"История одной гречанки" - читать интересную книгу автора (Прево Антуан-Франсуа д`Экзиль)ЧАСТЬ ВТОРАЯСтояла прекрасная пора. В саду у меня сочеталось все, что можно представить себе самого приятного в деревне, и после ужина я предложил Теофее подышать свежим воздухом. Мы несколько раз прошлись по наиболее привлекательным аллеям. Еще не совсем стемнело, когда мне почудилось, будто кое-где в прогалинах мелькает мужская фигура. Я подумал, что это либо моя тень, либо кто-нибудь из слуг. В другом месте мне послышался шорох листвы; я не был склонен к подозрительности и решил, что это ветерок: внезапно посвежело. Я принял его за предвестие грозы и стал торопить Теофею, чтобы успеть добраться до лиственной беседки, где можно укрыться от дождя. Нас сопровождала Бема и другая невольница. Мы немного посидели в беседке, и тут мне показалось, будто вблизи кто-то бродит. Я кликнул Бему и задал ей какой-то пустой вопрос, только чтобы проверить, далеко ли она от меня. Оказалось, что она не там, откуда мне почудились шаги. Тут у меня возникло подозрение — не подслушивают ли нас. Не желая тревожить Теофею, я под каким-то предлогом встал, чтобы узнать, кто же отважился на такую дерзость. Мне еще не приходило в голову, что это может быть человек посторонний, а не кто-нибудь из моих слуг. Но я никого не обнаружил и спокойно вернулся к Теофее. Темнело. Мы дошли до дома, никого не встретив. Тем не менее мысль, что кто-то находился около нас, не давала мне покоя; слугу, позволившего себе такую выходку, надлежало должным образом наказать; поэтому, расставшись с Теофеей, я решил подождать у железной калитки сада, неподалеку от ее комнат. Я рассчитывал самолично схватить соглядатая в тот момент, когда он вознамерится вернуться домой. Иначе как через калитку пройти было невозможно; мне не пришлось долго ждать — вскоре я различил в потемках человека, направлявшегося ко мне. Но и он меня заметил, хотя узнать меня было невозможно; он повернул обратно и поспешил скрыться в чаще, из которой вышел. Я в волнении пошел вслед за ним. Я даже громко крикнул, чтобы он знал, кто я такой, и приказал ему остановиться. Он не послушался. Меня это так возмутило, что я решил немедленно выяснить вопрос другим путем; вернувшись к себе, я велел созвать всех слуг, находившихся в Орю. Их было не так уж много — всего семь человек, и все они явились в тот же миг. Я был до того смущен, что не решился сказать, по какой причине созвал их; зато мне вспомнился силяхтар и все подозрения, связанные с мыслью о нем, и я был глубоко возмущен предательством, в котором, казалось мне, теперь уже не приходится сомневаться. Мне стало ясно, что он скрывается где-то в окрестностях, откуда рассчитывает ночью пробраться в мой дом. Но задумал ли он это с согласия Теофеи? Такое подозрение, сразу же возникшее в моем уме, повергло меня в смертельную скорбь. Я уже готов был распорядиться, чтобы все слуги вышли в сад, однако меня остановила другая мысль, толкнувшая на совсем иной образ действий. Я понял, что гораздо существеннее до конца выяснить намерения силяхтара, чем воспрепятствовать ему. За решение этой задачи я хотел взяться сам. Я отослал всех слуг, в том числе и камердинера, и вернулся к калитке; там я спрятался еще тщательнее, чем в первый раз, рассчитывая застать силяхтара, когда он опять появится. Но, к сожалению, старания мои оказались бесплодными. Он вернулся в дом в то время, когда я собрал у себя челядь. Бема, которая сама вывела его в сад, испугалась, что у меня могут зародиться подозрения; под каким-то предлогом оставив свою хозяйку, она поспешила предупредить его, чтобы он не попадался мне на глаза. Весь следующий день я провел в тоске, которую не в силах был скрывать. Я не виделся даже с Теофеей, а когда она вечером выразила беспокойство насчет моего здоровья, мне это показалось лицемерием, и я уже стал обдумывать, как бы отомстить ей. В довершение горя я к вечеру получил известие, что жизнь паши Шерибера в крайней опасности и что друзья его, уже узнавшие о шагах, которые я предпринял в защиту паши, настоятельно просят меня еще раз повидаться с великим визирем и снова ходатайствовать за него. Какая досада! Я как раз собирался ночью сторожить у калитки сада, я мысленно уже наслаждался смущением, в которое повергну силяхтара! Между тем нельзя было колебаться между любовью и велением долга. Единственное, что могло примирить эти две задачи, — это съездить в Константинополь как можно поспешнее, чтобы вернуться до наступления глубокой ночи. Но даже при всем старании, как бы я ни торопился, я не мог возвратиться домой ранее полуночи. А кто мне поручится, что здесь не воспользуются моим отсутствием? Я стал укорять себя в том, что не послушался советов Бемы, а в крайних обстоятельствах, в которые я был поставлен, мне подумалось, что единственный выход из затруднений — это прибегнуть к ее помощи хотя бы в данном случае. Я послал за нею. — Бема, неотложное дело вызывает меня в Константинополь, — сказал я. — Я не могу предоставить Теофею самой себе и считаю необходимым, чтобы при ней находилась преданная наставница вроде тебя. Прими же на себя до моего возвращения если не это звание, так хотя бы сопряженную с ним власть. Доверяю тебе следить за ее здоровьем и поведением. Никогда, никто еще так безрассудно не доверялся коварству! Позже, в минуту, когда обстоятельства вынудили эту подлую тварь быть искренней, она призналась мне, что если бы я сам не ограничил круг ее обязанностей и если бы вместо того, чтобы предупреждать ее, что по моем возвращении он снова будет сужен, я подал бы ей надежды, что она на всю жизнь останется хозяйкой в моем доме, то она отказалась бы от всех сделок с силяхтаром и стала бы беззаветно служить мне. Я отправился в путь несколько успокоившись, но поездка оказалась для моих друзей бесполезной. По прибытии я узнал, что великий визирь дважды присылал ко мне одного из своих главных чиновников и тот очень сожалел, что не застал меня; слухи же, которые начали потихоньку распространяться, не предвещали ничего хорошего относительно судьбы арестованных пашей. Сведения эти, так же как и то, что мне доложили о действиях великого визиря, не дали мне ни минуты передышки. Хотя было уже около десяти часов, я поехал к министру под тем предлогом, будто мне не терпится осведомиться, чем я могу быть ему полезен; узнав, что он в серале, я все же просил ему доложить, что прошу у него краткой аудиенции. Он не заставил меня ждать, зато постарался предупредить мою речь, а тем самым сократить разговор и ограничить мои жалобы. — Мне не хотелось дать вам повод для упрека в том, будто я не посчитался с ваших ходатайством, — сказал он, — и если бы мой чиновник застал вас дома, то он сообщил бы вам, что султан не счел возможным помиловать пашей. Они были виновны. Как ни хотелось мне что-то сказать в их защиту, я не мог ничего противопоставить столь решительному утверждению. Признав, что государственные преступления действительно не допускают снисхождения, я спросил у министра, относятся ли преступления Шерибера и Азета к таким, в тайну коих мне не дозволено проникнуть. Он ответил, что об их вине и их казни будет объявлено на другой день, а из уважения ко мне он мне скажет об этом на несколько часов раньше. Ауризан Мулей, ага янычар, давно уже разгневанный на двор за то, что там стремятся ограничить его власть, решил возвести на трон принца Ахмета, своего воспитанника, второго брата султана, который уже несколько месяцев томился в тюрьме, ибо позволил себе насмешничать над братом. Необходимо было узнать намерения юного принца и завязать с ним «отношения. Ага преуспел в этом какими-то, пока еще неизвестными, путями, и теперь визирю оставалось только выяснить их. Не выдержав пытки, ага признался в своем преступлении, но все же сохранил верность единомышленникам, и визирь сам сказал мне, что не мог не восхищаться его мужеством. Однако тесная связь аги с Шерибером и Дели Азетом, бывшими один за другим пашами Египта, понудили диван принять решение об их аресте. Каждый из них владел несметными богатствами, а влияние их в Египте все еще было весьма значительно, и поэтому нельзя было сомневаться в том, что именно на их поддержку рассчитывал Мулей. И действительно, страх перед жестокой пыткой, которую они, в их возрасте, не выдержали бы, заставил их признаться, что они участвовали в заговоре и что план их заключался в том, чтобы бежать в Египет вместе с Ахметом, если не удастся сразу же возвести его на престол. Несмотря на это признание, их все же подвергли неоднократным истязаниям, чтобы выведать имена всех их сообщников, а также чтобы убедиться, причастны ли к заговору бостанджи-баши и силяхтар. Но то ли они и в самом деле не знали этого, то ли, подобно аге, решили сохранить верность друзьям, они до самой смерти не запятнали себя предательством. — Если бы вы приехали на четыре часа раньше, — сказал великий визирь, — вы застали бы их лежащими ниц в моей передней, ибо последним с ними беседовал я, а султан повелел, чтобы они были казнены тотчас же по выходе от меня. Как ни был я поражен разразившейся катастрофой, я все же спросил у министра, вполне ли оправдан силяхтар, чтобы безбоязненно появиться в свете. — Послушайте, — сказал он, — мне он дорог, и я отнюдь не намерен огорчать его попусту. Но бегство его породило в совете порочащие его догадки, поэтому я хотел бы, чтобы, прежде чем появиться, он пустил слух, так или иначе разъясняющий тайну его исчезновения. А раз уж он решил искать убежища у вас — так задержите его у себя впредь до получения от меня соответствующих вестей. Доверие визиря я воспринял как новый знак расположения и сердечно поблагодарил за него. Но, действительно не зная, что силяхтар скрывается у меня, я счел нужным опровергнуть догадки министра относительно его местопребывания и стал уверять, что я только что приехал из Орю, где провел минувшую ночь и весь день, и поэтому твердо ручаюсь, что в моем поместий силяхтара никто не видел. Я говорил так искренне, что министр ни на секунду не усомнился в моей правдивости, а стал склоняться к предположению, что соглядатаи обманули его. Прискорбная развязка дела моих друзей сильно сократила срок моего пребывания в городе, и я с радостью думал о том, что могу возвратиться в Орю до наступления темноты; я рассчитывал приехать туда достаточно рано, чтобы застать силяхтара у меня в саду. Я уже обдумывал, каким образом не упустить его. Но по приезде в свой дом в Константинополе я застал камердинера, который дожидался меня в крайнем волнении; он сразу же отвел меня в сторону, прося выслушать его наедине. — Я примчался с вестями, которые и удивят, и огорчат вас, — сказал он. — Синесий умирает от раны, нанесенной ему силяхтаром. Теофея чуть жива от ужаса. Негодяйка Бема, — по-видимому, виновница всех этих бесчинств, и я из предосторожности распорядился посадить ее под замок до вашего возвращения. Мне кажется, что ваше присутствие в Орю необходимо, — продолжал он, — хотя бы для того, чтобы воспрепятствовать намерениям силяхтара. Он еще не мог уехать далеко от вашего дома, а с него станется, что он возвратится в сопровождении достаточного числа людей, чтобы оказаться хозяином положения. Он очень сокрушался о своей горячности, но раскаяние его мне весьма подозрительно. Пока он был один, мне ничего не стоило бы задержать его, но я боялся не угодить вам. Однако, — добавил слуга, — я позаботился о том, чтобы ваши люди были в готовности для защиты, поэтому насчет его бесчинств вы можете быть спокойны. Выслушав такой рассказ, мне трудно было остаться спокойным, и я немедленно выехал в сопровождении четырех хорошо вооруженных слуг. Челядь в Орю я застал еще взбудораженною, и это доказывало, что камердинер ничего не преувеличил. Люди караулили у ворот, вооружившись дюжиной ружей, служивших мне для охоты. Я спросил, как чувствуют себя Теофея и Синесий, хотя и не понимал еще, что с ними произошло. Слуги, как и я сам, не знали, что Синесий и не думал уезжать из дому, и никому не было известно, каким образом силяхтар проник к нам; поэтому было непонятно, почему они собираются препятствовать возвращению Синесия в дом, раз он из него не выходил. Я приказал подробно рассказать мне, что случилось и чем они это объясняют. На вопли Синесия они прибежали в комнату Теофеи; в это время юноша дрался с силяхтаром и уже был опасно ранен. Бема была, очевидно, на стороне силяхтара, ибо подстрекала его покарать молодого человека. Их разняли. Силяхтар ловко ускользнул из комнаты, зато Синесий лежал в луже крови; Теофея же, все трепеща и едва не лишившись чувств, заклинала челядь незамедлительно уведомить меня о случившемся. Сообщение о том, что она сразу подумала обо мне, настолько растрогало меня, что я поспешил в ее комнату. Видя, как она обрадовалась моему появлению, я еще более успокоился. Я подошел к ее ложу. Она схватила мою руку и крепко сжала все. — Боже, какие ужасы я пережила в ваше отсутствие! — воскликнула она, и голос ее говорил о том, что теперь ей легче. — Задержись вы дольше, я умерла бы от страха. Слова эти были сказаны так искренне и ласково, что не только развеяли мои подозрения, но даже отвлекли меня от всего, что тут произошло, и мне захотелось отдаться радости, которую доставила мне эта впервые высказанная ответная нежность. Я, однако, сдержался и ограничился тем, что покрыл поцелуями ее ручки. — Скажите же, — воскликнул я в упоении, которое помимо моей воли зазвучало в моем голосе, — скажите, что вы разумеете под ужасами, на которые жалуетесь? Объясните, как можете вы роптать, раз они разыгрались в вашей комнате? Что делал тут силяхтар? Что делал Синесий? Слугам ничего не известно. Расскажете ли вы мне все это чистосердечно? — Вот этих-то опасений я больше всего и боялась, — ответила она. — Я предвидела, что непонятные события, происшедшие в доме, внушат вам некоторые подозрения на мой счет. Но, клянусь небом, я сама не понимаю, что тут случилось. Едва только вы уехали, — продолжала она, — я собралась лечь спать, но пришла Бема и стала мне долго что-то рассказывать, хотя я почти не слушала ее. Она высмеивала мою любовь к книгам и другие занятия, которым я посвящаю время. Она говорила о нежности, о наслаждении, которое находят люди моего возраста в любовных утехах. Множество любовных историй, которые она рассказывала мне, казались всего лишь упреками, что я не следую столь приятным примерам. Она задавала мне всевозможные вопросы, стараясь выведать мои мысли, и это рвение, раньше не замечавшееся мною, начинало уже раздражать меня, тем более что мне волей-неволей приходилось ее слушать, ибо она намекнула, что вы дали ей некую власть надо мной и она намерена воспользоваться ею, чтобы содействовать моему счастью. Наконец, уложив меня, она ушла, но не прошло и нескольких мгновений, как я услышала, что дверь в мою комнату тихо отворяется… У меня горела свеча, и я узнала Синесия. Вид его не столько испугал, сколько удивил меня; между тем мне вспомнилось все, что вы мне рассказывали, и я страшно перепугалась бы, не приди мне в голову предположение, что он явился оттого, что по приезде в Константинополь вы простили его и дали ему какое-то поручение ко мне. Я позволила ему подойти к моему ложу. Он заговорил и стал горько жаловаться на судьбу, но я прервала его, как только убедилась, что он пришел не по вашему поручению. Он стремительно бросился на колени у моего ложа, бурно выражая свою скорбь. В этот-то миг и появилась Бема в сопровождении силяхтара; не спрашивайте меня о последующем — я так растерялась, что ничего не соображала. Я услышала вопли Бемы, она укоряла Синесия в дерзости и подстрекала силяхтара, чтобы тот проучил его. Оба были при оружии. Синесий, почувствовав опасность, стал защищаться. Но, когда силяхтар ранил его, он бросился на него, и я увидела, как в воздухе блеснули два клинка; противники старались нанести друг другу удары и уклониться от них. На шум сбежалась челядь, а сама я была так перепугана, что голос у меня осекся. После этого я была в силах понять только одно, а именно: что по моей просьбе за вами послали гонца. Рассказ Теофеи так убедительно говорил об ее невиновности, что я устыдился своих подозрений и стал, наоборот, всячески ее успокаивать, ибо во взгляде ее все еще виднелся испуг. Я бурно уверял ее в своей привязанности, что, казалось, весьма трогало ее, и эти порывы могли бы вновь вернуть меня к тому, чего я уже дал зарок не требовать от нее; но решение мое было непоколебимо, и оно сдерживало разбушевавшуюся во мне страсть. Я выработал себе твердую линию поведения, и, хотя в сердце моем вновь разгорелся прежний пыл, я наверно огорчился бы, прояви Теофея уступчивость, которая отчасти ослабила бы мое уважение к ней. Все же, не упуская из виду ничего, что могло порадовать меня, я вынес из нашей беседы столь благоприятное впечатление, что причины этого происшествия, оставшиеся невыясненными, уже не так волновали меня, и я собирался рассмотреть их хладнокровнее. — Не забудьте, — сказал я Теофее, чтобы отчасти признаться ей в своих чаяниях, — что сегодня вы бросили намек, который я надеюсь со временем понять до конца. Она, казалось, не уразумела смысла этих слов. — Я говорю достаточно ясно, — добавил я. И в самом деле, уходя, я не сомневался, что она только притворяется, будто не понимает меня. Я приказал немедленно вызвать ко мне Бему. Хитрая невольница сначала рассчитывала обмануть меня. Она стала меня убеждать, будто силяхтар появился в моем доме поздним вечером лишь случайно. В самый момент встречи с ним она убедилась, что Синесий находится в спальне Теофеи, и тут рвение ее к охране чести моего дома так разгорелось, что она попросила вельможу наказать юношу за оскорбление, которое тот нанес мне своей дерзостью. Узнав еще до того, как ее посадили под замок, что силяхтар скрылся, она рассчитывала, что либо он совсем уехал из моего дома, либо тайком пробрался в свое убежище и она в любом случае успеет сообщить ему о том, что придумала в свою защиту. Но я долго прожил в Турции и отлично знал, какие права имеет хозяин над своими невольниками; не видя никаких оснований для того, чтобы силяхтар тайно бежал из моего дома, если он появился в нем без дурных намерений, я решил принять самые крутые меры для выяснения истины. Мой камердинер счел нужным задержать Бему; значит, надо полагать, что основания для этого Казались ему не менее вескими, чем мне. Словом, я пригрозил Беме пыткою и сказал это таким тоном, что она приняла мои слова всерьез и покаялась мне в своих кознях. Окончательно убедившись в том, что силяхтар виделся с Теофеей только при обстоятельствах, разыгравшихся этой ночью, я усмотрел в его приключении не столько повод обидеться на него за появление в моем доме, сколько повод подтрунить над ним в связи с его неудачей. Бема развеяла последние остатки моего гнева, рассказав о главных причинах, заставивших ее скрыть от меня правду. Но доводы, несколько примирившие меня с поступками моего друга, отнюдь не оправдывали невольницу; я стал обдумывать, какому же наказанию подвергнуть ее за вероломство, и тут-то она, призвав в свидетели Пророка, стала уверять, что у меня не было бы оснований жаловаться на нее, если бы я оказал ей полное доверие. Такая откровенность значительно умерила мой гнев. Оставалось узнать у нее, куда же делся силяхтар. Она не колеблясь ответила, что он, вероятно, вернулся в свою комнату и что я легко могу убедиться в этом, проверив, заперта ли дверь. После проверки у меня не осталось ни малейшего сомнения, что он там; я не замышлял иной мести, как только оставить его взаперти до тех пор, пока голод не выгонит его из убежища, причем у двери я поставил камердинера, чтобы тот встретил его, как только силяхтару волей-неволей придется покинуть свое убежище. Бему я оставил под замком, и поэтому она не могла помешать потехе, какую я предвкушал от предстоящей сцены. Относительно Синесия она ничего не могла разъяснить мне, ибо сама была крайне изумлена, обнаружив его в спальне Теофеи. Но я мало беспокоился на его счет и, узнав, что его рана действительно очень опасна, только распорядился, чтобы ему оказали необходимую помощь, повидаться же с ним я отложил до того времени, когда ему станет лучше. Что он не уехал от меня или что вернулся обратно, после того как выехал — было следствием измены одного из моих слуг, но измены не столь уж тяжкой, чтобы торопиться с наказанием виновного. Поскольку я был уверен в благоразумии Теофеи, меня ничуть не тревожило, что юный грек влюблен в нее; наоборот, я даже думал, что это может благоприятно повлиять на отношение его отца к Теофее. Сначала мне это не приходило в голову; но чем более я обдумывал наш последний разговор с ним, тем более склонялся к мысли, что если его страсть будет все столь же пылкой, то мне удастся повлиять на отца, сделав вид, будто я собираюсь женить юношу на Теофее. Если господин Кондоиди не утратил окончательно набожности и чувства чести вместе с естественными родительскими чувствами, то, казалось мне, он наверняка воспротивится этому кровосмесительному браку; в Турции родительские права весьма ограниченны, но если мне удастся заставить отца привести этот довод, то его будет достаточно, чтобы воспрепятствовать браку молодых людей. Так события, причинявшие мне столь жестокую тревогу, не привели ни к каким особым последствиям, кроме раны Синесия и наказания кое-кого из слуг. Несколько дней спустя я отделался от Бемы, притом весьма унизительным для нее способом, а именно я продал ее всего лишь за полцены сравнительно с тем, сколько сам за нее заплатил. Такой вид наказания доступен только людям состоятельным и в то же время достаточно добросердечным, чтобы не карать чересчур жестоко провинившегося раба; но если эти несчастные наделены хоть небольшой чувствительностью, такая кара им особенно тяжела, ибо они теряют ценность в своих собственных глазах и почитают себя еще более униженными, чем это вообще присуще их жалкому положению. Впоследствии мне стало, однако, известно, что Бема обратилась к силяхтару с просьбой взять ее к себе, и он, воздавая должное услугам рабыни, купил ее для своего сераля. Что касается силяхтара, то мне не суждена была радость стать свидетелем того, что он не выдержал голода и жажды. В ту же ночь, видя, что его наперсница долго не появляется, он понял, что ее задерживает нечто от нее не зависящее, а без ее помощи он окажется в весьма затруднительном положении; поэтому он решил выйти из своего убежища, не дожидаясь рассвета; хорошо зная мой дом, он рассчитывал без труда скрыться под покровом темноты, но попал в руки моего камердинера, уже стоявшего на посту. Я подвергал этого преданного малого опасности погибнуть от кинжала; но он и сам опасался этого, а потому постарался вести себя с силяхтаром как можно любезнее, чтобы тот сразу понял, что ему нечего опасаться какого-либо насилия, а, наоборот, его ждет с моей стороны только ласка и готовность услужить ему. Он не сопротивляясь, но с некоторой опаской, последовал за слугой. Я уже лежал в постели. Я поспешил встать и воскликнул, делая вид, будто крайне удивлен: — Вот как? Силяхтар? Какими судьбами? Он в смущении прервал меня. — Избавьте меня от насмешек, хотя я их и вполне заслуживаю, — сказал он. — Ваши упреки будут справедливы только насчет ночного визита, который я намеревался нанести Теофее, кинжал же пустил я в ход, лишь желая послужить вам, хотя ваши слуги так рьяно вырывали у меня из рук юношу, раненного мною, что, надо полагать, рвение мое было неуместно. А насчет того, что я позволил себе укрыться в вашем доме без вашего согласия, то не усматривайте в этом ничего иного, как только щепетильность друга, который, считая ваш дом надежным убежищем, не желал в то же время навлекать на вас неудовольствие Порты. Теперь я прервал его, уверяя, что ему незачем оправдываться и что даже по отношению к Теофее в его поступках достойно сожаления лишь то, что он и сам должен считать для себя унизительным, а именно, что они идут вразрез с той деликатностью, какую он доселе проявлял в своих чувствах. Этот упрек он признал справедливым. — Обстоятельства оказались сильнее моей добродетели, — сказал он. Остальная часть нашей беседы прошла в шутках. Я уверял его, что худшим последствием его приключения окажется то, что его устроят на ночь поудобнее, чем в комнате Бемы, и станут ухаживать за ним тщательнее, причем ему уже не будут грозить опасности, которые понудили его скрываться. Я рассказал ему все, что узнал от великого визиря; он порадовался за себя, но был глубоко огорчен участью аги янычар и пашей. Вместе с тем он заметил, что меньше жалеет их, если они действительно виновны, и что он не только ни в коем случае не принял бы участия в заговоре, но решительно порвал бы с ними, появись у него хоть малейшее подозрение на этот счет. Он собирался тотчас же уехать и просил меня послать за двумя его невольниками, которым он велел ждать его распоряжений в соседнем селении. Но я разъяснил ему, что великий визирь желает, чтобы при возвращении в Константинополь он соблюдал некоторые меры предосторожности. Ему предоставлялось несколько возможностей вновь появиться на людях. По моему совету он выбрал следующий план: на другой день он возвратится в свое загородное поместье якобы после осмотра арсеналов и складов на черноморском побережье. Я не только не отказался проводить его, но, желая подчеркнуть, что отнюдь не сержусь на него за ночное приключение и что я, как и раньше, самого высокого мнения о нем, предложил пригласить на эту прогулку также и Теофею. Ему с трудом верилось в чистосердечность этого предложения; но я был вполне искренен и, проведя с ним остаток ночи, утром сам повел его в комнаты Теофеи, чтобы просить ее принять наше приглашение. От последней беседы с нею у меня осталось впечатление, ставившее меня выше каких-либо намеков на ревность; к тому же я был уверен, что силяхтару никогда не удастся тронуть ее сердце, и я в некотором роде торжествовал, предвидя, что он вновь станет тщетно пытаться внушить ей нежное чувство. К тому же, каковы бы ни были мои преимущества, мне не хотелось давать ему даже малейший повод для упрека, будто я препятствую его успехам. Меня обязывало к этому и то, что я, пожалуй, сам способствовал зарождению в его сердце надежд и сам на первых порах опрометчиво поощрял их. И если бы случилось, что Теофея отнеслась бы ко мне так, как мне было желательно, я предпочел бы, чтобы мой друг утратил всякую надежду еще прежде, чем заметил бы, что я удачливее его. Теофея немного удивилась нашей затее, но не стала возражать, узнав, что я буду безотлучно находиться при ней и что речь идет только о том, чтобы сопутствовать мне. Я распорядился, чтобы с нею отправилось несколько слуг; благодаря такой свите она могла достойно появиться у силяхтара. Он описывал мне свой дом как средоточие его могущества и его утех; это значило, что, не говоря о роскоши, которая очень по вкусу туркам, у него там сераль и баснословное множество невольников. Я и раньше слышал, что поместье силяхтара — одно из прекраснейших в окрестностях Константинополя. Оно было расположено в восьми милях от моего. Мы приехали туда лишь к вечеру, и в тот день мне не удалось полюбоваться видом, с которым, пожалуй, не может сравниться ничто на свете. Но силяхтар не медля стал нам показывать сокровища и великолепие, сосредоточенные в его покоях, и мне сразу же пришлось признать, что ни во Франции, ни в Италии я не видел более прекрасного зрелища. Не стану описывать все это; такие подробности всегда томительны в книге. Но наступил момент, когда я подумал, как бы мне не пришлось раскаиваться в том, что я пригласил Теофею в эту поездку; это случилось, когда силяхтар, показав свои сокровища, предложил ей полное владычество над ними и снова повторил все, что обещал ей раньше. Я с трудом скрывал краску, которою невольно залилось мое лицо. Я обратил взгляд на Теофею и ждал ее ответа в смятении, которое, как она позже призналась, она тотчас же заметила. Она ответила силяхтару, что высоко ценит его предложения и полна признательности, вполне им заслуженной; потом она заговорила о противоречивости своих чувств, которые не дают ей оценить преимущества, обычно льстящие женскому тщеславию. Хотя она говорила это весьма веселым тоном, суждения ее о добродетели и счастье были столь справедливы и разумны, что привели меня в восторг; я недоумевал, из какого источника она могла почерпнуть их, и никак не ожидал такого ответа. Из слов ее вытекало, что отныне она посвятит свои дни претворению в жизнь истин, которыми, по ее словам, она обязана моим поучениям и за которые мне благодарна даже больше, чем за обретенную свободу. Тем временем замешательство, коего я никак не мог преодолеть, теперь отразилось на лице силяхтара. Он стал горько сетовать на свою участь, а обратившись ко мне, заклинал меня поделиться с ним хоть частью той власти, которую Теофея приписывала моим речам. Я шутя возразил, что такая просьба противоречит его собственным интересам, ибо если желание его исполнится, то оно послужит лишь к утверждению Теофеи в ее взглядах. В сущности сердце мое преисполнилось радостью, и, уже не скрывая от самого себя своего счастья, я решил, что слова Теофеи лучше, чем все мои рассуждения, подтверждают его. Я улучил минуту, чтобы похвалить Теофею за высказанные ею благородные чувства, а то, что она мне ответила, принял за новое подтверждение моих чаяний. Силяхтар был огорчен в такой же мере, в какой я воображал себя счастливым; тем не менее он с неизменной любезностью показывал нам все, что было прекрасного в его доме. В тот же вечер он открыл нам доступ в свой сераль и сделал это, пожалуй, в надежде соблазнить Теофею зрелищем великолепных хором, в которых она могла бы господствовать. Но поразили ее там не убранство, не роскошь, сказывавшаяся во всем. В ней так остро ожили воспоминания об обстановке, от которой она только недавно избавилась, что она впала в глубокую печаль. На следующий день она воспользовалась разрешением силяхтара посещать без него сераль сколько нам заблагорассудится. Она провела там часть дня в беседах с особенно приглянувшимися ей женщинами. Казалось, ей очень понравилось в серале, и это радовало силяхтара, зато у меня вызывало некоторую тревогу. Я из деликатности не пошел вместе с нею, а ждал ее возвращения, чтобы побыть с нею. Она вышла из сераля такая печальная, что я уже не решался попрекнуть ее. Наоборот, я стал расспрашивать о причинах ее грусти. Не ответив на мой вопрос, она предложила мне погулять в саду. Я удивлялся, что она молчит, как вдруг она глубоко вздохнула. — Сколь превратны людские судьбы! — сказала она, придав этим словам философский смысл, как придавала его обычно всем своим размышлениям. — Какое сцепление совершенно различных обстоятельств, между которыми, казалось бы, нет ни малейшей связи! Сейчас я сделала открытие, глубоко взволновавшее меня; оно зародило во мне мысли, которыми мне хочется поделиться с вами. Но сначала следует подробно все рассказать, чтобы тронуть ваше сердце. Я не могла подавить в себе глубокого сочувствия к судьбе этих несчастных женщин, и вы поймете это, зная мои собственные невзгоды, — сказала Теофея. — Сострадание побудило меня расспросить нескольких невольниц силяхтара об обстоятельствах, которые привели их в сераль. Большинство из них — черкешенки или девушки из окрестных местностей, воспитанные, чтобы стать наложницами, причем они отнюдь не сознают, как унизительна их участь. Но та, с которой я только что рассталась, — чужестранка; смирение ее и скромность поразили меня даже больше, чем ее красота. Я поговорила с нею с глазу на глаз. Я сказала, что восторгаюсь ее красотою и юностью. Похвалы мои она выслушала с грустью, а особенно удивил меня ее ответ. — Увы, — сказала она, — если вам только доступно чувство жалости, не говорите об этих злополучных преимуществах, а лучше считайте их пагубным даром небес, из-за которого жизнь лишена для меня всякой прелести. Я обещала ей нечто большее, чем жалость; сказав, что я могу быть ей полезной, я просила объяснить мне причину столь странного отчаяния. Заплакав, она поведала мне, что родилась в Сицилии и что предрассудки ее отца стоили ей свободы и чести. Он был сыном женщины, опозорившей себя крайней распущенностью, и та же злосчастная судьба привела его к браку с женщиной, которая долго обманывала его притворными добродетелями, а в конце концов осрамила себя открытым развратом. У них родилась дочь, которую он дал обет воспитать в строжайшем благонравии, чтобы она могла восстановить честь семьи. Он с младенческих лет поместил ее в замке, которым владел в окрестностях, и поручил присмотр за нею двум пожилым добродетельным женщинам; посвятив их в свои планы, он запретил им упоминать дочери о привлекательной внешности, которою она наделена, и распорядился никогда не говорить с нею о женской красоте как о чем-то достойном внимания. Стараясь воспитывать ее в духе всяческих добродетелей, они вырастили ее до семнадцати лет столь невинной, что ей и в голову не приходило что-либо противное взглядам ее родителя. Но девушка замечала, что в тех редких случаях, когда ей приходится в сопровождении воспитательниц появляться на людях, взгляды многих приковываются к ней и что при виде ее некоторые приходят в странное волнение. Но у нее никогда не было зеркала, а старухи всячески отвлекали ее от размышлений о самой себе, поэтому она не имела ни малейшего представления о своей внешности. Так и жила она в невинности до дня, когда воспитательницы ввели в замок разносчика, торговавшего всякого рода уборами, и девушка случайно взяла в руки ларец с зеркальцем. Она была столь простодушна, что собственное свое лицо, отраженное в нем, приняла за нарисованную картинку; она не без удовольствия залюбовалась им, и старухи это заметили. Они так закричали и стали так попрекать ее, что этого достаточно было бы, чтобы изгладить всякое впечатление, но коробейник, понявший причину их сетований, улучил минуту, подошел к юной сицилийке и тайком дал ей такое зеркальце, причем разъяснил, что зря лишают ее этого удовольствия. Она взяла зеркальце скорее из робости, чем из желания пользоваться им, ибо даже не знала, как с ним обращаться. Но стоило ей только остаться в одиночестве, и она тотчас же постигла это. Даже будь она не в состоянии судить о том, как богато одарила ее природа, одного сравнения со старухами, которые все время находились у нее перед глазами, было бы достаточно, чтобы она заметила свое разительное преимущество. Вскоре ей так понравилось беспрестанно разглядывать себя, приглаживать прическу, поправлять на себе наряд, что, даже не сознавая, какое действие могут оказывать эти совершенства на окружающих, она стала догадываться, что то, что самой ей доставляет такое удовольствие, не может не нравиться и другим. Тем временем коробейник, весьма довольный этим приключением, охотно рассказывал о нем всюду, куда приходил. Описывая прелести юной сицилийки, он возбудил любопытство и пылкие желания некоего мальтийского рыцаря, только что давшего в своем ордене обет безбрачия, впрочем, без особого намерения соблюдать его. Рыцарь появился в окрестностях замка и ухитрился тайком передать девушке зеркало в ларце большего размера, чем тот, что подарил ей коробейник; рядом с зеркалом там был нарисован портрет весьма привлекательного юноши; в ларце находилось и нежное послание, из коего девушка могла узнать все, что так старательно от нее скрывали. Рисунок, представлявший собою портрет самого рыцаря, произвел на нее то самое впечатление, ради которого он и был послан, а советы, содержавшиеся в послании, оказались столь удачными, что оба они весьма успешно ими воспользовались для преодоления немалых препятствий. Воспитательницы говорили с девушкой о мужчинах не иначе как о существах, которые по воле небес созданы лишь с тем, чтобы способствовать женщинам преумножать род человеческий, и заранее приучали ее благоговеть перед святостью брака, — поэтому она не стала выслушивать его нежностей, не спросив предварительно: собирается ли он жениться на ней? Он не стал скупиться на посулы, но, чтобы утаить от девушки данный им обет, ссылался на кое-какие затруднения денежного порядка; таким путем ему в несколько дней удалось обмануть и надежды родителя, и бдительность воспитательниц. Так продолжалось довольно долго, и все шло гладко. Однако под влиянием смутных угрызений, а также тревоги за будущее юная сицилийка стала все настойчивее требовать исполнения данных ей обещаний. Рыцарь не мог дальше скрывать, что он состоит в ордене, запрещающем вступать в брак. Несколько дней девушка проливала потоки слез, и жалобам не было конца. Тем не менее молодые люди искренне любили друг друга. Тягчайшим горем была бы для них разлука. Страх перед нею заглушил все прочие опасения, и во избежание неминуемых плачевных последствий было решено покинуть Сицилию и искать пристанища в какой-нибудь стране, находящейся под властью турок. Любовникам не в чем было упрекнуть друг друга, так как оба были рождены для богатства и почета и оба жертвовали ими ради любви. Намерение поселиться у турок, если бы они могли доказать, что поступают добровольно, должно было бы избавить их от рабства. Но венецианский корабль, на который они погрузились с расчетом высадиться в Далмации и отправиться оттуда далее, к несчастью, был захвачен у входа в залив несколькими турецкими судами, намеревавшимися ограбить венецианцев. Объяснения, данные влюбленными, были приняты за хитрость. Их порознь продали в одном из портов Морей, откуда несчастную сицилийку отправили в Константинополь. Если разлука с возлюбленным сама по себе являлась величайшим бедствием, то как назвать то, что сталось с девушкой вслед за тем? От нескончаемых слез лицо ее поблекло, и константинопольские работорговцы не сразу поняли, что сулит им ее красота. Какая-то старуха, лучше разбиравшаяся в этом, пожертвовала частью своего состояния и купила ее, в надежде перепродать вдвое дороже. А это было самое худшее, что только могло случиться с сицилийкой. Мерзкая старуха стала ухаживать за девушкой с намерением преумножить ее красоту в угоду турецким вкусам, а эти заботы, принимая во внимание скромность и целомудрие, в которых она была воспитана, явились для нее муками, сравнительно с которыми сама смерть казалась не столь жестокой. Наконец старуха за большие деньги продала ее силяхтару; поначалу новый владелец относился к ней очень нежно, но вскоре, удовлетворив свои желания, охладел из-за ее глубокой печали и непрестанных слез. Приключения несчастной сицилийки удивили Теофею, унизительная же судьба, позор и горе, выпавшие на долю девушки, вызвали у нее глубокое сочувствие; она затруднялась сказать, что больше удручает чужестранку — утрата чести или разлука с возлюбленным. Я настолько привык к рассказам такого рода, передававшимся изо дня в день, что выслушал историю сицилийки, не выказав того сочувствия, на какое рассчитывала Теофея. — Вопреки моим ожиданиям, вас ее участь не тронула так, как меня. Разве эта девушка, по-вашему, не заслуживает сочувствия? — По-моему, она его заслуживает, — отвечал я, — но заслуживала бы еще больше, если бы сама не навлекла на себя невзгод, сознательно допустив ошибку. В этом-то и заключается разница между вашими и ее невзгодами, добавил я. — Вы, пожалуй, неповторимый пример такого же несчастья, но несчастья ничем не заслуженного; вы — единственная женщина, вовлеченная по неведению в бездну и совершенно преобразившаяся во имя добродетели при первом же знакомстве с нею. Вот это и делает вас столь прекрасною в моих глазах, — продолжал я в восторге, — вот поэтому я и ставлю вас выше всех женщин в мире. Теофея покачала головой и трогательно улыбнулась. Ничего не ответив на слова, относившиеся к ней, она снова заговорила о горестях сицилийки; она считала, что мы должны что-то предпринять для ее освобождения. — Достаточно сказать, что таково ваше желание, чтобы это стало для меня законом, — отвечал я. — И я даже не хочу, чтобы вы были обязаны этим одолжением силяхтару. В тот же день, как только силяхтар подошел к нам, я заговорил с ним о сицилийке. Я не стал откладывать свою просьбу, а, отведя его в сторону словно хотел скрыть ее от Теофеи, просто спросил: так ли он привязан к этой невольнице, что ему тяжело будет отказаться от нее ради меня? — Она уже ваша, — отвечал силяхтар, а когда я заговорил о цене, он возразил, что я его обижаю. Он был так обрадован моей просьбой, что я понял: помимо удовольствия услужить мне, он надеется, что оказанная мне любезность обяжет меня расположить Теофею в его пользу, не говоря уже о том, что мой пример может навести ее на мысль о любовных утехах. Но, предоставив мне распахнуть перед невольницей дверь сераля, он сообщил мне об одном обстоятельстве, которое она скрыла от Теофеи. — Сначала я думал, что только утрата свободы так удручает ее, — сказал он, — и я всячески старался скрасить ее положение. Но я случайно узнал, что она влюблена в юного невольника, своего соотечественника; юноше удалось передать письмо в мой сераль, и я не наказал его только из уважения к его хозяину, моему близкому другу. Не ведаю, как они познакомились; я только приказал моей челяди внимательно следить за невольницей, дабы пресечь это бесчинство. После этого я охладел к сицилийке, хотя поначалу она очень мне нравилась. Этими сведениями силяхтар почел нужным поделиться со мною по дружбе, и они послужили бы мне весьма полезным предостережением, будь я и в самом деле во власти тех чувств, которые он у меня предполагал. Но единственным моим желанием было угодить Теофее, поэтому я, наоборот, весьма обрадовался, предполагая, что молодой невольник, на которого жаловался силяхтар, не может быть не кем иным, как сицилийским рыцарем, и я подумал, что вскоре мне, пожалуй, придется и его освободить из цепей рабства. Я все же подождал, пока мы не остались с Теофеей наедине, и только тогда сообщил ей, что сицилийка — наша. Узнав, что рыцарь, по моим догадкам, находится где-то поблизости и что я собираюсь вернуть его сицилийке, Теофея пришла в восторг и стала пылко благодарить меня. Так как я все связывал со своими собственными надеждами, то и в данном случае не сомневался, что ее забота о счастье сицилийских любовников — лишний знак того, что теперь сердце ее уже не бесчувственно, и делал из этого благоприятные выводы, которые казались мне гораздо более обоснованными, нежели надежды силяхтара. Сицилийку звали Мария Резати, а потом, то ли она сама себя так назвала, то ли имя это дали ей в рабстве, она стала Моленой. Я не считал нужным до нашего отъезда посвящать ее в то, что я для нее сделал. Я только посоветовал Теофее в общих словах предупредить ее, что ее ждет счастье, о котором она и не помышляет. Силяхтар получил из Константинополя сведения, которые вполне его успокоили, а мне надо было туда по моим собственным делам, — поэтому я предложил Теофее вернуться в Орю. Мне было очень неприятно, что нет никакой возможности отказать силяхтару в удовольствии отправиться вместе с нами; вдобавок при отъезде из его дома мне пришлось вынести крайне досадную сцену. Мальтийский рыцарь, и в самом деле живший в рабстве неподалеку, ежедневно урывал у работы некоторое время и тратил его на прогулку под стенами силяхтарского дворца. После истории с письмом, когда его предал другой невольник, он подвергал себя большой опасности, но это ничуть не охладило его пыла, и он много раз, по-прежнему рискуя, пытался добиться своей цели. Мы отправлялись днем, в большой коляске, которую я держал для поездок в деревню. Юноша стоял шагах в двадцати от ворот и видел, как из них выехало верхами несколько слуг, собиравшихся сопровождать меня. Его поразила их французская одежда, и он спросил на нашем языке, которым владел довольно свободно, кому они принадлежат. Не знаю, какого ответа ожидал он, но, едва только они ему ответили, он увидел приближающуюся коляску, в которой сидели две дамы и мы с силяхтаром; он сразу же узнал свою возлюбленную. Исступлению его не было границ. Он ринулся к дверце коляски и повис на ней, несмотря на стремительный бег шестерки сильных лошадей; он называл меня по имени и заклинал выслушать его. Он задыхался от волнения и делал такие усилия, чтобы удержаться на весу и высказаться, что его можно было принять за безумца, готового на страшное преступление. Мы и не заметили, что Мария Резати, иначе Молена, лишившись чувств, откинулась на спинку. Тем временем слуги силяхтара, следовавшие за его экипажами, увидев, что какой-то невольник забыл об уважении к их хозяину и ко мне, подскочили и силою оторвали его от дверцы. У меня мелькнула догадка насчет истинной причины этой выходки, и я закричал вознице, чтобы он сдержал лошадей. В конце концов коляска остановилась. Я угомонил слуг силяхтара, продолжавших истязать юношу, и приказал подвести его ко мне. Силяхтар ничего не понимал ни в этой сцене, ни в том, почему я уделяю ей столько внимания. Но из объяснений рыцаря он вскоре узнал все, что мне было известно и без того. Несчастный юноша делал нечеловеческие усилия, чтобы отдышаться; легко обретя вид, соответствующий его происхождению, он обратился ко мне со словами до того трогательными, что я тщетно пытался бы их воспроизвести. Вкратце описав свою историю, он заговорил о возлюбленной и тут заметил, что она недвижимо сидит возле меня. — Вот она! — вскричал он, прерывая самого себя и вновь впадая в отчаяние. — Она умирает, спасите ее! Увы, она умирает, — повторил он, — а вы не помогаете ей! Привести ее в чувство не стоило особого труда. Радость способствует восстановлению сил, если только сразу же безвозвратно не сломит их. Девушка обратилась к Теофее: — Это он! — воскликнула она. — Это рыцарь; да, да, это он! Я и без того был уверен в этом. Дав ободряющий ответ молодому невольнику, я спросил у силяхтара: в достаточно ли он хороших отношениях с его господином, чтобы не опасаться за последствия его отлучки? Силяхтар уверил меня, что хозяин юноши — один из самых близких его друзей. Как только я сказал, что хотел бы увезти рыцаря в Орю, силяхтар из вежливости, которой я всегда так восхищался в Турции, отправил слугу к своему другу генералу с просьбой уступить ему невольника на несколько дней. — Предвижу, что вы попросите у меня и большую услугу, — обратился он ко мне, отдав это распоряжение. — Не дожидаясь такой просьбы, скажу, что готов всячески служить вам, и должен вас предупредить, что того, в чем Нади Эмир откажет мне, не добиться уже никому. С нами были верховые лошади. Одну из них я велел дать рыцарю, который был сам не свой от радости. Однако он нашел в себе силы сдерживать свои порывы и, понимая к чему его обязывает его ливрея и положение, не счел возможным приблизиться к возлюбленной и вообще старался держаться соответственно тому, на что его обрекла злосчастная судьба. В пути я не мог не признаться силяхтару, что обратился к нему с просьбой освободить Молену потому, что хотел услужить несчастным любовникам, и я с радостью принял его предложение похлопотать перед Нади Эмиром, чтобы он отпустил также и юного рыцаря. Теофея подогрела рвение силяхтара, сказав, что глубоко сочувствует молодым людям. Мы прибыли в Орю. Пока мы выходили из коляски, рыцарь скрылся из виду, но немного погодя мне доложили, что он просит повидаться со мною с глазу на глаз. Милость, о которой он умолял меня на коленях, называя меня своим отцом и спасителем, заключалась только в том, чтобы ему позволили сменить платье. Хотя малейшее переодевание невольника считается тяжким преступлением, я не счел это опасным в данных обстоятельствах. Несколько спустя он появился в наряде, который сразу же изменил и манеры его, и внешность; уже зная, что его возлюбленная свободна и что она принадлежит только мне одному, он попросил позволения обнять ее. Эта сцена еще больше умилила нас. Я еще раз попросил силяхтара помочь юноше, и, хотя не был непосредственно знаком с Нади Эмиром, я все же рассчитывал на уважение, которым пользовался среди турок, чтобы и самому добиться успеха. Настойчивое желание силяхтара сопровождать нас вынуждало меня сдерживать свои чувства, которые, признаюсь, достигли крайнего предела. Будучи уверен в неизменной скромности Теофеи, я в то же время надеялся, что мне удалось завоевать ее сердце; поэтому я решил объясниться с ней так откровенно, чтобы ей уже не пришлось преодолевать свою робость, которую я отныне считал единственным препятствием. Но для столь ответственного разговора я хотел быть совершенно свободным. Силяхтар рассчитывал, что мы вернемся в Константинополь вместе. Я нарочно преувеличил важность дел, ожидающих меня там, чтобы он согласился отправиться как можно скорее. Рыцарь ехал вместе с нами. Помимо соображений, касающихся его выкупа, была и другая причина, по которой я не хотел оставлять его в Орю в мое отсутствие; во всяком случае, следовало так или иначе решить беспокоивший меня вопрос. Было мало вероятно, что он собирается вместе с возлюбленной вернуться на Сицилию, а еще труднее было предположить, что, находясь возле нее, он воздержится от любовной близости, и я думал: пристойно ли мне терпеть такие вольности в своем доме? Я не придерживался особенно строгих взглядов и не собирался считать преступным стремление двух влюбленных к тому счастью, каким сам мечтал наслаждаться с Теофеей. Но, хотя пыл молодости порою затмевает предписания религии, у человека все-таки остается нравственная честность; к тому же я был связан правилами приличия, которые, при моем служебном положении, обязан был строго соблюдать. Эти соображения заставили бы меня принять кое-какие меры, неприятные для юноши, если бы по прибытии в Константинополь он сам не освободил меня от такой необходимости. Он сказал, что, после того как я окажу ему обещанную услугу, он намерен отправиться на Сицилию, чтобы возместить мне расходы, связанные с его выкупом из неволи, а также и для того, чтобы разведать, не удастся ли ему избавиться от данного им обета. Под влиянием постигших его бед он духовно окреп. Он сознавал, что Мария Резати — девушка редкостная, что он ее совратил и судьбу ее искалечил. У нее множество достоинств, которые он по-прежнему ценит, — причем даже мысль о серале не пугает его, кроме того, он надеется, что девушка унаследует и богатство, достаточное для его честолюбивых мечтаний. Эти разумные соображения, очень спокойно изложенные мне, побуждали его сделать все возможное, чтобы жениться на ней. Я одобрил его намерения, хотя и предвидел, что он встретит препятствия, которых не принимает в расчет. Нади Эмир вернулся в город, и силяхтар тотчас же повидался с ним. Тот уступил ему рыцаря легко, как он и надеялся. Силяхтар был столь великодушен, что отдавал его мне безвозмездно, но я сослался на то, что сам получу следуемую сумму, и уговорил его принять тысячу цехинов, уплаченную им Нади Эмиру. После того как сицилиец поделился со мною своими дальнейшими планами, я не колеблясь отправил его к его возлюбленной. Он хотел только проститься с нею и горел таким желанием поскорее отправиться в путь, суливший ему несказанное счастье, что мне с трудом удалось убедить его отдохнуть несколько дней в Орю. Тем не менее два дня спустя я застал его там, и к великому своему изумлению, вскоре по приезде узнал, что он изменил свое решение. Я не сразу проник в эту тайну, я только спросил, каков же его новый план. Он ответил, что после долгих раздумий о трудностях, связанных с осуществлением первоначального замысла, и о возможных препятствиях со стороны его ордена и со стороны семьи Резати, он вернулся к первоначальной своей мысли обосноваться где-нибудь в Турции; что он надеется на благоприятные условия в Морее, и там он женится на своей возлюбленной, ибо, отказываясь от звания мальтийского рыцаря и от связанных с ним преимуществ, он считает себя свободным от соответствующих обязательств и, наконец, что, еще ничего не истратив из тех денег, которые он перевел векселями в Рагузу и наличными одному из банкиров в Мессину, он рассчитывает оказаться достаточно состоятельным, чтобы вернуть мне сумму, уплаченную мною силяхтару, и зажить скромной жизнью в стране, где они поселятся. Он добавил, что возлюбленная его — дочь весьма богатого человека, который не вечно же будет жить, что она ни в коем случае не лишится законных прав на его наследство и рано или поздно получит капитал, который не только значительно превысит то, что им потребно для обеспеченной жизни, но и позволит оставить наследство детям, если небу угодно будет даровать им потомство. Столь скороспелое решение навело меня на мысль, что оно задумано заранее и порождено каким-то из ряда вон выходящим событием. Однако мне и в голову не приходило, что тут замешан Синесий. Проживая в Орю двое суток, рыцарь не мог не знать, что в доме находится тяжело раненный молодой грек. Он из вежливости навестил юношу, и тот так пришелся ему по душе, что сицилиец тут же поведал ему о своих приключениях. Узнав о затруднениях, связанных с его женитьбой, Синесий придумал восхитительный план, из которого рассчитывал извлечь кое-какие выгоды и для себя. Он предложил рыцарю убежище в одном из поместий своего отца и тоже посвятил его в свои сердечные треволнения; так от откровенности к откровенности они пришли к заключению, что будь то из любви, будь то из корысти, но Теофея наверняка согласится последовать за ними. Согласия ее они еще не получили, и Синесий предупредил своего друга, что переговоры надо вести очень осторожно. Они надеялись с помощью Марин Резати, горячо поддержавшей этот заманчивый план, убедить Теофею, что, независимо от того, дочь ли она Паниота Кондоиди или кого-то другого, влюблена ли она в Синесия или нет, ни о чем лучшем ей и мечтать нельзя. Хотя слова рыцаря и вызвали у меня некоторое недоверие, они в моем представлении никак не затрагивали ни Синесия, ни мои собственные виды, а потому, не желая быть навязчивым и глубже вникать в его планы, я ни слова не возразил. — Деньги, уплаченные за ваше освобождение, не должны беспокоить вас, — сказал я ему, — я не пожалел бы и большей суммы, если бы она могла способствовать вашему счастью. Вместе с тем я думал, что смысл этой затеи, вероятно, известен Теофее. К тому же мне хотелось как можно скорее вновь увидеться с нею. Мною владело такое жгучее нетерпение, что три дня, которые я вынужден был провести в городе, показались мне нескончаемыми, а раздумывая иногда над состоянием своего сердца, я с некоторым смущением замечал, что предоставил ему над собою чрезмерную власть. Однако, решив в глубине души отдаться страсти, в которой я полагал всю сладость жизни, я отстранял все, что могло умерить силу этого упоительного чувства. Я вошел в комнаты Теофеи, решив не уходить оттуда, пока окончательно не объяснюсь с нею. Я застал там Марию Резати. Какая досада! Они очень сдружились, и сицилийка, уверенная в том, что нас с Теофеей соединяют любовные узы, пыталась выведать у нее кое-что относительно нашего якобы безмятежного счастья. Теофее разговор этот не понравился. Едва я успел поздороваться с ними, как она обратилась к подруге: — Вы заблуждаетесь и будете удивлены, но хозяин наш вам подтвердит, что все, что он для меня сделал, все его благодеяния объясняются не любовью, а только великодушием его и щедростью. Казалось, обе они ждут моего ответа. Я не понимал смысла их разговора. Руководствуясь своими истинными чувствами, я ответил, что действительно красота сама по себе никогда не возбуждала во мне любовь и что первые услуги были мною оказаны Теофее просто под влиянием восхищения, которое она у меня вызвала. — Но не требуется много времени, чтобы оценить вас, — продолжал я, бросив на нее страстный взгляд, — а когда узнаешь ваши совершенства, так хочется отдать вам свое сердце навеки… Теофея, чувствуя, куда клонится моя речь, постаралась ловко прервать ее. — Действительно, ваши собственные благодеяния вызвали у вас дружеские чувства ко мне, — сказала она, — и эта дружба такой бесценный дар, что он всю жизнь будет заменять мне богатство и счастье. Она тут же заговорила о другом. Я был в такой растерянности, что настроение мое странным образом изменилось. Будучи не в силах выносить столь мучительное положение, я решился на ребячество, которое поймет только влюбленный. Я удалился в будуар Теофеи и, сознавая, как сильно поколеблены мои надежды, взялся за перо, дабы не откладывая сказать то, что, как я предвидел, не в силах буду выразить словами после сцены, преисполнившей меня опасениями и горечью. Я в нескольких строках излил все то пылкое и нежное, что может чувствовать сердце, преисполненное любви и благоговения. И хотя в моих словах не оставалось ничего недосказанного, я в заключение, для полной ясности, все же повторил, что говорю не о дружбе, чересчур холодной для моего пламенного сердца, а о любви, которой обрекаю себя на всю жизнь. Я добавил, однако, что, поскольку я до сих пор сдерживал свои порывы — чего нельзя не признать, — я хочу, чтобы и впредь судьба моя зависела лишь от предмета моей любви и, надеясь на ответное чувство, я всецело предаю себя в ее руки. После сделанного таким образом признания я возвратился в комнату несколько успокоенный и безразличным тоном попросил Теофею, чтобы она одна заглянула в будуар. Она пробыла там несколько минут. Вернувшись с очень сосредоточенным видом, она попросила меня еще раз зайти туда. На моей записке лежала другая, начертанная ее рукой. Она была столь немногословна и столь необыкновенна по содержанию, что запомнилась мне навсегда. «Несчастная, — писала она, — узнавшая от вас о чести и о добродетели, но до сих пор еще не узнавшая имени своего отца, рабыня патрасского губернатора и Шерибера, сознает, что достойна вызывать одну лишь жалость, и поэтому не может узнать самое себя в той, к кому обращены столь возвышенные чувства». Читая этот странный ответ, я не мог сдержать громкого восклицания. Теофея подумала, не случилось ли со мною чего, и подбежала к двери будуара. Я протянул к ней руки, приглашая ее выслушать мои объяснения. Она заметила этот страстный жест и все же, убедившись, что нет причин беспокоиться о моем здоровье, поспешила вернуться к подруге. Я находился во власти жесточайшего смятения. Однако, будучи не в силах отказаться от своих надежд, я вновь взялся за перо, перечеркнул страшный образ, в каком представила себя Теофея, и набросал другой, рисовавший ее, наоборот, со всеми совершенствами, коими одарила ее природа. «Вот что люблю я, — добавил я, — и черты эти так глубоко запечатлены в моем сердце, что ошибаться оно не может». Я встал, подошел к ней и предложил еще раз вернуться в будуар. Она улыбнулась и попросила дать ей побольше времени, чтобы ознакомиться с тем, что я там оставил. Ответ этот утешил меня. Тем не менее я вышел, надеясь окончательно рассеять свое смущение. Я сам дивился тому, что мне нужно прибегать к таким предосторожностям, чтобы высказать свои чувства девушке, освобожденной мною из-под власти турка, которая в первые дни своей свободы, пожалуй, почла бы за счастье сразу же перейти в мои руки. Поэтому, невзирая на все упоение любовью, я упрекал себя за робость, не соответствовавшую ни возрасту моему, ни опытности. Я оставляю в стороне тайные угрызения совести, которых не мог подавить, вспоминая, как я внушал Теофее основы добронравия, оставляю в стороне боязнь лишиться ее уважения, если дам волю страсти, конечная цель коей не что иное, как надругательство над добронравием; хочу только дать правильное представление об ее облике, столь способном воспламенять сердца, а следовательно, внушать робость и благоговение, особенно когда вместо доступности, такой желанной и как бы подтверждаемой прелестями любимой, — встречаешь целомудрие, благородство речей и поведения, свидетельствующие о высоких добродетелях, которых нельзя было предполагать под столь соблазнительной внешностью. Сколько раз, верный свойственным мне правилам прямодушия и чести, я думал переломить себя и не отвлекать Теофею от ее добродетельных наклонностей! Вместе с тем, увлекаемый страстью, которую моя сдержанность и молчание лишь распаляли, я давал небесам клятву не выходить за намеченные пределы и воображал, будто веду себя мудро, принимая решение просить у Теофеи только то, что сама она склонна мне даровать. Остаток дня я провел довольно спокойно в ожидании нового ее ответа, который она хотела не спеша обдумать, и уже не искал случая поговорить с нею наедине. Она, казалось, тоже избегала этого. Я даже уловил в ее взгляде какое-то смущение, которого раньше никогда не замечал. На другое утро, как только я проснулся, невольник подал мне тщательно запечатанное письмо. С каким волнением я стал читать его! И в какое отчаяние сразу же впал, найдя там решительный отказ, отнимавший у меня, казалось, малейшую надежду! Это страшное письмо, за сочинением которого Теофея провела всю ночь, стоило бы привести здесь полностью; но по причинам, о которых будет сказано дальше и о которых я не могу думать без скорби и стыда, я в порыве нестерпимой досады разорвал его в клочья. Сначала же оно вызвало во мне только печаль и растерянность. Теофея вновь описывала в нем свою историю, т.е. свои горести, свои ошибки и мои благодеяния. Рассуждения ее обо всем этом отличались таким глубокомыслием и проникновенностью, каких не встретишь и в лучших наших книгах, а сводились они к тому, что ни ей, ни мне не подобает отдаваться страсти — ей потому, что она должна искупить свою распущенность и позабыть все невзгоды, а мне, ее наставнику в добродетели, потому, что не следует злоупотреблять моей законной властью над нею и ее расположением, иначе это сведет на нет те чувства, которые владеют ею благодаря моим советам и собственным ее усилиям. Если же, однако, ей случится забыть о своем долге, значительность коего она начинает сознавать, то я, по ее уверениям, буду единственным, кто может ввести ее в такое искушение. Но во имя этого признания в сердечной склонности ко мне она заклинает меня больше не говорить ей о своих чувствах и не предпринимать усилий, опасность коих она сознает. Если ее присутствие волнует меня — как она, кажется, заметила, — то она просит позволения осуществить прежнее свое намерение, а именно укрыться в каком-нибудь тихом христианском городке, чтобы ей не пришлось упрекать себя в том, что она мешает счастью наставника и отца, ради которого она готова пожертвовать своим благополучием. Я не привожу здесь всего, что запомнилось мне из этого письма, ибо вряд ли мне удалось бы передать изящество и силу, которыми оно было проникнуто. В моем теперешнем возрасте, когда я пишу эти воспоминания, мне со стыдом приходится сознаться: все эти разумные мысли я воспринял не как свидетельство ее добродетели, а увидел в них лишь крушение всех своих чаяний и скорбел о том, что сам дал семнадцатилетней девушке то мощное оружие, которое она обратила против меня. «Мне ли было разыгрывать проповедника, наставника? — горько сетовал я. — Что за нелепость для человека моих лет и моего положения! Значит, я был убежден, что в своей проповеди найду лекарство, нужное мне самому. Значит, я до такой степени верил в то, что говорил, что это стало законом для меня самого! Не противоестественно ли, что я, постоянно предававшийся плотским утехам, вздумал воспитывать девушку в добродетели и целомудрии? Ах, как жестоко я за это наказан!» Запутавшись в собственных рассуждениях, я припоминал все свои поступки, чтобы как-нибудь оправдать безрассудства, в которых сам себя укорял. «Но моя ли это вина?» — добавлял я. — Каким же образом внушил я ей столь суровую добродетель? Я представил ей позор той любви, которая господствует в Турции: легкость, с какою женщины идут навстречу желаниям мужчин, грубость в наслаждениях, пренебрежение всем, что именуется вкусом и чувством; но разве я когда-нибудь пытался отвратить ее от возвышенной любви, от благопристойных отношений, которые являются самым сладостным из всех земных благ и величайшим преимуществом, какое женщина может извлечь из своей красоты? Она ошибается, она неправильно поняла меня! Я должен разъяснить ей это, к тому обязывает меня долг. Было крайне нелепо со стороны светского человека внушать девушке взгляды, подходящие разве что для монастыря». Не в силах отказаться от такого рода мыслей, я подумал, что главная моя ошибка заключалась в том, что я дал Теофее в руки некоторые нравоучительные сочинения, где основы добродетели, как это часто случается в книгах, доведены до крайности, причем она могла понять их чересчур буквально, что было бы вполне естественно для девушки, знакомящейся с ними впервые. Когда она настолько изучила наш язык, что ей стали доступны наши сочинители, я дал ей «Опыты» Николя, полагая, что, поскольку она склонна думать и рассуждать, ей интересно будет познакомиться с беспрестанно размышляющим человеком. Она прилежно изучала книгу. Другим сочинением, которое я дал ей, была «Логика» Пор-Руаяля; этот труд, думал я, разовьет у нее способность правильно мыслить. Она прочла ее так же внимательно и с такой же охотой. Мне подумалось, что подобного рода труды могли принести девушке с пылким воображением больше вреда, чем пользы, — словом, что они лишь извратили ее ум. Эта мысль несколько успокоила меня, ибо мне ничего не стоило подыскать ей другие сочинения, которые могли оказать противоположное влияние. В моей библиотеке имелись сочинения всякого рода. Я собирался давать ей отнюдь не безнравственные книги, а хорошие романы, стихи, пьесы, даже некоторые нравоучительные книги, авторы коих считаются и с потребностями сердца и со светской благопристойностью; я думал, что такие произведения могут привить Теофее менее суровые взгляды. И я так радовался своей выдумке, что у меня достало сил взять себя в руки и держаться в ее присутствии непринужденно. Мне представился случай поговорить с нею с глазу на глаз. Тут я не мог совладать с собою и признался, что несколько огорчен ее письмом; но я говорил очень спокойно и выказал больше восхищения ее добродетелью, чем сожаления, что оказался отвергнутым; я сказал, что, поскольку она отказывается принять мое поклонение, мне не остается ничего другого, как бороться с собственной страстью. Затем я сразу же перевел разговор на ее успешные занятия и, отозвавшись с похвалой о некоторых книгах, полученных мною из Франции, обещал прислать ей их пополудни. Она никак не ожидала той сдержанности, к какой я принудил себя. Радость ее выразилась в бурных проявлениях. Она схватила мою руку и прижалась к ней губами. — Значит, я вновь обретаю отца! — сказал она. — Вновь обретаю счастье, благополучие и все, чего я ждала от его великодушной дружбы. Ах, как я буду счастлива! Этот порыв растрогал меня до глубины души. Я не мог совладать с собою и, расставшись с нею без единого слова, ушел к себе, где долго предавался смятению, затмевавшему мой рассудок. Как она искренна! Как простодушна! Боже! Как она мила! У меня вырвалось еще немало восклицаний, прежде чем мне удалось собраться с мыслями. Между тем устами ее говорила, казалось, сама добродетель. Во мне тут же проснулась совесть. Так, значит, я приношу все это совершенство в жертву распутной страсти! Под рукой у меня находились книги. Я бросил взгляд на те, что собирался послать Теофее. То были «Клеопатра», «Принцесса Клевская» и т.п. Стоит ли загромождать ее воображение бреднями, в которых она не найдет никакой пищи для ума? Даже если они вызовут у нее какие-то нежные чувства, буду ли я радоваться им, зная, что они порождены выдумками, на которые легко откликается сердце, предрасположенное к нежности; но чувства эти никак не могут осчастливить меня, раз я обязан ими лишь собственной своей ловкости. Я знаю Теофею. Она опять вернется к своему Николю, к его искусству рассуждать, и мне останется только с горечью видеть, как иллюзии мои рассеиваются, причем рассеиваются гораздо скорее, чем мне удалось приобщить к ним Теофею; если же иллюзии сохранятся, я все равно не достигну полного счастья, ибо постоянно буду объяснять любовь Теофеи причинами, к которым сам я не имею ни малейшего отношения. Такого рода мыслями я понемногу умерил охватившее меня волнение. «Посмотрим, куда может завести меня разум, — рассуждал я уже спокойнее. — Мне предстоит справиться с двумя трудностями, и надо решить, с какой мне начать. Нужно либо преодолеть свою страсть, либо сломить сопротивление Теофеи. На что же направить мне свои усилия? Не лучше ли употребить их против самого себя и обрести покой, который принесет успокоение и Теофее? Она склонна полюбить меня, уверяет она. Но она подавила в себе это чувство. Чего же могу я ждать от ее любви? А если я стремлюсь к ее благополучию и к своему собственному, то не лучше ли для нас обоих ограничиться простою дружбою?» В сущности то были самые разумные мысли. Но напрасно я воображал, будто в такой же мере являюсь хозяином ее сердца, как и своего поведения. Хоть я готов был сразу же отказаться от соблазна тронуть сердце Теофеи чем-либо, кроме постоянной заботы о ней, и хоть я решил вести себя как можно сдержаннее, несмотря на то, что мне нельзя было избежать постоянного общения с нею, — я все же не в силах был позабыть о ране, которую носил в глубине своего сердца. Таким образом, самая привлекательная сторона моей жизни, а именно повседневный быт моего дома — превращалась для меня в поле непрекращающегося сражения. Я сразу же понял это и слепо поддался этой своеобразной пытке. И все же как далек был я от мысли о муках, которые сам себе готовил! Синесий, с которым я еще не виделся со времени его ранения, стал выздоравливать и однажды, когда я был погружен в свои грустные размышления, прислал ко мне слугу, чтобы просить у меня прощения. После случившегося я пренебрегал юношей; не считая себя особенно оскорбленным выходкой влюбленного, я ограничился тем, что распорядился, чтобы за ним ухаживали, а когда он выздоровеет — чтобы его отправили к отцу. Но он вел себя так смиренно, что расположил меня к себе, и я, расспросив подробнее об его здоровье, велел проводить меня в его комнату, из которой, как мне сказали, он еще не в состоянии выходить. Он готов был провалиться сквозь землю, если бы она расступилась перед ним, — так он смутился, когда увидел меня. Я поспешил успокоить его и только попросил посвятить меня в свои планы на будущее, причем добавил, что отчасти уже знаю о них. Вопрос этот был коварный, хотя я и не имел в виду ничего другого, кроме его ночного посещения Теофеи. Я заметил, что он вздрогнул от испуга, и его растерянность зародила во мне подозрения, до того не приходившие мне в голову; поэтому я стал настойчивее расспрашивать его, что привело его в еще большее смущение. Он делал усилия, чтобы встать, а когда я заставил его остаться в прежнем положении, стал умолять меня сжалиться над несчастным юношей, отнюдь не намеревавшимся оскорбить меня. Я слушал его с суровым видом. Он сказал, что по-прежнему готов признать Теофею своей сестрой и что охотнее братьев сделает это, как только отец согласится дать соответствующие разъяснения, но, по совести говоря, у него нет достаточной уверенности в ее происхождении; поэтому-то он и отдался чувствам другого рода, которые могут быть для Теофеи так же благоприятны, как выяснение вопроса, чья она дочь и признание за нею права на некоторую часть наследства Кондоиди; словом, он предлагает ей свою руку; несмотря на закон, по которому все отцовские владения отходят к старшему сыну, он располагает некоторым имуществом из наследства матери; принимая все это во внимание, он думает, что с его стороны не будет дерзостью, если он на несколько дней отложит возвращение в Константинополь, чтобы найти случай изъясниться Теофее в своих чувствах; он, напротив, осмеливается надеяться на мое одобрение; насчет предложений, которые он сделал рыцарю, он неизменно предполагал, что они осуществятся не иначе, как с моего согласия. Говоря о намерении поселиться в Морее, он подчеркнул как свою заслугу, что он все рассказал мне откровенно из боязни, как бы я не узнал об этом стороной. Хладнокровно обдумав его слова и намерения, я пришел к выводу, что он не столь виновен, сколь легкомыслен и опрометчив, ибо не понимает, что раз у него не было уверенности в происхождении Теофеи, то прежде, чем решиться на брак с нею, он должен был окончательно устранить эти сомнения. К тому же я не мог обвинять его в попытке завладеть сердцем девушки, ибо о моих притязаниях на него он ничего не знал. Поэтому, отнюдь не запугивая и не попрекая его, я старался только доказать наивность его плана. Под конец я обещал ему — а на это он уже никак не рассчитывал — еще раз попытаться выяснить у его отца истину относительно рождения Теофеи; я пожелал ему скорейшего выздоровления, дабы он мог привести ко мне господина Кондоиди, с которым я хотел объясниться не иначе, как в его присутствии. Такое обещание, а также доброта, с какою я нарочно обращался с ним, способствовали его выздоровлению больше всех снадобий. Все обещанное я собирался выполнить, но делал я это не ради него, — все мои помыслы были обращены к Теофее. Представлялся отличный случай испытать Кондоиди, припугнув его женитьбой сына. Я уже обдумал этот план и до сих пор не решаюсь признаться, какие надежды я на него возлагал. Спустя несколько дней, показавшихся нетерпеливому Синесию бесконечно долгими, он явился ко мне и сказал, что чувствует «себя достаточно здоровым, чтобы возвратиться в город. — Так приведите же ко мне вашего отца, — сказал я, — но ни в коем случае не говорите ему, с какою целью я желаю с ним повидаться. Вечером они приехали в Орю. Я встретил господина Кондоиди почтительно и сразу же перешел к причинам, побудившим меня отослать к нему его сына. — В какое же положение вы нас поставили, — сказал я. — Ведь не открой я случайно намерений Синесия, нас могли бы обвинить в страшном преступлении. Он намерен жениться на Теофее. Подумайте, можете ли вы дать согласие на этот брак. Старик сначала несколько растерялся. Но, тотчас же, взяв себя в руки, он поблагодарил меня за то, что я сдержал безрассудное увлечение сына. — Я подготовил для него партию, куда более подходящую его положению, чем девушка, единственное преимущество которой заключается в том, что она имеет честь состоять под вашим покровительством, сказал он. Я настаивал на своем и обратил его внимание на то, что, пожалуй, он не всегда будет властен противиться пылкой страсти юноши. Он холодно ответил, что для этого он располагает верными средствами; затем хитрый грек перевел разговор на другую тему и больше часа уклонялся от всех моих попыток вернуться к основному вопросу. Наконец, весьма учтиво распрощавшись со мною, он велел сыну следовать за ним, и они отправились в обратный путь. Несколько дней спустя, удивляясь, что о Синесии нет ни слуху ни духу, я из любопытства послал в Константинополь слугу, приказав разузнать, в каком состоянии его рана. Отец юноши, узнав, что справляются от моего имени, просил поблагодарить меня за внимание и лукаво добавил, что я могу больше не беспокоиться о женитьбе его сына, ибо он отослал его под надежным присмотром в Морею и уверен, что юноше не удастся бежать из дома, в котором он приказал его запереть. У меня хватило доброты, чтобы пожалеть об этой суровой мере. Теофея тоже пожалела его. Я ни от кого не скрывал этой новости, и рыцарь, огорченный бедой своего друга даже более, чем я ожидал, принял решение, которое он от нас тщательно скрыл. Под предлогом, будто ему надо съездить в Рагузу для получения денег по векселям, он взялся за освобождение Синесия, и опасности, которым он по дружбе подверг себя, вскоре дали нам самое высокое представление об его благородстве. Я не скрыл от Теофеи хлопот, которые вновь предпринял, чтобы тронуть сердце ее отца. Неудача не особенно огорчила ее, и мне было очень приятно, когда она сказала, что я настолько добр к ней, что она никогда и не заметила бы, что у нее нет отца. Чего бы только ни сказал я ей в ответ на этот знак благодарности, если бы дал своему сердцу свободу изъясняться? Но, верный самому себе, я ограничился выражением отцовской нежности и стал уверять ее, что всегда буду относиться к ней как к своему детищу. Бедствие, постигшее одновременно Константинополь и соседние страны, окончательно убедило меня в том, насколько я дорог Теофее. Распространилась опасная лихорадка, от которой долгое время не могли найти лекарства. Я заболел ею. Прежде всего я распорядился, чтобы меня перенесли во флигель в моем саду, и запретил входить туда кому бы то ни было, кроме моего лекаря и камердинера. Эта мера предосторожности объяснялась человеколюбием, но в то же время мною руководила и предусмотрительность, ибо я не мог бы избавить дом от заразы, если бы она передалась челяди. Однако ни мое распоряжение, имевшее в виду, в частности, Теофею, ни боязнь заразиться не помешали Теофее прийти ко мне. Не считаясь со слугами, она пришла во флигель и стала заботливо ухаживать за мной. Она тоже заболела. Ни мольбы мои, ни настояния, ни жалобы — ничто не могло заставить ее уйти. В прихожей ей поставили кровать, и, как ни была она сама больна, она с неизменной заботливостью пеклась обо мне. Какими только чувствами не полнилось мое сердце после нашего выздоровления! Силяхтар, знавший о моем недуге, дружески навестил меня, как только счел это уместным. Сердце его не было спокойно. Дни, когда он не приезжал в Орю, он употребил на то, чтобы преодолеть свою страсть, чувствуя, что она так и не принесет плодов. Но когда я рассказал ему о нежной заботе, проявленной Теофеей в отношении меня, он очень смутился и покраснел, выдав тем самым свою жгучую ревность. Всю остальную часть нашей беседы он волновался и дергался. А когда настало время расстаться, он, не считаясь с тем, что из-за слабости мне не следовало бы выходить из дому, просил пройтись вместе с ним по саду. Я не заставил упрашивать себя. Несколько шагов мы прошли молча, потом он сказал запальчиво: — Наконец то у меня открылись глаза, и мне стыдно, что я так долго был слеп. Конечно, французу не стоит особого труда дурачить турка, добавил он насмешливо. Признаюсь, такого резкого выпада я никак не ожидал. Я по-дружески рассказывал ему о заботах Теофеи, лишь желая подчеркнуть свойственную ей доброту, и теперь несколько мгновений подыскивал слова, чтобы возразить ему. Между тем то ли свойственная мне сдержанность помешала мне выйти из себя от негодования, то ли тут сказалась слабость после перенесенной болезни, но я ответил гордому силяхтару не в оскорбительном тоне, но твердо и скромно. — Французам мало свойственно притворство, им ведомы лучшие пути для достижения намеченного, — сказал я. — Говорю так потому, что ставлю интересы своих соотечественников выше своих личных. Я никогда не закрывал вам глаза и отнюдь не сожалею, что они открылись, но предостерегаю вас: они вас обманывают, если дают основание считать меня вероломным, неискренним другом. Мой ответ несколько умерил возмущение силяхтара, однако не вполне охладел его пыл. — Как же так? — возразил он. — Ведь вы мне говорили, что к Теофее вас влечет только чувство дружбы и что заботитесь о ней вы лишь из великодушия? Я спокойно прервал его: — Я не обманывал вас, когда так говорил. Таковы были мои чувства первоначально, и я благодарен своему сердцу за то, что оно начало именно с дружбы. Но раз вы требуете, чтобы я объяснил, что происходит теперь, то признаюсь, что люблю Теофею и что я оказался так же беззащитен перед ее чарами, как и вы. Но к этому признанию я должен добавить два замечания, которые должны образумить вас. У меня не было такого чувства к ней, когда я извлекал ее из сераля Шерибера, а то, что оно зародилось позднее, приносит мне так же мало радости, как и вам. Это, думаю, — сказал я не горделиво, а любезно, — должно успокоить вас, человека, которого я уважаю и люблю. Тем временем он предавался самым мрачным раздумьям; припоминая мои с Теофеей отношения с того дня, когда я получил девушку из его рук, он готов был найти в них нечто подозрительное и толковать их в нежелательном для себя смысле. Но он мог упрекнуть меня лишь в том, что я простодушно рассказал ему, как заботливо ухаживало за мною это милое существо, а потому, в конце концов, он понял, что я не стал бы опрометчиво хвалиться, если бы считал, что обязан этим любви. Мысль эта не вернула ему покоя и веселости, однако, умерив его отчаяние, способствовала тому, что он уезжал от меня без ненависти и гнева. — Не забудьте, что я предлагал пожертвовать ради вас своею страстью, когда думал, что к этому обязывает меня долг дружбы, — сказал он, уезжая. — Посмотрим, правильно ли я понял вас и в чем разница, которую вы так превозносили между нашими и вашими нравами. Он не дал мне времени ответить. Эта сцена побудила меня еще раз обдумать, виноват ли я в чем-нибудь перед любовью и дружбой. Единственно, чем я мог бы заслужить упреки силяхтара, — была бы счастливая любовь, ибо тогда он имел бы основания считать, что мое соперничество подорвало чувство, которого он надеялся добиться. Но с тех пор, как я полюбил Теофею, мне и в голову не приходило заслужить ее внимание за счет соперника. Она сама говорила мне, что он ей неприятен, поэтому мне не было надобности опровергать упрек в том, будто я препятствую его успеху. Впрочем, у меня самого было так много поводов жаловаться на судьбу, что я не мог особенно сочувствовать чужим невзгодам, и поэтому решился посмеяться над ними, чтобы облегчить свои собственные. В таком настроении я вернулся к Теофее и шутя спросил, что она может сказать о силяхтаре, который считает, будто я любим ею, и изобличает меня в преступлении, от которого я так далек, а именно — в счастье. Мария Резати, привязанность коей к подруге крепла день ото дня, благодаря своим приключениям хорошо знала жизнь; она сразу же поняла природу обуревавших меня чувств. Не расставаясь с Теофеей ни на минуту, она ловко вызывала ее на откровенность, а потому приобрела над нею большое влияние. Она внушала Теофее, что та недооценивает блага, которыми пренебрегает, и что прекрасная женщина может извлекать огромные выгоды из такой пылкой страсти, какая владеет мною. Наконец, внушая ей все большие надежды, она советовала Теофее принять в соображение, что я не женат; что в христианских странах женщина нередко достигает путем брака самого высокого положения: что, поскольку я склонен считать прежние приключения Теофеи ошибками и несправедливостью судьбы, я буду принимать во внимание лишь ее поведение после выхода из сераля и, наконец, что, находясь вдали от родины, буду считаться в этом вопросе лишь с собственным сердцем. Мария Резати неустанно твердила ей одно и то же и даже негодовала, что та выслушивает ее советы чересчур равнодушно. Но ей удавалось добиться от Теофеи лишь самых уклончивых ответов, говоривших о том, что она уже утратила вкус к земным благам и почестям, и Мария в конце концов сказала, что, не считаясь с тем, хочет Теофея этого или нет, она из чистой дружбы к ней переговорит непосредственно со мною, дабы деликатно подсказать мне мысль составить ее благополучие и счастье. Тщетно выставляла Теофея самые убедительные доводы против такой затеи; ее сопротивление Мария Резати принимала за нерешительность и робость. Теофея пришла в великое смятение. Помимо того, что весь этот замысел был ей совершенно чужд, ибо она отнюдь не помышляла о богатстве и знатности, она ужасалась при мысли, что я могу упрекнуть ее в тщеславии и дерзости. Тщетно попытавшись отговорить подругу от осуществления этого плана, Теофея решила сама предупредить меня об этом разговоре, ибо боялась, что лишится моего уважения и привязанности. Долго пыталась она преодолеть свою застенчивость, но последняя все-таки взяла верх, и у Теофеи осталось одно только средство, а именно обратиться к калогеру, настоятелю греческой общины, расположенной в двух милях от Орю. Этот превосходный человек, знакомый Теофеи, охотно взялся исполнить ее поручение. Он откровенно изложил мне дело; с восторгом отозвавшись об этой необыкновенной девушке, он спросил, есть ли, по-моему, большая разница между ее добродетельными опасениями и опасениями скромного калогера, который всячески уклоняется от более высокого духовного сана? Сравнение это вызвало у меня улыбку. Мне чуточку лучше, чем ему, были известны женское тщеславие и коварство, а потому, если бы речь шла не о Теофее, я заподозрил бы здесь хитрость и почел бы эту мнимую скромность за ловкий прием, с помощью которого меня ставят в известность об ее притязаниях. Но в отношении моей любезной воспитанницы это было бы чудовищным оскорблением. — Она не нуждалась в такой предосторожности, — сказал я калогеру, — я и так не сомневаюсь в благородстве ее намерений. Скажите ей, что если бы я следовал своим чувствам, то я не замедлил бы доказать, как высоко ценю ее. Это единственный ответ, какой позволяло мне дать мое положение. Осмелюсь ли признаться, что он был куда сдержаннее моих истинных желаний? В таком же духе я поговорил и с Теофеей, и мне пришлось почти что ходить за нею по пятам, чтобы улучить время для разговора наедине. Я уже не позволял себе одному заходить в ее комнаты. Я больше не предлагал ей погулять в саду. Я стал так бояться ее, что не мог к ней подойти без трепета. И все же счастливейшими минутами жизни были для меня те, которые я проводил возле нее. Я постоянно думал о ней, и иной раз мне становилось стыдно за самого себя, когда во время самых важных занятий я бывал не в силах отстранить беспрестанно осаждавшие меня воспоминания. После того как она познакомила меня с калогером, мне приходилось не раз бывать у него, что не вполне согласовалось с официальным моим положением, но участие Теофеи в этих прогулках несказанно радовало меня. Я не забывал, однако, обстоятельств, при которых мы с нею впервые посетили калогера. Он был, собственно говоря, всего лишь простой церковнослужитель, почтенный как в силу своего возраста, так и вследствие того уважения, с каким относились к нему все греки. Благосостояние его приумножилось благодаря бережливости, а подношения, которые он постоянно получал от членов общины, позволяли ему жить спокойно и беззаботно. Он дожил до семидесяти лет, не позаботясь о своем образовании, что не помешало ему обзавестись библиотекой, которую он считал лучшим украшением своего жилища. Туда-то он меня и пригласил, обо греки самого высокого мнения об образованности французов. Но я крайне удивился, когда, вопреки ожиданиям, он, вместо того чтобы показать свои книжные богатства, прежде всего обратил наше внимание на старинный стул, стоявший в углу. — Как вы думаете, сколько лет простоял здесь этот стул? — спросил он. — Тридцать пять. Ибо я в своей должности тридцать пять лет, и я заметил, что стулом этим еще никогда никто не пользовался. Казалось, никто не касался и покрывавшей его пыли. Но, бросив взгляд на полки с книгами, я заметил, что такая же пыль лежит и на них. Тут у меня зародилась забавная мысль сравнить слой пыли на книгах и на стуле; он был приблизительно одинаковый, и я предложил калогеру поспорить, что к книгам все это время никто не прикасался так же, как и к стулу. Он не сразу уразумел мою мысль, хотя и внимательно следил за моими наблюдениями; в конце концов, в восторге от моей проницательности, он решил, что обладаю редкостным даром выяснять истину. Он был женат трижды, хотя каноны греческой Церкви и запрещают духовенству вступать в брак вторично. Довод, который он привел, чтобы исхлопотать эту льготу, заключался в том, что от первых двух жен у него не было потомства, а поскольку одна из целей брака — продолжение рода, ему приходится, чтобы выполнить свое естественное предназначение, брать новую жену, как только он лишится предыдущей. Греческий собор согласился с этими странными доводами, а калогер, у которого и от третьей супруги не было ребенка, сокрушался, что прежде не знал в своей непригодности для брачной жизни или же неудовлетворительно исполнял свои обязанности. Таковы грубые понятия пастырей довольно многочисленной Церкви, — хотя число ее приверженцев все же гораздо ничтожнее, чем они воображают. Я замечал у них немало отклонений от основополагающих начал, поэтому их объединяет только то, что они зовутся христианами и легко прощают друг другу свои заблуждения. Между тем Мария Резати не забыла обещания, данного ею Теофее; я был поставлен о нем в известность, и это позволило мне с любопытством наблюдать за ловкими приемами, которые применяет женщина ради достижения намеченной цели. Но мне в конце концов надоели уловки, подоплека которых мне была ясна, и я воспользовался затеей Марии Резати, чтобы через нее передать Теофее то, чего не решался сказать ей сам; я просил ее не сомневаться, что сердце мое останется ей верным навеки. Это обещание я свято выполнил. Разум еще подсказывал мне, что этим я и должен ограничиться. Но я не знал тогда всего, что мне готовит мое слабоволие. Месяца через полтора после отъезда сицилийского рыцаря Мария Резати получила от него письмо, в котором он сообщал, что дружеское его расположение к Синесию Кондоиди помогло ему преодолеть множество препятствий и что юный грек, которому уже нечего опасаться отцовского гнева, с тех пор, как он вышел на свободу и получил возможность оградить себя, по-прежнему предлагает им приют в одном из поместий, которое он получил по наследству от матери. Рыцарь добавлял, что рассчитывает на нее, чтобы уговорить Теофею обосноваться вместе с ними, и что если Мария Резати еще не получила согласия Теофеи, то Синесий намерен приехать в Константинополь, чтобы лично убедить ее принять его предложения. Казалось, согласие Теофеи не вызывало у них сомнения, и из этого я с удовлетворением заключил, что у них благоприятное представление о моих отношениях с Теофеей, раз они предполагают, что я безразлично отнесусь к ее отъезду. Однако они в письме благоразумно умалчивали о некоторых своих намерениях. Предполагая, что со стороны Теофеи и с моей могут возникнуть какие-либо препятствия, они решили пустить в ход всю свою ловкость, всю свою отвагу, чтобы вырвать ее из моих рук. Сделанная ими попытка, несомненно, подзадоривала их на новые затеи. В Акаде они жили спокойно исключительно лишь по милости губернатора, закрывшего глаза на дерзкую выходку, за которую он был вправе наказать их. Синесии, по распоряжению отца, был заключен в старинной башне, составлявшей лучшую часть их замка; он не знал, на какой срок заточен, и не видел никакой возможности освободиться собственными силами. Сторожило его несколько слуг, которых нетрудно было бы подкупить, будь рыцарь побогаче; но он уехал, взяв с собою небольшую сумму, которую я дал ему на дорогу, и для освобождения своего друга он мог рассчитывать только лишь на ловкость и силу. Он плохо владел и греческим и турецким, а это являлось лишним препятствием, и я так и не понял, каким образом ему удалось его преодолеть. Вероятно, он действовал бы не так отважно, знай он всю трудность затеянного; ведь большинство смельчаков достигает цели главным образом потому, что не осознает опасности. Он приехал в Акад один. Поселился он вблизи замка Кондоиди, расположенного неподалеку от города. Несколько дней ушло на выяснение, где именно томится Синесий, и на изучение местности. Уже не говоря о том, что нельзя было взломать ворота, даже подойти к ним было трудно. Но посредством железного бруска, который рыцарь накалял на жаровне, ему удалось за ночь выжечь выступающий конец толстой перекладины, соединявшей стены башни; то ли он действовал, руководствуясь определенными знаниями, то ли наугад, но оказалось, что он трудится как раз в том месте, где находится комната Синесия. Когда отверстие было проделано, не стоило большого труда разобрать камни, прилегающие к балке, и пройти сквозь всю толщину стены. Главная забота рыцаря заключалась в том, чтобы его друг услышал его, ибо за одну ночь нельзя было расчистить проход, а днем он выдал бы себя, если бы разрушения были чересчур велики. Но Синесий узнал его, а рыцарь сказал другу, с какою целью он приехал и как он до этого хлопотал об его освобождении. Они условились встречаться каждую ночь, а Синесий должен был рассказывать служившей ему челяди все, что он узнавал из бесед с другом, и внушать ей, будто он на дружеской ноге с духом, который сообщает ему обо всем, что происходит в государстве. И действительно, эти дикие бредни вскоре распространились не только в Акаде, но и в соседних городах, и некоторое время друзья от души радовались людскому легковерию. Они вполне основательно предположили, что такая из ряда вон выходящая новость привлечет к истории Синесия особое внимание, а благосклонность турок, отличающихся крайним суеверием, будет содействовать его освобождению. Но, хотя и сам акадский губернатор изумлялся этим чудесам, он тем не менее склонен был считаться с отцовской властью и не хотел освобождать сына наперекор воле родителя. Поэтому рыцарь, не преуспев в своих замыслах, прибег к насилию. Он ухитрился передать Синесию шпагу и, сговорившись во время своего пребывания в окрестностях замка с несколькими слугами, выбрал час, когда они посещали узника, и так решительно ворвался вслед за ними в каземат Синесия, что челядь Кондоиди, сбежавшаяся на крик, не в силах была задержать юношей. Выйдя на волю, они неосмотрительно сами стали рассказывать о своем приключении, упустив из виду, что их могут подвергнуть двойному наказанию — и за то, что они придали осведомленности Синесия религиозный оттенок, и за то, что прибегли к оружию, — это две провинности, которые турки не склонны прощать. Однако акадский губернатор, узнав, за что попал в заключение молодой грек, счел наказание чересчур суровым и решил не придавать значения проделке, вдохновленной дружбою. Письмо рыцаря к Марии Резати было написано сразу же после одержанной им победы. Он сообщал также, что намерен вместе с Синесием отправиться в Рагузу, а дальнейшие шаги они предпримут по возвращении и надеются, что к тому времени будет получен ответ Теофеи. Письмо было составлено в таких сдержанных выражениях, что Мария не побоялась показать его нам. Эта откровенность убедила меня в том, что не следует подозревать ее в каких-либо дурных намерениях. Она уже давно открылась во всем Теофее, да и сама понимала ее намерения еще с той минуты, когда возник их замысел; она знала, что Теофее по душе только христианские страны, а, получив весть о заключении Синесия, она как бы отказалась от собственных своих чаяний. Однако теперь Мария видела, что перед нею открываются такие пути, которые прежде на считала недоступными; притом она полагала, судя по моему поведению, которое она наблюдала изо дня в день, что я предоставляю Теофее полную свободу, а потому она вовсе не думала, что огорчит меня, показав письмо рыцаря. Тем временем невольное волнение вдруг взяло верх над присущей мне сдержанностью, и слова Марии вызвали у меня негодование, которое не следовало бы обнаруживать перед женщиной. Я назвал намерение поселиться где-то всем вместе развратной затеей, которая вполне под стать ее побегу из отчего дома, но совершенно неприлична для такой рассудительной девушки, как Теофея. Я даже назвал этот план, созревший под моим кровом, изменой и неблагодарностью. — Я простил эту выдумку Синесию, — добавил я, — потому что она показалась мне столь же вздорной, как и те похождения, за кои вполне справедливо его покарал отец; кроме того, я не хотел усугублять упреками несчастье, которое он навлек на себя в моем доме. Но я не в силах простить этот план женщине, от которой вправе был ждать некоторой признательности и преданности. Упреки эти были чрезмерно жестоки, зато и последствия их оказались ужасными. Слова мои вызвали у Марии Резати такую ненависть ко мне, которая никак не соответствовала услугам, оказанным ей мною. Знаю, что попрекнуть человека благодеянием значит обидеть его. Однако в выражениях моих не было ничего особенно оскорбительного; беру на себя смелость добавить, что чрезмерная щепетильность никак не шла к женщине, которая побывала в серале, покинула родину с неким мальтийским рыцарем и которую, по совести говоря, мне не следовало бы так долго терпеть в своем доме ни в Константинополе, ни в деревне. Теофея, не задумываясь, ответила ей так, что волнение мое сразу улеглось. — Обосноваться в чужой стране, как рассчитывает рыцарь, до того трудно, что я удивляюсь, как можно не шутя делать такие предложения, — ответила она. — Не говоря уже о том, что легкомыслие обоих юношей не сулит ничего надежного, господин Кондоиди, несомненно, постарается разрушить план, разработанный без его согласия. А что касается ее, которой оказывают честь таким предложением, то она не понимает, в качестве кого она поедет; ей также чужды планы, предлагаемые ей, по-видимому, Синесием, как безразличен и тот, в осуществлении коего ей столь упорно отказывает отец. Слова эти успокоили меня. Однако я по-прежнему боялся, как бы советы Марии Резати не произвели в мое отсутствие большего впечатления на Теофею, и поэтому я решил помочь Марии и отправить ее к возлюбленному. Мне сказали, что через несколько дней отчаливает корабль, идущий в Лепанто. Я попросил капитана позаботиться о даме, едущей по своим делам в Морею, и приставил к ней слугу, который должен был ее сопровождать. Простились мы сухо, и мне стало ясно, что в дальнейшем я уже не могу рассчитывать на ее дружбу. Теофея значительно охладела к ней после нескольких неделикатных ее поступков, а потому тоже расставалась с нею без особого сожаления. Однако оба мы никак не ожидали с ее стороны проявления безудержной ненависти. После отъезда Марии Резати я наслаждался покоем, от которого давно отвык; в отношении Теофеи я придерживался поведения, которому решил следовать всю жизнь, и теперь мысль, что ничто не мешает мне находиться возле нее, заменяла мне радости любви, на которые я уже не рассчитывал. Силяхтар, по-видимому, отказался от всех своих притязаний. Но мне это стоило его дружбы, ибо он со времени моей болезни ни разу не приезжал в Орю, а когда мне доводилось встречаться с ним в Константинополе, я не замечал у него и тени той любезности, привязанности и теплоты, с которыми он раньше относился ко мне. Я тем не менее вел себя с ним по-прежнему. Он держался со мною холодно несколько недель, но в конце концов, его, по-видимому, задело, что я не обращаю на это никакого внимания; мне передали, что он очень резко жалуется на мое поведение. Тогда я решил с ним объясниться. Поначалу разговор шел с такой горячностью, что я боялся, как бы он не повлек за собою нежелательных последствий. Я был оскорблен его отзывами обо мне в разговоре, содержание коего мне передали, и сомневался, согласуются ли мои сдержанность и терпение с честью. Он, однако, отрицал то, что мне передали. Он даже обещал заставить лицо, которое оказало ему эту дурную услугу, публично отречься от своих слов. Но в отношении Теофеи он по-прежнему был непримирим и так же горько, как в Орю, упрекнул меня в том, будто его любовь я принес в жертву своему собственному чувству. Итак, что касается моих жалоб, я получил полное удовлетворение. Поэтому, питая к нему неизменное расположение, я старался возродить в нем прежнюю веру в мою искренность. Вновь признавшись в своей любви к Теофее, я стал убеждать его в выспренних выражениях, которые производят на турок особенно сильное впечатление, что я не только не счастливее его, но даже не стремлюсь к этому. Он ответил мне не задумываясь — так скоро, словно заготовил свои слова заранее. — Как бы то ни было, вы ведь желаете ей счастья? — спросил он, пристально глядя на меня. — Конечно, — отвечал я не колеблясь. — Так вот, если она осталась такою же, какою вы получили ее из моих рук по выходе ее из сераля Шерибера, я готов жениться на ней. Я знаком с ее отцом, — продолжал он, — он обещал, что при таком условии признает ее своей дочерью; я уговорил его, посулив ему некоторые выгоды, — и слово свое я сдержу. Но в эту минуту, когда я уже совсем собрался завершить замысел, давшийся мне с великим трудом, меня стали мучить жестокие сомнения, которые я не в силах был преодолеть. Вы приучили меня к чрезвычайной тонкости чувств. Беседы с вами, ваши взгляды превратили меня во француза. Я не мог решиться принудить к браку женщину, сердце которой, по моим предположениям, принадлежит другому. Как я страдал! Но если вы честью ручаетесь за то, что сейчас сказали, надежды мои возрождаются. Обычаи наши вам известны. Теофея станем моей женой и будет пользоваться всеми правами и всеми почестями, какие ей положены. Более страшной неожиданности для меня не могло быть. Честь, которою я поручился, несчастная неизбывная страсть моя, тысячи жестоких мыслей, сразу же слетевшихся, чтобы терзать мой ум и сердце, — все это в один миг погрузило меня в такое горе, какого не испытывал я всю жизнь. Силяхтар заметил мое смятение. — Ах, — вскричал он, — ваш вид подтверждает мои самые горькие подозрения. Это значило, что он сомневается в моей искренности. — Нет, — ответил я, — не обижайте меня недоверием. Но я знаю ваши законы и обычаи и поэтому должен поставить вас в известность или напомнить, что Теофея — христианка. Как мог об этом забыть ее отец? Признаю, воспитывалась она соответственно вашим верованиям и с тех пор, как она живет у меня, я не любопытствовал узнать ее отношение к религии; но она знакома с одним монахом, который часто бывает у нее, и, хотя я не замечал, чтобы она совершала какие-либо обряды, как наши, так и местные, думаю, что она склоняется к христианству по зову крови или, по крайней мере, в силу того, что слышала много рассказов о своей родине. Силяхтар, пораженный этим рассуждением, ответил, что и сам Кондоиди считает ее мусульманкой. Он стал приводить другие обнадеживающие его доводы, между прочим, тот, что, какую бы веру Теофея ни исповедовала, она вряд ли проявит больше упорства, чем другие женщины, которых не надо особенно уговаривать принять веру их хозяина или супруга. Во время этих рассуждений я успел прийти в себя, и, поняв, что возражения должны исходить не от меня, я сказал, что бесполезно обсуждать какие-либо трудности, когда он может все выяснить при первом же своем посещении Теофеи. Отвечая так, я имел в виду двоякую целы во-первых, чтобы он не поручал мне передать Теофее его предложения, во-вторых, чтобы поскорее положить конец новой муке, которая была бы мне еще тягостнее, если бы затянулась и породила во мне новые сомнения. Конечно, мне еще никогда не приходило в голову, что меня с Теофеей могут связывать какие-либо иные узы, кроме любовных; а если допустить, что она соблазнится честью стать одной из первых дам Оттоманской империи, то я был бы готов принести свои чувства в жертву ее благополучию. Я с завистью взирал бы на счастье силяхтара, но не нарушил бы его, как бы ни было мне тяжело, и даже сам способствовал бы возвышению женщины, единственной моей любви. Тем временем, расставшись с силяхтаром, который обещал вечером приехать ко мне в Орю, сам я поспешил туда. Не прибегая к околичностям, я принялся постепенно выяснять, какое впечатление произведут на Теофею мои слова. Сердце мое жаждало немедленного умиротворения. — Сейчас вы узнаете мои истинные чувства, — сказал я. — Силяхтар собирается на вас жениться. Я же, отнюдь не противясь его намерению, радуюсь всему, что может обеспечить ваше благосостояние и счастье. Она выслушала эти слова так безразлично, что я сразу же догадался, каков будет ответ. — Сообщая о предложениях, отказываясь от которых я, несомненно, нанесу силяхтару тяжкое оскорбление, вы не только не содействуете моему счастью, а, наоборот, готовите мне новые невзгоды, — возразила она. — От вас ли мне было ждать столь отвратительного предложения? То ли у вас нет ко мне того дружеского расположения, на которое я рассчитывала, то ли я невразумительно разъяснила вам свои чувства? Я был в восторге от этих ласковых упреков; я жадно ловил ее лестные для меня слова, а потому продолжал говорить о намерениях силяхтара, лишь бы еще и еще раз услышать то, от чего сердце мое полнилось восторгом и радостью. — Но подумайте, ведь силяхтар — один из первых вельмож империи, — говорил я, — богатства его неисчислимы; предложение, которое вы выслушиваете равнодушно, было бы охотно принято любою женщиною в мире, и именно людям его ранга постоянно отдают сестер и дочерей султана; подумайте, наконец, что это человек, любящий вас уже давно, страсть его сочетается с глубоким уважением, и он собирается обращаться с вами совсем иначе, чем обычно поступают с женщинами турки. Она прервала меня. — Я ни о чем не думаю, — возразила она, — ибо мне безразлично все, кроме надежды спокойно жить под покровительством, которым вы удостаиваете меня, и другого счастья я не ищу. Я столько раз обещал ей хранить молчание, что не мог дать волю своей радости и выражать ее открыто; но то, что тайно творилось в глубине моего сердца, превосходило все, что говорил я до сих пор о своих чувствах. Силяхтар не преминул вечером приехать в Орю. Он, волнуясь, осведомился, сообщил ли я Теофее о его намерении. Я не мог скрыть, что пытался дать ей некоторые разъяснения, которые, однако, не были восприняты ею столь благосклонно, как он, по-видимому, рассчитывает. — Но, может быть, вы будете счастливее, — добавил я. — Вы, вероятно, не замедлите объясниться с нею самолично. Я давал этот совет не без злорадства. Мне не терпелось не только стать свидетелем отказа, лишающего его всякой надежды, и, следовательно, конца его несносных притязаний, не терпелось мне и насладиться своей победой и видом посрамленного соперника. Это единственная радость, которую я еще мог извлечь из своей страсти, и никогда еще я не предавался ей с таким упоением. Я проводил силяхтара в комнаты Теофеи. Он объявил ей о причине своего посещения. У нее было время обдумать ответ, и она постаралась устранить из него все, что могло бы обидеть силяхтара; но отказ ее показался мне таким бесповоротным и причины, выставленные ею, были так убедительны, что он, по-моему, сразу же оценил их так же, как и я. Поэтому ей не было надобности повторять их. Он встал, не возразив ни слова, и, выходя вместе со мною с видом не столько огорченным, сколько разгневанным, воскликнул несколько раз. — Могли ли вы предположить что-либо подобное? Неужели мне следовало ожидать этого? Он отказался переночевать в Орю, а собравшись в город, добавил, обнимая меня: — Останемся друзьями; я готов был совершить безумство; но согласитесь, что безумство, коего вы сейчас были свидетелем, намного превосходит мое. Сев в карету, он все еще негодовал; я видел, как он, отъезжая, воздел вверх руки, потом сжал их, и в этом жесте, думается мне, сказывался не только стыд, но и скорбь и удивление. Несмотря на чувства, в коих я признался выше, он был мне еще достаточно дорог, и я искренне его пожалел; по крайней мере, я хотел бы, чтобы это волнующее приключение исцелило его. Но не его следовало мне жалеть, если бы я знал, какие новые потрясения меня ожидают и какое горе и унижение последуют для меня за его изгнанием. Едва только он уехал, я отправился к Теофее; она была так рада его отъезду, о котором тотчас же узнала, и ее природный веселый, живой нрав сказывался в таких милых рассуждениях о богатстве, от которого она отказалась, что я, прослушав ее несколько минут в полном недоумении, просил разъяснить, чего же она добивается своими поступками и речами, неизменно приводящими меня в восторг. — Человек ставит себе определенную цель, и чем необыкновеннее пути, которые он избирает, чтобы достигнуть ее, тем, должно быть, она благороднее и возвышеннее, — сказал я мечтательно под влиянием охвативших меня чувств. — Я убежден, что цель у вас самая высокая, хоть и не в силах постичь ее. Вы доверяете мне, — добавил я, — так почему же вы до сих пор скрываете свои планы и почему не делитесь ими со мною во имя дружбы, если я не смею надеяться на это по другим причинам? Я говорил серьезным тоном, давая понять, что не простое любопытство заставляет меня задавать ей этот вопрос. Хотя я свято исполнял все свои обещания, она была слишком проницательна, чтобы не замечать, что сердце мое все же не знает покоя. Между тем, не меняя веселого, непринужденного тона, каким она говорила после ухода силяхтара, она стала уверять меня, что нет у нее никакой иной цели, кроме той, о которой она говорила мне тысячу раз, и что она удивляется, что я забыл о ней. — Ваше расположение и ваше великодушное покровительство сразу же возместили все горести, причиненные мне судьбой; но ни сожалениям моим, ни стараниям, ни усилиям, которые я буду прилагать всю жизнь, вовек не искупить моего недостойного поведения. Я безразлична ко всему, что не может способствовать мне стать более добродетельной, ибо теперь я не ведаю иного блага, кроме добронравия, а между тем я день ото дня все более убеждаюсь, что это единственное сокровище, которого мне недостает. Ответы такого рода могли бы внушить мне опасения, не извратили ли книги и размышления ее ум, но я наблюдал восхитительную ровность в ее характере, неизменную уверенность во всех ее желаниях и все то же очарование в ее речах и обращении. Здесь мне, пожалуй, следовало бы стыдиться своей слабости, если бы я не подготовил читателя к снисходительности, описав прекрасный источник моих заблуждений. Задумываясь над этими удивительными обстоятельствами, я сознавал, что более, чем когда-либо, проникаюсь теми чувствами, которые я несколько месяцев держал в узде в силу данных мною обетов. Предложение такого человека, как силяхтар, и отказ, свидетелем коего я стал, настолько преобразили Теофею в моих глазах, что она казалась мне облеченной всеми почетными званиями, отвергнутыми ею. То была уже не рабыня, выкупленная мною, не отщепенка, которая никак не добьется, чтобы ее признал собственный отец, не несчастная девушка, обреченная на разврат, царящий в сералях; нет, я видел в ней теперь, не говоря о всех ее достоинствах, уже давно восхищавших меня, еще и существо, облагороженное тем именно величием, которым она пренебрегла, и достойное даже более высокого положения, чем могла вообще приуготовить ей судьба. От этих рассуждений, углублявшихся с каждым днем, я легко пришел к мысли жениться на ней; и я сам удивлялся, что, после того как я почти два года даже не решался подумать о женитьбе, я вдруг вполне сроднился с этой мыслью и стал размышлять только о том, как осуществить ее. Мне не приходилось преодолевать возражений ни со стороны рассудка, поскольку решение мое казалось мне разумным, ни со стороны моей семьи, которая не имела прав препятствовать мне и к тому же, ввиду моей отдаленности от родины, могла узнать об этом лишь много позже. Впрочем, подчиняясь сердечному влечению, я не забывал и требований благопристойности и с целью избежать как и излишних расходов, так и большого шума, я уже решил ограничить празднество стенами моего дома. Мысль об осуществлении самых сокровенных моих желаний погружала меня в блаженство, но мне хотелось бы, чтобы Теофея ответила на мою любовь по иным побуждениям, а не в благодарность за будущее, которое я собираюсь ей предложить, и я несколько сожалел, что могу заслужить чуточку ее нежности, лишь пойдя по этому пути. Хотя я не раз льстил себе надеждой, воображая, будто произвел на ее сердце некоторое впечатление, все же мне было горестно, что я ни разу не слышал от нее ни малейшего признания; я не надеялся на особенно задушевное слово, но все же думал, что если я глухо намекну ей на то, что собираюсь для нее сделать, то чувство признательности, о котором она мне часто говорила, исторгнет у нее хотя бы несколько слов, которые порадуют меня и дадут мне случай объявить ей о том, на что готова подвигнуть меня любовь во имя и ее и моего счастья. Когда я обдумывал все это, мне и в голову не приходило, что после отказа силяхтару следует опасаться, что и мое предложение постигнет та же участь; я с удовольствием думал, что она отвергла притязания одного из первых сановников империи если не с тем, чтобы сохранить свободу ради меня, то по крайней мере из расположения к французам, в силу чего она охотнее примет такое же предложение от меня. Несколько дней прошло в этих своего рода колебаниях, и вот, наконец, я выбрал для решения вопроса о моем счастье день, когда ничто не могло помешать нашему разговору. Я уже входил в ее комнаты, как вдруг кровь застыла у меня в жилах от мысли, которая заслонила прочие мои рассуждения, и я повернул обратно, а спокойствие мое и решительность сменились растерянностью и страхом. Мне вспомнилось, что силяхтар предпринял кое-какие шаги в отношении Кондоиди, чтобы установить происхождение Теофеи, и я ужаснулся при мысли о могуществе страсти, до того ослепившей меня, что я забыл о благопристойности, которую турок счел для себя обязательной. Но не только по этой причине разум мой пришел в смятение. Я сознавал, что мне необходимо открыться Кондоиди и просить, чтобы он сделал для меня то, что предложил силяхтару, а мне крайне трудно и унизительно будет оказаться в зависимости от прихотей человека, с которым я обошелся довольно круто. Что последует, если он вздумает мстить мне и за домогательства, которыми я ему докучал из-за дочери, и за неприятности, причиненные, как он, вероятно, предполагал, его сыну? Между тем я не видел возможности выбора и изумлялся тому, что мог упустить из виду это важнейшее обстоятельство. Но поверят ли мне, что, справедливо упрекнув себя в этом и пустившись в долгие размышления, каким путем исправить свою неосторожность, я в конце концов решил вернуться к Теофее и осуществить то, от чего решил было временно воздержаться. Не буду приводить доводы, по которым я пришел к этому решению. Вряд ли мне удалось бы убедить кого-нибудь, что любовь сыграла тут не большую роль, чем осторожность. Мне казалось, что из-за препятствий, которые я еще не терял надежды преодолеть, не следует откладывать объяснения, которое докажет, наконец, Теофее всю силу моей страсти и побудит ее содействовать моему намерению хотя бы тем, что одобрит его. Предлагая ей руку, я не собирался скрыть от нее, что рассчитываю в тот же день, когда стану ее мужем, вернуть ей и отца. Признаться ли? Я думал, что независимо от успеха, которого я мог добиться у Кондоиди и у нее самой, она будет тронута моей заботой и ответит мне нежностью, а рано или поздно, безо всяких усилий, дарует мне то, что, как она увидит, я стремлюсь заслужить любой ценой. Когда я переступал порог ее комнаты, мне приходили на ум и многие другие соображения, но все они, пожалуй, были не особенно ясны. Я не дал ей времени спросить, чем я так взволнован. Я поспешил опередить ее, чтобы объяснить свои намерения, и, попросив выслушать меня не перебивая, закончил речь только после того, как со множеством подробностей изложил ей свои чувства. Пыл, толкнувший меня на столь странные действия, не только не утихал, но во время этой беседы как бы усилился; присутствие обожаемого существа действовало на меня сильнее всех моих рассуждений, и я был в таком состоянии, когда любовь и страсть достигли ни с чем не сравнимой силы. Однако стоило мне бросить на Теофею беглый взгляд, и я почувствовал тревогу, куда более мучительную, чем та, что остановила меня на пороге ее комнаты немного раньше. Вместо выражения признательности и счастья, которые я ожидал увидеть на ее лице, я заметил на нем лишь печать глубочайшей скорби и смертельного изнеможения. Она, казалось, была ошеломлена услышанным, и я понял, что причина ее молчания — неожиданность и страх, а не избыток восторга и любви. Наконец, когда я в смущении хотел было спросить, что с нею, она бросилась мне в ноги и, уже не в силах сдержать рыданий, залилась слезами и несколько минут не могла вымолвить ни слова. У меня не достало сил поднять ее — настолько был я взволнован. Несмотря на мои старания, она все еще пребывала в этом положении, и мне пришлось выслушать речь, растерзавшую мне сердце. Не стану повторять тех презрительных, оскорбительных слов, какие она употребляла, говоря о себе и вспоминая свои ошибки, которые по-прежнему не могла забыть. Изобразив себя в самом отвратительном свете, она заклинала меня открыть глаза на это зрелище и не давать недостойной страсти властвовать над собою. Она напомнила мне об обязанностях, налагаемых на меня моим происхождением, моим общественным положением, наконец, честью и разумом, о Коих я сам же дал ей начальные представления. Она винила судьбу за то, что та переполняет чашу ее страданий, заставляя ее не только лишать покоя глубокочтимого отца и благодетеля, но и совращать добродетель благородного сердца, которое служило ей единственным примером. Перейдя затем от выражения скорби и жалоб к решительным угрозам, что, если я не откажусь от желаний в равной мере противных и моему и ее долгу, если я не удовлетворюсь званиями ее покровителя и друга, званиями столь драгоценными и любезными — а о том, чтобы у меня сохранились подобающие им чувства она всегда молит Всевышнего, — то она готова покинуть мой дом, даже не простившись со мною, распорядиться своей свободой, жизнью, всем своим достоянием, которым, по ее словам, она обязана мне, и скрыться от меня навеки. После этих жестоких слов она поднялась с колен и начала более сдержанно молить меня, чтобы я простил непочтительные выражения, вырвавшиеся у нее под влиянием неодолимой скорби; она попросила позволения удалиться в будуар, чтобы скрыть там свое горе и прийти в себя от стыда; оттуда она выйдет с тем, чтобы либо навсегда расстаться со мною, либо вновь обрести меня таким, каким я должен стать ради ее и моего счастья. Она удалилась в будуар, и у меня не достало решимости удержать ее. Голос, движения, рассудок — все обычные способности были у меня как бы парализованы крайним изумлением и замешательством. Я охотно бросился бы в бездну, раскройся она предо мною, и сама мысль о том, в каком я оказался положении, была для меня невыносимой пыткой. Между тем я долго пребывал в этом состоянии, не находя в себе сил преодолеть его. Но потрясение, как видно, и в самом деле было сильнейшее, ибо первый же встреченный мною невольник был испуган выражением моего лица, и тревога сразу же передалась всей челяди, которая поспешила ко мне и стала предлагать свои услуги. Сама Теофея, испуганная сумятицей, забыла о своем решении не выходить из будуара. Она прибежала в тревоге. Но присутствие ее усугубляло мои муки, и я сделал вид, будто не замечаю ее. Я уверил слуг, что они зря разволновались, и поспешил запереться на своей половине. Я провел там более двух часов, которые пронеслись, как мгновение. Сколько горестных раздумий, сколько безудержных порывов! Но все они, в конце концов, привели меня к решению вернуться на путь, от которого я отклонился. Я пришел к убеждению, что сердце Теофеи недоступно для посягательств мужчин; она, думалось мне, по врожденному ли нраву, по добродетели ли, почерпнутой из книг или размышлений, существо исключительное, поведение и взгляды коего должны служить образцом и для женщин, и для мужчин. Утвердившись в этой мысли, я без труда преодолел растерянность, вызванную ее отказом. Она по достоинству оценит, рассуждал я, что я так быстро понял ее образ мыслей. Я вошел к ней в будуар и сказал, что, склоняясь перед силою ее примера, обещаю довольствоваться, пока такова будет ее воля, участью самого нежного, самого преданного друга. Но ведь это обещание шло вразрез с порывами моего сердца, и присутствие ее могло свести на нет все, что в часы одиноких размышлений я признал правильным и необходимым! Если образ ее, который мне предстоит дать на дальнейших страницах этих записок, не будет соответствовать созданному до сих пор и основанному на неизменном торжестве в ней добродетельного начала, то, пожалуй, правдивость моих свидетельств будет поставлена под сомнение, и читатель предпочтет скорее заподозрить меня в черной зависти, искажающей все мои представления, нежели допустить, что девушка, столь утвердившаяся в добродетели, могла утратить хоть частицу того целомудрия, которым я доселе приглашал восхищаться в ней! Какое бы ни сложилось у читателя мнение, я задаю этот вопрос лишь для того, чтобы поручиться, что в своих сомнениях и подозрениях буду столь же чистосердечен, как был в похвалах, и чтобы напомнить, что, простодушно рассказав о событиях, и у меня самого вызвавших глубокое недоумение, судить о них я предоставляю читателю. За новым уговором, заключенным мною с Теофеей, последовало довольно длительное умиротворение, в течение коего я с удовольствием убеждался, что она придерживается все тех же добродетелей. По словам слуги, которого я назначил в провожатые Марии Резати, неугомонная сицилийка не оправдала наших ожиданий, как, по-видимому, и ожиданий ее возлюбленного. Капитан корабля, на котором я отправил девушку в Морею, без памяти увлекшись ею, выведал у нее о пережитых ею приключениях и видах на будущее. Воспользовавшись ее откровенностью, он красочно представил ей вред, который она причинит себе на всю жизнь, если соединится с рыцарем, и в конце концов уговорил ее возвратиться в Сицилию, где, по его уверениям, ей нетрудно будет примириться с родителями. Он надеялся первым познать плоды этой затеи, а именно жениться на возлюбленной, ибо брак их не должен встретить никаких возражений; если позволительно верить слуге, не успел корабль отчалить от Мессины, как капитан уже утвердился в супружеских правах. Затем, представ перед родителем своей красавицы, который был бесконечно счастлив вновь обрести дочь и наследницу, капитан выдал себя за знатного итальянца и получил позволение жениться на девушке до того, как распространится слух об ее возвращении; а для Марии это была действительно единственная возможность с честью вернуться на родину. Она просила, чтобы провожатый, которым я снабдил ее, отвез ее к отцу, по-видимому, для того, чтобы еще больше растрогать доброго старика таким доказательством моей заботы об ее благополучии. Слуга уехал из Мессины лишь после того, как была отпразднована свадьба, и привез мне письмо сеньора Резати с изъявлением живейшей признательности. Теофея тоже получила письмо от Марии, и мы решили, что отныне избавились от последствий этой истории. Прошло месяца полтора со дня возвращения моего лакея, когда, находясь в Константинополе, я от другого слуги, приехавшего из Орю, узнал, что рыцарь появился там и что новость, сообщенная ему Теофеей, повергла его в такое отчаяние, что опасаются за его жизнь. Он все же просил у меня прощения, что взял на себя смелость остановиться в моем доме; он надеется, что я позволю ему пробыть у меня несколько дней. Я тотчас же ответил, что буду рад видеть его у себя, и, как только освободился от дел, поспешил выехать из города, ибо мне не терпелось расспросить его о его чувствах и намерениях. Я застал юношу в том подавленном состоянии, о котором мне и говорили. Он признался, что считает меня виновником случившейся с ним беды, ибо я позволил Марии уехать, не известив его об этом. Я простил ему эти упреки, приписав их безмерному горю влюбленного. Мои утешения и советы привели его за несколько дней к более разумным мыслям. Я убедил рыцаря, что поступок его возлюбленной — лучшее, что могло случиться с ними обоими, и уговорил воспользоваться помощью, которую я готов оказать ему, и примириться со своим орденом и с семьей. Успокоившись, он поведал мне о своих и Синесиевых приключениях, о которых мы знали только то, что он сообщил в своем письме. Они вместе прибыли в Рагузу и, без труда получив деньги по векселям, стали не торопясь и довольно успешно хлопотать об устройстве на житье. А сейчас Синесий приехал вместе с ним в Константинополь; вот об этом рыцарь никак не мог решиться сказать мне сразу. Из письма Марии Резати, которое они получили по возвращении из Рагузы, им стало ясно, что Теофея добровольно не присоединится к ним, а потому они приехали, надеясь повлиять на нее лично. Рыцарь был растроган вниманием и заботой, которыми его окружили в моем доме, и не скрыл от меня, что Синесий намерен применить силу, поскольку другие пути не принесли успеха. — Я выдаю своего друга, — сказал он, — но я уверен, что вы не воспользуетесь моей откровенностью ему во вред; а если бы я скрыл от вас его замысел, то предал бы вас еще коварнее, ибо вы лишены возможности предотвратить нависшую над вами угрозу. Он добавил, что согласился сопутствовать Синесию только потому, что рассчитывал встретиться у меня со своей возлюбленной и взять ее с собою в Морею; ему хотелось, чтобы у нее была такая любезная спутница, как Теофея, причем он надеялся, что последней их общество придется по душе и потому жизнь в Акаде понравится ей больше, чем она ожидала. Зная о моих попытках склонить Кондоиди к тому, чтобы он признал свою дочь, рыцарь был уверен, что я не обижусь, если ее введут в семью как бы помимо ее воли, ибо я сам этого желаю. Но так как планы поселиться где-нибудь вдали рухнули, он предупреждал меня о намерениях Синесия, в которых не видел теперь для Теофеи ни прежних выгод, ни прежней безопасности. Она не была свидетельницей нашей откровенной беседы, и я просил рыцаря ничего ей не говорить. Мне было достаточно того, что я предупрежден и могу легко пресечь затею Синесия; к тому же я понимал, что теперь он не может рассчитывать на поддержку рыцаря, а это не только лишит его отваги, но и сильно затруднит осуществление задуманного. Мне, однако, все же хотелось знать, как они собирались действовать. Они решили выбрать день, когда я буду в городе. В Орю у меня оставалось мало прислуги. Оба они хорошо знали мой дом и рассчитывали, что легко приникнут в него и не встретят особого сопротивления, ибо, поскольку Мария Резати будет уезжать по собственному желанию, они скажут челяди, что если на первый взгляд и кажется, будто Теофея сопровождает подругу не по своей воле, то делается это с моего ведома. Не знаю, как удалась бы им эта дерзость; но я избавил себя от какой-либо опасности, приказав передать Синесию, что мне известен его план и что если он от него немедленно не откажется, то будет мною наказан еще суровее, чем его наказал отец. Рыцарь, по-прежнему любивший Синесия, тоже уговаривал его отказаться от плана, разработанного ими вместе. Однако рыцарю не удалось излечить друга от страсти, которая впоследствии толкнула его не на одну безрассудную выходку. Можно ли полагаться даже на самых лучших людей в этом возрасте? Тот самый рыцарь, которого я считал вполне образумившимся и который до своего отъезда вел себя так, что действительно заслуживал моего расположения, сразу же по приезде на Сицилию впал в распутство, куда предосудительнее прежнего. Я прибег к самым влиятельным своим связям с целью ходатайствовать перед магистром Мальтийского ордена и неаполитанским вице-королем, чтобы снискать ему такое благосклонное отношение, на какое он и рассчитывать не смел. Он беспрепятственно возвратился на родину, и его бегство было сочтено за ошибку, простительную для юноши. Но он не мог не встретиться со своей возлюбленной или, лучше сказать, не мог удержаться, чтобы не искать встречи с нею. Тут их страсть вспыхнула с новой силой. Не прошло и четырех месяцев со дня отъезда рыцаря, как Теофея показала мне его письмо, присланное из Константинополя, в котором он в робких выражениях, со множеством уверток, сообщал, что вернулся в Турцию вместе с возлюбленной и что, не будучи в состоянии жить в разлуке, они в конце концов навсегда распрощались с родиной. Он сам признавал свое крайнее безрассудство; в оправдание он ссылался на неодолимую страсть, однако, по его словам, он не осмеливается показаться мне на глаза, не зная, как я отнесусь к этому, и умоляет Теофею замолвить за него доброе слово. Я ни на минуту не задумался над ответом на это письмо. Теперешнее его бегство носило совсем иной характер, чем первое, и я отнюдь не был расположен принимать человека, который, вновь увезя девушку, нарушал свой долг сразу в нескольких отношениях. Поэтому в письме, которое я сам продиктовал Теофее, она объявляла рыцарю и беглянке, чтобы они не ждали от меня ни покровительства, ни милостей. Они приняли меры, чтобы обойтись без моего содействия, и приехали прямо в Константинополь отнюдь не для того, чтобы повидаться со мною, а чтобы встретиться с Синесием и уговорить его снова приняться за осуществление прежнего плана. Но так как в их намерения входило также вновь привлечь к себе Теофею, а тесная дружба с нею позволяла им надеяться, что она будет рада этой встрече, — они поняли, что ответ ее написан под мою диктовку; поэтому отказ повидаться с ними, который они приписали только мне, ничуть их не испугал, и, едва узнав, что я в городе, они оба поспешили в Орю. Теофея была крайне смущена их появлением и откровенно сказала им, что, поскольку ей известно мое мнение, она уже не может считаться со своим желанием встретиться с ними и умоляет их не навлекать на нее моего гнева. Но они так настоятельно просили выслушать их и уделить им хоть немного времени, что Теофее, не имевшей возможности отделаться от них силою, поневоле пришлось исполнить их желание. План их был подробно разработан, а письмо, которым рыцарь попытался вернуть себе мое расположение, было не чем иным, как плодом угрызений накануне новой выходки, о предосудительности коей говорила ему совесть. Хотя я никогда не высказывал ему своего мнения относительно его прежнего желания поселиться в Морее, а тем более не объяснял, почему принял эту затею близко к сердцу, когда узнал, что они зовут с собою Теофею, он понимал, что я не относился бы к Теофее так заботливо и бережно, если бы присутствие ее не радовало меня, и что нельзя ни соблазнить ее, ни тайно похитить, не причинив мне глубокого горя. Поэтому ему хотелось вызвать у меня сочувствие их плану как ради его возлюбленной, так и в интересах друга, и хотя я отказался принять его, он все еще надеялся, что, получив согласие Теофеи, ему удастся получить и мое одобрение. Поэтому он прилагал все усилия, чтобы доказать Теофее, что их план поселиться всем вместе сулит ей не только пользу, но и много радостей. Однако ей не требовалось посторонней помощи, чтобы устоять против столь легкомысленных предложений. В то время я был сильно занят подготовкой празднества, наделавшего во всей Европе много шума. Трудности, с которыми мне не раз случалось сталкиваться при исполнении моих служебных обязанностей, не помешали моим превосходным отношениям с великим визирем Калайли, и, осмелюсь сказать, непреклонность, с какою я отстаивал привилегии своей должности и честь родины, не только не повредили мне, а, наоборот, снискали мне глубокое уважение турок. Приближался день рождения короля, и я задумал отпраздновать его с небывалым до тех пор блеском. Должен был состояться великолепный фейерверк, а в доме моем в Константинополе, расположенном в пригороде Галате, уже были сосредоточены все артиллерийские орудия, которые мне удалось отыскать на французских судах. Так как для устройства шумных увеселений требовалось особое разрешение, я испросил таковое у великого визиря, который весьма учтиво дал мне его. В самый канун дня, избранного мною для празднества, я, весьма довольный приготовлениями, приехал в Орю, рассчитывая хорошо отдохнуть за ночь, а на другой день взять с собою Теофею, которой я хотел показать торжество. Однако тут я узнал две новости, омрачившие мою радость. Одну мне сообщили сразу же по моем прибытии: мне подробно описали посещение рыцаря и рассказали, как упорно убеждал он Теофею последовать за ним. Вместе с тем я узнал от нее, что рыцарь как никогда тесно связан с Синесием, и опасения мои шли куда дальше, чем опасения Теофеи; я почти не сомневался, что после моего и ее отказа они возобновят попытки, как признался мне сам рыцарь. Однако все это не вызвало у меня особой тревоги, ибо на другой день я собирался увезти ее в Константинополь, а в будущем у меня было достаточно времени, чтобы превратить мой дом в Орю в надежное убежище. Но вечером, когда мы с Теофеей обсуждали новости, сообщенные мне ею, я получил от своего секретаря известие, что великий визирь Калайли неожиданно смещен, а преемником его назначен Шорюли, человек надменного нрава, с которым я никогда не был близок. Я сразу понял, что попадаю в затруднительное положение. Новый министр мог воспротивиться моему празднеству хотя бы из тщеславия, которое нередко побуждает такого рода людей отменять данные их предшественниками распоряжения и запрещать то, что было ранее разрешено. Сначала я хотел сделать вид, будто не знаю о происшедшей перемене, и продолжать приготовления на основе фирмана Калайли. Однако осложнения, из которых я обычно выходил с честью, все же обязывали меня вести себя осмотрительнее, и я, в конце концов, решил еще раз испросить разрешение, уже у нового визиря, и послал к нему с этой целью своего чиновника. Визирь был так занят делами в связи с повышением в должности, что секретарь мой не мог получить у него хотя бы краткой аудиенции. Я только на другой день узнал, что переговорить с новым визирем не удалось. Нетерпение мое росло, и я решил самолично отправиться к новому визирю. Он участвовал в Галибе-диване и должен был покинуть заседание только ради торжественной процессии, которая всегда устраивается при такого рода перемещениях. Я потерял надежду повидаться с ним. Все приготовления к празднику были закончены. Я вернулся к первоначальной своей мысли, а именно, что разрешения Калайли достаточно, и с наступлением темноты приступил к иллюминации. О ней не замедлили донести визирю. Он был этим крайне раздосадован и немедленно послал ко мне одного из своих чиновников с запросом — с какой целью устраивается празднество и по какому праву я взялся за это без его ведома. Я учтиво ответил, что, получив за два дня до того согласие Калайли, думал, что нет надобности в новом фирмане, но, тем не менее, я не только несколько раз посылал к нему своего секретаря, но самолично ездил к нему, чтобы возобновить разрешение. Чиновник, имевший, по-видимому, определенные распоряжения, заявил мне, что визирь велит немедленно прервать празднество, иначе он примет крайние меры, чтобы побудить меня к этому. Такая угроза привела меня в бешенство. Я ответил не менее резко, а чиновник, тоже выведенный из себя, добавил, что на случай, если я окажу сопротивление, отряду янычар уже отдан приказ выступить, дабы сбить с меня спесь. Тут я уже совсем вышел из терпения. — Доложите своему повелителю, что его образ действия не заслуживает ничего, кроме презрения, — сказал я, — доложите ему, что я не ведаю страха, когда речь идет о величии моего короля. Если визирь дойдет до тех крайностей, которыми вы мне грозите, то я не стану обороняться против неприятеля, превосходящего меня численно, но велю принести в этот зал весь порох, которого у меня тут немало, и собственноручно подожгу его, что взорвет дом вместе со мной и всеми моими гостями. А король Франции отомстит за оскорбление, как сочтет нужным. Чиновник удалился; но слухи об этом столкновении привели в уныние французов, приглашенных на празднество. Сам я был вне себя от негодования, так что вполне мог осуществить мысль, пришедшую мне на ум; а главное, не желая, чтобы в моем поведении сказывалась хотя бы тень страха, я распорядился немедленно произвести залп из всех пятидесяти имевшихся у меня орудий. Люди мои выполнили этот приказ с ужасом. Мой секретарь, обеспокоенный больше всех, решил, что сослужит мне хорошую службу, если погасит часть факелов и плошек, то есть потушит в нескольких местах огни, чтобы можно было сказать, что приказ визиря принят к исполнению. Я не сразу заметил это; но бегство части приглашенных, несомненно опасавшихся, как бы я не принял крайних мер, которыми грозил посланцу министра, еще сильнее распалило мой гнев. Тех, кого мне не удавалось удержать, я обзывал трусами и предателями, а когда заметил, что иллюминация понемногу тускнеет, и узнал, что это плод предосторожности моего робкого секретаря, то пришел в совершенную ярость. Находясь в этом состоянии, я услышал, что какая-то женщина зовет меня на помощь. Я не сомневался, что отряд янычар уже начинает обижать моих людей, но желая предварительно убедиться в этом, я в сопровождении нескольких преданных друзей бросился в ту сторону, откуда раздавались крики. И что же я увидел? Синесий и рыцарь с двумя греками похищают Теофею, которую они ловко заманили в сторону; чтобы приглушить ее вопли, они силились заткнуть ей рот платком. Тут мой пыл, и без того дошедший до крайности, превзошел всякую меру. — Бейте негодяев! — вскричал я, обращаясь к своим помощникам. Они исполнили мое приказание даже с чрезмерным рвением. Мы бросились на похитителей; те все же попытались оказать сопротивление. Двое греков, во-видимому, менее ловких и решительных, пали под первыми же ударами. Рыцарь был ранен, а Синесий, поняв, что положение его безнадежно, отдал нам свою шпагу. Я, вероятно, распорядился бы, чтобы его задержали и ему бы несдобровать, но тут мне доложили, что визирь, довольный нашей уступчивостью, которою он был обязан моему секретарю, отозвал янычар и заявил, что удовлетворен. Когда гнев мой остыл, его быстро сменила жалость. Надо было предпринять какие-нибудь меры предосторожности, чтобы скрыть смерть двух греков. Синесия я отослал, и он, думаю, должным образом оценил мою доброту, а рыцарю я приказал тщательно перевязать раны. К счастью, в доме моем жили только христиане, и поэтому всем им было выгодно сохранить это происшествие в тайне. Между тем за празднеством последовало несколько событий, имеющих к моему повествованию только то отношение, что они ускорили мой отъезд на родину. Как только я получил королевское повеление, я стал обдумывать, как мне вести себя с Теофеей. Я слишком любил ее, чтобы колебаться насчет того, предложить ли ей последовать за мной; но я не смел надеяться на ее согласие. Итак, задача состояла в том, чтобы узнать ее намерения, и я долго старался разгадать их. Отчасти она сама помогла мне, высказав сомнение в том, что я позволю ей сопровождать меня. Я в волнении вскочил с места и, дав ей слово, что мои чувства к ней никогда не изменятся, просил ее высказать свои пожелания. Она ответила просто: ей нужна моя дружба, с которой связаны для нее все земные блага, — сказала она дружелюбно, — и возможность жить так, как она жила у меня до сих пор. Я поклялся свято соблюдать ее требования. Но я убедил ее, что до нашего отъезда надо еще раз попытаться уговорить упрямого Кондоиди. Она согласилась, однако считала, что это ни к чему не приведет. И действительно, хотя я, в отличие от нее, и надеялся, что он станет сговорчивее, узнав, что Теофея навсегда покидает Турцию, мне ничего не удалось от него добиться; наоборот, черствый старик даже принял мой отъезд за уловку, придуманную, чтобы обмануть его. С Синесием, как и с рыцарем, я не виделся после их отчаянной выходки, но едва только Синесий узнал, что Теофея уезжает вместе со мной во Францию, он, преодолев страх, явился ко мне и стал умолять, чтобы я разрешил ему сказать сестре последнее прости. Ссылка на родство, пущенная в ход хитрым греком, и растроганный вид, с каким он просил меня, привели к тому, что я не только согласился, чтобы он тотчас же повидался с нею, но до нашего отъезда еще несколько раз давал ему такое разрешение. И в деревне, и в городе мною были приняты такие меры, что я был вполне спокоен, притом я слишком хорошо знал Теофею, чтобы не доверять ей. Позволение видеться с нею породило у Синесия новые надежды. Побывав у нее раза четыре, он попросил разрешения переговорить со мною; он бросился мне в ноги и стал заклинать меня вернуть ему прежнее расположение; он призывал небо в свидетели, что всю жизнь будет относиться к Теофее как к сестре, и предложил мне взять его с собою и быть ему отцом так же, как и ей. Суть его просьбы, его рыдания и хорошее мнение, какого я всегда придерживался о нем, непременно побудили бы меня удовлетворить его просьбу, если бы я не догадывался, что под этой уловкой скрывается любовь. Я не дал ему окончательного ответа. Я хотел переговорить с Теофеей, которую подозревал в сговоре с ним и в том, что она поддалась голосу крови или его слезам. Но Теофея, не колеблясь, ответила, что настойчиво просила бы меня об этой милости, если бы убедилась, что она его сестра, но сейчас умоляет меня не ставить ее в неловкое положение, так как она не будет знать, как держать себя с юношей, преисполненным к ней чересчур пылкими чувствами, если он ей не брат. Так злополучному Синесию пришлось утешаться дружбой рыцаря, а после нашей разлуки с ними я уже не получал никаких сведений об их судьбе. Несколько недель, прошедших после королевского указа и до моего отъезда, были употреблены Теофеей на занятия, описание коих заняло бы целый том, будь у меня желание увеличить объем этих записок. Собственный горький опыт и раздумья убедили ее, что для женщины нет худшего бедствия, чем рабство, поэтому с тех пор, как она жила в Орю, она не упускала случая расспросить о самых роскошных сералях и о вельможах, падких на такого рода сокровища. При содействии нескольких работорговцев, которые в Константинополе так же хорошо всем известны, как в Париже крупные маклеры, она разыскала несколько несчастных девушек, гречанок или чужестранок, которые помимо воли оказались в этом прискорбном положении, и она все время надеялась тем или иным путем освободить их. Она понимала, что я не в состоянии просить о такого рода милости всех турецких вельмож подряд, а, с другой стороны, из деликатности не решалась намекать о том, чтобы я сделал это на свои средства. Но ввиду скорого отъезда она осмелела. Она пожертвовала всеми драгоценностями, полученными ею от Шерибера, и ценными подарками, которые я уговорил ее принять от меня. Признавшись, что они ею проданы, она объяснила мне, на что хочет употребить вырученные деньги, и очень трогательно, во имя милосердия, просила меня кое-что добавить к этой сумме из моих средств. Я отказался от десяти тысяч франков, которые собирался употребить на покупку разного рода восточных редкостей. Я никогда не любопытствовал, сколько именно денег вложила Теофея в это дело, но вскоре я увидел у себя в доме несколько весьма привлекательных девушек, выкуп коих вряд ли обошелся ей дешево, а если добавить к этому расходы по отправке их на родину, то можно не сомневаться, что щедроты ее намного превзошли мои. Я с большой охотой и удовольствием несколько дней выслушивал рассказы о приключениях этой очаровательной стайки и не поленился почти тотчас же записать их, чтобы меня не подвела память. Наконец мы покинули Константинополь на борту марсельского корабля. Капитан предупредил меня, что ему необходимо зайти на несколько недель в Ливорно, и я радовался, что мне представляется случай осмотреть этот знаменитый порт. Когда мы достигли берегов Италии, Теофея заметно оживилась и повеселела. По целому ряду соображений я путешествовал инкогнито, а потому по прибытии в Ливорно всю свою свиту оставил на борту, сам же поселился на постоялом дворе и не брезговал столоваться там в обществе нескольких почтенных постояльцев. Теофею принимали за мою дочь, а меня самого — за рядового обывателя, возвращающегося с семьей из Константинополя. За первой же трапезой, на которую мы собрались вместе с другими путешественниками, я заметил, что к Теофее присматривается некий француз лет двадцати пяти, говорит ей любезности и оказывает мелкие услуги, стремясь привлечь ее внимание. Судя по его приятной внешности, манерам и речам, я принял его за знатного человека, путешествующего инкогнито; он называл себя графом де М ***, но имя это ничего мне не говорило. Он был со мною крайне учтив, ибо принял меня за отца Теофеи. Я приписал его услужливость обычной у французов воспитанности, и, когда я в следующие дни гулял по городу, мне и в голову не приходило, что неосторожно оставлять Теофею одну с ее горничной-гречанкой. Однако не прошло и недели, как я заметил, что в ее настроении произошла какая-то перемена. Меня это не особенно встревожило, ибо легко могло быть вызвано усталостью от дороги; я все же осведомился, нет ли у нее какого-нибудь повода для жалоб или огорчения. Она сказала, что ничего такого нет, но отвечая смутилась, и это сразу могло бы открыть мне глаза, будь у меня хоть малейшее подозрение. К тому же я не знал, что все время, пока я осматриваю городские достопримечательности, граф де М *** развлекает ее беседой. Мы прожили в Ливорно две недели, и ни малейшее событие не дало мне повода внимательнее присмотреться к тому, что происходит вокруг. Когда я, незадолго до обеда, возвращался домой, то находил Теофею одну, ибо граф старался уйти до моего появления. Я замечал, что она все мрачнеет и держится как-то натянуто, но, не предполагая никакой иной причины для этого, кроме легкого недомогания, я рассчитывал рассеять ее грусть, обещая ей во Франции больше развлечений, нежели мог предложить на постоялом дворе в Ливорно. Правда, я замечал, что за столом она обращается с графом непринужденнее, чем следовало бы обращаться со случайным знакомым. Казалось, им достаточно легкого жеста или улыбки, чтобы понять друг друга. Их взгляды часто встречались, а знаки внимания графа Теофея стала принимать иначе, чем в первые дни. Но требовалось какое-то чудо, чтобы у меня появилась хоть тень недоверия после столь многих доказательств благоразумия и даже холодности Теофеи, — поэтому я находил множество доводов, чтобы оправдать ее поведение. У нее было достаточно прирожденного вкуса, благодаря которому она легко могла распознать в благородных манерах графа разницу между нашей и турецкой вежливостью. Она изучала графа как образец. Я оправдывал ее, это казалось мне вполне естественным, ибо я много раз замечал, что она и меня изучает, и хотя у меня не было того изящества и той тонкости, какими отличался граф, она явно извлекла пользу из этого, усваивая наши манеры. Прошло еще больше недели, и у меня по-прежнему не возникало ни малейшего подозрения. И я так никогда и не узнал бы, к чему привели их скрытые от меня отношения, если бы по воле случая однажды не возвратился домой в такое время, когда меня не ждали; внезапно войдя в комнату Теофеи, я застал графа у ее ног. Вид змеи, брызжущей в меня ядом, не ввергнул бы меня в большее смятение и растерянность. Я ловко скрылся, так что был уверен, что меня не заметили. Но опасения, подозрения, ужас остановили меня на пороге, и я отдался отчаянию, которое терзало мне сердце, когда я воображал все, что могло представить Теофею особенно виновной. По правде говоря, я не увидел ничего предосудительного. Между тем я продолжал до обеда стоять за дверью в таком волнении, словно мне не терпелось увидеть или услышать то, чего я смертельно боялся. Какое право имел я ревновать? Разве Теофея связала себя чем-нибудь по отношению ко мне? Разве она подала мне какую-либо надежду? Разве обещала что-нибудь? Напротив, я сам отказался от всяких притязаний на ее сердце, а право свободно следовать своим склонностям было ведь одним из двух условий, которые я обещал ей соблюдать. Я сознавал все это, но мне казалось ужасным, что сердце, которое мне не удавалось тронуть, легко покорил кто-то другой. Предполагая, что она может поддаться слабости, я хотел бы, чтобы это произошло не случайно и не с первого взгляда на незнакомца. Обнажая все глубины своего сердца, сознаюсь: мне было оскорбительно, что добронравие, к которому я относился с бесконечным уважением, так скоро оказалось нарушенным. Я краснел от стыда, что введен в заблуждение высоконравственными речами, столько раз и с воодушевлением ею повторенными, и ставил себе в укор не столько доброту свою, сколько доверчивость и слабость. К крайнему смущению и досаде, к размышлениям моим примешивалось столько злобы, что, не желая по-хорошему толковать позу, в которой застал графа, я принимал ее за позу любовника, удовлетворенного, отдыхающего и спокойного потому, что уже добился всего, чего желал. До какого исступления доводила меня эта мысль! Но я достаточно владел внешними проявлениями своих чувств, чтобы не предпринять никаких безрассудных шагов. Собираясь застать жестокосердую Теофею в разгар ее любовных утех, я поговорил с ее камеристкой, но ничего не открыл ей, а только постарался выведать то, о чем она может по простодушию проговориться; то была гречанка, добровольно поступившая ко мне и приставленная мною к Теофее вместо Бемы. Но то ли она была более предана хозяйке, чем мне, то ли, как и я, была введена в заблуждение ловкостью графа и Теофеи, я узнал от нее только, что они часто встречаются, и мне даже показалось, будто девушка и не пытается скрывать это. Я решил не отлучаться из дому; притворившись, будто мне нездоровится, я весь день не расставался с Теофеей. После полудня граф попросил позволения побыть с нами. Я не только не отказал ему, а, наоборот, обрадовался представляющейся возможности присмотреться к нему, и в течение более четырех часов я только и делал, что внимательно следил за его речами и поведением. Граф ничем не выдал себя, но я заметил, как он ловко вводит в нашу беседу все могущее подстрекнуть интерес, с каким к нему относится Теофея. Он рассказал нам несколько своих любовных приключений, в которых неизменно проявлялись его нежность и постоянство. Правда ли то была или выдумка, но единственная, кого он любил, была римлянка, победа над сердцем которой сначала обошлась ему довольно дорого, но затем она, ближе познакомившись с его душевными качествами, беззаветно предалась ему, и любовь ее уже не знала границ. Именно это приключение и задержало его в Италии на два года, и он мог бы навсегда забыть родину, если бы жесточайшее несчастье поневоле не разорвало эти восхитительные цепи. Они долгое время беспрепятственно наслаждались любовью, как вдруг муж узнал об их отношениях. За ужином он подсыпал им яду. Юная дама умерла, его же спасло крепкое здоровье. Он выздоровел и узнал о смерти своей возлюбленной; скорбь сразу же погрузила его в состояние куда опаснее того, из которого он вышел. Но он боялся, что недуг его, как и яд, не приведет к желанной цели; он стал искать смерти, однако не хотел кощунственно наложить на себя руки, а избрал другой, почти столь же безошибочный путь. Он явился к мужу, ненависть коего была им вполне заслужена, обрушил на него поток упреков, обнажил грудь и предложил ему в жертву свою жизнь, которая от него однажды ускользнула. Рассказывая об этом, граф призывал само небо в свидетели, что считал свою смерть неизбежной и охотно принял бы ее. Но жестокий муж, издеваясь над его исступлением, холодно ответил, что теперь отнюдь не помышляет о его смерти и будет считать месть еще удачнее, коли оставит соперника в живых; он в восторге от того, что на преступника не подействовал яд, который слишком рано положил бы конец его страданиям. С тех пор граф влачит жалкое существование, скитаясь по городам Италии в надежде развеять мысли, причиняющие ему неизбывную муку; и вот он старается залечить сердечные раны в общении с прелестными женщинами, встречающимися на его пути. Но до приезда в Ливорно печаль неизменно обороняла его от любви, а потому в сердце его не произошло никакой перемены. То был достаточно ясный намек на то, что совершить такое чудо суждено Теофее. Правда, когда мы прибыли в город, я не видел, чтобы граф был особенно печален; по-видимому, с того дня он и излечился от тоски. Однако я не мог не заметить того, с каким вниманием прислушивается Теофея ко всем этим россказням, и не сомневался, что они производят на нее желательное для графа впечатление. Наступил вечер. Я с нетерпением ждал его, намереваясь проверить некоторые, куда более страшные подозрения. Спальня Теофеи находилась рядом с моею. Едва только камердинер уложил меня в постель, как я снова встал и наметил место, откуда мог бы слышать все, что происходит возле наших комнат. Меня, однако, жестоко мучила совесть при мысли, что недоверием своим я унижаю любезную Теофею; в вихре чувств, поднявшихся на ее защиту, я спрашивал себя: есть ли у меня достаточные сетования, чтобы допустить столь оскорбительное соглядатайство? За всю ночь не произошло ничего, что огорчило бы меня. Несколько раз я даже подходил к ее двери. Я напряженно прислушивался. Малейший звук будил во мне подозрения, а когда из комнаты мне послышался легкий шорох, я чуть было не постучался, чтобы мне отворили. Начинало светать, и я в конце концов собрался удалиться, как вдруг дверь Теофеи распахнулась. Сердце у меня похолодело от смертельного испуга; выходила сама Теофея в сопровождении камеристки. Сначала это раннее пробуждение смутило меня, но я тут же вспомнил, что она несколько раз говорила о том, что в жаркие дни, какие тогда стояли, она по утрам выходит в сад, ведущий к морю. Я следил за нею взглядом и успокоился, лишь когда убедился, что она направляется по этой именно дорожке. Казалось бы, я должен был удовлетвориться плодами проведенной таким образом ночи и после удачного опыта мог бы спокойно предаться сну, в котором весьма нуждался. Между тем на сердце у меня стало лишь чуточку легче. Шорох, донесшийся из спальни Теофеи, все же внушал мне некоторое сомнение. Ключ остался в двери. Я вошел в комнату в расчете обнаружить кое-какие признаки того, что тревожило меня. Быть может, сама Теофея коснулась стула или занавеси? Но, внимательно осматривая комнату, я обнаружил дверцу, ведущую на потайную лесенку, на которую мне еще не случалось обратить внимания. При виде дверцы воображение мое разыгралось с новой силою. — Вот путь графа! — горестно воскликнул я. — Вот источник моего позора и твоего преступления, презренная Теофея! У меня не хватит слов передать волнение, с каким я осмотрел все переходы, чтобы проследить, куда ведет лестница. Она вела в уединенный дворик, а калитка, выходящая на него, оказалась крепко запертой. Но ведь ночью она могла быть отворена? Мне пришло в голову, что самый точный ответ мне даст еще не убранное ложе Теофеи. Я жадно ухватился за эту мысль. Я подошел к постели, охваченный новым приступом тревоги, словно вот-вот прикоснусь к доказательствам, не оставляющим уже никаких сомнений. Я проверил малейшие подробности, очертания постели, состояние простынь и одеял. Я дошел до того, что прикинул, сколько места требуется самой Теофее и нет ли вмятин за пределами пространства, которое, по моим соображениям, должно занимать ее тело. Ошибиться тут было невозможно, и, хотя я и понимал, что от сильной жары она могла разметаться на постели, мне казалось, что я в любом случае узнаю ее следы. Исследование это, продолжавшееся долго, привело к последствиям, каких я никак не ожидал. Я не обнаружил ничего предосудительного, и сердце мое стало постепенно успокаиваться; вид ложа, где моя бесценная Теофея только что отдыхала, контуры ее тела, запечатленные на нем, легкое тепло, еще веявшее от белья, и нежное ее дыхание, еще носившееся вокруг, до того меня растрогали, что я покрыл бесчисленными поцелуями предметы, к которым она прикасалась. Я совсем забылся за этим упоительным занятием, а за минувшую бессонную ночь так устал, что меня охватила неодолимая дрема, и я крепко заснул на том самом месте, где недавно покоилась она. Тем временем Теофея гуляла в саду, и нет ничего удивительного, что там она встретилась с графом, ибо в доме установился своего рода обычай выходить в сад, чтобы до полуденного зноя подышать морским воздухом. Туда ходили даже разные люди из окрути, что придавало саду вид общественного гулянья. Случаю угодно было, чтобы в тот день в саду оказался капитан французского корабля, накануне зашедшего в гавань, а с капитаном — несколько пассажиров, которых он вез из Неаполя. Очарование Теофеи, на которую трудно было смотреть без восторга, привлекло к ней внимание иностранцев, а граф, узнав в капитане француза, сказал ему несколько любезных слов, и это содействовало их сближению. Граф выведал у капитана не только кое-что о своих делах, но частично и о моих, ибо капитан, увидев наш корабль в гавани, справился у матросов, находившихся на его борту, откуда они плывут и кого везут, а я не наказывал этим грубым людям хранить обо мне молчание; поэтому они и сказали, какую я занимал должность. Граф, узнав об этом, крайне удивился: как же это ему не было известно о моем пребывании в Ливорно, хотя из слов капитана следовало, что я там уже несколько дней. Приняв все это во внимание, граф уже не сомневался, что я тот самый, о ком шла речь, однако по каким-то соображениям я желаю сохранить инкогнито. Чувствуя себя не в силах справиться с впечатлением, произведенным на него Теофеей, он теперь сожалел, что не был с нею так почтителен, как следует быть с моей дочерью. Но, даже не будучи с ним близко знаком, я всегда принимал его за человека не простого звания; особенно утвердился я в этом мнении, когда он, подробнее расспросив обо мне и считая Теофею моей дочерью, вознамерился просить ее руки. Он решил воспользоваться прогулкой в саду и поговорить с ней о своем намерении, поэтому гуляли они гораздо дольше обычного, и только около полудня он проводил ее домой. Трудно себе представить смущение, в какое привел ее этот разговор; она сразу же поняла, что поступок графа основывается на недоразумении, ибо он считает ее моей дочерью; поэтому она стала отказываться, приводя неопределенные доводы, смысл которых был ему непонятен. Но это не поколебало его решимости, и, входя в ее комнату, он обещал в тот же день открыться мне в своих чувствах. У меня создалось благоприятное мнение об их отношениях, ибо после сцены, которую я сейчас опишу, граф легко отказался от своего плана; к тому же он ведь имел намерение соединиться с нею узами брака. Я еще находился в том положении, в каком сразил меня сон, а именно: я лежал в постели Теофеи, правда, прикрытый халатом; когда отворили дверь, я сразу же проснулся и слышал последние слова графа. Я, конечно, постарался бы спрятаться и, как ни был огорчен тем, что меня застигли, воспользовался бы обстоятельствами, дабы подслушать дальнейший их разговор. Но полог кровати был распахнут, и граф первым бросил на меня взгляд. Ему легко было убедиться, что перед ним — мужчина. — Что я вижу! — воскликнул он в великом удивлении. Теофея, заметившая меня почти в тот же миг, испустила возглас, в котором звучали испуг и смущение. Тщетно попытался бы я ускользнуть. Мне не пришло в голову ничего иного, как только сделать над собою усилие и прикинуться игривым, дабы обратить в шутку приключение, которому я не мог дать лучшего оправдания. — Ваша дверь была растворена, — сказал я Теофее, — а я всю ночь ни на минуту не сомкнул глаз, вот я и подумал, что в вашей постели я скорее засну, чем в своей. Теофея сначала вскрикнула от испуга и замешательства, но, не находя объяснения случаю, совершенно неприличному для тех отношений, в каких мы с ней находились, не проронила ни слова, и ее молчание выражало и растерянность, и смущение. С другой стороны, граф, вообразив, будто ему внезапно раскрылось то, чего он и не подозревал, стал просить у меня прощения за нескромность, о которой он сокрушался, как о тяжком преступлении. Он рассыпался в уверениях, что глубоко уважает меня и отнюдь не намерен омрачать мои радости; затем он удалился, распрощавшись в изысканных выражениях, судя по которым легко было понять, что ему известно, кто я такой. Я остался наедине с Теофеей. Как ни старался я держаться весело, мне трудно было побороть свое замешательство, которое еще более усиливалось из-за ее смущения. Мне не представилось никакой иной возможности выйти из этой неловкости, как откровенно признаться, что я усомнился в ее поведении. Заверения графа, слышанные мною, давали мне лишний повод для тревоги, и я хотел получить разъяснения на этот счет. Когда она увидела меня в своей постели, она густо покраснела, а теперь, при первых же моих упреках, лицо ее покрылось смертельной бледностью. Она, дрожа, прервала меня и сказала, что подозрения мои для нее оскорбительны, ибо между нею и графом не произошло ничего, что шло бы вразрез с ее правилами, хорошо мне известными. Столь решительное запирательство возмутило меня. — Как, вероломная! Ведь я же видел графа у ваших ног, — воскликнул я, словно имел право упрекнуть ее в измене. — Ведь с тех пор как мы в Ливорно, вы оказываете ему такое внимание, какого никогда не оказывали мне. Разве он не клялся вам, что сегодня же сделает все возможное, чтобы соединиться с вами? Что хотел он сказать этой клятвой? Отвечайте, я хочу узнать это от вас самой. Я не желаю всю жизнь быть игрушкой в руках неблагодарной, которой моя любовь и мои благодеяния всегда внушали только ненависть ко мне и жестокость. По тому, что я употреблял столь резкие выражения, можно судить о том, как я был взбешен. Она всегда слышала от меня только уверения в любви и уважении или жалобы столь нежные, что, несомненно, рассчитывала на почтительность даже в упреках. Поэтому слова мои ошеломили ее, и, залившись слезами, она просила меня выслушать то, что она может сказать в свое оправдание. Я заставил ее сесть; но горечь, переполнявшая мое сердце, еще превышала жалость, которую возбуждала во мне ее печаль, а поэтому и голос мой, и выражение лица были по-прежнему суровы. Вновь настойчиво подтвердив, что она не позволила графу ничего предосудительного, она призналась мне не только в том, что граф влюблен в нее, но что в силу какой-то перемены, непонятной для нее самой, она чувствует к нему неодолимое влечение. — Правда, я боролась с этой склонностью не так упорно, как того требовали мои убеждения, — продолжала она, — возьму на себя смелость объяснить причину этого: я думала, что он ничего не знает о моих злоключениях, и надеялась, благодаря ему, вступить в обычные права женщины, не нарушившей правила добродетели и чести. По его словам, он живет большею частью в деревне. Поэтому, рассчитывала я, он никогда не узнает о моих невзгодах, а так как он принял вас всего лишь за негоцианта, то не сочтет обидным для себя обманом, если я не опровергну его уверенность, что я ваша дочь. Между тем должна признаться, — добавила она, — с тех пор, как он знает ваш чин, и после того как это открытие побудило его сегодня же просить у вас моей руки, у меня возникли сомнения, которыми я не замедлила бы с вами поделиться. Вот каковы мои чувства, — заключила она, — а относительно того, что вы увидели его у моих ног, так ведь я воспротивилась этому порыву и не поощрила его предосудительным потворством. После этой исповеди она, по-видимому, почувствовала себя увереннее; рассчитывая на мое одобрение, она взглянула на меня с меньшей тревогой. Но именно убежденность ее в том, что она отнюдь не виновна, и ввергла меня в отчаяние. Я был страшно разгневан тем, что она совсем не посчиталась с моими чувствами, ибо они ей совершенно безразличны; поэтому-то она и не побоялась огорчить меня и свободно предалась новому увлечению, не видя к тому никаких препятствий. Однако из стыдливости я утаил эту жгучую обиду в глубине сердца и постарался отнестись к происшедшему так, как следовало бы отнестись, руководствуясь здравым смыслом. — Мне хочется верить вам, — сказал я, — и не следует мне опрометчиво думать, что вы меня обманываете, притворяясь добродетельной; однако если граф знает, кто я такой, то как можете вы рассчитывать, что он принимает вас за мою дочь, когда ему известно или неминуемо станет известно, что я никогда не был женат? Если он уже знает об этом, то вы слишком умны, чтобы не понимать, что его намерения не искренни и что в своих отношениях с вами он ищет только забавы. Если же он пребывает в неведении и по ошибке намеревается жениться на вас, считая вас моей дочерью, то план этот сразу же отпадает, как только он узнает, что я вам не отец. Но вы все это отлично понимаете, — продолжал я, давая волю раздиравшей меня ревности, — вы не так простодушны, чтобы рассчитывать, что знатный человек женится на вас очертя голову. Он вам нравится. Вы прислушались только к голосу сердца, а оно, пожалуй, увлекло вас гораздо дальше, чем вы решаетесь признаться. Как вы думаете, почему я оказался в вашей спальне? — продолжал я в новом приливе горечи. — Потому, что я, вопреки вашим стараниям, раскрыл вашу проделку. Я прочел о вашей страсти по вашим глазам, вашим речам, по всем мелочам вашего поведения. Я хотел застать вас врасплох и устыдить. Я и сделал бы это в минувшую ночь, если бы сила моей прежней любви все еще не обязывала меня обращаться с вами бережно. Но считайте, что я все видел, все слышал и что только такой слабодушный человек, каким я остаюсь до сего времени, может не презирать вас и не злобствовать. Легко догадаться, с какой целью говорил я это. Я хотел окончательно избавиться от сомнений, все еще терзавших меня, и делал вид, будто хорошо осведомлен обо всем, чего опасаюсь. Теофея так решительно все отрицала и скорбь ее была столь искренна, что если бы можно было доверяться женщине умной и любящей, то у меня, пожалуй, не осталось бы никаких сомнений в ее правдивости. Но сейчас еще рано отдать себя на суд моих читателей. Дело моей неблагодарной питомицы расследовано еще не до конца. Все время, оставшееся до обеда, мы с Теофеей провели в беседе, из которой я не вынес ничего нового. Наконец доложили, что кушать подано. Мне не терпелось увидеть, как влюбленные будут держать себя в моем присутствии, а особенно любопытно мне было услышать первое обращение ко мне графа. Теофеей владело, несомненно, не меньшее смущение, чем мной — любопытство. Но за столом графа не оказалось, а из разговора с сотрапезниками я узнал, что он уехал в почтовой карете, предварительно попрощавшись со всеми постояльцами. Как ни удивила меня эта новость, я воздержался от каких-либо суждений насчет отъезда графа, а только взглянул на Теофею и заметил, что она изо всех сил старается ничем не выдать охватившего ее волнения. После обеда она уединилась в своей спальне. Я немедленно последовал бы за нею, но меня задержал француз-капитан, о котором я уже упоминал; до сих пор он из деликатности не показывал вида, что осведомлен о том, кто я такой, а тут он подошел ко мне и приветствовал меня весьма учтиво. Мне еще было неизвестно, при каких обстоятельствах ему назвали мое настоящее имя. Беседуя со мной, он рассказал не только о том, что произошло в саду, но и объяснил, по какой причине граф решил скрыться. Капитан стал извиняться, словно боялся моих упреков. — Я не имел никакого понятия о том, за кого вы выдаете молодую особу, находящуюся при вас, — сказал он, — и потому не счел предосудительным отвечать на расспросы графа. Граф заговорил о вашей дочери. Я имел неосторожность сказать, что дочери у вас нет и что, хотя я и не знаком с вами лично, мне, как и всем во Франции, известно, что вы не женаты. Он заставил меня несколько раз повторить это, и я понял, что моя нескромность может в каком-то отношении пойти вразрез с вашими видами. Я заверил капитана, что у меня нет никаких причин обижаться на него и что в Ливорно я принял несколько иную личину только для того, чтобы избежать официальных церемоний. О других соображениях, по которым я хотел остаться инкогнито, я ему ничего не сказал. Но мне нетрудно было догадаться, что граф, разубедившись в том, что Теофея — моя дочь, вообразил, будто она моя любовница. Положение, в каком он застал меня в ее спальне, подтверждало такую догадку; он был смущен, что связал себя данными ей обещаниями, и не нашел другого выхода, как немедленно уехать, даже не повидавшись с нею. Я поспешил к Теофее. Когда я входил, я только мельком заметил ее удрученное состояние, ибо при моем появлении она постаралась принять спокойный вид и, улыбаясь, спросила, очень ли я удивлен поспешным решением графа. — Видите, — сказала она, — его чувства никогда не отличались пылкостью, раз они остыли в один миг до такой степени, что он уехал, даже не простившись со мною. Я сделал вид, будто принимаю эту наигранную веселость за чистую монету. — Он не был влюблен в вас без памяти, — сказал я ей серьезно, — так что либо изъявления его любви были более пылки, чем сама любовь, либо увлечение вами не стерло у него память о римлянке. Так наш разговор, продолжавшийся весь день, был, по существу, не чем иным, как бесконечным притворством; Теофея продолжала делать вид, будто мало сожалеет об утрате, в то время как я — с коварным злорадством, питавшимся, несомненно, надеждой, которая вновь возрождалась в моем сердце, — всячески старался умалить любовь графа и толковать его отъезд как грубость и оскорбление. Она выдерживала эту сцену весьма стойко. Капитан судна, доставившего меня сюда, казалось, готов был поднять паруса, как только я дам на это согласие, и я попросил у него на сборы только один день. Эта отсрочка нужна была не столько для устройства моих дел, сколько для здоровья Теофеи. Я отлично видел, как силится она скрыть свою печаль, и хотел убедиться, что переезд ей не повредит. До нашего отъезда она крепилась, но едва поняла, что уже нет надежды вновь увидеться с графом, как, не выдержав волнения, слегла в постель, которую не покидала до Марселя. Я ухаживал за ней, как по велению долга ухаживал бы за дочерью или по зову любви — за обожаемой любовницей. Я не мог, однако, быть равнодушным свидетелем того, что ее гложет тоска по другому, и постепенно убеждался в том, что даже самая пылкая нежность в конце концов охладевает, встречаясь с равнодушием и неблагодарностью. Мало-помалу я начинал чувствовать, что сердце мое освобождается от оков и что, по-прежнему желая быть полезным Теофее, я меньше поддаюсь буйным порывам, которые в течение нескольких лет почти не оставляли меня. Я имел возможность убедиться в этой перемене во время штиля, который задержал нас на целую неделю у входа в Генуэзский залив. Ни с чем не сравнить этот полнейший покой в воздухе и на море. Мы остановились милях в шести от берега; водная гладь была так неподвижна, что судно как бы замерло на месте, и мне несколько раз приходила в голову мысль сесть с Теофеей и двумя-тремя слугами в шлюпку и на веслах поплыть к берегу. Осуществи я это намерение, я избежал бы великих волнений, ибо несколько негодяев задумали от нечего делать захватить корабль, убив капитана и других членов команды. Замысел этот созрел, быть может, еще до отплытия, но теперь представился как нельзя более удачный случай для его выполнения. На борту у нас находилось пятеро итальянцев и трое провансальцев — все, как и я, простые пассажиры; люди эти ни внешним своим видом, ни повадками отнюдь к себе не располагали и не могли рассчитывать на то, что мы с капитаном войдем с ними в какие-либо отношения. Они подружились только кое с кем из матросов, своих соотечественников, с которыми без просыпу пьянствовали, — в этом-то приятном обществе они и порешили убить капитана и его помощника, будучи уверены, что со стороны остальной части экипажа, весьма немногочисленного, они не встретят особого сопротивления. Что касается меня и моих слуг, то они собирались высадить нас на каком-нибудь пустынном берегу Корсики и завладеть всем моим имуществом. По особой милости Провидения случилось так, что мой камердинер с наступлением темноты заснул на палубе. Его разбудили голоса презренных убийц, которые собрались, чтобы обсудить подробности затеянного, распределить между собою главные роли, и уже принялись за дележку власти и добычи. Капитан имел обыкновение выходить с наступлением темноты на верхнюю палубу, и было решено в тот же миг расправиться с ним и постучаться в каюту помощника, чтобы перерезать ему горло, как только он отворит дверь. Остальные должны были разбрестись по судну и, угрожая оружием, держать всех в повиновении. Они сговорились обойтись со мною с некоторого рода уважением и высадить меня со слугами на Корсике, но кто-то предложил оставить у них Теофею, как самую ценную часть моего достояния. Однако после краткого обсуждения было признано, что такая прекрасная женщина послужит только поводом для раздоров, поэтому решили высадить ее вместе со мною. Как ни трепетал мой камердинер, сделав это страшное открытие, у него хватило ума сообразить, что единственное спасение для нас — это действовать стремительно и без огласки. Было около полуночи. Темнота, благоприятствовавшая нам, позволила слуге незаметно проползти вдоль палубы и добраться до каюты капитана, которая, по счастливой случайности, помещалась рядом с моей. Он все так же тихо разбудил нас и, прежде всего попросив говорить шепотом, предупредил о нависшей над нами страшной опасности. Тьма помешала ему разглядеть заговорщиков и даже определить, сколько их. Однако самых отчаянных он опознал по голосу; по его предположению, их было человек двенадцать. Не хвастаясь, могу сказать, что я всегда отличался бесстрашием; я неоднократно доказывал это, так что оно всем известно. Восемь моих слуг, капитан, его помощник и я уже составляли одиннадцать человек, способных на некоторое сопротивление. Оставалось несколько матросов, в верности коих можно было не сомневаться, и еще несколько пассажиров, так же, как и мы, заинтересованных в том, чтобы не дать себя в обиду шайке разбойников. Трудность заключалась в том, как нам объединиться. Эту задачу я взял на себя. Приказав немедленно зажечь несколько факелов и хорошо вооружившись, я вышел во главе всех слуг, которым велел тоже запастись оружием. Мне удалось беспрепятственно созвать всех, от кого я надеялся получить помощь; я привел их в свою каюту, и в таком положении мы могли ничего не опасаться до утра. Тем временем наши враги заметили какое-то движение и сами перепугались больше нашего. Они были и хуже вооружены, и не столь многочисленны, не говоря уже о том, что преступлению всегда сопутствует страх. Сообразив, что днем им труднее будет противодействовать нам, они приняли решение, единственное, дававшее им надежду избежать кары, и поспешили осуществить его. С помощью матросов, своих сообщников, они спустили шлюпку и на веслах добрались до ближайшего берега. Мы знали об их затее, и нам ничего не стоило бы расправиться с ними, пока они были заняты приготовлениями, или убить их из ружей и пистолетов в шлюпке; но я считал, что не стоит препятствовать их побегу. Скрыть эту историю от Теофеи было невозможно. Лязг оружия, сутолока, которую она видела вокруг себя, до того напугали ее, что она никак не могла прийти в себя, а может быть, она воспользовалась этим, чтобы скрыть горе, которое втайне подтачивало ее после нашего отъезда из Ливорно. Недомогание ее вылилось в открытую лихорадку, сопровождавшуюся весьма опасными симптомами. Ей не стало лучше и по прибытии в Марсель. Как я по многим причинам ни торопился в Париж, состояние ее не позволяло мне ни подвергнуть ее утомительному путешествию в коляске, ни оставить ее на попечении слуг в городе, весьма отдаленном от столицы. Я ухаживал за нею так же преданно и прилежно, как и в пути. Каждую минуту я убеждался в том, что она дорога мне уже не потому, что я влюблен в нее. Мне доставляло удовольствие видеть и слышать ее. Мне внушал глубокое уважение ее нрав. Меня привязывали к ней мои же благодеяния, в итоге которых она стала как бы моим созданием. У меня уже не вырывалось ни единого страстного слова, ни единой жалобы на то, что она страдает из-за моего соперника. Одно время она была так плоха, что лекари не раз теряли надежду на ее выздоровление, но мало-помалу она поправилась. Все же красота ее несколько потускнела от столь долгой болезни; черты лица ее оставались по-прежнему правильными, и облик ее был все так же изящен, но я замечал, что цвет лица ее поблек и во взоре не стало прежней живости. Однако и теперь она была прелестна. Многие знатные господа, с которыми я познакомился за время ее болезни, часто приходили ко мне только ради того, чтобы увидеть ее. Господин де С ***, молодой человек, наследник огромного состояния, не скрывал, что она внушила ему нежное чувство. Он долгое время говорил об этом шутя; но чувство его все разгоралось, и он стал искать случая признаться ей в этом. Она оказалась столь же безразличной к его излияниям, как и к моим, словно сердце ее могло открыться только для счастливца графа, постигшего тайну, как тронуть его. Она даже просила меня избавить ее от назойливости нового поклонника. Я обещал оказать ей эту услугу, причем воздержался от напоминания о своих собственных чаяниях. Другими словами, теперь я уже готов был довольствоваться просто дружбой. Объяснение мое с господином де С *** не произвело на него никакого впечатления; наоборот, он вообразил, будто теперь может еще настойчивее добиваться ее любви. Сначала его несколько сдерживало опасение стать в некоем роде моим соперником. Узнав же, что я довольствуюсь одной только дружбой с Теофеей и что меня побуждает противиться его увлечению лишь ее собственная просьба, он мне заявил, что при той жгучей страсти, какая пылает в его сердце, он не намерен отступать только из-за равнодушия красавицы и не будет терять надежды, а, как и полагается влюбленному, своим постоянством и преклонением станет добиваться того, чего не принесли ему ни личные его качества, ни ответная склонность возлюбленной. Я предсказал ему, что, поскольку Теофея ясно высказалась на этот счет, все его попытки будут бесплодны. Но это ничуть не охладило его, особенно после того, как я в осторожных выражениях признался, что мне никогда не удавалось добиться ее благоволения, которое могло бы внушить какие-либо сомнения относительно ее благонравия. Как только здоровье ее несколько окрепло и она уже могла не отказываться от некоторых увеселений, он принялся отвлекать ее от грусти празднествами и концертами. Теофея принимала в них участив скорее по снисходительности, чем по склонности, особенно когда заметила, что я не только не противлюсь этому, а охотно участвую в развлечениях вместе с нею. Господин де С *** был всего лишь сыном негоцианта, и если бы оказалось, что его влекут к этой прелестной девушке ее высокие достоинства, то я не видел бы ничего дурного в его готовности на ней жениться. Как ни упорствовал бы Кондоиди в нежелании назвать ее своей дочерью, я засвидетельствовал бы, что он ей отец, ибо доказательства, коими я располагал, не вызывали у меня ни малейших сомнений. Между тем господин де С ***, делившийся со мною иногда своими чувствами, никогда не упоминал о браке. Тщетно пытался я навести его на эту мысль разными соображениями, из коих он мог бы, по крайней мере, заключить, что я одобряю его страсть только при таком условии. Не замечая в нем особой готовности к женитьбе, я решил, дабы оправдать свою снисходительность к его любовным устремлениям, откровенно поделиться с ним своими мыслями. Итак, по странной превратности судьбы, не кто иной, как я, брал на себя задачу завоевать его для Теофеи и готов был расстаться с нею навсегда, отдав ее в жены другому. Помимо ее интересов, которыми я руководствовался прежде всего, я принимал во внимание и то, что в Париже мне будет трудно избежать кривотолков касательно моих отношений с нею; правда, я еще не был в том возрасте, когда любовь смехотворна, но у меня имелись виды на карьеру, не согласовавшиеся с такого рода связью. Я вполне откровенно говорил с господином де С ***, а он так же откровенно ответил, что Теофея до того дорога ему, что он хотел бы жениться на ней, однако должен считаться с семьей и не может легкомысленно совершить поступок, который навлечет на него родительский гнев, но, уже выйдя из возраста, когда человек зависим, он охотно вступил бы с нею в тайный брак и предоставил бы мне выработать условия и пути к его осуществлению. Я всесторонне обдумал его предложение. Хотя замужество Теофеи вполне соответствовало моим желаниям, я решил, что не пристало мне способствовать такому браку, ибо он не сулил ей особого счастья, раз она вынуждена будет долгие годы хранить свое положение втайне, зато брак этот грозит повредить благосостоянию господина де С ***, поскольку женитьба рано или поздно поссорит его с семьей. Поэтому я сказал ему напрямик, что тайный брак не подходит Теофее, и даже не стал отрицать, что считаю его план оскорбительным, чем он был весьма огорчен. Но мне еще оставалось услыхать от самой Теофеи о ее планах на будущее, а так как я однажды уже ошибся на этот счет, то мог ошибиться и теперь, думая, что она не отступится от своего первоначального ответа; поэтому я хотел еще раз разузнать о ее намерениях и поставить ее в известность о будущем, которое ей предлагает любящий ее человек. Я не удивился, когда она отвергла руку и сердце господина де С ***. Однако я стал, пользуясь ее же выражениями, настаивать на преимуществах, связанных с замужеством, которое изгонит из ее мыслей все воспоминания о прошлом и восстановит ее во всех правах, присущих добродетели и чести. На это она мне ответила, что вообще не расположена к браку; тут во мне вскипела прежняя досада, и я упрекнул ее в том, что она, значит, обманывала меня, когда с напускной откровенностью уверяла, будто только из-за этих преимуществ и терпит ухаживание графа. Замечание это смутило ее; стараясь выйти из затруднительного положения, она ласково, с невинным видом, который всегда обезоруживал меня, стала просить не толковать ее чувства в дурном смысле или, по крайней мере, не судить слишком строго ее слабости. Напомнив мне о моих обещаниях, она призвала небо в свидетели, что, несмотря на небольшие вольности в поведении, на которые я обратил внимание, она неизменно живет надеждой, что всегда будет находиться при мне и что ни о каком ином благе она не помышляет. Я поблагодарил ее за такие слова и обещал относиться к ней все так же заботливо. Здоровье ее крепло со дня на день, можно уже было собираться в путь. Тщетно господин де С *** старался удержать нас и всячески уговаривал, причем дело доходило даже до слез. Теофея собственными устами объявила ему приговор, обязывавший его обуздать свою страсть, но это не помешало тому, что он под предлогом каких-то отцовских поручений отправился вслед за нами до Лиона в почтовой карете, ехавшей непосредственно за нашей берлиной. Когда ему волей-неволей пришлось расстаться с нами, он шепнул мне на ухо, что намерен приехать в Париж, где ему легче будет располагать собою в вопросе о женитьбе, чем находясь под наблюдением отца. Я всегда был убежден, что он, не говоря мне об этом, уже попытался получить согласие семьи и что именно вследствие отказа родителя предложил мне тайный брак. Долгое время множество дел мешало мне принимать участие во всех помыслах и заботах Теофеи. Я поселил ее у себя, соблюдая уважение, с каким всегда относился к ней, причем предоставил ей в своем доме все права, какими она располагала в Орю. Друзья мои, узнав, что я приехал в Париж с прекрасной гречанкой, отнеслись к этому по-разному. Они не удовлетворились моим откровенным рассказом о некоторых пережитых ею приключениях, а я неизменно старался скрыть от них те, которые не делали ей чести в ранней юности; когда я расхваливал ее взгляды и поведение, друзья считали, что все это преувеличение влюбленного. Некоторые, ближе познакомившись с нею, в самом деле находили в ней все достоинства, которые я ей приписывал; они были уверены, что я влюблен в, эту молодую особу и только поэтому и привез ее из Турции. Следовательно, как и надо было ожидать, все были убеждены, что мы с ней в самых близких отношениях, и даже то обстоятельство, что я, занятый делами, порою по целых три дня с нею не виделся, не могло разуверить их. Зато в общественном мнении наблюдалось больше разногласий и странностей. Сначала говорили, что она невольница, купленная мною в Турции, в которую я до того влюбился, что занялся ее воспитанием. Это было недалеко от истины. Но к этому добавляли, — и я сам слышал это в Тюильри от людей, не знавших меня в лицо, — что в нее влюбился также и сам султан, узнавший об ее красоте, и султан будто бы попросил меня уступить ему девушку и это — единственная причина тех осложнений, которые возникли у меня в Константинополе. Но так как лицо Теофеи, хоть и было по-прежнему прекрасно, все же не оправдывало того восхищения, с каким о нем отзывались, то стали поговаривать, будто бы я, желая избавиться от мук ревности, нарочно навел на нее порчу с помощью зелья, составленного по моему приказанию. Другие, наконец, утверждали, будто я похитил ее из сераля и за такую дерзость поплатился своей должностью. Я пренебрег всеми этими россказнями, ибо выслушивал их совершенно спокойно и сразу же обращал их в шутку. Все мои знакомые не замедлили оценить достоинства Теофеи, и вскоре у нее появилось множество поклонников. Понимая, что ей трудно будет постоянно противиться ухаживаниям блестящей молодежи, я все же счел своей обязанностью предупредить ее о том, как осторожно должна вести себя девушка. Пример графа де М *** убедил меня, что она не останется равнодушной к изящным манерам и привлекательной внешности. В Париже такая опасность возникала повседневно, и, хоть любовь уже не понуждала меня принимать это так близко к сердцу, я все же, ради чести своего дома, обязан был устранять все, что могло вести к распутству. Теофея выслушала мои советы со свойственной ей кротостью. Она по-прежнему увлекалась чтением, и я замечал в ней даже еще большую охоту к знаниям. В том, что я прежде приписывал лишь стремлению развить ум и сердце, теперь, быть может, сказывалось и тщеславие. Тем временем то ли я был недостаточно проницателен, то ли не разбирался в сущности ее поведения, то ли она ловчее, чем я думал, скрывала свои поступки, но вплоть до приезда господина де С *** я не замечал ничего предосудительного; когда он появился, я стал мучиться подозрениями, которых у меня раньше никак не могло возникнуть. К несчастью, предметом этих подозрений оказался не он сам. Но, проведя несколько недель в Париже и очень часто бывая в моем доме, где я встречал его весьма радушно, он однажды попросил разрешения переговорить со мною наедине и излился в горьких сетованиях. Целью его путешествия, сказал он, было все то же, о чем он мне поведал в Лионе, но обстоятельства его сильно изменились. Прежде ему надо было только преодолеть холодность возлюбленной, теперь же он оказался одним из многих ретивых ее поклонников, и у него было достаточно оснований предполагать, что не ко всем из них она равнодушна. Его, в частности, приводила в отчаяние благосклонность, с какою она относилась к господину де Р *** и к юному графу де ***, особенно рьяно старавшимся ей понравиться. Она принимала их, в виде исключения, не у меня, и именно это обстоятельство особенно огорчало молодого марсельца; он никак не мог примириться с мыслью, что Теофея выделяет их из числа остальных, ничуть не затрагивающих ее сердца. Но как представить себе, однако, что она влюблена сразу в двоих? Господин де С *** никак не мог постичь эту тайну. Однако, идя вслед за нею в церковь, на прогулки, в театр, он постоянно видел возле нее двоих несносных соперников, и одно лишь радостное выражение лица, появлявшееся у нее при встрече с ними, всегда выдавало ее секрет. Господин де С *** не мог сообщить мне ничего такого, что усилило бы мои подозрения, а просьба, которою сопровождались его жалобы, наоборот, могла только уменьшить их. Он умолял помочь ему разобраться, может ли он на что-нибудь надеяться, или, по крайней мере, воспрепятствовать тому, чтобы его искренние чувства были отвергнуты с явным презрением. Я обещал не только горячо отстаивать его интересы, но добраться до сущности интриги, о которой до тех пор не имел ни малейшего представления. Я приставил к Теофее в качестве компаньонки пожилую вдову, возраст которой, казалось бы, должен был защищать ее от бредней, свойственных молодежи. Я считал, что даже если бы я не вполне доверял юной гречанке, то все же могу положиться на пример и наставления этой испытанной компаньонки. Они были неразлучны, я с удовольствием наблюдал, что причиною тут не только мои пожелания, но и связывающая их искренняя дружба. Я сказал гувернантке кое-что о наговорах на Теофею, ибо господин де С *** признался мне, что всегда видит их вместе, а, следовательно, упреки, относящиеся к одной из них, должны относиться и к другой. Вдова выслушала мои слова с таким невозмутимым видом, что я объяснил муки господина де С *** только ревностью; она даже назвала мне виновника моих тревог. — Он недоволен тем, что Теофея не отвечает на его чувства, — сказала она. — Он беспрестанно докучает ей своими излияниями и письмами. Мы потешаемся над этой несносной страстью, и жалобы его объясняются не чем иным, как досадой. Что касается прегрешений, которые он нам приписывает, то вы о них знаете, — добавила она, — ибо, предлагая Теофее кое-какие развлечения, я всего лишь следую вашим указаниям. Она непринужденно рассказала мне, в чем заключаются эти забавы, речь шла об обычных увеселениях почтенных парижан, а если иной раз к участию в них или в других столь же невинных затеях и допускаются двое соперников, то делается это отнюдь не в знак какого-то предпочтения, которым они могли бы так или иначе воспользоваться. Ответ вдовы успокоил меня, и я утешил господина де С ***, посоветовав ему любыми путями завоевать сердце Теофеи, за благонравие и целомудрие которой я ему поручился. Однако подозрения его не были необоснованными. Старуха-вдова, хоть и не могла опуститься до распутства или попустительствовать ему, все же была еще достаточно самолюбива и тщеславна, чтобы оказаться игрушкой в руках двух молодых людей, из коих один, стараясь удружить приятелю, прикидывался влюбленным в даму по меньшей мере шестидесяти лет. Она всецело была поглощена вниманием, которое ей оказывают, и поэтому не замечала того, как ведут себя кавалеры в отношении ее спутницы; она была настолько ослеплена, что воображала, будто Теофея рада принимать некоторое участие в ухаживании, единственным предметом коего она, компаньонка, воображала самое себя. Ни уверения господина де С ***, который в конце концов постиг эту комедию, ни иные доказательства, шедшие вразрез с тем, что я наблюдал собственными глазами, не представлялись мне убедительными. В один прекрасный день, когда у меня оказался некоторый перерыв в делах и к тому же я чувствовал себя не так здоровым, господин де С *** уговорил меня поехать вместе с ним, чтобы я увидел сцену, которая докажет мне правоту его жалоб. При помощи всяких ухищрений он узнал, что Теофея и старуха-вдова согласились отправиться на прогулку, которая должна завершиться пикником в садах Сен-Клу. Господину де С *** были известны и время, и прочие подробности этой прогулки; особенно возмущало его — так что у него даже вырывались угрозы — то обстоятельство, что, по его сведениям, господин де Р *** и юный граф будут единственными спутниками дам. Как бы ни стала объяснять мне вдова этот выезд за город, я считал его до того непозволительным, что, не задумываясь, осудил. Я согласился отправиться в Сен-Клу, рассчитывая не только посмотреть, что произойдет в этих столь фривольных садах, но и упрекнуть обеих дам, которым не могли служить оправданием даже их безобидные намерения. Они уже находились там в обществе своих обожателей. Мы увидели, что компания прогуливается по столь открытым аллеям, что даже нет надобности следовать за ними. Господин де С *** позаботился отыскать местечко, откуда мы могли наблюдать пикник во всех подробностях. Ревнивцу хотелось не только видеть его участников, но и слышать, что они говорят. Узнав, что угощение готовится за зеленой изгородью в верхней части сада, мы осторожно пробрались туда и весьма удачно поместились за густым грабом на расстоянии шагов в десять. Компания появилась вскоре после нас. Шли они весьма пристойно. Но едва дамы и кавалеры расселись на траве, как в виде вступления к предстоящей трапезе началось оживленное балагурство и смех. Предметом шуток сначала стала вдова, и я вдруг понял, что все льстивые и нежные слова, с которыми к ней обращаются молодые люди, не что иное, как насмешки. После бесчисленных пошлых восхвалений ее прелестей, после того как ее стали сравнивать с нимфами, молодые люди разукрасили ее зеленью и цветами, и, когда она предстала в этом нелепом наряде, их восторг, казалось, еще более разгорелся. Вдова таяла от малейших их похвал, но по скромности не показывала вида, как ей это приятно, а, наоборот, превозносила остроумие и любезность, которые слышались ей в каждом их слове. Какие только мысли не приходили мне в голову насчет нелепости женщин, забывающих о своих летах и своем безобразии! Мне казалось, что старуха-компаньонка наказана по заслугам, и, не будь у меня иной заботы, я искренне потешился бы этим балаганом. Но я заметил, что граф, пользуясь каждым удобным случаем, с серьезным видом обращается к Теофее и время от времени что-то говорит ей; однако слов его мы не могли расслышать. Глаза господина де С *** сверкали от негодования. Он так вертелся, что я боялся, как бы это не выдало нас; не удержи я его несколько раз, он сорвался бы с места, чтобы прекратить зрелище, разрывавшее ему сердце. Как же трудно было мне сдержать его, когда он увидел, что граф склонился к самой траве, чтобы незаметно поцеловать руку Теофеи, которую она и не подумала отнять! Угощение было изысканное и продолжалось долго. Веселье подогревалось множеством забавных историй и острот. Пили хоть и не много, зато попробовали несколько сортов вина, не отказываясь и от наливок. Словом, хотя и не произошло ничего предосудительного, то, чему я оказался свидетелем, до такой степени огорчило меня, что я решил высказать свое неудовольствие. Но я собирался повременить до Парижа, а теперь, думая, что дамы уже готовы направиться к ожидающей их карете, боялся только одного: как бы они не увидели меня, когда я пойду к своему экипажу. Но тут я заметил, что господин де Р ***, предложив руку компаньонке, повел ее по тенистой аллее, отнюдь не ведущей к воротам парка. Граф точно так же подал руку Теофее, и я вообразил, что он направится вслед своему другу, а потому решил только наблюдать за ними издалека. Однако я увидел, что они собираются свернуть на другую аллею. Положение показалось мне нестерпимым. Не дожидаясь того, чтобы дело дошло до беды, я бросился наперерез, и тут мне даже не требовалось наускиванья господина де С ***. Я взял с него слово, что он будет вести себя в рамках умеренности, и мы последовали за четырьмя влюбленными. Я сделал вид, будто мне вздумалось погулять в Сен-Клу, а тут я случайно узнал об их пикнике и постарался встретиться с ними. Они были до того смущены, что никак не могли прийти в себя, хотя я и держался внешне непринужденно и делал вид, будто весьма рад нашей встрече; лишь после долгого замешательства они учтиво предложили нам остатки их завтрака. У меня не было ни малейшей охоты принять это предложение; чтобы немедленно положить конец опасной затее, я сказал дамам, что мне необходимо кое-что сообщить им, а потому я прошу уделить мне место в их карете. — Господа приехали, конечно, в своих экипажах, — сказал я, обращаясь к молодым людям, — впрочем, моя карета к их услугам. У господина де Р *** была своя карета. Мы поехали прямо к воротам, и двоим влюбленным пришлось с горечью убедиться, что господин де С *** занял одно из мест, где они только что сидели. Было бы чересчур жестоко при постороннем упрекать дам в бестактности. Урок нравственности я отложил до Парижа; сидя напротив компаньонки, я разглядывал ее и, вспоминая ее в зелени и цветах, не мог удержаться от смеха и не сказать ей несколько комплиментов в духе тех, какие она только что выслушивала. Мне показалось, будто воображение ее уже настолько одурманено, что она и мои похвалы принимает за чистую монету. Теофея лукаво улыбалась, но я и ей готовил комплимент, — такой, над которым ей придется задуматься. Однако она успела сказать господину де С *** словечко, окончательно лишавшее его всякой надежды. То ли она подозревала, с какой целью мы явились в Сен-Клу, и считала его зачинщиком этой поездки, то ли ей действительно претило его ухаживание, становившееся порою, как я и сам замечал, назойливым, но она воспользовалась минутой, когда он подал ей руку, чтобы помочь выйти из кареты. Попросив его не докучать ей в дальнейшем своими посещениями и ухаживанием, которые никогда не были ей по вкусу и которые она просит прекратить, она сказала, что считает сегодняшнюю их встречу последнею. Господин де С *** до того растерялся, что, когда Теофея направилась к дому, не решился последовать за нею. Жалобы свои он начал изливать мне. Я был тем более растроган ими, что обращение Теофеи с господином де С *** казалось мне никак не соответствующим обычной ее мягкости; к тому же я понимал, что она могла дойти до такой крайности только потому, что находится во власти непреодолимого увлечения. Я уговаривал господина де С *** утешиться, как утешаются все неудачники в любви, и уверял его в своих дружеских чувствах, которые должны хоть немного возместить его утрату. Присущее ему чистосердечие было мне дороже его богатства и привлекательной внешности. — Приходите ко мне как только вздумается, — сказал я. — Я не стану навязывать Теофее что-либо, но объясню ей, как много она теряет, отвергая ваши предложения, и, конечно, устыжу ее, если она даст власть над собою какой-нибудь предосудительной страсти. Я плохо себя чувствовал и вынужден был обедать у себя в комнате; это лишало меня удовольствия проводить время с моими домочадцами. Но то самое любопытство, которое повлекло меня в Сен-Клу, помешало мне дождаться вечера, чтобы откровенно поговорить с Теофеей. Я узнал, в котором часу она намеревается лечь спать, и попросту отправился к ней, как у нас завелось в силу долгой привычки; я сказал, что привели меня к ней соображения в высшей степени серьезные; не знаю, догадывалась ли она о причине моего появления, но я заметил, что она взволнована. Однако она стала слушать меня с глубоким вниманием. Желание понять собеседника, прежде чем ответить ему, было одной из привлекательных черт ее характера. Я сразу приступил к делу. — Вы выражали желание жить возле меня и сами знаете, чем объяснили такое желание, — сказал я. — Оно отвечало вашей склонности к жизни спокойной и добронравной. Разве вы не находите здесь того, к чему стремились? Зачем ехать в Сен-Клу в поисках удовольствий, столь чуждых вашим взглядам, и что может быть у вас общего с господином де Р *** и графом де ***, у вас, столько говорившей о добродетели, которая никак не согласуется с их взглядами на жизнь? Вы еще не знакомы с нашими нравами, и это служит вам извинением, — добавил я. — Так я думаю потому, что расположен к вам. К тому же я дал вам в наставницы сумасбродку, забывающую самые основы добронравия. Но поездка в Сен-Клу, непринужденная близость с молодыми людьми, у которых нет ничего общего с вашим образом мыслей, — что сказать на это? Такое пренебрежение основными правилами приличия вызывает у меня тревогу, которую я не в силах скрыть. Тут я потупился, предоставляя ей обдумать ответ. Ждать мне пришлось недолго. — Я понимаю, как далеко заходят ваши подозрения, — сказала она, — слабость, проявленная мною в Ливорно, вполне оправдывает их. Тем не менее вы крайне несправедливы, если думаете, что будь то в Сен-Клу, будь то в другом каком-нибудь месте, где вы за мной наблюдали, я хоть на миг отклонилась от правил, которые я ношу в сердце. Вы сами тысячу раз твердили мне, — продолжала она, — и этому же учат меня и книги, которые вы мне даете, что надо применяться к слабостям окружающих, быть общительной, снисходительно относиться к недостаткам и увлечениям друзей; я осуществляю в жизни ваши взгляды и те истины, которые постоянно черпаю из книг. Я хорошо знаю вас, — добавила она, пристально глядя на меня; — я знаю, что вам можно доверить любую тайну, но вы дали мне в компаньонки особу, со слабостями которой я обязана считаться. Она ваш друг и моя наставница; что же мне остается делать, как не подчиняться и не угождать ей? Этого было достаточно, чтобы пресечь все мои упреки и даже вызвать во мне раскаяние, что я так откровенно высказал их. Мне показалось, что я вдруг проник в эту загадку. Граф влюблен в Теофею, господин де Р ***, чтобы услужить другу, прикидывается влюбленным в старуху вдову, а Теофея выслушивает любезности графа ради своей наставницы, которой хочет угодить, потворствуя ее шашням. Какой клубок заблуждений! Зато какой новый прилив благоговения перед Теофеей почувствовал я! Мне казалось, что вновь оживают все совершенства, которые я прежде замечал в ней! Из-за недуга я стал легковерным. Я обнял любезную Теофею. — Да, — воскликнул я, — это вам следовало бы жаловаться на меня! Я дал вам в руководительницы сумасбродку и понимаю, что ее нелепые бредни должны беспрестанно докучать вам. Я говорю о том, что видел. Я был тому свидетель. Но мне надлежало вникнуть в ваши намерения и отнестись к вам справедливо, как вы того заслуживаете. Итак, довольно об этом. С завтрашнего дня я освобождаю вас от этой несносной опеки, и у меня уже намечена для вас другая, более подходящая компаньонка. Уже наступила ночь. Я был в халате. В моих глазах Теофея была все так же прелестна, и, как и прежде, очарование ее действовало на меня неотразимо. Целомудренная основа, так непосредственно сказавшаяся в ее снисходительности к наставнице, оживила прежние чувства. Даже болезненная слабость моя не служила тут сдерживающим началом, и я до сих пор не понимаю, каким путем образец благонравия и добродетели произвел на меня такое же впечатление, какое производило зрелище порока. Все же я не дал большей воли своей чувственности, но после описанной встречи во мне вновь разгорелось пламя, которое я считал угасшим как ввиду моего постоянного недомогания, так ввиду большей зрелости ума. Стыд за слабость, которой я поддался, я почувствовал только возвращаясь к себе, другими словами, лишь после того, как всецело предался ей, а ведь я действительно противился ей не больше, чем в Константинополе. Недуг не позволял мне прислушиваться к голосу плоти, а потому я считал возможным дать волю чувствам, которым суждено было остаться погребенными в моем сердце. Однако это привело к тому, что в ту же ночь меня охватило отнюдь не предвиденное волнение. Вновь возродилась жгучая ревность, так долго терзавшая меня, а из всех слабостей, сопутствующих любви, именно эта, пожалуй, меньше всего подходила к моему положению. Едва я лег в постель, как стал думать о ней и недоумевал, каким образом я мог охладеть к столь пленительному существу, я погрузился в сожаления, что не воспользовался в полной мере случаями, когда мог понравиться ей, и что привез ее во Францию лишь для того, чтобы стать свидетелем, как какой-нибудь проходимец сорвет плод, который рано или поздно достался бы мне, будь я более настойчив и последователен. Словом, хотя слабое здоровье и не позволяло страсти вновь вспыхнуть с прежней силой, любовь моя приняла форму, соответствующую моим силам, — другими словами, вновь заполнила все мои помыслы. Я пребывал в таком состоянии, что Теофее не стоило особого труда угождать мне. Единственное, о чем я хотел просить ее, — это почаще навещать меня в моей спальне, откуда я не выходил иногда по целым неделям. Новая компаньонка, которую я хотел приставить к ней, была женщиной ласковой, очень разумной и должна была легко примириться с этой привычкой и считать вполне пристойным, что девушка навещает больного. Я был так очарован этой мыслью, что всю ночь проспал спокойно. Но наутро Теофея попросила позволения прийти ко мне, и после нашего разговора все мои планы рухнули. Каков бы ни был источник ее огорчения, она была так тронута моими упреками или так смущена приключением в Сен-Клу, что казнила себя за легкомыслие и за образ жизни, который она вела, а поэтому просила у меня разрешения уйти в монастырь. — Ваша болезнь лишила меня радости постоянно видеться с вами, — любезно сказала она, — а только ради этого я и хотела жить возле вас. Что мне делать в сутолоке такого города, как Париж? Льстивые речи поклонников мне докучают. Развлечения скорее утомляют меня, чем веселят. Я стремлюсь к такому образу жизни, какой вела в Орю, — добавила она, — а из всего того, с чем я здесь столкнулась, ничто так не соответствует моим склонностям, как монастырь. Тут всякий подумает, что лучшим ответом на эту просьбу могло служить то, что я собирался ей предложить. И я действительно поспешил сказать Теофее, что, отнюдь не думая противиться ее желаниям, хочу предоставить ей в своем доме все те преимущества, кои она рассчитывает обрести в монастыре; а самому мне приятно будет постоянно видеть ее около себя за чтением, рисованием, за беседой или игрой с новой ее компаньонкой. Словом, предвкушая удовольствие видеть ее за любезными ее сердцу занятиями, я, по простоте сердечной, рассчитывал, что она примет предложение, отвечающее ее вкусам. Но она стала упорствовать в своем решении удалиться в монастырь и настоятельно просить моего согласия. К великому удивлению, я не видел, чтобы она хоть немного сожалела о том, что не будет видеться со мною, хотя, по ее словам, ее особенно огорчает, что из-за моей болезни ей редко приходится проводить со мною время; она как будто не понимала, что следствием ухода в монастырь будет прежде всего разлука со мною. Я поневоле задумался над этим. Но она, продолжая развивать свою мысль и полагая, что с меня достаточно нескольких любезных фраз, продолжала толковать о монастыре как о единственном пристанище, которое отныне будет ей по душе. Меня так уязвило ее безразличие, что я не в силах был сдержать гнева и заявил ей довольно резко, что не одобряю ее намерения и что, пока она еще хоть немного уважает меня, я прошу ее решительно отказаться от этой мысли. Одновременно я распорядился вызвать особу, предназначенную ей в компаньонки, которую еще накануне предупредил об этом письменно. То была вдова адвоката, оставшаяся после мужа со скудными средствами; она с радостью приняла мое приглашение, сулившее ей ряд преимуществ. Жила она по соседству и пришла ко мне почти тотчас же; я ей подробно объяснил, какие услуги она может мне оказать, если близко сойдется с Теофеей. Они очень понравились друг другу, и Теофея безропотно подчинилась моей воле. В этом приятном обществе терзания мои утихли. Я все принимал только из рук моей любезной гречанки. Я разговаривал только с нею. Я внимательно выслушивал только ее ответы. Во время самых жестоких припадков недуга, к которому я отныне приговорен на всю жизнь, малейшее внимание ее ко мне приносило мне облегчение, и постоянные боли не мешали тому, что временами я испытывал радостное волнение. Казалось, она внимательно следит за ходом моей болезни, и я никогда не замечал, чтобы долгие бдения у моей постели были ей в тягость. Впрочем, я каждый день заставлял ее гулять по нескольку часов или развлекаться в театре, куда она отправлялась со своей компаньонкой. Иной раз мне приходилось настаивать на этом. Отлучки ее бывали непродолжительны, и я никогда не замечал, чтобы возвращение домой было для нее тяжкой обязанностью. Однако это приятное положение дел было нарушено ее первой наставницей, весьма огорченной тем, что ее уволили; она пришла и снова отравила мой покой подозрениями, которые мне так и не удалось проверить. Здесь я всецело предоставляю читателю судить о моих переживаниях; пусть он сам решит, как толковать то странное и загадочное, что он заметил в характере и поведении Теофеи. Обвинения этой женщины были отнюдь не двусмысленны. Высказав сожаление по поводу моей болезни, не позволяющей мне ясно видеть то, что происходит у меня в доме, она напрямик сказала мне, что граф де *** постоянно видится с Теофеей и что ему удалось внушить ей любовь, которой он никак не мог добиться, пока Теофея находилась под ее опекой. Не дав мне прийти в себя от изумления, вдова добавила, что любовники встречаются по ночам не более не менее, как в комнате Теофеи, которая расстается со мною вечерами с тем, чтобы, забыв о стыде, предаваться неистовствам любви. Эту гнетущую весть она мне сообщила, к счастью, в отсутствие Теофеи. Мне не удалось бы скрыть убийственное впечатление, произведенное на меня ее словами, а в деле такого рода важнее всего было не допустить огласки, но разобраться в нем, соблюдая осторожность и тайну. Первые мои раздумья были для Теофеи благоприятны. Я припоминал все ее поступки, последовавшие за тем, как она решила почти не покидать меня в моем уединении. Если исключить часы, которые я заставлял ее посвящать прогулкам, она и на четверть часа не отлучалась из моей комнаты. Неужели эти-то краткие мгновения она и посвящает любви? И может ли любовь постоянно удовлетворяться такою малостью? Расставалась Теофея со мною поздно вечером. Утром я видел ее по обыкновению живою и свежей. Так ли действует общение с пылким любовником? Вдобавок она казалась все такою же скромною и разумною, а особенно нравилось мне в ней неизменное сочетание сдержанности и веселости, которое говорило как об умеренности желаний, так и об уравновешенности мыслей. Наконец, мне были известны легкомыслие и неосторожность ее обвинительницы, и, хотя я и не считал эту Женщину способной на клевету, я все же понимал, что, осудив ее поведение, обидел ее и теперь она старается отомстить мне, или Теофее, или особе, которую я пригласил на ее место. И вот, поскольку она еще жила в моем доме и было желательно, чтобы тайна, которую она мне сообщила, осталась между нами, я сказал ей, что столь тяжкие обвинения требуют двоякого рода осторожности, которой она, надеюсь, и будет придерживаться: во-первых, все это следует хранить в тайне как из уважения к моему дому, так и из уважения к юной гречанке; во-вторых, нельзя считать сообщенное мне твердо установленной правдой, пока она не будет подтверждена неоспоримыми доказательствами. — Молчание, к которому я вас так настоятельно призываю, — сказал я, — это требование, нарушив которое вы превратите меня в своего смертельного врага. Что же касается доказательств, которые я хочу получить, то, как вы сами понимаете, они совершенно необходимы, и если вам не удастся еще раз проверить правильность вашего открытия, вы сами навлечете на себя нежелательные подозрения. Мы расстались весьма недовольные друг другом; она не встретила с моей стороны того доверия, на которое рассчитывала, а я увидел в ее рвении больше горечи и запальчивости, чем искреннего желания услужить мне. Прошли два дня, ставшие для меня веками тревог и мучений, ибо мне приходилось жить возле Теофеи, сдерживая себя. Мне хотелось, чтобы она оказалась невиновной, и в то же время, если бы вина ее подтвердилась, я хотел бы узнать все подробности ее дурного поведения. В конце концов, на третий день, вечером, полчаса спустя после того как Теофея от меня ушла, ее врагиня с озабоченным видом вошла в мою комнату и шепнула мне, что сейчас я могу застать Теофею с ее возлюбленным. Я не верил своим ушам, и ей пришлось несколько раз повторить эти жестокие и оскорбительные для меня слова. Она повторила их с такими подробностями, что все мои сомнения рассеялись. Я лежал в постели, обессиленный обычной болью, и мне потребовалось немало усилий, чтобы последовать за нею. Какие к тому же пришлось принять меры предосторожности, чтобы отвлечь внимание челяди! Правда, на все эти приготовления ушло много времени. Под влиянием страха и отвращения я действовал особенно медленно. Все же я решил отправиться в комнаты Теофеи. Мы шли со свечой, которую несла сама госпожа ***. За два шага до двери свеча погасла. Потребовалось еще несколько мгновений, чтобы снова зажечь ее. — Как бы поклонник не воспользовался этим и не ускользнул, — сказала моя вожатая, вернувшись с огнем. — Однако дверь нельзя отворить и закрыть бесшумно, — добавила она. Мы постучались. Я дрожал, и ум мой был в таком смятении, что я не разбирался в происходящем. Нас заставили прождать некоторое время, прежде чем служанка Теофеи отперла дверь; она была крайне удивлена, увидев меня у двери ее хозяйки в столь поздний час. Одна ли она? Лежит ли? Я в великом волнении задал служанке несколько вопросов такого рода. Обвинительница хотела сразу же войти. Я удержал ее. — Теперь уже невозможно ускользнуть отсюда незамеченным, — сказал я ей. — Это единственная дверь. Если Теофея окажется невиновной, я буду в отчаянии, что мы нанесли ей такое оскорбление. Тем временем служанка уверяла меня, что госпожа ее в постели и безмятежно спит. Но достаточно было шума, поднятого нами, чтобы разбудить ее; нам послышался какой-то шорох, и врагиня ее стала, казалось, еще нетерпеливее. Пришлось последовать за нею и миновать переднюю, Теофея тщетно звала свою камеристку, обычно спавшую в соседней комнате, и испугалась, услышав за дверью какой-то шум. Она встала и, к моему изумлению, сама отворила нам дверь. Ей не потребовалось много времени, чтобы одеться. На ней было весьма легкое одеяние, и я не удивился тому, что спальня ее освещена, ибо знал, что она не любит темноты. Но я видел ее бодрствующей, в то время как меня уверяли, будто она спит. Я заметил, что она испугана и смущена, и не мог объяснить это только тем, что ее удивило мое неожиданное появление. Слова госпожи *** так завладели моим воображением, что малейший беспорядок в спальне казался мне связанным с присутствием любовника и с распутством, в котором ее обвиняли. Она дрожа спросила, что привело меня к ней в столь поздний час. — Ничего, — ответил я грубо, как никогда с ней не разговаривал. Я оглядывался по сторонам, ища доказательства, которые подтвердили бы мои подозрения. В комнате было мало мебели, поэтому легко было ее осмотреть. Я отворил дверь в закуток; там также невозможно было спрятаться. Я нагнулся, чтобы заглянуть под кровать. Внимательно все осмотрев, я наконец удалился, не произнеся ни слова и даже не ответив на вопросы Теофеи, крайне удивленной этой странной сценой. Входя к ней, я не помнил себя от стыда и возмущения, а теперь был не менее смущен, ибо боялся, что был несправедлив. Обвинительница оставалась в передней как бы на боевом посту. — Пойдемте, — сказал я ей упавшим голосом. — Боюсь, что вы вовлекли меня в историю, подлость которой я уже сознаю. Она была взволнована не меньше меня и лишь после того, как мы вышли от Теофеи, стала уверять меня, что граф, по-видимому, скрылся, ибо она клянется, что собственными глазами видела, как он поднимался по лестнице и вошел в комнаты Теофеи. Мне нечем было опровергнуть свидетельство женщины, которую я не мог обвинить в обмане, и в то же время меня удивляло, что сам я ничего не обнаружил в спальне Теофеи. Поэтому, видя в этом приключении лишь повод для смятения и растерянности, я решил поскорее улечься в постель, чтобы прийти в себя от пережитого потрясения. Однако, помня о тревоге, в которой я оставил Теофею, и под влиянием бурных чувств, поднявшихся в моем сердце в ее защиту, я послал к ней слугу, прося ее не волноваться. Я сожалел, что тогда так упорно молчал. Она могла сделать из моего поведения страшные выводы, и мысль об этом произвела бы на ее сердце и ум гнетущее впечатление, если она действительно не виновата. Мне доложили, что слуга застал ее в слезах и что на слова мои она ответила лишь вздохами и жалобами на свою судьбу. Я был этим так растроган, что если бы прислушивался только к этому чувству, то вернулся бы к ней, чтобы ее утешить. Но сомнения, теснившиеся в моем уме, или, лучше сказать, почти неопровержимые доводы, казалось бы, лишавшие меня всякой надежды на ее невиновность, удручали меня, и я провел всю ночь в страшном изнеможении. Я решил наутро отправиться к ней, предупредив ее появление у меня, как для того, чтобы умерить свою растерянность, так и с расчетом добиться от нее признания. Долгая совместная жизнь и привычка разбираться в ее помыслах давали мне надежду, что истина скоро мне откроется, а если бы я должен был отказать Теофее в уважении, я все же хотел оградить ее от насмешек ее недоброжелательницы, утаив от последней все, что мне удастся выяснить. Отчасти поэтому я хранил молчание накануне, когда искал следов ее дурного поведения. Я хотел избежать упреков в том, будто сознательно не смотрю правде в глаза, и я не пощадил бы Теофею, если бы, себе на горе, застал ее с графом; но какая-то ничтожная доля надежды все еще сдерживала мои опасения, и я решил воспользоваться малейшим поводом, чтобы побудить компаньонку отказаться от ее подозрений; я уже собрался упрекнуть ее в том, что она чересчур неосмотрительно дает волю своему воображению, и тут особенно смутили меня упорные утверждения, что она видела графа собственными глазами. Едва я собрался идти к Теофее, как мне доложили, что она направляется ко мне. Я был ей признателен, что она делает первый шаг. Она постаралась придать своему лицу спокойное выражение, но я все же заметил на нем следы слез. Глаза ее были опущены, и некоторое время она не решалась поднять их на меня. — Как же так, Теофея, — сказал я, опережая ее, — неужели вы могли пренебречь своими убеждениями? Вы уже не та скромная и целомудренная девушка, добродетель которой всегда была мне дороже ее красоты? Боже мой! Любовное свидание ночью! Я не застал вас с графом — этот смертельный удар миновал меня, но кое-кто видел, как он входил в вашу спальню, и это отвратительное приключение — не первое. Я пристально всматривался в нее, чтобы уловить ее малейшие душевные движения. Она долго плакала, она рыдала, голос ее стал глухим от слез; я был глубоко взволнован и с нетерпением ждал ее признания, а она тоже находилась во власти обуревавших ее чувств. Наконец к ней вернулся дар слова: — Видели, как он вошел ко мне? — вскричала она. — Кто же видел? Кто осмеливается бросить мне столь тяжкое обвинение? Это, конечно, госпожа ***, — продолжала она, назвав свою прежнюю компаньонку, — но если вы так доверяете злобствующей женщине, то мне бесполезно оправдываться. Эти слова несколько удивили меня. Я обратил на них особое внимание. Я заключил из них, что Теофея не только знала о том, в чем я буду упрекать ее, но знала и о намерениях этой женщины навредить ей. — Слушайте, — сказал я, прерывая ее, — я не скрою, что именно госпожа *** видела графа. Как же мне не верить ее свидетельству? Но если вы можете сказать что-нибудь, чтобы хоть отчасти опровергнуть ее слова, я готов выслушать вас. Она несколько ободрилась и осмелела. Она сказала, что с тех пор, как эта женщина не стала сопровождать ее, господин де Р *** перестал искать встреч с бывшей компаньонкой и довольно резко ответил на несколько ее записок, в которых она сообщала, что, несмотря на то, что положение ее изменилось, он может по-прежнему приходить к ней. Он признался, что комедии настал конец и с переменой в положении компаньонки отпадает и причина, ради которой он эту комедию разыгрывал. Тогда госпоже *** стало ясно, какую унизительную роль пришлось ей играть в этой интриге, а вместе с тем она вообразила, что отношения между Теофеей и ее поклонником были более близкими, чем у нее самой с ее кавалером; желая отомстить Теофее, она стала любыми путями искать доказательств этому. — Я знала о ее проделках, — сказала Теофея. — Каждый раз, когда я выходила из дому, она посылала вслед за мною соглядатая, а вообразив, будто я по ночам принимаю графа, она дошла до того, что поручила служанке тщательно осмотреть мою постель. Чего только не сулила она моей камеристке! Еще третьего дня она у моей двери перехватила письмо, присланное мне графом. Она принесла его распечатанным: ее крайне раздосадовало, что в нем оказались лишь весьма почтительные выражения; она придала письму самый дурной смысл, какой только может быть подсказан злобой, и притом пригрозила мне, что расскажет вам о нем. Я сразу поняла, увидев вас вчера в моей спальне, что вас привели туда ее наветы, — добавила Теофея. — Но ваше появление или, лучше сказать, отчаяние, охватившее меня при мысли, что вы доверились моей недоброжелательнице, повергло меня в оцепенение, которое вы не могли не заметить. Теперь я умоляю вас избавить меня от этих жестоких преследований. Тут, вновь залившись слезами и дав волю греческой привычке унижаться, которую она должна была бы позабыть во Франции, она бросилась на колени у моего ложа и стала умолять исполнить ее просьбу, к которой я до сих пор был глух. — Монастырь, — говорила она хриплым от слез голосом, — монастырь — вот единственный удел, оставшийся мне отныне, и единственное желанное для меня пристанище. Не знаю, что ответил бы я ей на это, ибо я был растроган ее слезами и верил ей, а в то же время не мог считать ее обвинительницу чудовищно подлой и злобной женщиной. На несколько мгновений я замер в нерешительности и, как ни напрягал мысли, не мог найти решения вопроса. Но вот дверь моя отворяется. Появляется госпожа ***, то есть врагиня Теофеи, а быть может, и моя — во всяком случае, источник всех наших треволнений. Ждать ли мне от ее прихода разъяснения тайны или ждать новых загадок? Я не успел даже задуматься над этим. Она, конечно, знала, что Теофея у меня, и, боясь, как бы той не удалось оправдаться в моих глазах, явилась, чтобы напасть на нее и защитить самое себя. И вот она яростно набросилась на Теофею. Она осыпала ее столь жестокими упреками, что, будь Теофея виновна или нет, ей все равно не под силу было вынести такой поток оскорблений. С ней случился глубокий обморок, из которого моим слугам долго не удавалось ее вывести. Когда обвинения компаньонки обрушились на Теофею с новой силой, я совсем, перестал разбираться в этой страшной схватке; одна упорно утверждала, что видела, как граф входил в комнату, где мы его искали, другая решительно уверяла, что это гнусная клевета. Эта бурная сцена огорчала меня даже больше, чем Теофею. Наконец, раздираемый противоречивыми чувствами, в которых сам не мог разобраться, не решаясь ни отказать госпоже *** в уважении, ни проникнуться гневом и презрением к Теофее, я с сокрушенным сердцем приказал им замолчать и посоветовал забыть о распре, сама мысль о которой должна внушать им не меньшее отвращение, чем мне. — Вы останетесь при мне, — сказал я Теофее, — и будете вести себя так, что вам не страшны будут никакие подозрения. И вы, госпожа ***, тоже будете по-прежнему жить в моем доме, но если вздумаете вновь выступить с необоснованными обвинениями, то вам придется немедленно подыскать себе другое пристанище. Я имел полное право пригрозить ей, ибо только моими щедротами она и могла существовать. После этого странного случая я продолжал наслаждаться присутствием Теофеи и беседами с нею, но больше уже не стремился ни к чему иному, как только к счастью видеть и слушать ее. Мой недуг, а может быть, и впечатление, оставшееся от той прискорбной сцены, незаметно излечили меня от любви. Если Теофея поддавалась слабости, то пусть рассказа об этом читатели ждут от ее возлюбленных. Слухи о них не проникали в мое уединение. Даже о смерти ее я узнал лишь несколько месяцев спустя после этого рокового события, ибо родственники мои и друзья, навещавшие меня, тщательно умалчивали о нем. Как только до меня дошла эта весть, я решил в письменном виде запечатлеть все, что связывало меня с этой пленительной чужестранкой; пусть читатель судит о том, была ли она достойна моей любви и моего уважения. |
||
|