"Имя твое" - читать интересную книгу автора (Проскурин Петр)12Захар отыскал Аленку на работе, она заканчивала прием, и он, услышав из-за неплотно притворенной двери приглашение: «Следующий!», одернул новый шевиотовый пиджак и вошел. — Садитесь, пожалуйста, — сказала Аленка, не оборачиваясь к нему и продолжая быстро писать. Захар негромко кашлянул и тихонько опустился на стул рядом со столом, чуть сбоку; встреть он Аленку где-нибудь на улице, он бы ее ни за что не узнал, такой она стала по-взрослому чужой и красивой; в первые несколько минут, пока она, не поднимая глаз, писала что-то в карточке, у него даже было желание тихонько подняться и уйти, но тут же он сам на себя рассердился за это. Он ждал, пока Аленка оглянется, и она, словно почувствовав его нетерпение, повернула голову, и глаза ее вопрошающе-внимательно остановились на нем. — Ну, здравствуй, дочка, — сказал он просто в ответ на ее взгляд. Аленка еще поглядела, затем неуверенно встала; теперь она узнала отца, узнала по каким-то непонятным законам памяти, которая словно резким лучом высветила перед нею старую избу, рассыпчатую, белую, дымящуюся картошку в глиняной миске на столе и отца; она забралась ему на колени и, как котенок, терлась головой о его колючий подбородок. Когда же это было и сколько с тех пор прошло? Жизнь, или две, или десять жизней? Она бросилась к отцу, который торопливо встал ей навстречу, и, уткнувшись лицом в грудь ему, расплакалась; Захар сначала неуверенно, затем смелее погладил ее жесткой ладонью по голове. — Ну, чего, чего ты? — спросил он, сразу чувствуя жалость к ней за ее неустроенность и беззащитность. — Отец, — сказала она с тихой благодарностью и опять всхлипнула. Сейчас эти ее слезы уже связывали их, и Захар обрадовался, что пересилил себя и пришел; дети, что ж дети, как бы они ни выросли и какими бы учеными ни стали, все равно будут нуждаться в нем, на то он и отец. — Ты посиди, посиди немного, отец, — сказала Аленка, торопливо отворачиваясь и доставая платок. — Приехал, значит… а я все собиралась, собиралась домой, так и не вырвалась… все какие-то дела, дела… все вертится колесом… А ты ничуть не постарел, — опять удивилась она, оглядывая его. — Ты знаешь, я о тебе часто думала… очень боялась… ничего, ничего… Сейчас пойдем, я сейчас, я вот немного к тебе привыкну, и пойдем… — Куда? — спросил он. Она быстро глянула на него, отвернулась, делая вид, что приводит в порядок бумаги у себя на столе. — Ты Колю видел? — спросила она. — Всех видел. — Захар отвел глаза, но тут же, движимый каким-то безошибочным чувством равновесия, махнул рукой. — Как же так, дочка, у вас получилось? Она враждебно перебирала бумаги на столе и ничего но говорила, и он почувствовал эту ее враждебность. — Зря ты это, — сказал он. — Что же ты со мной так? Я тебе не судья, повидать тебя хотел, вот и все, Аленка… — Господи, отец, если бы я знала как, — сказала Аленка, проникаясь жгучим чувством благодарности к нему за то, что он пришел и не поспешил ее сразу осудить, как другие, и пожалел, пожалел как-то по-своему, необидно, как только может пожалеть отец; она сразу почувствовала, что он сильнее ее, что к нему можно прислониться душой и переждать любую непогоду; этот высокий мужественный человек, ее отец, всегда был сильным и защищал ее всегда, и сейчас, стоит только пожаловаться ему, и все устроится, все будет хорошо, он все поймет и защитит ее. Раньше она боялась встречи с ним, а теперь… а теперь… — Я тебе не судья, дочка, — повторил Захар, он никак не предполагал, что вот так сразу возьмет ее сторону и даже не станет ни о чем допытываться. Она выросла, и выросла без пего, она взрослый человек и вправе распорядиться своей жизнью так, как считает нужным, он ей не судья, какой он судья, жизнь по плану не распишешь, на то она и жизнь, а вот постараться додуматься до корня, до самого зернышка, это мало кто любит. — Ты как думаешь, отец, — внезапно спросила Аленка, и на ее лице отразилась трудная борьба, непрерывно идущая в ней, — как думаешь, отдаст мне Брюханов Ксеню или нет? Ты с ним об этом не разговаривал? — Не отдаст, ты это и в голову себе не бери, — сказал Захар, отводя глаза; он не смог выдержать ее вспыхнувший, ненавидяще-искательный взгляд. — Нет, не отдаст, — повторил он, — и я бы не отдал, будь я на его месте… — Это почему же? По какому праву, отец, почему? — А по такому, у него больше ничего не останется, видишь, как получается, — сказал Захар. — Обеднеет он до последней кости, а кому хочется, чтобы жизнь бесследно утекла? Сама размысли… — Значит, по-твоему, отец, я богачка? — с горечью сказала Аленка. — Значит, у меня можно самое дорогое отнять, так по-твоему? — Я вам не судья, ни тебе, ни Тихону, — сказал Захар, потихоньку присматриваясь к дочери и отмечая про себя, что она хоть и горячо говорит, но скованно и все словно чего-то ожидает, словно к чему-то прислушивается; он подумал с неожиданной горечью, что она сейчас говорит неправду, что если бы она и в самом деле была настоящей матерью, то не ушла бы к чужому человеку, но сказать ей этого нельзя, — Тихон-то прав, и я тебе тоже посоветую. Не настаивай, ни к чему это, себя попусту не береди и его пожалей. Я его знаю, такой один раз любит… Отруби уж до конца, напрочь, раз решила. — Он тебя просил об этом? — Аленка не удержалась, часто и беспомощно заморгала. — Просил, да? Просил? — Нет, не просил. — Захару стало жалко ее, и он невольно умерил голос: — Я говорю тебе, как будет. Ничего ты с этим, дочка, не сделаешь. У тебя любовь, ты ведь сама ушла… будут и дети… — Ах, вот, значит, в чем дело! — Аленка сцепила руки и заходила по кабинету; ей было мучительно стыдно перед отцом; но она сейчас ни о чем другом не могла думать, ей была нестерпима мысль, что она бессильна что-либо предпринять. Она знала, что Брюханов с дочерью и Тимофеевной уезжает в Москву, и это обстоятельство вносило в ее душу еще большую растерянность; она то решалась еще раз добиваться встречи с Брюхановым (дважды он уже твердо отказал ей в этом), то сама мысль о разговоре с ним, о том, что они окажутся наедине, с глазу на глаз, пугала ее, и она уже почти свыклась с необходимостью устраниться и пустить все на самотек; и вот теперь разговор с отцом опять все смешал и спутал. Она не то чтобы боялась встречи с Брюхановым, она просто ловила себя на том, что ей будет с ним страшно неловко, стыдно. Значит, я не права, я поступила неверно, думала она в смятении и тут же оправдывала себя. Я же не могла иначе, так уж случилось, что я полюбила другого и не могу без него, я нужна ему, а он мне, и он любит меня, и он талантлив, и я должна, должна помочь ему сделать все то, к чему он призван и к чему стремится, и самое главное, что только я могу и должна ему помочь… И этих «что» было много, она запуталась в них окончательно; она жила только остротой данного момента и тревожно, с просящей беззащитностью, посмотрела на отца. У Захара лицо было резким и уставшим, глаза по-вечернему потемнели, и Аленка не могла разобрать их выражения. — Конечно, я понимаю, он никогда не отдаст Ксеню, — снова, в который раз, заговорила она все о том же. — Я его знаю, жестокий, железный характер. Он всегда прав, но разве в жизни легче от его правоты? — Аленка внезапно остановилась перед Захаром. — Я знаю, он твой друг… попроси его, пусть он отдаст Ксеню… Зачем она ему нужна? Ну отец, ну, пожалуйста… Я тебя прошу… — Не буду я этого делать, дочка, — сказал Захар с грубоватой простотой, и это сразу же отрезвило и остановило Аленку. — Не лежит у меня к этому сердце… Аленка задохнулась, обожгла его взглядом и, удержав несправедливые, злые слова, готовые сорваться с языка, отошла, встала спиной к нему. — Зачем ты пришел? — после недолгого молчания спросила она глухо в стену перед собой, покрытую зеленовато-грязной масляной краской. Захар не понял вопроса и не нашелся, что ей ответить; в лучах заходящего солнца словно дымился тяжелый узел золотисто-русых волос над высокой, по-детски оголенной шеей. — Ухожу, дочка, — сказал он. — Ты уж, коли что не так, прости, мы люди простые, можем и не так сказать… Приезжай домой, дочка, как все оботрется, — сказал Захар. — Мать скучает. Приезжай хоть одна, хоть еще с кем… Будь здорова… Аленка стремительно повернулась, глаза ее ищуще скользнули по лицу отца; он понимал все, что происходило в ней, и понимал больше и вернее, чем сама она. Она хотела что-то сказать, но в дверь негромко постучали, и точно откуда-то изнутри наружу пробился слабый луч света, и лицо Аленки неуловимо и прекрасно переменилось. Захар оглянулся и увидел перед собою молодого высокого мужчину в ослепительно белом, хрустящей белизны и свежести халате, который был ему короток; этот высокий человек с пышной копной каштановых волос над чистым, гладким лбом постарался тотчас спрятать досаду, мелькнувшую у него на лице, но Захар все же успел заметить эту досаду. Он сразу понял, что за человек перед ним, узнал его, и сладковато-неприятный ток слегка кольнул в сердце; вошедший с первого взгляда не понравился ему, и Захар слегка посторонился, словно приглашая его пройти. — Ты еще долго будешь занята? — спросил вошедший, с привычной светской легкостью обегая Захара взглядом, и Захару почему-то пришел на память взгляд слепого, когда смотрят тебе прямо в глаза и ничего не видят. Захару был знаком этот отстраненный, слепой взгляд, и он, сдерживая себя, слегка нахмурился; на него много раз так смотрели за долгие годы жизни, он этот взгляд узнает из тысячи. — Мой отец, Игорь, — заторопилась Аленка. — Познакомься, отец, это Игорь, Игорь Степанович Хатунцев. Как нередко бывает, и сам Захар, и Хатунцев, неуловимо распространяющий вокруг себя крепкий запах дорогого одеколона, сразу почувствовали между собой что-то вроде непреодолимой стены; и хотя они улыбнулись друг другу и пожали руки, стена между ними укрепилась и стала ощутимее. Хатунцев все с той же улыбкой, как бы выражающей радость от неожиданной встречи с отцом Аленки (но выражала она лишь покорность случаю), поспешил сослаться на занятость и ушел, успев, однако, все с той же неменяющейся улыбкой покорности случаю пригласить Захара к ним домой, и Захар слегка кивнул, что могло означать и «да», и «спасибо, как-нибудь, но не сегодня»; оставшись опять наедине с Аленкой, Захар неловко опустился на стул. Ему нечего было сказать Аленке, красивый Игорь ему не понравился, и он не знал, стоило ли говорить ей об этом, у него никак не поворачивался язык похвалить ее выбор; он видел, как у нее тихо и безнадежно гасло лицо. — Вот, значит, кого ты выбрала, — неопределенно сказал он и заторопился, чтобы больше ничего не говорить. — Ну, прощай, пора мне, дочка, обещал еще к Николаю заехать… Был уже вечер, в кабинете начинало темнеть. Прислушиваясь к собственным шагам, Аленка прошла к выключателю, щелкнула им. Из-под матового колпака под потолком бесшумно и мгновенно рванулся привычный свет. Она почувствовала сильную усталость от разговора и встречи с отцом; бородатый и строгий академик Павлов укоризненно смотрел на нее с противоположной стены. Все, все, разумеется, тлен и суета, подумала она, это я понимаю. Но почему мне так больно и нехорошо оттого, что ему не понравился Игорь? Какое мне до этого дело? Ведь он ничего мне не сказал, ничего от меня не потребовал… Ах, боже мой, но ведь я люблю, я не могу без него… Сколько бы на нее ни глядели жадно-испуганные лица знакомых, от этого ведь ничего не изменится, только она сама имеет право определять для себя, что ей хорошо и что плохо… Вот Игорю надо поскорее защититься, докторская его что-то последнее время закисла, а там она всем докажет, что она права, и никто не посмеет вмешиваться и учить, как ей поступать. Жизнь круто надломилась и несла ее куда-то в неизвестность, и уже ничего, даже самого стержня, нельзя было предугадать заранее хотя бы примерно. «Почему же до сих пор не идет Игорь?» — метнулась она мыслью куда-то в сторону и тут же испугалась, что именно сейчас он и появится, когда она совершенно опустошена и некрасива. Ей хотелось закурить, она быстро вышла в длинный коридор, поднялась боковым служебным проходом двумя этажами выше, на почти всегда пустынную площадку-пятачок. В круглое оконце хорошо был виден внутренний двор больницы, старые, редкие деревья, уцелевшие в войну, непрерывно и густо роняющие листву. Она подумала, как незаметно наступила осень, ведь еще немного, и повалит снег. Или это время убыстрилось с тех пор, как все в ее жизни пошло кувырком? И тут она заметила показавшегося из терапевтического корпуса Игоря с какой-то незнакомой ей молодой женщиной; они увлеченно о чем-то разговаривали, Аленке даже померещилось, что она слышит их смех и он болезненно отдается в ее мозгу. Было ясно, что они говорили о чем-то близко интересующем их обоих. Со свойственным ему изяществом Игорь пропустил женщину вперед и, обойдя ее сзади, шел с левой стороны. Он не мог ходить иначе и, видимо, сказал ей об этом, потому что она, согласно тряхнув короткими пепельными волосами, пристроилась к его шагу и продолжала слушать, внимательно глядя ему исподлобья прямо в лицо, снизу вверх, она была много ниже его. Аленка странно, неприятно удивилась, он может говорить о чем-то и даже смеяться с какой-то чужой женщиной, когда ей плохо, когда она так нуждается в нем, понятное дело, ему не может быть интересен ее отец, крестьянин, с его неправильной речью, в плохо сшитом и, видимо, ни разу до сих пор не надеванном шевиотовом костюме, наверное, даже купленном специально к этому случаю. Но ее состояние, ее эмоции по поводу приезда отца, ее волнения по поводу того, примет или не примет отец их союз, их отношения — это не может быть не важным для него. Или она совсем ничего не понимает в Игоре… Ну да, а если не понимает, именно не понимает? Знать, что она ждет его, нуждается в нем, и говорить, и смеяться с чужим человеком, с чужой женщиной, как если бы ее совсем не было! Безусловно, это могла быть и случайная встреча, но тем хуже, тем хуже… Для Брюханова все связанное с нею было всегда обязательным, первостепенным. Она и людей-то привыкла оценивать по тому, насколько серьезно относится к ним Тихон. Господи, при чем тут Тихон и какой он тебе Тихон! Чужой и далекий теперь человек. Вон твой муж, твой мужчина, ты сама его себе выбрала, стоит и любезничает с другой женщиной, да еще как старается-то, бедный… Подумав об этом безжалостно четко, она заставила себя сдвинуться с места и быстро вернулась в свой кабинет; почти со страхом смотрела она на дверь, ожидая его прихода, какой-то щемящий стон застрял в горле. «Нет, нет, все не так, все я придумала, — хотелось ей крикнуть. — Все придумала, и что не люблю, и что он плохой, он не виноват, я сама какая-то дикая, сумасбродная… совершенно не знаю, чего хочу, и мечусь, мечусь… Что же делать? Почему он не идет?» Она думала об одном, но что-то далекое, забытое, заслоненное всей последующей жизнью прорезалось в душе; это было столь дорого сейчас, что у нее мучительно перехватило горло и на глаза выступили слезы. Шумел лес, зеленый, пронзительный лес, яркие солнечные блики неслись мимо нее; от счастья она крепко, радостно зажмурилась. «Ах, Алеша, Алеша», — вырвалось у нее, и она вздрогнула; она услышала приближающиеся быстрые, легкие шаги и замерла в ожидании. Она вся потянулась навстречу этим шагам, засветилась радостью, лицо ее посвежело, стало совсем юным; она узнала их, эти шаги. Они, приближаясь, как бы нерешительно замедлились, отяжелели; она оцепенела, медленно и грузно эти шаги словно прозвучали в ней самой и замерли в отдалении, где-то за пространствами этого кабинета и даже города; они замерли там, за всеми мыслимыми и немыслимыми горизонтами. Она опять услышала их, торопливые человеческие шаги, и на этот раз не испугалась, на нее пахнуло светом и просторами далеких, неизведанных горизонтов; пошатнувшись, она оперлась о стол. Дверь открылась, и она вначале неявно, затем отчетливее стала узнавать знакомые забытые любимые черты, его удивительную, непередаваемую улыбку; и силы совсем было оставили ее, она едва не вскрикнула, рванулась навстречу: «Алеша! Алешка!» — и какой-то далекий, мучительный стон наполнил всю ее, и сердце исчезло, рассыпалось колючими, жгучими искрами по всему необозримому солнечному пространству. Она все время, столько лет ждала его и любила только его, и вот теперь он появился, и ей ничего больше не надо. После долгого и мучительного ожидания она не могла поверить и не хотела еще раз обмануться, она еще сильнее вжалась в стену, как бы ища защиты, и в следующий момент узнала Игоря и все поняла. Глядя на него пристально и глубоко, она теперь отчетливо и болезненно осознавала, почему и как все случилось. Медленно и неотвратимо стихал, опадая, солнечный ветер вокруг, и горизонты меркли. — Ты еще не готова? — удивился он с видимым облегчением оттого, что на этот раз она одна. — Поздно уже… пошли. — Я сейчас, — сказала она, не в силах оторваться от стены, по-прежнему ища в ней опору и не чувствуя никакой радости от его присутствия, а только опустошающую смертельную усталость. Вот и изменила теперь своему Алеше дважды, и второй раз с человеком, лишь только молодостью напомнившим его, первого, оказывается, даже воспоминание о нем было свято, и Брюханов совершенно прав в своем решении забрать Ксеню с собой: это ей возмездие. — Я сейчас… Очень странный сегодня день… Слепой, все время тучи и тучи… Он внимательно и мягко посмотрел на нее, подошел, помог снять халат, слегка прижимая ее к себе; она коснулась его щеки прохладными губами; она ничего от него не хотела, только вот такой поддержки. — Я тебе говорил, Лена, зря ты взяла поликлинический прием, зачем тебе лишняя нагрузка? — сказал он, заботливо вглядываясь. — Что-нибудь произошло? — Нет, ничего, — уклончиво ответила она, думая о своем; мучительно нарастающий гул шагов никогда больше не пройдет через ее душу, ничего не повторилось, напрасно она ждала и требовала этого, ничто и никогда больше не повторится. И тогда она подумала о том, о чем запрещала себе думать и все не могла решиться переступить этой черты, но и теперь, когда решение пришло, это оказалось не так-то просто сделать. Они вернулись домой, и Аленка, почувствовав сильную усталость, прилегла на диван; Хатунцев заботливо принес ей подушку, наклонился, поцеловал и, заметив, как напряженно вздрогнули у нее веки, отступил. — Ладно, ладно, не буду, — сказал он с вынужденной улыбкой, — Я сейчас кофе сделаю… и телятину разогрею. Будешь телятину? Аленка не ответила, стараясь лежать не двигаясь, и он тоже сделал вид, что поверил ее дремоте, принес легкую шерстяную шаль, заменяющую плед, осторожно прикрыл ей ноги и вышел на кухню. Больше скрываться было незачем, и он растерянно и грузно опустился на табуретку, зло закурил, уставившись в одну точку перед собой. Что-то в жизни происходило, куда-то их несло, и он не мог позволить себе отдаться слепому течению. Все у него с Аленкой, как и в первый день, непрочно, все висит на волоске, и достаточно одного неосторожного шага, чтобы сорваться в пустоту. Но он не готовил себя к роли канатоходца, он не может бесконечно уступать ее капризам и настроениям, в конце концов она сама сделала выбор и должна понять, что он мужчина и что ему необходимо ее внимание, ее душа и все остальное, что есть в ней, наконец! Полно, тут же стал он успокаивать себя, просто у нее тяжело на душе из-за дочери, надо просто поговорить с нею по-хорошему и прямо, и от этого сразу станет лучше. Он повеселел, разжег плиту, поставил воду для кофе, достал глубокую сковороду с жареной телятиной, тоже поставил ее на плиту разогревать, убрал со стола, вымыл оставшуюся с утра посуду, даже вытер пыль с подоконника, затем, накрыв на стол и повесив на место фартук, просунул голову к Аленке. — Послушайте, Елена Захаровна, — сказал он весело, — может быть, вы хотите сегодня выпить? Принести вина? Она молчала, он подошел, неслышно ступая, и сел с нею рядом. — Зачем ты так? — спросил он тихо. — Ты же не спишь, и я ни в чем не виноват… Она быстро открыла глаза, потянулась к его лицу. — Прости, Игорь, у меня ужасный характер, я тебя предупреждала, — попросила она, захваченная мыслью, что она эгоистка, мучает напрасно хорошего, доброго человека, который ее любит и готов ради нее на все; она притянула его голову к себе, взъерошила его послушные, мягкие волосы и, освобождаясь от объятий, смеясь, отодвинулась в сторону. — Мне надо переодеться и умыться, Игорь, — сказала она и скрылась в ванной, и тотчас там зашумела вода. — Телятина остынет! — крикнул он, подхватывая сковороду и направляясь с ней к столу. — Сам на рынке выбирал, торговался, жалко будет… — Ничего, мы и холодную съедим, — донеслось к нему из-за плотно закрытой двери, и он, пожав плечами, взял свежие газеты и стал их просматривать по привычке, хотя думал совершенно о другом; но он заставил себя просмотреть все газеты до единой и даже прочел объявления на последней странице «Холмской правды» о бракоразводных процессах. Сегодня случится что-то плохое, почему-то подумал он, очень уж погано, вон и телятина остыла; надо держать себя на крепкой привязи. Но подумать — одно, а сделать — другое, и весь этот вечер, ужиная, потом готовясь ко сну, он присматривался к Аленке, отмечая в ее поведении и в ней самой каждую мелочь, неприятную для него, но это длилось лишь до постели, а там он сразу обо всем забыл, чуть не задушил ее своими поцелуями, и она, почувствовав его необычно возбужденное состояние и невольно подчиняясь ему, была покорна и хороша, и лишь когда он, задыхаясь от мучительно острого наслаждения, стал неистово ловить ее губы, она, замотав головой по подушке, зашептала: «Не надо, не надо», — но тут же опомнилась, затихла. Но успокоение не приходило; приподнявшись, Аленка слегка подула ему в лицо. — А ты красивый, — сказала она, проводя пальцем по его бровям, по четко очерченному подбородку и стараясь в слабом свете ночника уловить выражение его затененных, сумеречных, слегка угадывающихся глаз. Она откинулась на подушку, и лицо Хатунцева тотчас появилось над нею, и у него опять было жаркое, короткое дыхание. — Не надо больше, Игорь, — попросила она. — Я не смогу заснуть. — Как раз от этого самый сон, — он откинул волосы у нее со лба. — Это у вас, у мужиков, крепкий сон от этого, — возразила она с видимым усилием. — А у женщин совсем наоборот… — Вот как? — нарочито удивился он, но от задуманного не отступил, быстро и сильно поцеловал в грудь под ключицей; Аленка, выскользнув у него из рук, села. — Слушай, если ты не перестанешь, я уйду спать на диван, — пригрозила она. — Сколько можно, первый час уже… — Ладно, — сдерживаясь, сказал он и отодвинулся на свое место, закинул руки под голову и, ощущая, как кровь с легким звоном бежит в напряженном теле, затих; Аленка подождала и легла опять. — Ты ко мне лучше но прикасайся, а то я не могу, — сознался он, отодвигаясь подальше, к самому краю кровати — Аленка, — позвал он немного погодя, — а ты не хочешь ребенка, нашего ребенка? — Нет, — непроизвольно вырвалось у нее, и она, смягчая свою резкость, повернула к нему голову. — Зачем торопиться, мы еще должны привыкнуть друг к другу… — Когда любят, о привыкании разговоров не бывает. — Хатунцев вздохнул. — Да и мы уже вместе скоро полгода, пора бы и решить что-то определенное… — Ну, это надо решать женщине, — сказала она враждебно. — Что ж, мужчина не имеет на такое решение права вообще? — спросил он с иронией. — Да, не имеет, — отрезала Аленка. — Мужчине это слишком легко достается и поэтому в мире так много одиноких матерей… Что-то об одиноких отцах я пока не слышала… Хатунцев ничего не ответил, хотя подумал, что можно было бы назвать в пример одинокого отца — Брюханова, — но даже от самой мысли он невольно покраснел. — Смешной ты, Игорь, — сказала Аленка. — Ты знаешь, что ты похож на осень? Такой же буйный, быстрый… Я очень люблю осень, — призналась она, — особенно лес, когда все вот-вот опадет… листья еще держатся, играют, и ветер топкий, прозрачный… Ты не спишь? — Нет, — он даже придержал дыхание, чтобы не упустить ни одного слова, ни одной интонации; сейчас любое ее слово могло натолкнуть на догадку, и его самого словно охватил этот знобящий, срывающий последние листья ветер. Он удержался, не выдал себя, хотя сердце у него отчаянно заколотилось. — Идешь, под ногами тоже листья, яркие, особенно если клен, уж такой красотой горят, наступить боязно. Идешь-идешь и прислушаешься, так и кажется, кто-то есть в лесу, только что кричал… А остановишься — никого, пусто… Игорь, Игорь… — Да… — Игорь, скажи, я плохой врач? — Почему ты так решила? — его опять кольнуло неприятное предчувствие. — Ты уже хороший врач, а станешь еще лучше. Что тебя беспокоит? — Я потеряла всякий интерес к своему делу, иду в больницу, и хочется повернуть куда-нибудь в сторону. Потом расхожусь — ничего… — Это бывает… это пройдет, — сказал он, внутренне замирая от ревности к ее воспоминаниям и от чувства приближения к той непреодолимо притягивающей пропасти, в которую ему совершенно незачем было заглядывать. — Ты лучше расскажи еще что-нибудь… про осень, про лес… Как у нас ни на что времени не хватает.. Взять и собраться на выходной за город, в лес… Я в городе вырос, я порой не понимаю тебя, твою тоску… Ну, лес и лес… стоит себе, шумит… — Лес живой, — убежденно возразила Аленка. — Что ты! У него душа есть, мохнатая… и очень добрая… И люди, не все, правда, знают эту душу, не все допущены к ней… Но те, кто допущен, сами обязательно добрые и мудрые… Они знают закон жизни… — А ты? — Что я? — Ты допущена? — Я — нет, мне нельзя, — не сразу призналась Аленка, закрывая глаза и почти воочию, мучительно реально представляя себе старый осенний лес с шуршанием листьев под ногами, с ощущением присутствия в каждом дереве, в каждом кусте чего-то всепонимающего, живого, какой-то бесконечно доброй и беззащитной души; она шла и шла по этому знакомому бесконечному лесу; откликаясь душой на каждый шорох и на малейшее движение, и в ней все росло и росло единение с этим безмолвным и полным внутренней жизни миром. — Осенью опята бывают, — вздохнула она, — грибы, смешные такие, растут целыми шапками на пнях… до чего красиво… и страшно… Как можно сразу так много? И все почти одинаковые, все рядом. Аленка нашла его руку и сжала в своей, крепко, до мерцания в глазах зажмурилась. Ее безостановочно несло куда-то, крутило на месте, бросало из стороны в сторону и вновь, вытолкнув на стремнину, мчало дальше; она боялась себя сейчас, боялась того, что неизбежно должно случиться, потому что находящийся рядом с ней человек не мог понять ее и, как она безошибочно чувствовала, со слепой мужской дерзостью и прямолинейностью пробивался туда, о чем ему и думать надо было себе запретить, но так же верно она чувствовала, что он не остановится ни перед чем и сказками о лесе его не заколдуешь… «Ах, какой глупый… такой большой, сильный и такой глупый», — подумала она, хотя не могла не понимать, что по-своему он прав в этом своем грубом желании откровенности, и сознавала невозможность этого. Да, да, она жила с ним, она говорила ему, что любит, что наконец нашла свою настоящую судьбу, но она все время ощущала определенный барьер в отношениях с ним, и его нельзя было, невозможно разрушить; в ее душе, в ее памяти оставалось заповедное, святое место, куда она не пускала никого, ни мать, ни Брюханова, и, пожалуй, никого никогда не пустит; как всякая женщина, она хотела быть любимой и счастливой до такой степени, чтобы делиться с ним всем без остатка, но этого не случалось, это не приходило, а разбазаривать себя, самое дорогое, самое сокровенное в себе попусту она не могла. Скорее всего он не остановится ни перед чем и будет добиваться своего сегодня, завтра… всегда, это будет ужасная жизнь, они возненавидят друг друга. Лучше не думать, решила она, ничего нельзя переменить и лучше… лучше вспоминать осенний шуршащий лес, погрузиться в него и потихоньку заснуть, а утром все покатится привычным колесом, — завтрак, клиника, пятиминутки, обходы, консультации, — и останется только вечер, а вечером надо чаще ходить в кино… это отвлекает, и все устроится, все наладится. Самое главное — ни о чем не думать… Она затихла, по-прежнему сжимая руку Хатунцева, и постепенно у нее перед глазами поплыл какой то молочный, белый туман, все гуще, гуще заполняя пространство, и она уже готова была облегченно забыться, как до нее донесся знакомый и в то же время далекий голос. — Что? — сонно переспросила она. — Скажи, Аленка, ты не хочешь рассказать мне что-нибудь из своей жизни? — Спи, поздно, — попросила она, но у самой сна как не бывало. — Что за дикая ночь сегодня, — пожаловалась она. — Скажи наконец, Игорь, что тебе надо? — Не сердись… Мне хочется понять, как мы будем жить дальше, — оказал он, не отнимая руки. — Не надо, Игорь… — Нет, надо, — настаивал он на своей с уже плохо скрытым раздражением. — Надо! Когда-нибудь же надо, не сегодня, так завтра, через неделю… Она убрала свою руку, съежилась.. — Мне тридцать с лишним, я взрослый человек, и я должен хотя бы в общих контурах знать, как у меня складывается жизнь, куда она поворачивается. — Теперь, несмотря на то что он говорил спокойно, в его голосе все больше пробивалась какая-то внутренняя, долго сдерживаемая горечь, и Аленка, хотя отчетливо слышала каждое его слово, снова видела себя в лесу, но теперь не в осеннем, ярком, а в густом, напряженном, налитом угрожающей, темной силой весны, силой предродового томления, и была она в этом лесу как слабый отзвук чего-то ненужного, как мимолетная, ежесекундно исчезающая тень; ей захотелось забиться в густую, прохладную траву, в самые корни, и остаться там, быть может, навсегда… — А я не знаю, что будет со мной через неделю, завтра, через час, — опять пробился к ней голос Хатунцева, и она, изо всех усилий цепляясь за свой спасительный мир, все-таки удивилась. — Чего не знаешь? — холодно, отчужденно спросила она. — Не знаю, что придет тебе в голову завтра, через час, что у тебя в голове в эту вот минуту, — сказал Хатунцев резко, как бы вознаграждая себя своей резкостью за долгую и вынужденную сдержанность и молчание. — Не знаю, сколько времени еще ты решишь оставаться со мной… — Игорь! — Да, Игорь! Разве это любовь, если за нее приходится каждую минуту дрожать, отстаивать ее от кого-то… не могу даже представить, что у тебя в мыслях кто-то другой, а я так… случайный островок, выбило тебя на этот клочок случайно… ты наберешься сил — и прощай. Так ведь? Так? — Ну а если так, что дальше? Что ты хочешь? — Чтобы ты любила меня, чтобы я хотя бы знал, что ты можешь полюбить меня, — торопливо, глотая слова, говорил он, уже совершенно не сдерживаясь и не думая, как она все это воспримет. — Я тебе завидую, Игорь, — отозвалась она, как ему показалось, откуда-то очень издалека. — Ты за себя постоишь, ты счастливый… — Что? что? — изумился он и даже приподнялся, чтобы получше разглядеть ее лицо и убедиться, что она не издевается над ним; обнаженный, злой, с темными провалами глаз, со своей темной несдержанностью, он точно выступил из мрака, и она с усилием отогнала от себя первородное чувство страха и подчинения. — Ты счастливее меня… Ты любишь так, как я уже не могу и, пожалуй, никогда не смогу. Разве этого мало для счастья? Он не знал, что ей ответить; он всегда, с первого раза, знал, что эта женщина не для него, все в ней влекло и все было тайной, он уже давно был ей ясен со всем своим содержимым, а она каждый раз представала новой, еще более привлекательной и желанной, и иной она быть не может, полностью, до конца, узнать ее нельзя. Он сцепил зубы, было больно и тупо в сердце, и рос какой-то дурацкий, нерассуждающий протест. — Но мне этого мало, понимаешь, мало, и всегда будет мало! — сказал он с невольным раздражением. — Мужчины удивительно устроены, — Аленка говорила все так же медленно и ровно, — они считают, что должны пользоваться всем совершенно готовым. А в жизни ничего готового нет, и в отношениях мужчины с женщиной тем более. Самое сложное на свете творчество, боже мой, Игорь, ты же это знаешь… Женщина не вещь и не кошка, погладил, и довольно… — Зачем ты мне читаешь эту лекцию? — Очевидно, надо, если ты… — Надо! Надо! — подхватил он со злостью. — Все это теория, все это приемлемо и разумно для других, но только не для себя! Да ты и сама этому не веришь… — Замолчи, Игорь, ну что ты меня мучаешь! — попросила она. — Ведь так тоже нельзя, все время словно на скамье подсудимых… Хатунцев затих; его сейчас почти оглушила одна мысль, одно желание; от его яркости он задержал дыхание. Но ведь действительно, нужно же что-то решать, подумал он, некоторое время лежа неподвижно, давая окончательно созреть решению. Это опять была та же самая пропасть, к которой он не мог, не имел права приблизиться (это он тоже знал, это знание жило в нем непреложно, неумирающе), но заглянуть в которую его неостановимо тянуло. — Аленка, — позвал он, — можно задать тебе только один вопрос? — Нет, нельзя… — Почему? — Поздно, пора спать, — быстро сказала она. — Прошу тебя, Игорь, не надо. — Боишься, — пробормотал он, чувствуя, что внезапный приступ бешенства заполняет грудь, застилает глаза, мутит голову. — Боишься! — крикнул он. — Мертвого боишься! Мертвый тебя держит, тот, с которым ты в партизанах… которого ты… Его остановил какой-то даже не крик, не шепот; судорожно натягивая на себя край простыни, Аленка в ужасе пятилась от него в угол, а Хатунцев, не помня себя, стоя на коленях в приступе неистовой, обессиливающей ярости, стараясь выбрать слово побольнее и не находя его, повторял одно и то же. И Аленка, видя его, совершенно забывшего, кроме одного, обо всем на свете, умного, сильного в общем-то человека, потерявшего над собой всякий контроль и жалкого, гадкого в этом своем животном порыве, пятилась от него с бессознательным отвращением… И тогда на нее опять хлынул летний, теплый, солнечный лес, хлынул со всех сторон, как спасение, и она крепко зажмурилась, чтобы не видеть перед собой это обнаженное, темное, вынырнувшее к ней откуда-то из первобытности мрака и чтобы видеть только лес, бесконечный, щедрый, всемогущий, прощающий. Она прислушалась, была тишина, и лишь слышалось тяжелое, неровное дыхание Хатунцева; это опять было оно, что так испугало и унизило ее страхом; оно сейчас пробивалось к самому сердцу, к самому мозгу, и тогда, защищаясь, она, судорожно всхлипнув, вскочила. — Не смей! Молчи! — прошептала она, но для нее это был почти оглушающий крик, ей было страшно, что еще мгновение — и ей в душу опять хлынет чужой голос. — Не смей… к этому нельзя прикасаться… к этому никому нельзя! Слышишь ты! Слышишь, здоровый, умный дурак! Этого никому нельзя! Этого понять нельзя! Потерянный, он беспомощно сидел на кровати, и какая-то мучительная струна нежно звенела у него в висках — то, что он увидел в пропасти, давно тянувшей его к себе, было хуже любых его ожиданий и предположений, ему обожгло сердце, и он бросился к Аленке. — Лена, Лена, — твердил он, стараясь привлечь ее к себе и хоть как-то успокоить, — Лена, дорогая моя, любимая… я ведь не нарочно… Лена… — Не смей… не прикасайся ко мне! — с такой непередаваемой гадливостью и отвращением отстранилась она от его рук, что он похолодел, обреченно и тупо следя за тем, как она торопливо, беспорядочно набрасывает на себя одежду, путается в ней, и все это молча, без единого слова. Аленка же старалась только удержаться на ногах и не упасть, и ей опять помог лес, неожиданно бесшумно обступивший ее со всех сторон, укрывший ее от всего мира, веселый, березовый, шумящий, никого к ней больше не подпускающий, и она раз и другой опять всхлипнула от волнения и счастья, что она наедине с тем, чему она больше всего верила. Она сейчас не думала о Хатунцеве и не видела его, да и он тоже был словно в каком-то оцепенении; все, что происходило, происходило словно во сне, он знал, что никакие слова уже не помогут, и лишь вздрогнул, когда вслед за нею хлопнула входная дверь, но по прежнему не двинулся с места. Так же обреченно он оделся, послонялся из угла в угол и вышел на улицу, по привычке проверив, заперта ли дверь. Он бесцельно побрел по вымершему ночному городу, стараясь лишь идти так, чтобы резкий ветер все время бил ему в лицо. Ни мыслей, ни определенных желаний не было, просто была необходимость куда-то непрерывно идти, и еще не исчезало чувство обреченности, невосполнимой утраты. Он забрел на какую-то площадь, недоуменно поднял голову и огляделся — дома высились мертвые, с одинаково пустыми провалами окон, колокольня, единственно уцелевшая от величественного Воздвиженского собора, разбитого в войну, нарушая общий порядок, резко и высоко возносилась в темное небо. Хатунцев, запрокинув голову, долго смотрел на нее, туда, где в проемах для колоколов чувствовался простор и ветер. У него закружилась голова, и он, переждав немного, двинулся дальше, хотя его тянуло ввысь, туда, где жили когда-то колокола и где сейчас время от времени начинали сонно и беспорядочно кричать и возиться галки. Он даже обошел вокруг этой колокольни, но единственная окованная старым массивным железом дверь оказалась на замке, а все окна снизу заделаны литыми решетками. Он даже попробовал одну из них крепко потрясти, но ничего не вышло. Он побрел дальше, вышел в знакомый городской парк на берегу Оры. Под ногами густо зашуршали опавшие листья, и ветер усилился. Он поднял воротник пальто, подошел к самому обрыву, внизу чуть-чуть угадывалась холодная осенняя вода, какой-то взблеск, а еще дальше пойменные пространства сливались со звездной тьмой. Судорожный спазм перехватил горло, но он удержался, до крови закусил губу. «В чем, в чем же смысл счастья, жизни, в чем вообще смысл всего? — подумал он. — Почему все рушится, когда это больнее всего? И зачем все, если всему приходит конец, даже этому мраку, звездам… колоколам? Зачем? Почему?» Он не мог сейчас думать о том, что произошло; ему лишь до ненависти к себе на свою слабость, за неумение взять себя в руки хотелось увидеть Аленку, увидеть, и больше ничего. Он дождался ее утром у входа в поликлинику и, решавшись, попросил: — Лена, надо поговорить… Она опустила глаза, остановилась, и он с какой-то болью, с трудом удержал себя, чтобы не прикоснуться к ее руке, до того мучительно было это желание. — Мы оба ошиблись, Игорь, прости, — сказала она, поднимая глаза, и в них было что-то новое, что то такое, чего он не мог понять. — Ты так за него… за то, что я наговорил, обиделась? — спросил он беспорядочно, теряясь и сознавая, что опять говорит что-то не то. — Ты прости… Она поняла, улыбнулась, но опять как-то по-новому, незнакомо. — Да нет, Игорь, не думай так… Не то… мы вообще ошиблись… — Говори за себя, — остановил он. — Какая разница? — вслух подумала Аленка. — Ты жалеешь? — спросил он и опять задним числом подумал, что сказал невпопад. — Что толку жалеть, — она опять улыбнулась какой-то незнакомой улыбкой, и тут только он заметил, что ее спокойствие дается ей огромным усилием воли. — Случилось, значит, так должно быть… — Лена… — Я на неделю уезжаю к матери, в деревню, Кузьма Петрович разрешил, — торопливо добавила она. — А ты… постарайся быть молодцом, Игорь… Не надо делать глупостей. Тебе ведь всего тридцать лет, ты мужчина. А теперь я пойду, меня ждут… — Лена, — окликнул он, — а через неделю? — Что? — сразу не поняла она, остановилась, оглянулась на него. — Неделю надо еще прожить. Прощай, Игорь! Он проводил ее глазами до поворота коридора, подошел к окну и закурил; его тут же позвали, и он, кивнув, пошел вверх по лестнице. |
||
|