"Двадцатые годы" - читать интересную книгу автора (Овалов Лев Сергеевич)

5

Проснулся Славушка поздно, в комнатах никого, оделся, побежал через сени в кухню, за столом только Вера Васильевна и Федор Федорович, да Надежда возится за перегородкой у загнетки. Самовар остыл, по столу хлебные корки, яичная скорлупа.

— Нельзя так долго спать… — Вера Васильевна наливает сыну чай. — Пей, пожалуйста.

Чай теплый, спитой, но Славушка рад, что мать не ушла без него.

— Мне пора, Вера… — начинает Федор Федорович и не договаривает. — Завтра утром…

— Как, уже? — Вера Васильевна растерянно смотрит — сперва на мужа, затем на сына. — А как же мы?

— Все будет хорошо, — не очень уверенно утешает жену Федор Федорович. — Для чего бы иначе сюда ехать? По крайней мере, не придется голодать.

Вера Васильевна знает: уговаривать Федора Федоровича бесполезно.

— Можно изменять женщинам, но не принципам, — любит он повторять чью-то фразу.

Все-таки она спросила:

— А ты не можешь…

Он покончил с ее колебаниями:

— Не допускаю, чтоб ты могла любить дезертира.

Надежда понимает эти слова по-своему.

— А почему не любить, коль не дурак? — говорит она, выглядывая из-за перегородки. — На деревне беглец — живой покойник, никуда не скрыться, чего ж любить, а в таком хозяйстве, как ваше, очень даже свободно укроешься…

— Как так? — весело спрашивает Федор Федорович.

— Хоть на хуторе, — поясняет Надежда. — Три года там не найдут!

— Пойдем, покажу тебе наше хозяйство, — зовет Федор Федорович жену…

Ключи от построек висят у двери на гвозде, Федор Федорович по-хозяйски снимает всю связку.

Славушка, как тень, неотступно следует за матерью.

Из просторных темных сеней ход и в кухню, и в горницы, и лестница на чердак…

Чистая половина состоит из четырех комнат, в ближней ко входу — буфет, стол, деревянный диван, столовая, за ней зал, отведенный под жилье Вере Васильевне, рядом со столовой спальня Прасковьи Егоровны, а дальше комната Павла Федоровича, наполовину спальня, наполовину кладовая, здесь в сундуках польты, штуки сукна, сатина, вельвета и деньги, как думают все в доме, хотя никто их не видел.

Громадный двор, налево лавка, амбары, подальше пасека, направо сараи с сеном, с инвентарем, конюшня, коровник, свинарник…

Два чувства борются в Астахове, он презирает это хозяйство, знает, как засасывает оно людей, и гордится им — сколько труда потратила мать, чтобы превратить телегу о трех колесах в такое обилие построек и живности.

Впрочем, живности сильно поубавилось за последний год, часть предусмотрительно продана, часть отобрана, стойла пустуют…

Федор Федорович ведет Веру Васильевну из амбара в амбар, пахнет пылью, мукой, кожей, из сарая в сарай, тут другие ароматы — навоза, сена, кислого молока.

Двор замыкает легкая изгородь, две ветлы у калитки, как два сторожа.

— Огород…

Можно бы вернуться, но Федор Федорович настойчиво выводит Веру Васильевну за калитку.

Вот оно, продолговатое кирпичное здание под железной крышей посреди огорода — радость и горе Астаховых…

Мельница с нефтяным двигателем, построенная перед самой войной, ее так и не успели пустить, возникли затруднения с доставкой нефти, не стало рабочих рук… Эксплуатацию мельницы пришлось отложить до лучших времен.

— И какое же у тебя впечатление? — интересуется Федор Федорович.

— Не знаю, — неуверенно произносит Вера Васильевна. — Зачем это все?

Славушка стоял позади отчима и сдирал с березовых жердей изгороди несчищенную бересту.

Пошли обратно.

Прасковья Егоровна топталась у коровника, стучала по земле палкой, мычала.

— М-мы… м-мы…

Федор Федорович подошел к матери.

— Вам что, мамаша?

Она ткнула палкой в сторону невестки и зашаркала в коровник.

— М-мы… м-мы…

Палкой указывала куда-то в угол.

Федор Федорович догадался: в темном углу пустого стойла, прильнув к земле, сидела курица.

— Снеслась?

— Н-ны… н-ны…

— Сейчас возьму.

Но старуха только что не ударила сына палкой, замычала что-то уж совсем гневно, еще раз ткнула палкой в невестку.

— Н-ны!… Н-ны!

— Она хочет, чтобы я… — догадалась Вера Васильевна.

Старуха действительно хотела бы помыкать невестками, заставлять выполнять свои причуды, даже ударить иногда. Павел Федорович лишил ее этого удовольствия, он рад бы жениться, но старуха не позволяет сыну ввести в дом избранницу своего сердца, роман Павла Федоровича с Машкой Зыкиной длится много лет, и Прасковья Егоровна неизменно именует Машку только одним звучным и непристойным словом, исчерпывающе определяющим ее пол. Другой сын привел невестку без спросу, немолода, небогата, вдова, двое пасынков, зато барыня, хорошо бы подчинить ее своей воле, ткнуть в нее костылем и заставить подать хотя бы это куриное яйцо.

Невестка понимает свекровь. Отстранив мужа легким движением руки, ступает за перегородку, сует руку под курицу и подает свекрови яйцо.

Солнечный лучик освещает мертвенное лицо старухи, трясущаяся рука исчезает в складках коричневой юбки.

Обедают опять вместе, хозяева и работники, опять из общей миски, но для Веры Васильевны заранее поставлена тарелка. Павел Федорович крошит вареное мясо, Прасковья Егоровна трясущейся рукой хватает доску с мясом, тянется к Вере Васильевне и ссыпает добрую половину в ее тарелку.

После обеда Федор Федорович зовет жену пойти в школу.

— Надо ж тебя представить…

Славушка тоже выходит с ними.

— Идем, идем, — говорит отчим мальчику, — таких учителей, как Иван Фомич, на всю Россию сто человек.

Село рассечено оврагом, по дну бежит речка, за речкой белый дом, это и есть школа.

За палисадником лужайка, раскатанная дорога, деревенская улица, прямо через дорогу дом Заузольниковых, где помещалась лавка, астаховской не чета, поменьше, поплоше, правее от Заузольниковых кирпичное здание волостного правления, еще правее сторожка, еще правее огород десятины в две, и совсем в отдалении аккуратный домик, в котором почта.

Голубое небо сияет, с утра серело, хмурилось, как и положено в октябре, а сейчас, после обеда, по-летнему сине и бездонно, золотом блестят соломенные крыши, полыхают крашенные суриком железные, даже речка слепит черным блеском, будто впрямь нет у нее дна, хотя на самом деле в любом месте можно перейти по камням.

— Ах, Вера, если б ты знала, какой человек Никитин, — рассказывает Федор Федорович. — Три брата, и все удивительно талантливы. Отец у них самый что ни на есть средний мужичок, при жизни не замечали, и умер как не жил. Зато сыновья… Старший, Митрофан Фомич, вряд ли умеет расписаться, а богаче, пожалуй, нет на селе мужика, батраков не держит, но у него ребят с дюжину, не успеют штаны надеть — как уже в поле. Второй брат, Дмитрий Фомич, бессменный волостной писарь, теперь секретарь волисполкома. Государственный ум! С любой неразберихой идут к нему, рассудит, что твой Соломон, и что решит, так тому быть, для всех здесь последняя инстанция. Но самый талантливый младший, Иван Фомич, директор школы…

О нем Федор Федорович рассказывает с особой охотой, в судьбе Ивана Фомича и Федора Федоровича много общего, оба ушли из деревни, можно сказать, в одних портках, оба выбились в интеллигенты и всем обязаны самим себе.

— Иван Фомич ушел из дома с трешкой в кармане. Работал письмоводителем, телеграфистом, кассиром, окончил экстерном гимназию, поступил в Петербургский университет. Уроки, переписка — все на оплату образования. Трехкопеечные обеды в студенческой столовой: щи без мяса — копейка, две — с мясом, каша тоже копейка, а хлеб бесплатно. Иногда только этим хлебом и жили. Одолжишь копейку на щи и жуешь, и жуешь этот хлеб…

Не так-то просто выбивались мужицкие дети в интеллигенты!

— Окончил университет, защитил магистерскую диссертацию, пригласили в Псков, получил в тамошней гимназии место учителя русского языка. Стал инспектором, директором гимназии, статским советником, а тут революция… И вот встретились мы на днях, так он мундиром своим гордится больше, чем диссертацией. Неразбериха кругом, говорит, Псков того и гляди немцы займут, вернулся на родину, теперь самое время гимназию в Успенском открыть. Называется — трудовая школа второй ступени, но это не суть важно, все равно деревенская гимназия.

У речки Федор Федорович прерывает рассказ.

— Осторожнее, — останавливает жену. — Вода холодная, не поскользнись…

Славушка ступил на камень, вода подбиралась к подошвам, запрыгал с камня на камень: смотрите, мол, как ловко перебираюсь через реку, а реки столько, что не утопить щенка.

— Видишь, Вера? Сперва по голышам, вдоль берега, потом прыгай вверх, по большим камням. Я перейду, подам тебе руку…

Федор Федорович подошел к жене, подхватил на руки, как девочку, перенес через реку.

— Ах, Федя…

Такой у него характер, сперва разъяснит, как поступить, а потом все сделает сам.

Поддерживая жену под руку, Федор Федорович продолжал рассказывать о младшем Никитине.

— Странный человек, перед мужиками гордится тем, что дослужился до статского советника, а перед гимназистами хвастался, что он мужик. «Я в генералы из мужиков выбился, — говорит, — из Пскова уехал, — говорит, — из-за нелюбви к немцам». А на самом деле испугался голода не меньше, чем немцев. Материалист, знает Фейербаха, цитирует Герцена, в бога не верит, а по приезде в Успенское напялил вицмундир и отправился в церковь. «Я, — говорит, — в бога не верю, но обрядность дисциплинирует народ, со временем Советская власть тоже выработает свои обряды». Обряды обрядами, но тщеславия в нем, думаю, больше всего, очень уж хотелось показать односельчанам мундир, смотрите, мол, чего достиг Ванька Никитин, вон кто у вас директор трудовой школы…

Подошли к саду. От каменной ограды остались только обломки кирпичей. Две лиственницы. Множество пней. Ободранный, общипанный сад. Очертания клумб, обрубленная ель, яблони с обломанными ветками…

Белый дом в два этажа, высокие окна, четыре колонны по фасаду и фронтон, украшенный лепными завитушками, — русский ампир, начало девятнадцатого века.

— Вот твоя академия…

Федор Федорович внезапно засмеялся.

— Чему ты смеешься?

— А как же! Опоздай Никитин на два месяца, от здания остались бы рожки да ножки, мужики локти себе кусают, дважды потерять такой дом!

— Дважды?

— Помещикам Озеровым принадлежал дом. Лет сто назад владели тысячей десятин, а к началу века порастряслись, остались дом, службы и десятин сорок земли. В шестнадцатом году, перед самой революцией, продали остатки поместья успенским мужикам. Те посудили, порядили — под школу дом или под больницу — и решили разобрать и поделить все, вплоть до кирпичей и паркета. Ограду и конюшни разобрали, столетние липы вырубили, подобрались к дому, а тут революция… Задаром отдали деньги! Впали мужики в каталептическое состояние, а когда пришли в себя и снова двинулись на штурм дома, подоспел Иван Фомич и наложил на дом свою руку. «Нет, — говорит, — уважаемые товарищи односельчане, не для того делалась революция, чтобы разорять собственную страну, есть у меня, — говорит, — одна идея, в этом самом доме открыть деревенскую гимназию». Мужики, конечно, туда-сюда, зачесали затылки, а он в исполком: «Прошу вынести решение». Ну решение принять проще всего. Никитин — в дом. «Здесь, — говорит, — и школа, и квартира директора». Мужики так про него и говорят: «Озеровы у нас деньги отняли, а Никитин — именье». Вырубили со зла фруктовый сад, а дом… Не то, что разбирать, самим еще пришлось ремонтировать!

С заднего фасада дом выглядел неказисто, стены пожелтели, заднее крыльцо кто-то все ж успел увезти, и везде предостаточно грязи.

На пороге маленькая женщина в пуховом платке счищала с калош землю.

— Ирина Власьевна, жена Ивана Фомича, — сказал Федор Федорович, — А это моя жена…

На Ирине Власьевне Никитин женился в Успенском, из всех учительниц в ближних школах выбрал самую некрасивую.

— Мне нужна семья, — отвечал он, когда ему говорили, что мог он найти жену и покрасивее. — Меня интересует психология, а не физиономия.

Он не ошибся в выборе. Действительно, Ирина Власьевна не блистала красотой, но ее пытливые и даже пронзительные глаза не позволяли обмануться в ней умным людям.

Она испытующе посмотрела на Веру Васильевну.

— Не очень рады приезду сюда?

Федор Федорович помешал жене ответить.

— А где Иван Фомич? — быстро спросил он. — Завтра я уже в путь…

— В свинарнике, где же еще, — ответила Ирина Власьевна, бросила взгляд на дощатый сарайчик, стоящий наискосок от школы, усмехнулась и крикнула: — И-ван Фо-мич, к тебе!

— Давай их сюда, кто там? — не торопясь, ответил певучий бас, и Никитин показался в двери свинарника.

В выцветшей красной неподпоясанной рубахе, в посконных портках, заправленных в яловые рыжие сапоги… Какой там статский советник! Волнистые черные волосы сползают на белый, белейший, можно сказать, мраморный лоб без единой морщинки, живые черные глазки, румяные, как на морозе, щеки, пухлые губы, кудлатая борода. Он, как Нептун, держал в руке вилы, зубьями вверх, и смотрел меж зубьев как через решетку.

— Вера Васильевна! — закричал он, в момент сообразив, кто перед ним, и так, точно давно ждал ее. — Сейчас побеседуем, только добросаю навоз. А пока полюбуйтесь моими свинками…

Повернулся и снова принялся подбирать навоз вилами.

— Уборка на зиму, — пояснил Иван Фомич, не отрываясь от работы. — На Луначарского надежда слаба, не обеспечит, сам не плошай…

Он причмокнул так аппетитно, точно перед ним не живые свиньи, а готовое свиное сало, поиграл еще вилами, сильным ударом воткнул в землю, обтер ладонь о рубашку и подал Вере Васильевне руку.

— Наслышан о вас достаточно, будем теперь знакомы.

Поздоровался и с Федором Федоровичем и со Славушкой.

— Мой будущий ученик?

Внутри дома ничто не напоминало помещичье обиталище, но и школу не напоминало, какая-то первозданная пустота, стены и потолки белым-белы, да и полы надраены, отмыты до желтого блеска.

— Как в больнице, — вслух отметил Федор Федорович, не для похвалы Никитину — для Веры Васильевны, привлекая ее внимание к сказочной этой чистоте.

— А мы и есть больница, — прогудел в пустоте Никитин. — Медики лечат тела, а педагоги — души, наша работа потоньше, не так заметна… — Он довольно засмеялся. — Все она!

Ничего не добавил, не обернулся. Гости, однако, поняли, она — это жена.

Вера Васильевна притронулась к стене, запинаясь от удивления, от умиления.

— Неужели она?

— Ирина Власьевна, — подтвердил Никитин. — Белили совместно, кое-каких ученичков привлек, а полы самолично моет, кому ж еще!

— Нет, я бы не смогла, — призналась Вера Васильевна. — И не смогу.

— А вас и не попросят, — успокоил ее Никитин. — Ирина Власьевна учительница начальной школы, а вы преподаете деликатную французскую литературу… — Указал на лестницу, отмытую так же, как полы. — Прошу наверх. К себе не приглашаю, беспорядок, и угощать, собственно, нечем. Впрочем, если желаете, самовар поставлю…

— Нет, нет, какое там угощенье, — торопливо отказалась Вера Васильевна. — Мы по делу.

На втором этаже потолки повыше, здесь когда-то были парадные комнаты.

Никитин толкнул дверь, та с размаху ударилась об стену, и стена тоже отозвалась никитинским басом.

Парты в три ряда, стол для учителя, черная доска на стене.

— По всем школам лишние парты собирал, — похвалился Никитин. — А кое-где и украл.

Указал на парту, приглашая гостей садиться.

Парты старые, расшатанные, краска облупилась, но чистые.

— О вас я знаю все, — повел Никитин деловой разговор. — Дня три вам на акклиматизацию, и принимайтесь, обучайте баранов хорошим манерам.

— Вы так учеников?

— Бараны! — безапелляционно сказал Никитин. — Думаете, наш народ далеко ушел от баранов? Погнали на войну — мрут за царя; погнали против царя — мрут за диктатуру пролетариата… Не понимают того, что при диктатуре пролетариата мужику рано или поздно, но обязательно будет каюк!

— Для чего же тогда мужику образование?

— А для того, что народ нуждается в интеллигенции. Потому-то нам и понадобился французский язык. Пять учителей я уже набрал. Вы — французский, немецкий, я — литература и математика, Введенский — история с географией, Пенечкина — эта не тянет, не уверен в ней, — естественные науки и физика, и Андриевская — музыка и пение. Чем не гимназия?

— Вы преподаете русский и математику?

— Правильно.

— Странно.

— Простите?

— Математика и литература — странное сочетание. Литература и история, даже литература и география… Но математика?

— Именно математика и литература сочетаются лучше всего. Простите, вы умеете абстрактно мыслить?

Вера Васильевна виновато улыбнулась.

— Вероятно, не очень.

Никитина точно сорвало с места, подошел к доске, в желобке белел мел, — Ирина Власьевна заранее по заботилась, урок можно начать в любой момент, — и начал урок.

— Подростком я предпочитал математику литературе. Все яснее, четче, организованнее. Предпочитал стройность цифр и формул расплывчатому толкованию расплывчатых характеров и обстоятельств. Вкус к литературе мне привила алгебра, помогла понять законы литературы. Воспользуемся элементарным примером. Мы знаем из арифметики, что при сложении чисел благодаря закону переместительности сумма от перестановки слагаемых не меняется. Вот хотя бы… — Он с нажимом написал на доске: «3+4=7». — Переставим… — Написал: «4+3=7». — А как записать, что закон этот верен не только для этих цифр, а для любых чисел? Заменим числа буквами! Тогда переместительный закон сложения в алгебраическом выражении будет выглядеть так… — Он быстро написал: «а+в=в+а». — Какие бы два числа ни взять, мы всегда получим ту же сумму…

Иван Фомич, кажется, всерьез задумал давать урок!

— Это действительно элементарно, — перебила Вера Васильевна. — Но при чем тут литература?

— А известно вам, что в древности, когда еще не были введены специальные знаки для записи правил, математики правила своей науки излагали словами? — ответил Иван Фомич. — От слов к цифрам, от цифр к словам. Что есть математика? Изучение величин и пространственных форм. А что есть литература? Тоже изучение величин и нахождение этих величин в пространстве. Характеры, фабулы и сюжеты можно изучать по тому же принципу. Литературные образы те же алгебраические понятия. Каждый читатель конкретизирует их по-своему, хотя большей частью толкования совпадают, большинство людей воспринимает действительность весьма ограниченно. Впрочем, великие математики, великие писатели и великие социологи меняют наше представление о привычных истинах, поэтому всякий гений всегда великий революционер. Хотите одну элементарную формулу? — Иван Фомич хмыкнул от удовольствия. — Пролетариат, крестьянство, армия… Тождеством называется равенство, верное при всех допустимых значениях входящих в него букв… Элементарно? Числовой множитель, стоящий впереди буквенных множителей, называется коэффициентом… А что есть коэффициент? — Он опять хмыкнул. — Вооруженное восстание. А в сумме имеем Великую Октябрьскую революцию. Далее начинаются уравнения… С одним неизвестным. С двумя. Со многими. Извлекать корень еще рано. Абстрактно, конечно, можно извлечь, но реально… Вот какой математикой, если вам угодно, занимается уважаемый товарищ Ленин. А для того, чтобы не умозрительно, а чувственно понять происходящее, нам приходится прибегать к литературе, заменять абстрактные обозначения конкретными характерами. Вот почему в переходный период я отдаю предпочтение литературе. А в устоявшемся обществе… В устоявшемся обществе будет торжествовать математика! — Никитин обернулся к Федору Федоровичу: — А что по сему поводу скажете вы?

Но Федор Федорович отвлек его от абстрактных рассуждений.

— Все это интересно, но мы уносимся в эмпиреи. Мечты мечтами, а жить приходится сегодняшним днем. Дрова-то у вас на зиму есть?

Федор Федорович тревожился, он привез жену и детей в деревню не на голод и холод.

— Будут, — самоуверенно отрубил Никитин. — Заставлю исполком, а нет, родители за каждого ученика привезут по возу соломы… — Он обратил вдруг внимание на мальчика. — Ты каких поэтов любишь?

— Фета… Блока… — неуверенно ответил ок. Блока он почти что и не знал, а Фета нашел среди отцовских книг и прочел полностью. — Беранже еще…

— А надо Пушкина, — строго сказал Никитин. — Для русского человека Пушкин — основа основ.

— А как здесь вообще живется?

Вера Васильевна не смогла яснее выразить свою мысль, ей хотелось спросить — можно ли здесь вообще жить — чем, так сказать, люди живы, не мужики, конечно, те, известно, пашут, сеют, растят хлеб, а вот как живут здесь люди интеллигентные.

Никитин подошел к окну, поглядел в сад, обернулся к гостям и весело сказал:

— Жутковато.

— То есть что значит жутковато? — спросил Федор Федорович.

— А очень просто! — Никитин застегнул ворот рубашки на все пуговки.

Славушка и пуговкам подивился: маленькие, круглые, черные, вроде тех, что бывают на детских ботинках.

— Не сплю ночами, стою у окна и все всматриваюсь…

Федор Федорович посочувствовал:

— Бессонница? Сердце?

Иван Фомич фыркнул.

— Какое там, к черту, сердце! Оно у меня бычье. Боюсь, как бы не подожгли. Мужички покоя лишились. Зайдутся от зависти…

Вера Васильевна не могла понять:

— Да чему ж завидовать?

— Как не завидовать, когда я такой дом захватил! — Он не без нежности погладил стену. — Сколько бы из этого кирпича печек сложили! А тут на-кась выкуси! Я же кулак…

Вера Васильевна улыбнулась:

— Какой же вы кулак…

Но Иван Фомич не принял ее сочувствия.

— А я и есть кулак, — сказал он не без хвастовства. — Дом, свиньи, корова. Достойный объект для зависти…

— Но ведь вы школу создали, вы воспитатель их детей…

— А им на это ровным счетом начхать. Через тридцать лет рай, а хлеб сейчас отбирают? Мужик реалист, что из того, что его сын через тридцать лет станет инженером или врачом. Ты ему сейчас дай мануфактуры и керосина. Вот и вырубили со зла сад.

Федор Федорович не любил гипербол:

— Но при чем тут кулак…

Иван Фомич стоял на своем:

— Как понимается это слово? Экспроприатор, эксплуататор. Дров привези, школьный участок вспаши, да мало ли чего. Исполком самообложенье назначил на ремонт школы, по пуду с хозяйства, знаете, как мужики взвыли…

— Но все же…

— А я и в самом деле кулак, и ничего зазорного в том не вижу. Кулак — первый человек на деревне, а я и есть первый. Сильный — кулак, слабый — бедняк, так что ж, по-вашему, лучше быть слабым? Нет мужика, который не хочет быть кулаком. Всякий хороший хозяин — потенциальный кулак, я бы только кулаков и ставил в деревне у власти, а комбеды, как фараоновы коровы, и кулаков сожрут, и сами сдохнут от голода.

— Но ведь бедняков больше, это же армия…

— Кто был ничем, тот станет всем? Армия, которой суждено лечь костьми во имя светлого будущего. Если хотите, Ленин тоже кулак, только во вселенском масштабе. Рябушинские и Мамонтовы захватывали предприятия мелкие и создавали крупные, а Ленин одним махом проглотил их всех и создал одно-единственное, именуемое «пролетарское государство». «Все куплю», — сказало злато. «Все возьму», — сказал булат… Взять-то взяли, только еще надо научиться управлять. Хозяин — государство, а мы его приказчики, и нам теперь предстоит выдержать колоссальный натиск разоренных мелких хозяйчиков… — Впрочем, Иван Фомич тут же себя оборвал: — Однако оставим этот студенческий спор…

— Во всяком случае, это очень сложно, — поддакнула Вера Васильевна.

Иван Фомич пальцем постучал по парте, как по пустому черепу.

— А где вы видели простоту?

Гости поговорили еще минут пять, условились — мать и сын пойдут в школу через два дня…

Возвращались молча, только Вера Васильевна спросила сына:

— Ну как, нравится он тебе?

Славушка ответил не задумываясь:

— Да.

Чем нравится, он не мог сказать, по отдельности все не нравилось — сходство с каким-то мужицким атаманом, преклонение перед своим мундиром, хвастливая возня со свиньями, неуважительные отзывы об учениках, которым, в общем-то, он посвятил свою жизнь, и, наконец, дифирамбы математике, которую Славушка не любил…

Но все вместе вызывало острый мальчишеский интерес к Никитину.

Федор Федорович опять перенес жену через реку, и Славушке не понравилось, как отчим нес его мать, слишком уж прижимал к себе, слишком долго не опускал на землю…

Все-таки она больше принадлежала Славушке, Федор Федорович в чем-то для них, для мамы, для Пети и Славушки, посторонний…

На улице темнело, когда они вернулись, за окнами светились лампы, Нюрка у крыльца всматривалась в темноту.

— Ты чего? — спросил Федор Федорович.

— Вас дожидаю, — отозвалась Нюрка. — Прасковья Егоровна серчают, исть хотят.

Все сидят за столом, ждут.

Старуха скребет по столу ложкой.

— М-мы… м-мы…

Кто знает, что она хочет сказать!

В ужин, как и в обед, щи да каша, все то же.

Павел Федорович похлебал, похлебал, отложил ложку.

— Федя, надо бы поговорить.

— Да и мне надо.

Славушке есть не хотелось, пожевал хлеба и полез на печку, лег на теплое Надеждино тряпье, прикорнул, то слышал разговор за столом, то убегал мыслью за пределы Успенского.

Надежда что-то долдонила, односложно отвечал Павел Федорович, что-то пыталась сказать старуха, ее не понимали, она сердилась, стучала по столу ложкой.

Потом сразу замолчали, кончили есть. Убежал Петя. Ушел Федосей, задать лошадям корму на ночь. Ушла Вера Васильевна. Нюрка кинулась к Прасковье Егоровне, помочь встать, ей не лечь в постель без посторонней помощи, но старуха не вставала, мычала, брызгала слюной.

— Идите, идите, мамаша, — жестко сказал Павел Федорович. — Нюшка-то за день намаялась, выспаться надо, ей сидеть не с руки… — Он помог Нюшке поднять мать, чуть не насильно довел до двери. — Приятных сновидений, мамаша. — Надежду выставил без церемоний: — Пройдись до ветру, не торопись…

Братья остались вдвоем, внешне схожие, высокие, сухие, поджарые и разные по внутренней сути.

— Все никак не поговорить, Федя…

— Я и то смотрю, Паша, уеду, а на что оставляю жену — не знаю.

— Жена женой, но и мы братья.

— В нынешние времена брат на брата идет, за грех не считает.

— Нам с тобой делить нечего.

— Как знать.

— Сестры выделены, мать умрет, любая половина твоя.

— Я не о том, я б от всего имущества отказался, да и тебе посоветую.

— А жрать что?

— Да ведь и я не спешу, недаром привез жену и детей, без хозяйства сегодня не прожить.

— А завтра?

— Завтра я хочу легко жить.

— Тебе хорошо говорить: закончишь свои университеты, станешь врачом, куском хлеба до смерти обеспечен. А что я без хозяйства? В работники идти?…

Оба замолчали. Слышно, как прусаки шуршат по стене.

— У меня к тебе, Федя, просьба…

— Все, что могу.

— Ты в Красную Армию почему пошел?

— Как почему? Сложный вопрос. Я русский. Куда бы меня ни кидала судьба, а родина моя здесь, в Успенском.

— Считаешь, что те нерусские?

— Видишь ли… Настоящая жена сама верность, а жена, доступная каждому встречному-поперечному, уже не жена, а потерянный человек, у такой ни роду, ни племени.

— А те, считаешь…

— Торгуют и собой и родиной.

Павел Федорович прошелся по кухне, спорить не хотелось, в глубине души он соглашался с братом.

— А если в семье драка?

— Все равно чужих людей в семейную распрю не мешают, еще больше беды.

— Тебя мобилизовали?

— Сам пошел.

— А если убьют?

— От судьбы не уйдешь, а судьба у человека одна.

— А если не там и не тут?

— У честного человека не получится.

— Значит, ты доброволец?

— Какое это имеет значение?

— Большое.

— Важно, как сам понимаешь себя.

— И документ есть?

— Конечно.

— Так вот какая просьба. Сходи до отъезда в исполком. Насколько легче, если в семье доброволец.

— Хозяйство наше все равно не спрятать.

— Хозяйство наше родине не в убыток.

— Подумают, из-за хозяйства пошел в добровольцы.

— А почему бы и не пойти? Пускай думают.

— Неудобно…

— На дом наш давно зарятся, потребиловку хотят открыть. Скотину заберут. В земле ограничат…

— Неудобно, Паша.

— За-ради матери. Придут отбирать коров… Или хуже — из дома выбросят… Не переживет мать. Теперь одна защита — бумажки.

— И у меня просьба, — сказал Федор Федорович. — Не обижайте Веру. Особенно, если случится что.

— Зачем обижать…

— Вы на все способны… — Федор Федорович спохватился, наоборот, следовало выразить уверенность, что не способны обидеть, он перешел на миролюбивый тон: — Жениться не собираешься?

— Сам знаешь мое положение, — пожаловался Павел Федорович. — Мамаша никогда не разрешит.

— Теперь бы и не спросясь…

— Как можно, поперечить все одно что убить…

Тут Славушка окончательно заснул. Разбудила его тошнота, горло перехватывал противный тяжелый запах. Рядом на печке похрапывал Федосей. Запах шел от сырых портянок, развешанных на бечевке над головами спящих.

Мальчик перелез через Федосея. Над столом тускло мерцала привернутая лампа, по столу бегали прусаки, на скамейке, поджав к животу ноги, спала Надежда.

Славушка попил из ведра воды, пошел в горницу. В сенях беспросветная темь, далекий собачий лай, все вокруг спало. Славушка открыл дверь. В столовой ярко горела лампа, на деревянном диване сидели мать и отчим, они порывисто отстранились друг от друга.

— Ты чего? — спросила Вера Васильевна.

— Проснулся.

— А я не хотела тебя будить.

— Не уезжайте завтра, — сказал Славушка отчиму. — Нам тут без вас не привыкнуть.

— А на войне ни к чему не привыкнуть, — ответил отчим. — Здесь тоже вроде как на войне… — У него грустные глаза. — И убежать от нее нельзя. Если я задержусь хоть на день, буду уже не доброволец, а дезертир.

— Понимаю, — сказал Славушка.

Ему жаль отчима. Он уходит в залу, вставляет отчима с Верой Васильевной.

— Пойдешь со мной? — утром спрашивает отчим мальчика.

— Куда?

— На Кудыкину гору, лягушек ловить…

Он еще не знает, что эти «лягушки» спасут ему жизнь. Им недалеко идти, в «волость», так все называют волисполком. Вот оно — одноэтажное кирпичное здание на бугре. Слюдяные какие-то оконца. Жесткая коновязь перед низким крыльцом…

Пыльный коридор и три двери. «Налево пойдешь — сам пропадешь, прямо пойдешь — коня потеряешь, направо — оба погибнете…» Налево — военкомат, прямо — земельный отдел, направо — президиум.

— Сейчас увидишь Быстрова, — говорит отчим. — Глава здешнего правительства.

На стенке в позолоченной раме портрет кудлатого старика, под портретом письменный стол и обтянутый черной кожей диван, и левее, у окна, дамский письменный столик.

За дамским столиком грузный мужчина с обвисшими черными усами.

— Дмитрию Фомичу, — здоровается отчим. — Вчера был у Ивана Фомича.

— Слышал, слышал.

— А сегодня к вам.

Оказывается, это брат Ивана Фомича, в прошлом волостной писарь, а ныне секретарь исполкома.

Федор Федорович взглядывает на Маркса.

— А где…

Он имеет в виду Быстрова.

— Борется с контрреволюцией, — говорит Дмитрий Фомич как о чем-то само собою разумеющемся. — Поехал в Ржавец, отбирать у дезертиров оружие.

Федор Федорович подает Никитину справку о своем зачислении в Красную Армию.

— Разумно, — одобряет Дмитрий Фомич. — Теперь к вашему хозяйству не подступиться, а то Степан Кузьмич нацелился на одну вашу лошадку…

Не понять, кому сочувствует Дмитрий Фомич — Быстрову или Астаховым.

— Надолго к нам?

— Сегодня уже.

— Мало погостевали.

— Ничего не поделаешь.

— Обратно в Москву?

— Нет, прямо в Ростов.

Никитин регистрирует удостоверение, что-то вписывает в толстенный гроссбух и выдает Федору Федоровичу справку.

Отчим и пасынок возвращаются домой.

— Ты помнишь отца? — спрашивает отчим.

Славушка кивает.

— От всех слышал о его честности, кажется, это была самая его характерная черта.

Славушка кивает.

— Вот и ты будь таким.

Славушка кивает.

— Не огорчай маму, береги, кроме тебя да Пети, о ней некому позаботиться…

В доме суета. Вера Васильевна поминутно открывает мужнин чемодан, все перекладывает и перекладывает в нем белье. Нюрка печет на дорогу пироги. Павел Федорович приносит то кусок сала, то банку масла, то банку меда. Прасковья Егоровна беззвучно плачет. Славушка изучает по карте путь до Ростова. Наконец в сборы включается Федосей, идет запрягать лошадь…

И вот суета сменилась тишиной, Славушка по-прежнему изучает карту, Прасковья Егоровна тяжело сопит, Вера Васильевна складывает какую-то рубашку, а Федора Федоровича и Федосея уже нет — тю-тю, уехали!