"Все люди — враги" - читать интересную книгу автора (Олдингтон Ричард)

III

В конце марта Тони пришел к окончательному решению и начал действовать не откладывая. Он затруднился бы объяснить, что именно заставило его решиться. Вероятно, решение это было фактически принято гораздо раньше — еще когда он бежал из Трувилля, — и осуществление его было только вопросом времени, которое потребовалось ему, чтобы осознать совершившийся в нем перелом.

На апрельском заседании правления, после того как была разыграна обычная торжественная церемония, — служители культа денег механически выполнили установленный, хотя и не имеющий значения ритуал, — Тони подал письменное заявление об уходе с просьбой вернуть ему его небольшой капитал. Будь это для него менее серьезно, его, несомненно, позабавила бы и вся эта смехотворная процедура и различные степени комического возмущения, ужаса и добродетельного негодования, вызванных его простым поступком.

— Что это? Что это? — вскричал председатель, пробегая вытаращенными глазами коротенькое заявление. — Заявление об уходе! Ну, ну, Кларендон, что за шутки, первое апреля, было вчера.

— Я не шучу, — сказал Тони спокойно, стараясь пользоваться их фразеологией. — Этот документ является результатом серьезно обдуманного мною решения, и я прошу правление дать ему ход.

— Но ведь это же невероятно, неслыханно! — воскликнул председатель, откинувшись на спинку своего трона и хлопнув рукой по столу, — жест, долженствующий означать непреклонную волю и острую, как шило, проницательность. — Человек в вашем возрасте, у которого вся жизнь впереди, с теми перспективами, какие мы можем ему обеспечить, подает заявление об увольнении. Знаете, Кларендон, я… я, право, вынужден просить у вас серьезного объяснения! Да, объяснения! — повторил он, обводя глазами сидевших за столом, как бы ожидая аплодисментов за свою твердую и мудрую позицию.

Среди собравшихся пробежал сдержанный ропот:

«Да, да, безусловно!», «Совершенно правильно!», «Необходимо добраться до сути дела!» Комическая сторона происходящего едва не заставила Тони расхохотаться, что было бы весьма опасно, а остановившийся полный изумления взгляд дядюшки Маргарит не облегчил его тяжких стараний подавить разбиравший его смех.

— Мне очень жаль, если вы видите в этом, гм…

… что-то ненормальное, — сказал Тони, борясь со смехом, — но я намерен это сделать. Что же здесь особенного, если человек уходит со службы?

— В ваши годы… — возразил председатель. — И как мы можем быть уверены, что вы не собираетесь перейти к нашим конкурентам, со всеми теми ценными секретами, которые у нас выведали?

— Я не знаю никаких ценных секретов, — отвечал Тони, — но, во всяком случае, я даю вам слово, что не разглашу ничего из того немногого, чему я научился здесь, и не перейду ни в какую другую фирму.

— И потом это изъятие вашего капитала? — Председатель не обратил внимания на последние слова Тони. — Сумма большая! Для нас это крайне неудобно. Вы намерены выбросить ваши акции на рынок?

— Нет. Конечно, если другие пайщики пожелают их купить, я готов ждать любой приемлемый срок, В противном случае я буду сбывать их небольшими партиями.

— А почему бы вам не оставить их в деле? Вы имеете солидные гарантии и получаете высокий дивиденд.

— У меня имеются серьезные основания личного характера для изъятия из дела этих денег.

Председатель глубоко вздохнул и обвел взглядом сидящих вокруг стола, словно говоря: «Ну, что нам делать с этим неблагодарным мерзавцем?» Тут дядя Маргарит, который до сих пор сидел молча и только весь побагровел, вмешался в дело.

— Можно ли допустить, что вы серьезно настаиваете на вашем нелепом заявлении? — обратился он к Тони.

— Совершенно серьезно.

— Предположим, что мы откажемся считаться с ним? — Пресловутая железная воля проявилась во всем ее расцвете.

— Боюсь, что вам придется с ним считаться, — сказал Тони просто. — Мое решение бесповоротно.

— Следует ли нам предположить, что ваш… э… необъяснимый поступок означает неуверенность в финансовом положении общества?

— Нимало, — равнодушно ответил Тони. — Я ничуть не сомневаюсь в том, что оно вполне, как у вас говорится, здорово.

— Значит, вы собираетесь уйти в другое дело?

Подумайте хорошенько. Это опрометчиво в вашем возрасте, особенно когда вы уже, несомненно, пошли в гору.

— Ничем таким, что вы называете «делом», я не собираюсь заниматься.

— Вы хотите уверить меня, что в ваши годы вы собираетесь «уйти на покой» и ничего не делать? Прозябать в праздности? Как это возможно с вашим ничтожным капиталом?

— С меня хватит. И уверяю вас, что буду гораздо больше занят, чем когда-либо был занят здесь.

— Я вас не понимаю.

— А так ли это важно? — устало спросил Тони. — Я тут ничем помочь не могу. Мне кажется, вполне достаточно того, что я сам отдаю себе отчет в своих желаниях.

Дядя побагровел еще больше, и Тони собрал все свое мужество, ожидая вспышки гнева, но старика, по-видимому, осенила какая-то мысль, и он обратился к председателю самым проникновенным менторским тоном, который, как было известно Тони, он надеялся в некий прекрасный день перенести в Палату общин.

— За время моей долголетней деятельности, — сказал он, — многие молодые люди попадали в мой кругозор. Мне кажется, что я могу взять на себя смелость утверждать, что мне известны все трудности и опасности, которые сопутствуют успешной деловой карьере, и я хотел бы, если вы разрешите, внести маленькое предложение в связи с этим неудачным и недальновидным шагом нашего молодого друга.

— Пожалуйста, — сказал председатель.

— В такое напряженное и неустойчивое для промышленности время, как сейчас, каждый человек в интересах государства должен быть на своем посту.

Мне нет надобности напоминать вам, что налоговое бремя тяжело, а трудности получения прибылей все возрастают. Нельзя швыряться людьми.

«Как он борется за то, чтобы удержать деньги в семье, — подумал Тони, — пожалуй, сейчас мы еще услышим, что нельзя гневить бога».

— По моему мнению, наш юный друг, у которого нет ни нашего опыта, ни присущего нам чувства ответственности, проявляет непостижимое легкомыслие.

Но молодые, они и есть молодые, и нам, знающим жизнь лучше их, приходится проявлять к ним снисходительность до тех пор, пока они по-настоящему не впрягутся в работу.

— Старый ханжа, — пробормотал про себя Тони, — не воображай, что тебе удастся запрячь меня в ярмо.

— По-моему, наш молодой друг действует поспешно, под влиянием момента, не подумав серьезно о последствиях, и я полагаю… более того, я убежден, что мы должны дать ему возможность тщательно взвесить все стороны его поступка. Предложение, которое я бы позволил себе внести, заключается в том, чтобы предоставить ему двухмесячный отпуск, в течение которого он хорошенько подумает о своем намерении.

— Безусловно, — сказал председатель. — Разумеется, ему надо дать отпуск.

— Да, да, отпуск, — подхватили все в один голос, точно испытывая громадное облегчение оттого, что сразу нашлось и объяснение такому неслыханно Оскорбительному поступку и способ выйти из положения.

— Ваше заявление об уходе полежит до июньского заседания правления, — сказал дядюшка, обращаясь к Тони, — а к тому времени, я уверен, — и мы все уверены, — вы сами возьмете обратно свое заявление. Поезжайте в отпуск, мой мальчик, отдохните, поживите в свое удовольствие, но время от времени подумывайте серьезно о вашей будущности и о вашем долге — полезного члена общества и уважаемого гражданина.

У Тони пропало всякое желание смеяться. Он чувствовал, что не в состоянии больше выносить это отвратительное ханжество, и прекрасно видел, к чему ведет хитроумная уловка старого джентльмена. Во время этого подсунутого ему отпуска, — смешно, что и Уотертон рекомендовал ему тот же идиотский выход, — все семейные батареи, начиная с Маргарит, будут направлены на него, и его затравят насмерть.

И ведь не потому, что они хоть чуточку заинтересованы в нем лично, а потому, что его жизненное назначение — добывать деньги, все больше и больше денег для Маргарит, чтобы она могла тратить их на свое продвижение вверх по общественной лестнице. Благодарю покорно.

Тони встал и окинул взглядом собравшихся.

— Я вижу, что мне совершенно бесполезно пытаться объяснить вам свои побуждения, — сказал он. — Вы их не поймете. Я почтительнейше отклоняю ваше предложение. Мое решение окончательно и бесповоротно. Вы можете соглашаться или не соглашаться с ним; я сложил с себя свои обязанности и не возьму больше ни за один день ни жалованья, ни директорской премии. Помимо этого, пока мои деньги остаются в распоряжении компании, я не буду брать за них более пяти процентов — все, что сверх этого, будет возвращено мною обратно. Единственно, о чем я прошу, — это не увольнять моего секретаря и мою машинистку. Я ухожу и не вернусь. Прощайте!

Он вышел, не обращая внимания на их протесты и возмущенные возгласы.

Итак, с этим было покончено. Тони распрощался со своими подчиненными еще до заседания правления и привел письменный стол и бумаги в полный порядок для своего преемника — если только на место такого бесполезного паразита, живущего за счет деляческого кумовства, потребуется преемник. Теперь он мог немедленно покинуть контору. Но когда Тони спускался по полированным ступеням мраморной лестницы со сверкающими медью и лаком перилами, у него было томительно-неприятное ощущение в затылке, точно ему грозил выстрел — в любую минуту из какой-нибудь боковой двери мог появиться дядюшка Маргарит и возобновить нравоучительный спор.

Швейцар, прощаясь с Тони, взял под козырек, и Тони дал ему бумажку в полсоверена.

Как только он очутился на улице, неуверенность перешла в тайное ликование. Он знал, что битва только еще начинается, что все домашние ударные отряды еще будут брошены против него, но был уверен и заранее радовался этому, — что отныне он свободен навсегда. Половина двенадцатого, красный автобус с плакатом, рекламирующим пьесу, «которую вы непременно должны посмотреть»… Он решил, что ему надо немедленно продать, заложить или подарить кому-нибудь свою директорскую пару. Уже сейчас фирма со всем тем, что она олицетворяла, отдалилась от него на расстояние пяти тысяч световых лет.

Он остановился на краю тротуара у Английского банка, дожидаясь, когда можно будет перейти улицу, и вспомнил, как когда-то давно, сидя с Уотертоном на империале автобуса, горячо распространялся о том, что не желает быть частью общественной динамо-машины. Много времени понадобилось ему, он шел извилистыми и не всегда верными путями, но на этот раз он нашел себя окончательно. Тони стал тихонько напевать:

Последний раз осмотрят ранец,

Последний проведут парад…

Он позвонил из автомата Джулиану и условился, что зайдет за ним в контору и они пойдут вместе…

завтракать. Немного позже он зашел в собор св. Павла, надеясь отдохнуть в тишине, но его тотчас же выгнал оттуда ужасающий скрежет и лязг каких-то механических приспособлений, с помощью которых ремонтировали склеп. Подобно другим париям он нашел приют на набережной. Он шагал, прислушиваясь к симфонии трамваев и созерцая красоты рекламного искусства по ту сторону реки. Отдавая должное их блестящей инициативе, он дал обет никогда больше не пить шотландский виски такой-то марки и не одурманивать свой мозг именно такой копеечной газеткой.

Выгодное дело реклама. Он приятно провел около часа, наслаждаясь ощущением свободы, и в половине первого зашел в контору к Джулиану.

Круглолицый, светловолосый Джулиан выглядел до смешного юным в визитке, в брюках в полоску и в туго накрахмаленном белом воротничке. Его чистенький котелок и лайковые перчатки лежали на свободном от всяких бумаг письменном столе. Никакой нужды в таком строго профессиональном костюме, в сущности, не было. Вряд ли можно было предположить, чтобы кто-либо поручил Джулиану какое-нибудь дело, но так как он взимал со своих родителей тысячу фунтов в год на том основании, что когда-нибудь сделается лорд-канцлером, то костюм сей имел некоторое оправдание как своего рода маскировка.

Тони сочувствовал Джулиану и недоумевал, почему ложная гордость заставляет прирожденного журналиста тратить попусту свою молодую жизнь, сидя в адвокатской конторе, вместо того чтобы заниматься делом, которое ему по душе.

— Я помешал? — спросил Тони, увидев, что Джулиан пишет.

— Нет, ничуть. Я уже кончаю. Нужно было написать две-три заметки, чтобы выручить приятеля, которому хочется поехать в Туикенем. Ему не дают писать отчеты о футбольных состязаниях, — стиль, видите ли, недостаточно хорош.

— Понимаю. Где позавтракаем?

— В клубе.

— Нет. Ни в один клуб я больше ни ногой, разве что по несчастной случайности или, как говорится, бог накажет.

Джулиан вытаращил глаза.

— Что вы хотите этим сказать?

— Потом расскажу. Мне нужно вам кое в чем покаяться.

— А, — равнодушно. — Ну, тогда к Симпсону?

— Нет. Идемте просто в трактир, в дешевый трактир!

— В трактир! — воскликнул Джулиан, невольно оглядывая свой безупречный костюм. — Чего ради?

— Я вам скажу, когда мы будем там. А пока надевайте ваше элегантное пальто и идем.

Подобно многим молодым англичанам своего круга, Джулиан больше всего боялся показаться смешным и замечал самые тонкие оттенки декорума, ускользавшие от менее избалованных людей. Он сильно покраснел и стал доказывать Тони, что никак невозможно идти в трактир в таких костюмах, и умолял его пойти в клуб.

— Дорогой Джулиан, — сказал Тони, — что такое ваш клуб, что такое всякий клуб, как не шикарный трактир, где собираются скучнейшие люди? Нет, я больше не желаю слушать идиотскую болтовню о лордах, о том, как бы следовало поступить премьер-министру. А кроме того, мне нужно поговорить с вами.

Тони повел Джулиана в Аделфи, где пол был усыпан опилками, а посетители восседали за стойкой на высоких табуретах, ели жестковатое мясо и салат и запивали пивом. Джулиан сидел на своем табурете с обиженным и несчастным видом, и Тони почувствовал к нему жалость за то, что он — сын богатых родителей.

— Зачем вы меня сюда притащили? — сердито спросил Джулиан.

— Прежде всего давайте выпьем за мою новую жизнь. — Видя недоумение Джулиана, Тони прибавил: — Я забыл вам сказать, что я сегодня распрощался со своей службой и последний, раз перешагнул порог конторы.

— Вот как? — сказал спокойно Джулиан. — Почему?

— Вы ждете объяснения? Почему всем непременно нужны объяснения? Ну, скажем, что я сыт по горло.

— Может быть, вам нужно было взять отпуск? — невинно предложил Джулиан.

— Черт! — воскликнул Тони, рассердившись в свою очередь. — Я, кажется, готов разорвать на части всякого, кто мне еще заикнется об отпуске. К черту отпуск! Мне нужна жизнь. По крайней мере, хоть вы-то, Джулиан, видите, что вся эта деловая беготня по кругу пустая трата жизни?

Джулиан пожал плечами.

— Без этого обойтись нельзя. И я бы сказал, что это и есть жизнь. А что еще делать? Если вы хотите порвать с деловыми кругами — дело ваше, но мне думается, вы довольно скоро соскучитесь и вас потянет обратно в упряжку. Неужели вам хочется всю жизнь лодырничать?

Тони вздохнул. Джулиан успел уже немножко отравить его радость. Он такой же, как все те, кто блаженствует благодаря существующему порядку вещей; в сущности, он ничем не отличается от своего дядюшки.

— Хорошо, — сказал Тони, — я сам за себя выпью и не стану просить вас присоединиться. Пью за свое счастье в это же время в будущем году.

— Ну, а что говорит по этому поводу Маргарит? — спросил Джулиан, когда Тони поставил на стойку свою оловянную кружку. — Она одобряет?

— Она пока еще ничего не говорит, потому что я ей не успел сказать. Не нужно быть пророком, чтобы предугадать, что она не одобрит моего поступка и найдет что сказать с избытком.

— Не говоря уже о других членах семьи.

Тони набивал трубку и ничего не ответил. Джулиан незаметно покосился на него.

— Я не раз хотел вас спросить, — промолвил он нерешительно, — почему вы женились на Маргарит?

Этот прямой вопрос заставил Тони внутренне содрогнуться, так как он снова поднимал старую проблему и будил воспоминания, которых он всегда старался избегать. Тони зажег спичку и с невозмутимо задумчивым видом поднес ее к трубке.

— Это длинная история, — сказал он, — а впрочем, можно, пожалуй, сделать ее короткой. Почему люди вообще женятся?

— Да, но, знаете ли, мне всегда казалось, что Маргарит для вас неподходящая жена. Во всей этой истории было что-то загадочное.

— Большинство братьев не понимает, что другие мужчины находят в их сестрах, — сказал Тони, стараясь говорить шутливо, — если только они не из породы братьев, у которых всегда на языке «честь моей сестры». Но вот что, Джулиан, не хотите ли вы завтра поехать со мной во Францию?

— Это еще зачем?

— Бродить, болтать, смотреть на мир. Мы можем сегодня же купить себе рюкзаки и уехать завтра с первым поездом. Мне хочется поехать в Шартр.

Джулиан скорчил гримасу.

— Терпеть не могу путешествовать пешком, — сказал он пренебрежительно. — Устаешь, жарко. Кроме того, это как-то уж очень по-студенчески. Почему вы не заведете автомобиль, Тони?

— Потому что он мне не нужен. Но вы в самом деле не хотите поехать со мной, Джулиан? Мы могли бы делать небольшие переходы и изучать местные сорта вин.

— Очень жаль, но я никак не могу. Мне это не доставит никакого удовольствия, и, кроме того, я очень тяжел на подъем. А потом, — он засмеялся. — Видите ли, это еще пока секрет, но с будущей недели мне поручено регулярно писать передовые.

— Нет, в самом деле? — перебил его Тони. — Но это же великолепно! Я ужасно рад за вас, Джулиан. Я всегда думал, что это ваше настоящее призвание. Представляю вас столпом консервативной прессы! Ну, за ваше здоровье! Чудно, что мы с вами в одно время вступаем на новый путь.

— Только, пожалуйста, не говорите пока об этом никому. Даже Маргарит. Хорошо?

— Ну конечно. Сначала укрепитесь хорошенько, а воевать будете потом. Я поддержу вас, хотя от меня, конечно, помощь небольшая. Вряд ли мой голос будет пользоваться каким-нибудь авторитетом в вашей семье.

— Пока что это не даст мне крупного заработка, — сказал Джулиан, словно извиняясь, — но все же есть надежда зарабатывать тысячи две в год.

— Зачем всегда думать о деньгах? — возмущенно воскликнул Тони. — Было бы только на что прожить, главное ведь — сама работа. Как бы я хотел найти такую работу, которая была бы мне по душе. Но со мной дело обстоит иначе. Человек, которому можно в наше время позавидовать, — это художник, который зарабатывает себе на жизнь и которого никто не заставляет выполнять плохую или дешевую работу. Он вне этой злополучной машины, и его труд — это его жизнь. Но мне кажется, что и он долго не протянет.

В лучшем случае это хождение по канату, который все дергают и трясут. Но мне все-таки ужасно жаль, что вы не можете поехать со мной, Джулиан. Я уже предвкушал удовольствие побродить с вами недельки две. Ну что ж, поеду один.

— Почему бы вам не взять Маргарит?

— Боже милостивый, да вы представляете себе Маргарит, путешествующую с рюкзаком за плечами и ночующую на постоялых дворах, где, по всей вероятности, водятся клопы? Я был бы очень рад, если бы она поехала со мной и если бы это доставило ей удовольствие. Но она на будущей неделе отправляется гостить к каким-то шикарным знакомым вашей матери, а потом начинается сезон.

— Сомневаюсь, будет ли в этом году сезон, — сказал Джулиан.

— А почему бы нет?

— Вам, как бывшему дельцу, полагалось бы знать! Ожидаются осложнения с горняками, и я слышал в кабинете помощника редактора разговор о том, что если не будет достигнуто соглашение, забастовки не миновать.

— Ну, это сезону не повредит. Горняки не ездят ко двору, не посещают выставки в Королевской академии и не завтракают в ресторане «Савой».

— Не говорите глупостей, Тони. Это, во всяком случае, нанесет громадный ущерб промышленности, повлечет за собой колоссальные денежные потери, но, если стачечников поддержат еще и другие союзы, а к этому как будто и идет дело, все может кончиться революцией.

— Революцией! — воскликнул Тони. — Из-за заработной платы? Нет, нужно что-нибудь посерьезней для того, чтобы развязать силы революции! В особенности, когда вожди революционной партии поступают так же деликатно, как библейский царь Агаг, и верят в необходимость постепенности. Честное слово, меня тошнит от всей этой несусветной болтовни. Революцию пророчили еще тогда, когда мне не было пятнадцати, и с тех пор продолжают это делать вот уже двадцать лет. А ее до сих пор нет как нет, Не заражайтесь паникерством, Джулиан.

— Да, но война-то все-таки началась.

— Да, — сказал Тони грустно, — война действительно произошла. Но именно потому, что она разыгралась в таком грандиозном масштабе, все остальное кажется ничтожным. Люди дали выход своим звериным инстинктам.

— Ну, а если произойдет революция, что вы тогда будете делать?

— Постараюсь держаться в стороне. Ну, мне, кажется, пора домой, и там мне еще предстоит объясняться.

— Трудновато вам будет объяснить Маргарит, да и вообще кому бы то ни было, почему вы отказались от двух тысяч в год и блестящей деловой карьеры. Но держу пари, что самое большее через год вы вернетесь.

— Я ваше пари не принимаю. Это было бы нечестно с моей стороны. Что же касается объяснений, — ну что ж, посмотрим!

Расставшись с Джулианом, Тони медленно побрел к Трафальгар-скверу, почти не замечая ни уличного движения, ни толпы прохожих, спешивших или прогуливавшихся по тротуарам. Разговор с Джулианом оставил в нем чувство какой-то неудовлетворенности, а может быть, Тони был несколько уязвлен то ли в своем тщеславии, то ли в своей привязанности к Джулиану, встретив с его стороны такое равнодушие.

Обидно, когда стараешься щадить чужие чувства, а в результате узнаешь, что никаких чувств нет. Раздумывая постоянно об одном и том же, Тони пришел к заключению, что он не просто Энтони Кларендон, отказавшийся по личным соображениям от выгодного места, а некий символ своего поколения, своего народа, отринувшего дутые ценности обанкротившейся цивилизации. Отношение Джулиана было для Тони очень важно, потому что Джулиан в его представлении был тоже символом; он не забыл внезапного взрыва чувств много лет тому назад в Корфу, когда мальчик обнаружил перед ним глубокое душевное отчаяние, под которым как будто скрывалось стремление к какому-то идеалу. Он рассчитывал найти у него отклик, сочувствие и поддержку, а встретил холодное равнодушие, превратившее весь разговор в газетную хронику fait divers [108]. Если уж Джулиан не захотел, не потрудился понять… Тони охватило гнетущее чувство полного одиночества, ощущение постоянного malentendu [109] между ним и всеми, кого он знал. Если бы у него был хоть один-единственный человек, который понимал бы его и не приставал к нему со злобными либо унизительными требованиями объяснить свое поведение. Это они должны объяснить свое участие в этом гнусном обмане. Или они в конце концов правы, а он просто-напросто упрямый болван.

Он зашел в Национальную галерею и, побродив по двум-трем залам, уселся против Тициановых Ариадны и Вакха. Что сказал бы Тициан, если бы его попросили объяснить свою картину? А уж, конечно, его попросили бы, живи он сейчас среди этих бесчувственных варваров. Вероятно, он послал бы их к черту! Взгляд Тони упивался сочными венецианскими тонами, поблекшими, как старинная вышивка, но еще вызывающими в представлении первоначальную живость красок: плащ цвета пурпурного вина, похожий на императорскую мантию, голубые и белые тона одежды девушки, пятнистые леопарды, красно-рыжий цвет и кармин бородатого сатира, полуобнаженные нимфы.

Совершенное сочетание красок и форм! Ему вспомнился улыбающийся, в венке из гроздьев и листьев винограда младенец — Вакх Гвидо Рени, виденный им во Флоренции, и смягченные временем фрески Веронезе во Дворце дожей в Венеции. Бог Дионис, таинственное пламя темной земли, воскрешающее плоть и сеющее восторг, белое пламя вожделения, вырывающееся из колесницы… Объясните-ка это! «Прошу прощения, мистер Тициан, мне ужасно ха-а-т-т-е-лось бы знать, какой моральный урок вкладываете вы в ваш ммир-ровой шедевр? Подвиньтесь поближе к микрофону, будьте любезны, начинаем. Давайте вашу информацию. Передача для всего мира. Говорите, мистер Тициан, весь свет слушает! Это ваше обращение к человечеству и, не забудьте, тысяча долларов премии, если вы упомянете вскользь, что курите сигары „Ла Пианола“. Приступаем. Ну, ну, объясняйте же. Скажите йэху [110], что они олимпийцы».

Тицианы теперь только в скучных музеях, их нет в жизни. Появись сейчас новый Тициан, как бы на него обрушились все эти выхолощенные популяризаторы знаний и вонючие журналисты! В подтверждение того, что художника (но не жокеев, боксеров и сводников) лучше держать в бедности, его обрекли бы на голод и в конце концов посадили бы в тюрьму за оскорбление нравственности. Не будет больше богов, не будет больше тихих укромных мест на земле, и море помутнеет от наших грязных дел. Ваши женщины будут рожать, как свиньи, а вы будете работать, как роботы. И не останется для вас ничего ценного в жизни, ибо вы разучились понимать истинную ценность и для вас существует лишь рыночная цена.

А что касается средств существования, это будут делать за вас машины. Утром вы будете говорить: поскорее бы наступил вечер, а вечером: поскорее бы наступило утро. Словом, вы уподобитесь птеродактилям или гигантским ленивцам.

«Мне необходимо выбраться из Англии, — подумал Тони, — не потому, что Англия чем-то отличается или хуже какого-либо другого места, а потому, что я здесь связан и чувствую себя за что-то ответственным. Для меня лучше быть бедняком, голодать и умереть, чем жить этой живой смертью».

Он опять стал разглядывать картину, восхищаясь ее чувством меры и тонкостью, представил себе, как Рубенс внес бы в этот сюжет динамичную, но грубую энергию, чуть-чуть вульгарную; затем подумал о том, что у прерафаэлитов ясно чувствуется обесцвечение английского духа, отгородившегося от действительности дивидендами. С жгучим чувством утраты и уничижения завидовал он художнику, жизнь которого сама по себе является чем-то завершенным — он живет, чтобы обогащать свой труд, а труд обогащает его жизнь.

И я бы мог писать картины, как этот юноша, которого вы так хвалите. Но нет. Больше всего бойся очутиться в громадной безумной толпе тех, кто стремится быть художником, не будучи им рожденным. Держись подальше от жизни и мировоззрения преуспевающего и продажного льстеца, угождающего вкусу деляг. Художника иной раз превозносят не по заслугам. Если он не воссоздает жизнь, не заставляет заговорить мою душу и душу обыкновенного человека, он ничего не создает! А высшее, самое трудное искусство — это искусство жить. Если я владею им, мне нечего завидовать Тициану.

Тони услышал, как кто-то громко объявил: «Галерея закрывается»; в этом оглушительном выкрике чувствовалось и злорадство оттого, что можно оторвать людей от мирного созерцания, и приятное сознание, что вот кончился еще один однообразный, скучный день. Герои Мафекинга [111], скучающие служители этого нонконформистского [112] храма искусства, унылые защитники «Леды» Буонарроти [113] — почему не сделать их букмекерами на скачках? Пусть бы себе жили и радовались.

Энтони постоял несколько минут на террасе перед галереей, глядя вниз на Уайтхолл, подернутый после дождя мягкой дымкой тумана. Солнце клонилось к закату, пряталось за облаками, и свет от него был бледный, белесоватый. Дул холодный ветер. Автобусы разбрызгивали жидкую грязь, и зонты раскачивались неуклюже, словно огромные двигающиеся по земле летучие мыши. Во всем этом была какая-то болезненная красота, мимолетное видение мягкого света и тумана в этот час бесчисленных чаепитий с поджаренными хлебцами, когда окна одно за другим вдруг оживают, вспыхивая желтым электрическим светом. В конторе в этот час обычно приносят последние партии писем на подпись. Тони спустился по уродливым каменным ступеням и свернул налево, пытаясь представить себе, что он уже никогда больше не будет: «с совершенным почтением Э. Кларендон, директор», и стал с любопытством разглядывать равнодушных прохожих. Согревающая его непоколебимая уверенность, тихий пламень радости спасали Тони от меланхолии и одиночества. Только сегодня утром он еще был заодно с этими людьми, спешил своим путем, безразличный для них, но втайне связанный с ними, ибо разделял их жизнь. Теперь он зритель, чужак — изменник или пионер, дезертир или разведчик? Он остановился на углу Хеймаркета и Пэл-Мэл, следя за непрерывным потоком уличного движения и мысленно спрашивая себя, а не отвернулся ли он просто от действительности, или он в самом деле пускается в смелые поиски более глубокой действительности, осознания самого себя? Несомненно одно — что он никогда не вернется, не сможет вернуться — последние мосты сожжены. А если его когда-нибудь вынудят вернуться к этой машине, то только в качестве эксплуатируемого, а не эксплуататора. В этой мысли было какое-то удовлетворение.

Тони с трудом стряхнул с себя унылое настроение и быстро зашагал к дому, высматривая магазин, в котором можно было бы купить рюкзак. У входа в большой универсальный магазин он вспомнил, что дома где-то в шкафу до сих пор хранится его солдатский ранец. Почему не взять его — вполне подходящая вещь, — вместо того чтобы выбрасывать деньги?

Уже стемнело, когда он добрался до своей квартиры. Горничная сказала, что Маргарит нет дома.

После довольно продолжительных поисков он отыскал старый ранец, измятый, засунутый в угол со всяким хламом, и вытряс из него пыль. Задумчиво смотрел он на потемневшие медные застежки и грязные ремни. Внутри, на клапане кармана, еще уцелели написанные химическим карандашом его имя и название полка, как раз под чьей-то стертой фамилией и названием какого-то другого полка — вероятно, прежний владелец был убит, выбыл из строя. Ранец Томми [114].

Единственный его сувенир, память о войне, — да и тот уже заплесневел. Как далеко ушли, как безвозвратно канули эти годы, бесследно и навеки поглощенные громадным бесшумным потоком времени. Так далеки они, что переживания тех дней кажутся переживаниями другого человека. Тот псевдовояка Энтони так же мертв, как мальчик, который любил Вайн-Хауз и верил рассказам Анни» о том, как было у нас дома «. Так же мертв и забыт, как тот восторженный юноша, который бродил по довоенной Италии в поисках — в поисках чего же? Лучшего, чем люди жили и что они создали? Но зачем искать живых среди мертвых?

Он отнес ранец к себе в спальню и принялся быстро и аккуратно укладывать в него необходимое количество белья; потом остановился и окинул взглядом комнату, которую он столько лет делил с Маргарит, и в первый раз с опустошающей ясностью понял, что должен неизбежно, хотя, может быть, и не сразу, расстаться с женой. Нечто подобное он ощущал и раньше, вот и сегодня за завтраком, когда Джулиан мельком коснулся этого; но до сих пор он старался не думать об этом, смутно надеясь, что «все как-нибудь само собой устроится». Ничего никогда не устраивается само собой, по крайней мере, в личных отношениях; все, что он перечувствовал, что делал за истекший год, все, чем мечтал стать, неизбежно отдаляло его от Маргарит.

Заложив руки за спину, он мрачно расхаживал взад и вперед по маленькой комнате, как много лет тому назад расхаживал по мастерской Уотертона.

Мало того, что он напрягал все душевные силы в борьбе, которой не предвиделось конца, — и вот теперь вдруг открылось, что на каждом шагу нужно думать о том, насколько каждый поступок, чуть ли не каждая мысль задевали кого-то другого. Как долго могут два человека жить вместе, спать вместе и при этом вести каждый свою отдельную жизнь? А если их жизненные пути разойдутся, стоит ли притворяться, что они могут продолжать совместную жизнь, хотя она убога и фальшива. Ужасно причинить боль человеку, который не может понять, почему ты так поступаешь, и считает это бессмысленной жестокостью. Странно, что между ними всегда чего-то недоставало! Как часто он просыпался с тягостным чувством неблагополучия, непрочности их отношений, как будто — как бы это вы» разить поточнее — как будто его внутреннее подсознательное «я», которое продолжает жить во сне, угадывало каким-то пророческим чутьем, что их связь недолговечна. И все-таки она длилась шесть лет.

О черт возьми, как сделать так, чтобы не причинить ей боли? Не быть по отношению к ней жестоким эгоистом?

Он очнулся от своих мыслей, услышав звук поворачиваемого ключа и стук двери. Маргарит вошла, начала снимать шляпу и пальто, потом, увидав раскрытый шкаф и наполовину уложенный ранец, с негодованием взглянула на Энтони. Она внесла с собой атмосферу молчаливого неодобрения, и Тони догадался, что она уже подготовилась к своей роли — согласиться на эту возмутительную комедию отпуска и считать все глупым капризом. Очевидно, ей внушили, что с помощью кроткой супружеской покорности, весьма чуждой ее характеру, она должна вернуть его на ринг еще более укрощенным. Этот нехитрый план «укрощения» — какая оскорбительная недооценка его умственного уровня — освободил его от недавних угрызений совести.

— Хелло, — сказала она, стараясь изобразить естественное удивление. — Ты уже вернулся?

— Да. Я оставил службу и думаю поехать ненадолго за границу, чтобы хорошенько обо всем подумать. Я уже давно хотел поговорить с тобой об этом, да все как-то не мог собраться.

Очень неубедительно. Но все равно.

— Ах, вот как! — сказала Маргарит. — И куда же ты едешь?

— Сначала в Шартр. Потом дальше, когда поездом, когда пешком. Может быть, ты поедешь со мной?

— Тони! Не притворяйся. Ты прекрасно знаешь, что тебе хочется побыть одному, знаешь, что я терпеть не могу ходить по заплесневелым соборам и шататься, как бродяга, и, кроме того, я еду гостить в Бранкшир к Чолмонделям.

— Да, знаю. Я звал с собой Джулиана. И подумал, что, может быть, и ты поедешь, а по дороге я смогу объяснить вам обоим… ну, вот то, что я чувствую, к чему стремлюсь, чем пытаюсь стать. В конце концов я принял очень важное решение, которое касается и тебя и меня. Ты должна о нем знать.

У Маргарит был чрезвычайно рассерженный вид, и Тони подумал, что она вот-вот разразится потоком яростных обвинений. Но она сдержалась и терпеливо, матерински-снисходительным тоном, который раздражал больше, чем прямое нападение, сказала:

— Нет, дорогой мой, мы не будем обсуждать этого сейчас. Я знаю, ты переутомился и тебе нужен хороший длительный отдых. Отправляйся себе с легким сердцем и делай, что хочешь, бродяжничай и не беспокойся ни обо мне, ни о делах, ни о чем. Просто поживи в свое удовольствие. А когда ты вернешься, тебе все представится в ином свете.

— Но… — начал было Тони, однако Маргарит остановила его поцелуем и погладила по голове, как будто он был капризным ребенком или неразумным больным, которому вредно волноваться и нельзя перечить.

— Хорошо, — сказал он, — если ты не хочешь смотреть фактам в лицо, я тебя не буду принуждать, Но позволь мне сказать тебе только одно, Маргарит, твой дядя не имеет ни малейшего представления о настоящем положении дела и говорит вздор. Я бросил службу и притом окончательно.

— Не обращай внимания на то, что он говорит, Тони, хотя, поверь мне, он заботится о твоих интересах. А теперь, дорогой, позволь мне переодеться к обеду.

Тони повернулся, чтобы уйти, но в дверях остановился.

— Ты прости, но я не буду переодеваться. Я собираюсь продать свой фрак и все эти омерзительные костюмы, в которых ходил в контору.

Она прошла в ванную комнату, ничего не ответив.