"Изумленный капитан" - читать интересную книгу автора (Раковский Леонтий Иосифович)

III

– Савка, ты что там возишься, поел бы лучше, – обернулся к сыну Борютин-большой.

– Я наелся, тятенька! Не хочется, – ответил Савка.

Он сидел на корточках перед печкой и глядел на догорающие угольки. В руках у Савки была какая-то деревянная трость: Савка помешивал ею в печке. Конец трости обгорел, обуглился и стал похож на клинок шпаги. От него тянулась в печку тоненькая струйка дыма.

– Видно, по маменьке, по сестрицам стосковался, – тихо заметил Возницын. – Савка, поди-ка, посиди с нами! – тронул он Савку за плечо.

– Брось, Савка, не горюй, ты, ведь, гардемарин! Пойди, выпьем, – сказал князь Масальский, протягивая Савке чарку.

Савка не обернулся – он продолжал молча сидеть у печки.

– Ну и сын у тебя, Лука! Лучше отца родимого: отец пять лет в арифметике сидит, а сын за год в геометрию шагнул! Обогнал батьку, ай да Савка! – пьяно захихикал Масальский, лукаво подмигивая Возницыну.

Борютин-большой ничего не сказал – сдержался. Только с презрением вскинул глаза на Масальского.

А князь Масальский, забыв и о нем и о Савке, уже кричал прямо в лицо разрумянившемуся Андрюше Дашкову:

– Поручик Пасынков – дурак! Я лучше его экзерцицию понимаю! Подумаешь, он меня будет учить, как надлежит отдавать комплемент генералитету. Конечно ж, не от ноги, а на караул с плеча! Было б кого слушать, а то – солдатского полку поручик…

Борютин-большой снова обернулся к печке. Савки там уже не было: он лежал поперек нар, уткнув голову в подушку.

– Сколько я в первые годы слез пролил, как привезли сюда! – улыбнулся Возницын.

– Тебе, Артемьич, все-таки легче было – ты до царского смотру уже в иноземной слободе учился. Помнится, я возвращался из Москвы, а тебя матушка везла заплаканного…

– Ехали к Густаву Габбе, который содержал немецкую и латинскую школу, – ответил Возницын.

– Вот видишь, ты уже до Питербурха в чужих людях жил. А его, – Борютин кивнул на сына, – прямо из девичьей взяли. Парню только шестнадцатый год с Успенья пошел. Ему бы в свайку играть да голубей гонять, а он тут, бедненький, над радиксами всякими, прости господи, должен корпеть да проклятый вахтенный диурнал писать!

Борютин досадливо махнул рукой, налил чарку водки и залпом выпил. Задышал редькой и чесноком в лицо Возницыну:

– Э, будь я побогаче, я б тогда, ей-ей, на смотр не явился б! Как наш Веревкин, что юродство на себя напустил. Драгун за ним приехал, а он залез по уши в сажалку и дурным голосом оттуда кличет. Правда, Веревкину это дорого стоило, да зато теперь он сидит спокойно в вотчине, на медведей ходит, а мы тут – ровно цыгане какие…

Борютин отрезал холодного пирога с морковью и жевал.

Возницын задумчиво смотрел на оплывающий в медном шандале огарок свечи.

За пять лет совместной жизни в академии он наизусть знал все рацеи Борютина-большого.

Возницын знал, что Борютин сейчас начнет проклинать и море и Санкт-Питербурх («Согнали на край света, а чего мы тут не видали? Пусть по морю тот и носится, у кого своей земли мало, а у нас – слава те, господи!). Знал, что будет неодобрительно отзываться о готовящемся низовом походе („Только что замирились – опять воевать! А зачем нам этот поход? Без сарацинского пшена или шелков персидских не обойдемся? Лучше дома за сохой ходили б – больше проку стало бы!“).

Одним словом, старику были не по душе все новые порядки. Да что – спорить с ним будешь?

Но Борютин дожевал пирог, утерся ладонью и неожиданно заговорил совсем о другом – о Фарварсоне и о постылой науке:

– А мне, старому, разве легко? Англичанин, папежная, католицкая душа, Вор-Форсун этот как козел по светелке скачет, слюной брызжет да лает: – Што ест нумерацио? Што ест аддицио? В голове-то у меня одно: как там моя Домна Прокофьевна с молотьбой да с государевыми податьми управилась, а тут изволь, батюшка, точно попугай отвечать. Погоди, как это?.. – Борютин наморщил лоб, вспоминая: – Арифметика или числительница есть художество честное, независтное и всем удобопоятное, многополезнейшее и многохвалнейшее… Тьфу ты!.. – махнул он рукой.

Возницын рассмеялся.

– Однако за три года – как «Отче наш» выучил!..

– Вам, молодым, хорошо смеяться – вы все субтракции да мультипликации легко затвердите, а вот таким старикам, как я или Пыжов из второй роты, уже не в коня корм. Пыжов с осени в плоской навигации был, а нонче и арифметики мало знает. О нем уж и Адмиралтейств-коллегия справлялась: какой ради причины с высшей науки в нижнюю вступил? Того и гляди, в солдаты упекут. Вот и я боюсь, как бы меня царь Петр из гардемарин в матрозы не пожаловал. Сколько лет в арифметике сижу, а никак дальше ломаных чисел сдвинуться не могу… Артемьич, я вижу, ты мало пьешь… Давай выпьем с горя!

Борютин налил ему чарку водки.

Возницын послушно опрокинул ее в рот, сморщился, затряс толовой.

– Так, говоришь, Лука Иванович, – дальше ломаных ни шагу? – весело улыбаясь, спросил он.

Борютин только кивнул головой, – рот был набит.

– А ведь, помнишь, Лука Иванович, в арифметике написано:

Но несть той арифметик, Иже в целых ответник. А в долях сый ничтоже, Отвещати возможе…

– Чорт с ними, с долями и с целыми! – досадливо махнул Борютин. – Знаешь, Сашенька, был бы я помоложе – вот те крест святой – сбежал бы!

– За побег Адмиралтейств-коллегия кнутом бьет.

– Однако, сказывают, в Москве много учеников в бегах обретаются.

Князь Масальский, окончивший что-то говорить Дашкову, поймал последние слова Борютина:

– Что, говоришь, в Москве? Как там наш адмирал Ништадтский мир празднует?

Борютин-большой не спешил с ответом: он копался во рту толстыми, волосатыми пальцами. Потом громко рыгнул и поднял на князя захмелевшие глаза.

– Да в Москве – ничего. На Григория Богослова пожар небольшой случился. Царь, как оглашенный, по Москве летает. Моего холопа Сучка? на Басманной санями сшибли.

– Эка важность – Сучок! Что он у тебя – последний? – сказал князь Масальский, выбирая в чашке огурец покрупнее.

– Тебе, князь, ничего, коли у тебя дворов много. Небось, пашни четей с полтораста имеешь? А у меня – Возницын знает – восемь дворов, да и те пустые! У тебя вот бострок голландских сукон, а у меня – сермяжный! – вспылил Борютин.

Князь Масальский, зло сощурив глаза, ел огурец.

– Ну, и что ж дальше? – раздувая ноздри, заносчиво спросил он.

– А то, что я непрошенным за стол не лезу! Чужого не ем!

Князь Масальский вспыхнул. Он оторвал огурец от задрожавших губ и через стол тюкнул им по голове Борютина.

Колченогий стол зашатался. Зазвенела посуда. Свеча упала и погасла. В мазанке стало темным-темно. Только небольшое оконце белело сбоку.

– Артемьич, не замай! Я ему, щенку, покажу, как меня, гедиминовича! – барахтался в одном углу Борютин.

Из другого угла, поближе к двери, доносилось:

– Дашков, пусти! Я его, сучьего сына, клинком!

– Пойдем, пойдем! Ишь, фехту выучился! Хозяев разбудишь, – отвечал спокойный голос Андрюши Дашкова.

Скрипнула дверь.

– Парик мой, парик! – крикнул в последний раз князь Масальский, которого Дашков выталкивал из комнаты.

Дверь захлопнулась.

Возницын знал: из андрюшиных крепких рук князю не вырваться.

Борютин-большой обмяк: уткнув голову в бострок Возницына, он плакал пьяными слезами.

– Меня, гедиминовича, огурцом!..

– Ложись спать, Лука Иванович, ложись! Завтра рано вставать, – освобождаясь от Борютина, сказал Возницын.

Он в темноте накинул шинель, взял треуголку и, вытянув руки вперед, пошел из комнаты.

На хозяйской половине, за ширмой из старого паруса, горел свет. Скрипела зыбка. Плакал ребенок.

Возницын стоял у порога, торопливо застегиваясь.

Он уже открывал дверь в сени, когда кто-то схватил его за локоть.

Возницын, удивленный, обернулся. Перед ним стояла молодая гречанка, стыдливо стягивая на груди накинутый на голые плечи старый тафтяной платок.

– Господин сержант, синхори?зете ми [1], уговорите авфе?нтис [2] Борютин, чтобы он переехал на другой дом! Я одна с матерью. Муж в Рогервик. Мы боимся пьяних! Ки?рие [3] сержант.

На Возницына умоляюще и чуть-чуть лукаво смотрели черные, большие глаза гречанки.

– Уговорите. Сас перикало? [4]. Я уплачу за это авфе?нтис Борютин пени?нта копи?киа [5], польтину!

Возницын ничего не ответил. В голове у него шумело. Хмельные мысли теснили одна другую.

Он вдруг нагнулся, чмокнул гречанку в губы и опрометью кинулся вон из мазанки.