"Имя твое" - читать интересную книгу автора (Проскурин Петр)13В тот же день к вечеру Аленка была в Зежске, сидела за столом у Ивана Карловича, и он, обрадованный, все предлагал выпить за партизанские времена. Аленка, каждый раз слегка отпивая из своей рюмки, много курила; Иван Карлович, овдовев еще до войны, жил один; вся обстановка располагала к предельной откровенности, и оба они, торопясь и перебивая друг друга, вспоминали наиболее яркие, трудные моменты своей партизанской жизни. Аленка время от времени небрежно стряхивала пепел в стеклянную пепельницу. — Хорошо-то, хорошо как было, Иван Карлович, — она неожиданно и как-то вызывающе-беспомощно улыбнулась. — Хорошо? — переспросил озадаченно Иван Карлович и с отрешенной бесстрастностью старости простил ее кощунство; даже какая-то живительная теплота пошла по его жилам. — Может, ты и права, Лена, может быть, и хорошо… Ну а сейчас как тебе, Лена? Ты счастлива? Она глянула мимо него в блеклое осеннее небо за стеклами. — Сейчас хорошо… Только все равно тогда было лучше, Иван Карлович. Был выбор, смерть или жизнь, а теперь… — она помедлила, отвечая на молчаливый вопрос своего собеседника. — А теперь, Иван Карлович, одна жизнь… А, разве не все равно какая? — горестно спросила она у самой себя, вытаскивая из пачки новую папиросу; Иван Карлович мягко перехватил се руку. В этот момент с легким шорохом ударили в верхние стекла окна сухие листья, на миг на стеклах появились яркие рдяные пятна и исчезли. Аленка покосилась в окно. — Видишь, осень… Такое буйство, и осень — непонятно, — проследив за ее взглядом, сказал Иван Карлович и отпустил руку Аленки. — Весной понятно, а осенью… Зачем это? — Значит, осень, учитель? — Осень? Для тебя? — Иван Карлович опустил голову. — Какой я учитель тебе, Лена. — Учитель, учитель, — горячо сказала она, с бережной нежностью присматриваясь к нему. — Ой, Иван Карлович, как я много помню из того, что вы мне говорили. Да вы мой самый дорогой учитель… — Зачем же так, Лена, помнить все тоже не обязательно, ты ведь хорошо знаешь, память избирательна, в этом ее спасение, — запротестовал Иван Карлович, настроение Аленки, напряженность и недоговоренность передались ему; он был стар и достаточно умудрен жизнью и не льстил себя надеждой, что молодая женщина вдруг, неожиданно, после стольких лет явилась, чтобы просто посидеть с ним и просто вспомнить прошлое; это было приятно ему, но не обязательно; гораздо приятнее было сознавать, что эта женщина здесь потому, что он зачем-то необходим ей, и он, давая увлечь себя воспоминаниями и увлекаясь сам, ждал. Ветер опять швырнул в стекла охапку опавших листьев из сада; сухо и дробно зацарапало по стеклам, застукало. Прорвав у самого горизонта облака, остро и радостно ударило солнце в верхние стекла; завершение еще одного дня отдалось непривычно светлой тоской; защемило в груди, стиснуло виски, задернуло глаза. «Стар, стар, совсем стар становлюсь, — подумал Иван Карлович спокойно. — Скоро и конец… Да, но что такое конец?» — Осень, вот-вот деревья заснут, уже заснули, — подумала вслух Аленка. — Хорошо у них устроено, деревья спят, медведи спят… Почему люди не могут так? Взять и заснуть на несколько месяцев… лет на пять… Почему не могут? — Они не березки, не медведи, просто люди, Лена. Вот и не могут. — Как все ясно, — смутным эхом отозвалась Аленка, и в ее голосе Иван Карлович уловил недоумение и обиду. — Иван Карлович, Иван Карлович, — подалась она к нему, — ведь вы знаете, зачем я пришла… Скажите, а он, он мог остаться жить? — спросила она. — Алеша… помните… да вы помните, Сокольцев… конечно, помните. Мог бы он остаться? Сейчас, казалось, вся душа ее переместилась в глаза, и у Ивана Карловича закружилась голова. Какой-то холодный ветер слегка тронул его ознобом и прошумел дальше. «Что же за пропасть такая — человек? — подумал он неспокойно. — Все тянет его куда-то на глубину, тянет… Все давно ясно, там омут, глубина, гибель, а его все тянет…» — Алеша Сокольцев… помните? Помните? — бился у него в ушах беспокойный, срывающийся голос; Иван Карлович, приходя в себя, кивнул. — У меня дурное свойство характера, — сказал он, уходя от прямого ответа. — Я ясно помню всех своих умерших… Алешу Сокольцева помню, как же, помню… Аленка кинулась всем своим существом навстречу его словам, ожидающе замерла; Иван Карлович побарабанил худыми, длинными пальцами по столу, в глубине глаз у него шевельнулись и пропали какие-то тени. — Я, Лена, уже достаточно прожил, — продолжил он без всякого перехода прерванную мысль. — Мне хитрить не к чему… Где милосердие приходит во зло? Уложить в какой-то футляр совесть? В какие границы? Ты тогда подвиг совершила, взяла и оставила ему пистолет… какой мучительный подвиг. Не каждый на это способен. У меня дух перехватило… Его еще только сердце держало… молодое, крепкое… А жить он уже больше не мог, жить ему уже было нельзя. Все правильно ты сделала. — Я убила его, — сказала Аленка с неподвижным лицом. — Он мог бы жить… Понимаете, жить! И моя бы жизнь сложилась по-другому… — Странно, что ты его еще помнишь, — удивился вслух Иван Карлович даже с каким-то страхом в голосе. — Да, помню, я как-то особенно его помню, — ответила Аленка глухо. — Как можно помнить то, чего давно нет и никогда не будет. Я его помню, всегда помню… и во сне помню, и наяву… Иван Карлович, Иван Карлович… — Перестань, Лена, — остановил ее Иван Карлович. — Ты же врач… У него не оставалось даже полшанса. — Какой я врач? — отозвалась она обреченно. — Просто озлобленная, вздорная, несчастная баба, вот и все. — Прости, чепуху ты городишь, Лена, — сказал Иван Карлович. — У тебя прекрасная, любимая работа… муж… дочь. Ты счастливая женщина, Лена, не гневи бога, все дело в том, что счастье, когда оно есть, человек не замечает, не ценит. — Работа… да, работа — это хорошо… и муж — хорошо. — Аленка сейчас ничего не скрывала, не хотела скрывать, откровенность приносила ей какое-то мучительное успокоение. — Только работа не может мне заменить того, чего у меня нет… шла, шла, обронила, и больше нет… я даже точно не могу определить, что я обронила… Как же, и муж есть… Есть… Да ведь женщина на то и женщина, что ей необходимо какое-то сотворчество… Что я могу изменить в товарище Брюханове? — горестно спросила она. — Да ничего… Он, как монумент, раз навсегда высечен и закончен… всегда один и тот же, в любых обстоятельствах… хоть ты разорвись… Нельзя же всю жизнь прошагать рука об руку со статуей… Иван Карлович, начиная понимать, опустил глаза. Теперь комната была наполнена до краев тускловато-багровым золотом, заходящее солнце было во все окно, и в этом золотом густом настое, на глазах менявшемся, было что-то чрезмерное. Ивана Карловича раздражало это осеннее торжество света в комнате. «Мороза, что ли, ждать?» — подумал он, и словно тупая игла вошла в его сердце, оно тяжело и устало заныло. — Нет, так не бывает, Лена. Просто вы еще друг друга не разглядели и не поняли. — Иван Карлович протер очки. — Прошлым жить нельзя, Лена. Уж такова природа человека. Аленка слушала, неотрывно глядя в окно, она сейчас не могла заставить себя посмотреть прямо в глаза старого доктора. — Прошлым жить нельзя, вы правы, — отозвалась она глухо. — Если бы можно было отрубить прошлое и забыть. И мне никто ничего не забывает и не прощает. И не простит. Да потом, и я, и вы, все люди — это только прошлое. А кто знает, какой я стану? Наверное, вы меня не понимаете… — Понимаю, отчего же… Скажи, Лена, почему ты не едешь к мужу в Москву? — Иван Карлович пристально изучал свои длинные, худые пальцы. — Вопрос, дорогой учитель, ненужный, он слишком запоздал… — Мне очень жаль, Лена. — Ивану Карловичу захотелось погладить и приласкать, ободрить Аленку, как ребенка, но он не решился. С ощущением легкого головокружения старый врач подумал, что вот ради одного такого пронзительного момента стоило жить, стоило пройти и более тяжкий путь. — Ах, если бы вы знали, Иван Карлович, что это за мука… Когда ничего нельзя изменить… Сама, своими руками… и ничего нельзя изменить! Пойду, пойду, — заторопилась она, тоскуя, — нет, не надо меня утешать, ничего не говорите… пойду. Оставив встревоженного Ивана Карловича, она, почти сорвав пальто с вешалки, выбежала; в этой солнечной комнате безошибочно уловили все самое сокровенное. Не оглядываясь, боясь оглянуться, она переулками миновала главную улицу Зежска и, словно кто невидимый ее нещадно подгонял дальше, вышла на дорогу в Густищи. Близился вечер, и солнце уже село; в том месте, где оно опустилось, над землей широкой, незаметно слабеющей полосой разливался малиновый закат. Теперь Аленку охватил почти панический страх, за каждой приближающейся старой ракитой ей мерещился кто-то неведомый, враждебный; один раз она даже вскрикнула и шарахнулась в сторону. Она вспомнила, что ночью вот так же однажды уже спешила домой, вскоре после госпиталя и встречи с Брюхановым. Жизнь словно вернулась на какой-то изначальный круг, но теперь уже не было ни той радости, ни страстного, нетерпеливого ожидания перемен… Не останавливаясь, стараясь вытряхнуть из себя все, кроме чувства неостановимого движения, она шла быстро и лишь у самой околицы Густищ, у старых берез, задержалась, прислушалась к посвисту ветра в их облысевших вершинах. Холодная, беспощадная мысль о том, что ей никто теперь не поможет, едва не заставила ее повернуть назад. Она всхлипнула, рванулась навстречу ветру и через полчаса, по детски уткнувшись в грудь матери, беззвучно, безутешно плакала, и Ефросинья, прижимая ее к себе, не могла никак добиться от нее толку, и когда из другой комнаты высунулось заспанное лицо Захара, она замахала на него рукой: — Ступай… ступай, мы тут сами, по-бабьи, посидим.. Ступай… Ефросинья усадила Аленку на лавку, зажгла свет, задернула окна, — торопливо набросила на себя юбку, затянула шнурок, достала с загнетки глиняный кувшин с топленым молоком, нарезала хлеба… Аленка, следя за ее привычными нехитрыми хлопотами, чувствовала, как отмякает внутри, теплеет от близости матери; что-то детское, щемящее, теплое вспомнилось ей; в избе словно запахло солнечной нагретой травой. Полно, полно, одернула она себя. Когда это было, да и было ли? Невозможно такое счастье, такого не бывает. Для меня уже невозможно никакое счастье. Ефросинья накинула на плечи Аленки шерстяной платок, села рядом. — Мам, скажи, ну отчего я уродилась у тебя такая нескладная? — спросила Аленка, улыбаясь сквозь слезы. — В селе тебе все завидуют, — сказала тихо Ефросинья, помедлив. — Как сойдутся бабы, так все о тебе, все о тебе. Может, и сглазили.. — Завидуют! — горестно изумилась Аленка — Чему же завидуют? — Не надо, — остановила ее Ефросинья, опасаясь, что в расстройстве у дочери может вырваться что нибудь нехорошее, несправедливое по отношению к другим, да и к себе. — Не надо, дочка. Не угадаешь, на каком тут безмене взвешивать. Не в себя гляди, дочка, а кругом, тогда, может, полной мерой и определишь долюшку свою… Эх, дочка, дочка, души тебе много лишней дадено, в избытке А к чему? Вот и мыкаешься, горишь… Я тебе и тот раз говорила, и теперь скажу.. Гляди, дочка не прогадай, уж я-то знаю, как на этом свете без мужика… И с ним несладко, а без него и вовсе, ни заступы тебе, ни помоги ни в чем, Все сама, все сама, да еще каждый норовит тебя клюнуть.. Ох, дочка, ох, дочка, гляди! Голос матери пробивался слабо, откуда-то издалека; Аленка напряженно выпрямилась; вот взяло и зашвырнуло ее куда-то в сторону от людей, кругом текли одни стремительные звезды, холодно и безучастно кололи глаза. А земли не было, совсем не было, одна тьма и звезды. |
||
|