"Золотой ключ. Том 1" - читать интересную книгу автора (Роберсон Дженнифер, Роун Мелани, Эллиот...)

Глава 31

У себя в покоях Сааведра разделась донага и приняла ванну, с особым тщанием вымыв лицо и все остальные места, до которых он дотрагивался. Потом изучила царапину на плече. Самую настоящую царапину.

"Вот что они делают. Вот как совершается Чиева до'Сангва”.

С той лишь разницей, что Вьехос Фратос пишут поверх картины, и здоровый, талантливый юноша превращается в старца с изувеченными костной лихорадкой руками, с бельмами на глазах.

А у Сааведры руки остались прежними. И глаза. Она не изменилась, если не считать царапины на плече, порезов на пальцах и ожога на сердце.

Дрожа, она надела чистую рубашку, чистое платье, положила перевязанную руку на живот. Сарио уже знает. Она сама ему сказала. А больше не знает никто, даже Алехандро. Правда, женщины, которые стирают ее белье, могли догадаться. Но они никому не скажут — компордотта не позволит. Только через четыре месяца после зачатия… В роду Грихальва стерильность — бич мужчин, а выкидыши — проклятие женщин. И четыре месяца спустя не будет уверенности, что ребенок родится живым, но все-таки уже спокойнее…

Зеркало ответило без лести: под глазами у тебя тени, у рта — складки, щеки бледные, а в целом — ничего страшного. Сааведра быстро стянула волосы на затылке в “конский хвост” и пошла искать Игнаддио. Они помолятся вдвоем за упокой души сангво Раймона перед иконой Матры эй Фильхо.

* * *

Дело спорилось; бормоча слова лингвы оскурры, Сарио уверенной рукой наносил точные мазки. Писал, как велел Алехандро: вкладывая душу, любовь и сердце. Но — по своему хотению, по велению своего Дара, своей Луса до'Орро.

От первоначального плана пришлось отказаться, как и от первого — неудачного — портрета. Теперь Сарио все делал иначе, совершенно по-новому, так ни он сам, ни другие художники никогда еще не писали.

В центре картины на переднем плане — женщина; стол отделяет, но почти не скрывает ее от зрителя! Сам стол виден лишь отчасти — левее центра, до бордюра. Его угол врезается, вклинивается в картину снизу, приковывая взгляд, властно увлекая его за собой. На столе лежат книги, листы веленевой бумаги, горит лампа; между кувшином и глиняной вазой с фруктами оклад закрытого Фолио сверкает золотом и драгоценными камнями. На заднем плане видны высокие стрельчатые окна в толстых стенах — сплошь плавные изгибы в переливах теней и мягких оттенков. Ставни открыты, за окнами пламя заката растворяется в кромешной ночной мгле. На широком подоконнике недавно зажгли высокую, толстую восковую свечу с двенадцатью кольцевыми бороздками, заполненными золотистой краской, — каждое колечко отмечает один час горения. Огонек этой свечи — неразличимое желтое пятнышко — окрашивает в теплый цвет патины оштукатуренную стену.

На другом подоконнике, на мольбертике, блестит зеркало: посеребренное стекло, золотая рама инкрустирована жемчугом. Дорогой подарок на счастье и в память об Астравенте — ночи, когда с неба падают звезды.

Справа, на самом краю картины, массивная железная дверь нависает над передним планом. Дверь затворена, но засов убран, — значит, ее можно отворить с той стороны.

Женщина стоит между окнами и столом, в сиянии свечи и лампы, в пространстве между светом и тенью. Изящная рука с длинными пальцами касается драгоценного оклада Фолио, словно должна вот-вот раскрыть книгу. Но поза говорит о другом: Фолио уже ничего не значит. Забыто.

Другая ладонь, столь же красивая, столь же детально прорисованная, опущена к животу, как будто женщина хочет погладить его или защитить. Она смотрит на зрителя, но кажется, вот-вот отвернется; художник уловил миг между неподвижностью и движением. Голова вскинута, прекрасное лицо озарено сиянием лампы и внутренним светом радостного ожидания, словно она знает, чьи шаги звучат за дверью, — шаги любимого, отца ее будущего ребенка. Все вздрогнуло, все поворачивается: свет, тени, любовь, радость. Не к Сарио. К другому.

У него сперло дыхание. Но вот он снова задышал и забубнил.

Над глубоким прямоугольным вырезом пепельно-серого с розоватым оттенком платья поблескивает белая кожа. Играющий огненными красками велюрро, начинаясь чуть ли не от сосков, плотно облегает высокую грудь, талию и пока еще совершенно плоский живот. Роскошные черные кудри убраны с лица, только один-два длинных завитка лежат на щеке ближе к уху, ждут, когда их коснется нежная рука любимого.

Быстрее. Времени мало.

Слой на слой, мазок на мазок. Здесь свет, там тень, здесь холодный тон, там теплый. Краски ложатся одна на другую, смешиваются и рождают мир. Он смешивал краски на мраморной палитре, по мере надобности подсыпал в них толченой канифоли, подливал олифы или вина.

И снова за кисть… Четче показать нос, чуть приоткрывшийся рот, серые блестящие глаза. Не забыть о ресницах, даже об ушных раковинах. А теперь — линия от приподнятого подбородка вертикально вниз, влево по дуге, горизонтально до края плеча… Чуточку света здесь. Чуточку тени там.

Сааведра. В миг между неподвижностью и движением. За считанные секунды до встречи с Алехандро.

* * *

Комнатушка, точно такая же, как та, что недавно служила Сааведре жилищем. Кое-что досталось Игнаддио по наследству от прежнего жильца, остальное здесь появилось вместе с ним.

Узкая кровать (сломанная ножка подвязана веревкой), платяной шкаф, столик у окна, кувшин, таз, инструменты, бесформенная кипа картонов. И он сам. И его вдохновение. И его воображение.

Сааведра задержалась в дверном проеме. Он оставил дверь отворенной — должно быть, ждал. Но если и услышал шаги, если и заметил ее, то не подал виду.

Он сидел на кровати — сгорбившись, голова опущена на грудь.

— Надди.

Он поднял голову; рядом с ним на кровати примостился тяжелый темный картон на широкой доске и кусок мела. Руки и лицо тоже выпачканы мелом. Увидев Сааведру, Игнадцио отодвинул доску.

— Эйха, я помешала? Рисуй, я попозже зайду.

— Я тебя ждал.

Она подумала, что слишком задержалась. Сначала у Сарио, потом у себя в комнате, отмываясь от его грязи.

— Извини, — сказала она. — Ну что, идем?

Он встал, откинул с глаз назойливую прядь волос.

— Что теперь с ним будет?

«С кем? С Сарио?»

В следующий миг она поняла, что он говорит об иль сангво.

— Похоронят.

Он, конечно, спрашивал не об этом, но другого ответа Сааведра не нашла. Прежде ей не доводилось слышать о Грихальве, который наложил на себя руки. И она не видела причин для самоубийства Раймона.

«Только из-за Сарио…»

Раймон не должен был этого делать. Он пошел вопреки законам екклезии и обычаям семьи.

— Ну что, идем? — повторила она. — Поговорим с Пресвятой Матерью, помолимся за упокой его души.

Игнаддио вытер руки о блузу; вряд ли от этого они стали чище. Движением головы отбросил с глаз прядь. И Сааведра увидела в его зрачках затаенный страх.

— В чем дело?

Он уставился в пол.

— Надди?

— У меня на следующей неделе конфирматтио. Она содрогнулась в душе. Конфирматтио — испытание на Одаренность; как раз сейчас ей больше всего на свете хотелось обо всем этом забыть.

— Эйха. — Она с удивлением услышала совершенно спокойный голос. Свой голос. — Разве ты не мечтал о нем? Первым был Ринальдо, теперь ты. Не так уж сильно ты от него отстал, эн верро?

— Я уже не хочу, — пробормотал он. — Боюсь.

Случись это еще вчера, она бы повела Игнаддио к Раймону чтобы развеял страхи. А теперь эти страхи объяли все его существо.

— Из-за того, что случилось в кречетте? Он кивнул.

— Ведра, у него еще годы оставались. Годы!

В роду Грихальва об этом думают даже мальчишки. Сааведра печально вздохнула.

— Надди, нам никогда не узнать, почему он так поступил. Она знала. Знала.

— Но нельзя, чтобы горе мешало нам жить и трудиться. Если ты Одаренный, ты будешь нужен семье. Может быть… Может быть, со временем ты его заменишь.

Он в изумлении посмотрел на нее.

— Иль сангво?

— Нет, — сказала она чуть помешкав, — никто не заменит иль сангво. Но надеюсь, ты не забудешь, чему он учил, и поможешь ему обрести вечный покой.

Игнаддио кивнул.

— Я с радостью…

— Тогда идем.

Мальчик снова вспомнил о своем мужском достоинстве, поэтому Сааведра не протянула ему руку.

— В молельню.

Она направилась к выходу, и после недолгих колебаний Игнаддио пошел следом.

* * *

Голос звучал в лад сердцу, то тише, то громче; своды и стены слабым эхом отвечали тайному языку. Детали, детали, детали: шероховатая поверхность двери, резная кромка стола, блеск драгоценных камней в окладе Фолио под лампой, текст и рисунки на веленевых страницах, капля воска, сбегающая по свече, окно, ставни, медная чаша на подоконнике, а в ней колокольчики, белая гвоздика, розмарин. А еще ветка персика в цвету — Плен. Это шутка, понятная только Сарио.

Лингва оскурра. В свете, в тени, в огне, во мраке, в складках юбок, в завитках волос, в резной кромке стола, в шероховатой поверхности дерева, в роскошном окладе Фолио, в тексте и рисунках на веленевых страницах. Везде.

* * *

Сааведра не знала, полегчало ли мальчику в молельне, развеялись ли его страхи, обрел ли он утешение. Сама она, кажется, обрела надежду, а вместе с надеждой пришло понимание: да, она Одаренная. И этому нет объяснений.

И это вовсе не означает, что она должна принять догматы иллюстраторов. Ей никогда не стать одной из них, Вьехос Фратос, — тех, кто следит за компордоттой, кто выбирает цели и ведет к ним семью. Она была и остается самой собой, ни больше ни меньше. Пускай другие выбирают цели, следят за компордоттой и карают ослушников. Пускай другие лезут вон из кожи, чтобы быть не такими, как все.

Рядом с ней на скамье, прижимаясь к стене лопатками, сидел Игнаддио. Крошечная молельня могла вместить от силы шестерых, но в этот час казалась огромной, как зал собора. Однако в отличие от собора здесь ни колоколов, ни санкто, ни санкты. Только покрытый велюрро стол, а на нем деревянная икона.

Говорят, ее создал Премио Фрато Артурро. Он давно на том свете, а теперь и Раймон отправился следом за ним. Говорят, Артурро был для Раймона как родной отец, с детства о нем заботился .

Невозможно представить Раймона ребенком. На ее памяти он всегда был взрослым. Одаренным. Вьехо Фрато.

Хорошо, если Артурро встретил его на том свете. Хорошо, если обласкал, утешил своего бывшего эстудо. Но ведь Раймон — самоубийца…

Игнаддио пошевелился.

— Ведра, можно я пойду? Она вздрогнула.

— Эйха, конечно. Я не собираюсь тебя удерживать. — Она коснулась его руки. — Иди. Я еще немного тут побуду.

Он встал, приблизился к двери. Взявшись за щеколду, оглянулся на Сааведру.

— Ты ведь это не всерьез, а? Насчет Сарио. Что это его вина. Она сделала долгий вдох, чтобы выиграть время и собраться с силами.

— Для тебя так важно, чтобы его простили? Чтобы я его простила?

Игнаддио надолго уставился в пол, наконец поднял глаза.

— Он Верховный иллюстратор, — сказал мальчик. — Я тоже мечтаю стать Верховным иллюстратором. Но если ты сказала правду…

«Если я сказала правду, то навсегда отравила твою мечту. И что с того, что виновата не должность, а человек?»

— Я тогда разозлилась, — объяснила она, и это была правда. — Никогда в жизни еще так не злилась. И не собираюсь оправдываться. Ты ведь и сам знаешь: в гневе часто говоришь то, чего не следует.

Он обдумал ее слова.

— Так ты не всерьез?

— Я сказала, чего не следовало.

Игнаддио хотел еще о чем-то спросить, но передумал. Должно быть, понял, что исчерпывающего ответа не получит. Он кивнул Сааведре на прощание и ушел из молельни — терзаться сомнениями и подозрениями.

— Бедный Надди, — шептала Сааведра. — Все наши прекрасные идеи нынче разбились вдребезги. Один иллюстратор наложил на себя руки, другой повинен в том, что довел его до самоубийства. Но я тут ничем помочь не могу. В нашем мире нет справедливости.

Ни для мальчика, у которого рушится мечта, ни для женщины, утратившей невинность.

— Я хочу, чтобы она вернулась, — просила она, глядя на икону. — Я хочу, чтобы моя невинность вернулась.

Не вернется. Слишком уж часто Сааведра ее теряла. В первый раз это было в чулане над кречеттой, когда она увидела Чиеву до'Сангва. Второй — когда сожгла Пейнтраддо Томаса.

"Все ради Сарио”.

Не только. Еще и ради себя, ради того, что крылось в самой глубине ее существа. Ради страстной мечты о Даре, который возвышает художника над остальными смертными. Который делает его непохожим на других.

Теперь Сааведра знала, что у нее есть Дар. Сарио это доказал. Она встала и сделала четыре шага к столу. Преклонила колени, опустила голову.

— Прости меня, — взывала она к Матери. — Прости!

* * *

Он писал цепь, кропотливо выводил каждое звено. Во всем присутствовала оскурра, крошечные, четкие, точно подобранные таа'абские письмена. Звено за звеном, буква за буквой, слово за словом. Цепь пересекала выпуклости грудей, солнечное сплетение, доставала до талии. Над ладонью, что защищала и ласкала живот, появился Ключ — точная копия Чиевы Сарио.

И тут Сарио замер. Вскрикнул. Вырвался из транса Аль-Фансихирро, из чар столь мощных, что заставили позабыть обо всем на свете, кроме творения. Пальцы разжались, кисть упала на мраморную палитру. Он попятился, зашатался, прижал к глазам липкие, пахнущие краской ладони. Только громкое, прерывистое дыхание нарушало тишину ателиерро.

«Пресвятая Матерь, великий Акуюб…»

Он иссяк. Исчерпался. Всего себя перелил в то, чем могла быть она. Растратил талант Грихальвы, тза'аба — всего себя. Особенного. Не похожего на других.

Ничего не осталось…

Словно в подтверждение этой догадки затряслись руки, по телу пошли судороги, до хруста сжались челюсти. Его мутило, в глазах померк свет; почему-то он решил, что на полу будет легче. Опустился на колени, услышал, как звякнула его цепь. Взялся за Ключ, ощутил в ладони его форму, тяжесть, твердость.

Накатил страх. Неужели он принес себя в жертву?

Он поднялся на ноги, шатаясь, приблизился к картине, увидел нарисованный Ключ и цепь. Точно такие же, как у него. Разница лишь в том, что на его шее — настоящее золото, звенья созданы руками человека, а не лингвой оскуррой.

Полегчало. Он повернулся кругом, подошел, бормоча молитву двум божествам, к стене, прислонился. Столько сделано за такой короткий срок! Но работа еще не закончена.

Он сполз по стене, ободрав ладонь о штукатурку и услышав треск зацепившейся ткани. И почувствовал запахи крови, мочи, спермы и пота.

«Осталось одно…»

Он содрогнулся.

Пахло краской, растворителем, олифой, воском; еще были пряные ароматы растений и сладкий — горящих свечей. Неровное биение сердца под сведенной судорогой плотью. И затрудненное дыхание, как у больного чумой.

Дрожащие руки превратили вьющиеся волосы в спутанные космы. Спускаясь по исхудалому лицу, ладони оцарапались о жесткую щетину на подбородке. Он вновь нащупал Чиеву и стиснул, спрятал в ладонях, сцепил на ней пальцы.

"Подожди. Подожди”.

Еще можно отступить. Еще можно все исправить.

Подожди!

Нет. Слишком поздно.

Набухли слезы. Пролились. Дрожа, он поднес Чиеву до'Орро к губам, поцеловал, крепко прижал к груди. А потом вскочил на ноги, быстро подошел к верстаку, взял крошечную кисточку из своих и Сааведрииых волос, макнул в мочу, слюну, кровь и, наконец, в краску на мраморной плитке.

Наклонился к портрету, вонзил зубы в нижнюю губу. Он уже не раздумывал, он снова погрузился в глубокий транс, отдался чарам Аль-Фансихирро. На это ушло лишь мгновение, и еще одно — на то, чтобы вывести его имя на щеколде двери, которая вела в комнату Сааведры.

* * *

Женщине, стоявшей на коленях подле иконы, сначала показалось, что погасла свеча. В молельне вдруг сгустилась темнота. Сааведра вскинула голову и увидела в безжизненном сумраке тусклый огонек.

Сердце забилось как молот. Сааведра ахнула, прижала к сердцу ладони и ощутила неровное биение. Сильный удар, затем слабее, слабее… Снова мощные и слишком частые удары. А теперь — с опозданием…

Она попыталась вздохнуть. Не вышло.

«Я не могу дышать!»

— Матра… Матра Дольча… — вырвалось из груди вместе с остатками воздуха. Легкие работали. Но не наполнялись.

Сааведра пошатнулась. Хотела схватиться за стол, удалось — за скатерть. Икона сдвинулась, но не упала. Скатерть вырвалась из руки.

Сааведра запрокинула голову в безмолвном крике ужаса. И упала, одной рукой держась за живот, а другой сжимая дощечку, на которой знаменитый Артурро изобразил лики Матры эй Фильхо.

Рука прошла сквозь икону. Сквозь лак, краску, олифу, дерево. Падая, она даже не покачнула стол, не сдвинула скатерть.

Остро пахнуло маслом, воском, кровью, старой мочой. А еще — папоротником, фенхелем, цветами персика.

В тот же миг она ощутила тяжесть цепи на шее, прикосновение холодного металла к теплому, живому телу.

И тяжесть, и холод исчезли сразу. Исчезли и жизнь, и тепло. Остались только краски, смешанные на мраморной палитре и теперь засыхающие на деревянном щите.