъязвленную кожу, в его тощие ребра, что он вздрагивает, словно к невидимым клеммам на теле подведен ток. Человек пять пьяных верзил, вооружившись штакетинами, ворвались на танцплощадку и стали охаживать его. Звук от ударов был влажный и чмокающий, словно били по парному мясу. Многие слышали, как он застонал, но один я различил, что это был стон облегчения: ему по-прежнему казалось, что таким примитивным способом он может избавиться от жизни. Я был рядом и бросился на помощь, хоть и чувствовал, что мое заступничество будет ему не по душе. Когда я выволок его с танцплощадки за худую, покрытую фурункулами руку (и мне досталось штакетиной на закуску), он мычал понятное лишь ему и мне: зачем? зачем? пусть бы они убили меня! Я усадил его в траву среди густых кустов, что за танцплощадкой, и попытался узнать хотя бы имя и адрес. Он приподнял голову, собираясь ответить, но передумал. Однако я уловил погашенное в горле: Стас... Я сказал, что он, если желает, может использовать для ночлега наш коллектор. Я объяснил, как туда попасть. Он ответил отстраняющим жестом. Не поднимая головы, нетерпеливым жестом измученного человека он отсылал меня подальше. Я повиновался. Я шел, оборачиваясь на его скрюченную в кустах фигуру. В песочнице у дома играли двое мальчишек и что-то между собой не поделили. У одного оказался обломок пилки по металлу, он полоснул им по лицу другого. Тот схватился за подбородок, из-под пальцев потекла кровь. В тот же момент Прыщ, то есть Стас Голубев, схватился за подбородок и вскрикнул. Совпадение? Но они не видели друг друга, даю слово. Вы и тут можете усомниться и заявить: совпадение... Пусть так, если вы так считаете. Я думаю иначе. Юноша: He убивайся так, В чем ты виновата? В том, что ты есть? Что живешь на свете? Что мы назначили встречу именно там? Что он, недочеловек, не знал, чью волю исполняет, решившись оскорбить тебя словом и делом? Что он имел вместо сердца медицинскую грушу? Дай твою руку. Не три глаза. Дай руку, я положу ее сюда, в лодочку своей ладони. Видишь? Я ее положил и успокоил. Успокойся, милая ладошка, полежи в лодочке. Сейчас оттолкнемся и поплывем... Ты отворачиваешься, тебя это не занимает. Ты бы хотела ему помочь? Но это невозможно. Уже невозможно. Помочь его детям, семье? У него нет и никогда не было семьи. Обычный бродяжка. Часто менял работу, жил там, где работал. Фуфайку на пол, рукавицы под голову - и вся постель. Пил, что придется, ел, что придется. Вот ты его жалеешь, а у меня было желание убить его. Я понимаю, что этим только оттолкнул бы тебя, но должен сознаться. Я поддался слабости, я на миг допустил, что тебя можно оскорбить, унизить, испачкать. И этим я уравнялся с ним. Прости. И я дитя народа, который все больше превращается в стаю. И я уродлив, и во мне все его пороки. Я с тобой не потому, что смел и чист, а потому, что нагл. Эту науку преподают нам с детства. Я выродок. Почти все мы выродки. Умелая и жестокая рука долго прохаживалась по цветущему саду. И вот сада нет, а давно уже дрова. Хорошо подсохли, вылежались. Хватит и одной искры. И тут я понимаю твоего деда. Я тоже все больше боюсь за тебя. Да, мы раньше посмеивались над ним, а ведь он прав. Он жалуется, что у него мало сил. Но и у меня мало сил, я это понял, когда он замахнулся на тебя. Все, что я могу сделать,- это отдать жизнь за тебя, умереть за тебя. Возьми себя в руки, к нам идет дедушка, а мне нужно еще тебе сказать важное. Я хочу, чтобы мы поженились. Как Ромео и Джульетта. Мы тоже найдем какого-нибудь брата Лоренцо, и он нас обвенчает. Вот я выговорил. И не умер. А теперь скажи, ты согласна? Посмотри на меня, ты согласна? Мы двое будем семьей. И у нас никогда не будет детей. Иметь детей в наше время безумие. Я никогда не понимал, как родители решаются иметь детей. Страшная безответственность. Без их согласия выдергивать их из темноты, из ниоткуда, а потом еще и наказывать их, злиться на них, что они такие, а не другие, что они хотят то, а не это. Но если бы только родители наказывали своих детей, если бы только на них злились. Каждая собака, каждый репей цепляются к ребенку от рождения, чего-то требуют, что-то ждут, а не получив, пытаются пустить кровь. Родиться в наши дни - это попасть в испытательную камеру еще до рождения. Тебя отравляют и облучают, оглушают и удушают, выбивают мозги, а вместо них специальным кондитерским шприцем вводят жеванину из свинца, бумаги, букв и кличей. Мы поженимся не для того, чтобы жить и плодиться, а чтобы выжить. Двоим все-таки легче. Я тебя люблю. Только тебя и люблю на всем белом свете. Наверное, жизнь наша будет коротка, у нас не будет детей, мы уйдем от родителей. Мы ни с кем не будем делить наши дни, наше время. Дедушка уже рядом. Сегодня я не буду от него скрываться. Он ведет за руку твою перчатку и стучит палочкой. Надо наконец ему все объяснить. Видел ли он ту безобразную сцену? Кажется, он сидел к скверу спиной, беседовал с перчаткой и чертил схему побега. Вытри глаза, он не должен видеть тебя плачущей. И познакомь меня с ним. Пора сказать что я твой лучший друг, а не подонок и соблазнитель. Честно говоря, дедушку бы я взял в нашу семью. Третьим. Нам нужно быть вместе. Вокруг творится что-то неладное... Здравствуйте, садитесь вот сюда. Вам плохо? Я сбегаю за газировкой к автоматам. А сначала к тем типам за стаканом, они и из горлышка свое пиво попьют. Посмотри за дедушкой, поддержи его, на нем лица нет. Голубев: С людьми и людям не могу, а расскажу песку, пыли, асфальту. Мои собеседники. Мои слушатели. Им можно рассказывать и не шевелить при этом языком. От языка у меня один обрывок остался. Поделом. Меня зовут Прыщ. Боятся, ненавидят, брезгуют. И правильно. Жизнь кончилась, ушла. Сначала мальчик, детство, а потом все остальное. Потом тот мальчишка, потом ночной поезд. Шофер погиб. Измололо колесами. И ко мне подошла смерть, дотронулась до голого сердца замороженным железом. Меня зовут Прыщ, а звали Голубев Стас Валентинович. Идеологический работник. Уважение, машина, личный шофер, чистая работа. Шофер Ник - школьный еще приятель. Железнодорожник собрал его куски в мой большой портфель. Там были только осколки винных бутылок. Сейчас дети кричат: Прыщ, Прыщ, а мама звала: Стасик. Коротенькая челка, саржевые шаровары, большая книга сказок у мамы на коленях. Отличник. Похвальные грамоты. Набор шашек - приз за победу в школьном турнире. Туш на аккордеоне. Способный мальчик. Мама очень в меня верила. Не стало мамы, и я понял, что можно больше не стараться. И стесняться больше некого. Отец притащил бабу на третий день после похорон. Когда впервые заблеял во мне мой двойник, однорогое мурло? Рано. Невозможно не прийти соблазнам, но горе тому, через кого они приходят, лучше было бы ему, если бы мельничный жернов повесили ему на шею и бросили в море... Детский сад, подглядывание в щелки, общие горшки, школа, скверные слова, компания шалопаев, первый алкоголь, первые пьяньчужки-женщины, показывающие все за флакон украденного дома одеколона. Но мама еще жива... И вот она умерла. Разверзлась земля и взяла ее. Свобода своеволия схватила меня за горло, как аркан, и потащила по пыли и грязи. Со стороны же это выглядело примерным восхождением. Блестяще заканчиваю школу, институт, потом общественная работа. Но все это - легкий и поспешный покров. Главное мохнатые ночи. Козел торжествует. К утру он слегка припомаживается, приглаживается. Зеркало, бритва, одеколон. И никто ничего не замечает. Никто не видит, что это козел, а не я, входит в кабинет, жадно пьет казенный боржоми. Потом молодая жена, в прошлом краса факультета, очаровательная пустышка. А потом должности, положение, маленькие и большие приятности этого положения, финская банька в укромном местечке, машина с Ником. Затем поезд и полет под колеса. И смерть приложила косу к моему сердцу. Плашмя. В тот же миг был раздроблен колесами шофер. А потом погиб в деревне Андрюша. А старший ушел в кутежи и мелкое воровство. Одна жена ничего не замечает. Смерть Андрюши никак не отразилась на ней. Она, кажется, даже помолодела. Седину закрашивает уже не каштановым, а оранжевым, апельсиновым. Думаю, и мое исчезновение она приняла за начало каникул для себя. Молодой человек: Сегодня сумасшедший день. Надо бы запомнить число. Какое сегодня число?.. Нет ответа. На тусовке сложных вопросов не задают. Устал сегодня, как колесо, на котором проехали вокруг света. Одна отрада - ящик пива. Угощает грузчик из овощного. Как его зовут? Дай-ка огонька, чувачок. И скажи тому сосунку, чтобы не садился на качели, он здесь первый раз, что ли? Как я устал! И глаза!.. Все, все норовят забраться мне в мозги через глаза - дурная замашка. Два небольших отверстия, два наружных лаза - пятаками можно закрыть,- а они все прут и прут. И пешие, и конные, и автомобильные. Закрою глаза - красный бархатный занавес,- все, спектакль закончен, расходитесь по домам, милые. Ан нет! Кто успел заскочить, без спроса и разрешения согласно наглой своей натуре, продолжает торчать передо мной, кривляться или с умным видом заводит бесконечный треп, от которого челюсти сводит. А уши! Два грота, просверленные природой-матушкой в сплошном граните черепа. В них едва таракан пролезет. А вы будто и не видите этой теснотищи, не желаете видеть. Вы мозолитесь, проползаете, лишь бы попасть на мой тесный чердак, под эту раскаленную солнцем и бесконечным трением о низкое небо костяную крышу. Тесно. Душно. Оставьте меня. Заложу камнями, прибрежной галькой, уплотню и переложу навозом, замажу смолой, как славный Улисс. Лишь бы не слышать. Скоро от всех этих звуков в ушах начнут расти волосы и через год-другой законопатят их с плотностью войлока. Ведь вы, неугомонные, набивались и утрамбовывались годами. Даже по ночам просачивались под дверь и в замочную скважину. А в том вон углу эмалированное облупленное ведро, от него смердит, из него перебегает. В нем накапливалось сквернословие, похабные анекдоты, похотливые образы и ощущения... Дай-ка еще бутылку и не открывай, прошу тебя, зубами. Не порти. Лучше о скамейку. Я что-то притомился. И руки, и ноги. Кончается или кончился завод. Особенно душа устала. Обломала о мои ребра крылья. Даже не знаю, какого она цвета, какой масти. Ей бы выбраться, полетать, почистить перья о перистые облака, об иные сферы, а она не может выбраться. Это вы, незваные, загораживаете проход. Я же сказал тому кретину, переведите, если не понимает, пусть отойдет от качелей. Никто ничего не понимает. Никому ничего не докажешь. Вот мой кулак, он родственник сентиментальности, он вышибает слезу. И сейчас не понятно? Тогда я встану. Подержи, сынок, посуду. Плиз. Ноги ставятся на ширину плеч, шатун, состоящий из плеча, предплечья и кулака, распрямляется и, досылаемый прямо по вектору всем корпусом, входит в соприкосновение с нижней частью жевательного агрегата, именуемого челюстью. По причине отсутствия специальных знаний мне трудно сказать, что происходит затем в организме человека, но результат налицо. Гляньте, он только что терся копчиком о качели, а теперь спокойно лежит в мураве и ваших плевках. Полежит и встанет, и тогда вы дадите ему свежий непочатый пузырек. А теперь, с вашего позволения, я прилягу и покемарю, вытянусь на этой скамейке. Устал. Спасибо, но это не моя бутылка. Да, вот это моя... Может, еще по рублику, пока благодетель не ушел из овощного? И посуду прихватите. В голове шумок. Кажется, надрался... Идиоты, остановитесь! Люди, замрите и осмотритесь! Нет, не хотят. Ходят и не замечают, что деревья - это на самом деле никакие не деревья, и кусты не кусты. Что это вздыбившиеся и одеревеневшие волосы покойников, уткнувшихся лицами в землю и только чуток присыпанных перегноем и палой листвой. И от ужаса, от увиденного там, под землей, волосы их встали дыбом и одеревенели. С некоторых пор так и ведется, а ведь сравнительно недавно были времена, когда деревья были деревьями, а кусты - кустами, когда ужас открывшегося не леденил умерших и не дыбил им волосы. Как все запущено и непоправимо! И голова измучила шею, и ноги не знаешь куда поставить. И пиво кислое и теплое. Позавчерашнее. Друг называется... Впрочем, у него своя инструкция о любви и дружбе. У меня и без него проблем хватает. Вот кровь, скажем, загустела и почернела, как мазут. Пузырится и пенится. Засорена помыслами и поступками. Ходят слухи, что у многих нелады с кровью, густеет и утяжеляется, наполняется пеной и металлическими опилками. Читал длинное исследование, смысл вот в чем: испорченный воздух рождает пороки и плодит преступления. А я подумал: значит, кому-то очень выгоден этот испорченный воздух... Но моя кровь засорена помыслами и поступками, это бесспорно. А что такое поступки? Это отлитые в гипс и затвердевшие фигурки помыслов. Типа шахматных фигурок. Только разнообразнее. Почему в детстве так легко живется? Потому что вены еще не забиты гипсовыми отливками поступков. Где молоток? Поработать бы до пота, обратить в белую пыль и крошево то, что создал я - безумный подмастерье безумной Жизни. Густое это вещество (поостерегусь называть кровью, надо проверить в лаборатории, надо сдать на анализ) с капризами и собственным странным норовом: барабанит в висках, словно обстукивает стенку в поисках пути для бегства,- это раз; во-вторых, тычет и режет чем-то острым сердце; в-третьих, пригоршнями патефонных иголок (типа коротких или обломанных швейных) накапливается ночью то в изгибе руки, то в щеке, то в забытой на краю кровати ноге. Смерть наступает оттого, что кровь теряет свойство жидкости текучесть, превращается в магму, твердеющую массу (различные тромбы), которая уже не подчиняется сердцу, его посылающим толчкам. Астрономы, платные обтиратели телескопов, боятся смотреть в окуляры, молчат о беспорядках и бедствиях над нашими головами... А все-таки благодарность и слава безымянному грузчику (действительно, как его звать?). Леди и джентльмены, корни и корешки, а не спеть ли нам что-нибудь подпольное? запрещенное? какой-нибудь псалом? -Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых, который не заворачивает к нам сюда, в гадюшник, кто не пьет с нами отдающее смертью и порчей пойло, кто не сосет загаженный воздух города сквозь сигаретные фильтры, кто не бьет ближнего своего безразличным кулаком, кто не мнет грудь минутной подруги с холодным упрямством и волей, как резиновое развивающее кисть кольцо, кто не идет в обезглавленный храм смотреть шансоньеток, сигналящих белоснежными ляжками с экрана, что повешен в глубине алтаря, кто не тащит в подвал, на ржавую сетку и обугленный тюфяк профуру, не ширяется, не глотает колеса, не тащится от бензина, не нюхает ацетон... Блажен... А люди все ходят кругами несчастные узники. Делают вид, что садятся в автобус (автобусные остановки вокруг сквера), заезжают за угол, выгружаются и снова ходят, ходят, копятся на остановках. Человек - вывих природы, недоразумение, позорящее Творца. Дай-ка мне твое плечо, пододвинь опору. Что-то я огруз... Мысль, смешанная с пивом,взрывчатка вроде нитроглицерина. Дай-ка ухо, приятель. Поближе. Отолью излишек слов. Так или иначе - мысль вспенивается и пучится: говорил вам-пиво несвежее!.. Ты говоришь- это мысль!.. Что такое мысль? Взятая в дорогу, как посох, она погоняет путника. Нанятая служанкой, командует в доме. Во имя нее человек покушается на человека. Вот ее логика: если ложка слишком велика, то не ложку выбрасывают, а разрывают рот. Недоумки! Как я устал! И к тому же ничего не понимаю в происходящем. Гарсон, еще пинту!.. Отставить!.. Старик: Я говорил, что за нами ведется наблюдение, что они постоянно шпионят за нами и хотят схватить! Вот и настал наш час, мой ангел, встань за меня, за мою спину, и не бойся. Я не отдам тебя. Кого ты там еще увидела?.. Этот несчастный безобиден. Он сам нуждается в защите. Пусть лезет под скамейку, не обращай внимания. Чуточку еще потерпи, дай только выбрать место на небе посвободнее, без проводов, без домов. Вон тот угол, тот просвет улицы, кажется, подходит. Почти от середины неба и до пруда кусок свободного пространства. Оттуда и хлынет на вас, несчастные. А вы, юноша, если уж оказались здесь, станьте сбоку и не мешайте, не загораживайте... Капитан, стойте! остановитесь! слышите?! Не приближайтесь! Уводите свою команду, пока не поздно. Вы играете судьбами мира, капитан. У меня в руке страшное средство. Безумцы, они вздумали окружать нас! Они решили взять нас, как щенят. Не ведают, что творят... А вон и крысы! Крысы бегут с корабля! Смотри, девочка, крысы бегут из города, они почувствовали. А эти дурни в фуражках ничего не чувствуют. Тем хуже для них. Вот трость, сунь-ка ее под скамейку ущербному, пусть отгонит от себя крыс. В руках у капитана переговорное устройство, верно, он готовится произнести ультиматум. А между тем его подчиненные все ближе, думают, что подбираются незаметно. Юноша, будьте наготове. Еще шаг, капитан!.. Молодой человек: Ахтунг, филины! На горизонте менты. Не к нам ли? Нет, похоже, не к нам. Но от этого не легче. Мне не легче. Кажется, собираются прихватить девочку, ее хахаля и деда. Сейчас расчухают, что это обыкновенная ходячая банка краски. Интересно, какова будет реакция. Санитары обалдеют, это ясно. Такого им еще не приходилось видеть... Ага, офицер достает мегафон. Наверное, будут очищать сквер от посторонних. Надеюсь, они не собираются стрелять. А вон и Прыщ нарисовался. Прячется за деда и девчонку. Пытается забраться под скамейку. Тебе-то чего бояться, приманка для раков?! Откуда он вообще в городе?.. Говорят, что Прыщ в прошлом большой человек, генерал или что-то вроде этого. Что-то стукнуло в башку, опростился и опаршивел. Ходит теперь, сверкает ободранными расцарапанными ягодицами, как обезьяна. Явление, что ни говори. Вернется папаша (укатил, как всегда, ни слова, ни полслова - куда? зачем?), надо спросить, что это за притча такая, почему власти не заметают его. Это же какой-то бесплатный фильм ужасов... Итак, филины, события продолжают развиваться. Менты берут в кольцо скамейку с девочкой и дедом, ухажор держится рядом, молодец. От урны под скамейку на четырех конечностях вполз Прыщ. Купа, раздай пустые бутылки филинам, а полные сложи под кустик. Могут пригодиться, когда все кончится. Что ж, будем вставать. Разомнемся. Девчонку никак нельзя отдавать. Хахаля и деда - куда ни шло, а девчонку нельзя. Чуть что, прикроется, я уведу ее дворами. Посуду применять лишь в крайнем случае. Взяли себя в руки, подтянулись! Выпито сегодня прилично, но не время расслабляться... О, мужики! Смотрите! Смотрите и учитесь! На деда смотрите! Вот это боец, это настоящий кун-фу! В одной руке дубинка, в другой складешок. Чего доброго, он еще и попишет кого. В такие годы и такая моща! Передает палку Прыщу под скамейку. Верно, чтоб тот с тыла прикрыл. Вперед! Подсобим!.. Фу ты! брысь! брысь! тварь! Куда тебя под ноги несет! Еще одна. Купа, откуда столько крыс, не скажешь? Среди бела дня. О, а там что творится! На дорогу, на дорогу смотрите! На перекресток! Автобус буксует из-за них. Друг по дружке прут. В несколько слоев. Такого я не видел. Но все равно - вперед, и с песней. Отбиваем девочку и ходу. Только нас и видели... У-у, твари поганые, пошли вон! Давите, не обращайте внимания. О чем он там в мегафон? Мою фамилию называет? "Голубев", кажется, говорит. Не за мной ли? Если так, то давайте еще быстрее шевелить поршнями. Ну, дедуля, продержись немного, попугай ножичком... Следователь-врач: Товарищ генерал-целитель, разрешите доложить обстановку. С четырнадцати ноль-ноль мы осуществляем наблюдение за сквером в сильную оптику, ведем съемку двумя камерами с одновременной трансляцией изображения на два экрана в просмотровом зале. Как и было намечено, в зале собрались все заинтересованные лица, верховные народолюбцы и их заместители. К сожалению, операция "Урок" до сих пор не завершена. Имеется несколько объективных и субъективных причин. Не была вовремя замечена и нейтрализована группа бездельников, возглавляемая сыном Голубева. Своими действиями они мешали продвижению сотрудников, внезапное появление на улицах города большого количества крыс внесло сумятицу в работу транспорта, вызвало многочисленные пробки и помешало переброске в район сквера дополнительных сил. Нашими службами не было выявлено то обстоятельство, что Голубев имеет сообщников, личность которых устанавливается. Один из сообщников Голубева, пожилой мужчина среднего роста, имел при себе аппарат или прибор неизвестного назначения, выполненный в виде обыкновенного перочинного ножика. При помощи этого прибора фактически и была сорвана операция. Остановимся на этом подробнее. Наблюдения и съемка телеобъективом показали: неизвестный в самом начале операции провел аппаратом или прибором над своей головой, в результате чего по небу прошла тонкая белая полоса, напоминающая след алмаза на стекле. Не исключено и совпадение между движением руки с ножиком и появлением полосы. Примерно через две-три секунды по этому следу ударила молния. Прямая замедленная молния небывалой яркости. Подчеркиваю: молния среди ясного неба. Яркость ее равнялась вспышке заряда в одну мегатонну. Характерно, что полной потери зрения у людей, несмотря на яркость, не произошло. Была временная потеря зрения и ориентации в течение восьми минут. Еще одна деталь. Во время вспышки камера No 2 зафиксировала на пленке и передала на экран силуэты снесенной более полувека назад колокольни и собора с неповрежденными куполами. Все вышеназванные обстоятельства не позволили офицеру, возглавлявшему операцию, произнести публичное разоблачение Голубева-Прыща, создать соответствующее общественное мнение, не позволили огласить результаты медицинской экспертизы о том, что настоящее состояние Голубева вызвано беспрецедентной его распущенностью, аморальным образом жизни и инфекционной болезнью, разновидностью СПИДа, которой он заразился и которая угрожает населению города. Во время последовавшей за вспышкой всеобщей потери зрения Голубеву, пожилому мужчине, девушке и юноше удалось скрыться. В сквере в настоящее время находятся сын Голубева с приятелями, трое наших наблюдателей и случайные прохожие. Только что поступившая в наше распоряжение оперативная информация позволяет надеяться, что операция "Урок" уже сегодня будет успешно завершена. В боевую готовность приведены все окружные силы безопасности, все приданные им рода войск. На первый план операции выдвигается изъятие прибора или аппарата. Не исключено, что это пробный образец какого-то нового супероружия. Из протокола No... (цифру поставить впопыхах забыли) известного всем числа и года от рождения Христова, по всей видимости, последнего: Гражданка С., прикрепленная к диетмагазину, что у лога: "Это были высокие мужчины, одетые как-то странно, но во все импортное. Вероятно, род блестящего велюра. Куда пошли, с кем встречались - не видела". Гражданин Г., пенсионер: "Оттуда. Знаю их почерк. Насквозь вижу. А за этим типом давно наблюдаю. Вне всякого сомнения - детская и подростковая организация. Политическая. Возможно, террористическая. Цель: свержение, попрание, дискредитация. У меня подробный список с адресами, краткими анкетными данными и данными на родственников. Прилагаю. Извините, что копия. Оригинал там, где следует. Тех двоих засек сразу. Не наши. Тут и специалистом не надо быть. Идут на связь. В то время, как мы разоружаемся, противник наглеет". Гражданка А., член родительского комитета школы: "Его надо во что бы то ни стало изолировать. Я была на педсовете, где его разбирали. Только подумайте! - детям мыть ноги. Шизофреник. Самая крайняя и опасная форма. Нет, я не специалист в этом, я работаю в техбюро, но тут и простым глазом видно. А мы таким вот детей доверяем. Изолируйте, я вас прошу, товарищ милиционер. Поднимем общественность, выйдем на любой уровень. Он же губит юные души". Участковый Л., лейтенант, столкнулся с неизвестными, обходя участок: "Сразу подумал: надо попросить документы. Почему? Трудно сразу ответить. Наши люди так не ходят. А те идут- на все наплевать, все нипочем, море по колено и участкового не замечают. А я, между прочим, при форме. Двое мужчин, высокие, примерно метр девяносто. Вероятно, близнецы. Глаза светлые, волосы вьющиеся, соломенного цвета. Одежда свободного покроя из белой ткани. За ними толпа зевак, возглавляемая Вадимом Ивановичем, бывшим учителем. Почти все из его команды. Хотел выйти на середину тротуара и по всей форме, вежливо, попросить документы. Не смог. Парализовало. Временный какой-то паралич. Иначе объяснить не могу. Ни слова сказать, ни двинуться. И последнее, в чем не совсем уверен. Мне показалось, что двое в белом шли, как бы не касаясь земли. Между их обувью (что-то типа белых импортных кроссовок) и тротуаром оставался зазор сантиметров в 10-15. Повторяю, не уверен. Но если дальнейший опрос очевидцев подтвердит это, рост следует брать с соответствующей поправкой". Молодой человек: Я ж говорил, что они вернутся! Что легавым их не взять! Смотрите! Вы видите? Да не туда смотрите, а туда! Видите! Да, двое в белоснежных балахонах, как физики-ядерщики, за ними высокий и сутулый, похожий на не до конца разогнутый ножик. Дальше - группа дивных уродцев, бесценный материал для кунсткамеры. Почти всех знаю. Рука-плавник, череп-курдюк, нос-хобот, голова под металлической сеткой, как плафон в клозете, почерневший от страха заика, две марафонистые старухи, которых время и дороги сточили ровно наполовину, известный мне и всему просвещенному перекрестку дедуня с тросточкой, мой знакомый стрелок с губной подсветкой, даже невозможный Прыщ - и тот плетется сзади. А вот и они! Вот и язвящая мою душу парочка. Юнца пропустим. Теперь все разом прочистили окуляры и смотрим на нее. Бесценный перл! О, трепещите, все четче проступают на смазанной репродукции города слова. Даже мои плавающие в пиве и нетерпении зрачки, кажется, различают их. Иерусалим, Иерусалим, избивающий пророков и камнями побивающий посланных к тебе! сколько раз хотел Я собрать детей твоих, как птица собирает птенцов своих под крылья, и вы не захотели... Но смотрите, что происходит за кустам! За группой наших славных знакомых целая туча мошкары в форме и без. И за деревьями. И за скамейками. И на крышах. И на той стороне улицы. И крадущиеся на цыпочках машины с красной полосой и глазом-мигалкой на крыше. И броневики, и амфибии! Наверное, объявлена всеобщая мобилизация. И все против моей девочки, я это чувствую. Пробил и мой час, братья-филины. Прощайте! Я должен быть там, где она. В дорогу, мой верный биплан. Нога все пролетает мимо педали, а вы смеетесь, филины-дальтоники... Вы не видите, что вижу я. Она вчеканена в реальность, она неопровержима, как моя рука на фоне сомнительных домов и ваших блестящих от пива рож. Она - единственная правда среди фантомов и мнимостей. О слезы! очистительный дар детства. Он плачет, говорите, он надрался, говорите. Ваше дело - смейтесь! Оставайтесь тут и смейтесь. Моя крылатая тень (уже включены уличные фонари, уже дышат они ослепительным брызжущим светом) легко лавирует между кустами и скамейками, между прохожими и проезжими, между блюстителями. Все - мимо, мимо... Безрукий памятник чугунному герою, раскрашенный под попугая домик билетерши, киоск с газетами - раскатанной в листы кашей из бумаги, пошлости из типографской краски, магазины, прилавки, банки, тряпки, одежда - свивальники для мертвых тел. Все мимо!.. А вот и они! Садятся в трамвай. Им пытаются помешать, задержать. Целая футбольная команда накачанных молодчиков с каменными подбородками. Бесполезно. Бьются, как мухи в стекло, в невидимую стенку. Трамвай трогается, скользит по рельсам, уцепившись дугой за провод. Гроздь оперативников повисает на каком-то выступе сзади, но от первого же толчка отваливается, как засохшая грязь. И я лечу в раскрытые еще двери и понимаю, что бабахнусь сейчас в прозрачное препятствие, и отлетят крылья моего биплана, а сам я с расквашенным носом и лбом брякнусь на асфальт. Я готов! Зажмуриваюсь... И успеваю на заднее сиденье... С ними! С ней! Вечер, и в вагоне, кроме нас, никого. Улицу лихорадит от мигалок. Военные и милицейские машины запрудили улицу. На рельсы выезжает броневик. Как бьется сердце! Не бойся, малыш, не бойся, убежим!.. Поднялся ветер. Роняет урны, летние прилавки. Ветер такой силы, что вгоняет заводские дымы обратно в трубы, приподнимает броневик и катит по улице, как пустую консервную банку. Срывает крышу трамвая. Но ветра не чувствую, ветра не вижу, лишь чуть шевелятся кудри тех двоих, в белом, что стоят там, где должен быть вагоновожатый: аргонавты, ведущие трамвай между Сциллой и Харибдой. В далеком просвете улицы, куда мы летим на трамвае, поднимается луна - присыпанная пеплом желто-красная металлическая болванка. Луна висит на конском волосе, это хорошо видно. И дивно, и страшно. Чуть проведи ножом, и она ринется вниз, в просвет между домами, в точку, куда уходят рельсы и улица. И тогда улица, как доска качелей, подлетит другим своим концом к звездам, которые едва держатся на обсыпающейся ткани, подлетит, разбрасывая по сторонам сверкающие безделушки автомобилей, засохшие пряники домов. Ветра, бушующего в городе, не слышно, он странным образом не ощущается в трамвае, мчащемся без крыши. Но явственно доносятся звуки: сигналы патрульных машин, вой сирены, грохот железа, шипение сигнальных ракет, выстрелы, музыка, смех, звон стекол. И все это покрывает ясный звон колоколов, ликующий звон колоколов несуществующей, взорванной полвека назад колокольни. |
|
|