"Чаттертон" - читать интересную книгу автора (Акройд Питер)

9

Чарльз Вичвуд пытался читать Жизнь Чаттертона Мейерстайна, но с левой страницы не сходило темное пятно, как будто кто-то стоял у него за спиной и отбрасывал тень на слова. Он закрыл книгу и, желая побороть панику, позвал:

– Эдвард! – Ответа не последовало, доносились только звуки телевизора. – Эдвард Недружелюбный! – Он неуверенно поднялся на ноги и прокрался в спальню. Там он увидел, что его сын стоит на голове, пытаясь удержать равновесие. – Прекрати! – закричал Чарльз. – Прекрати немедленно! – И, внезапно рассердившись, он сдернул его за ноги на пол. – Ты убьешь себя так!

Эдвард изумился.

– Почему это?

– Ты можешь повредить мозги. – Чарльз показал на собственную голову. Ты можешь их вытрясти.

– Но мне нравится смотреть на предметы вверх тормашками. – Он насупленно взглянул на экран телевизора. – Так все выглядит гораздо лучше.

– Но ведь мир-то не стоит вверх тормашками – правда, Эдвард Нераскаявшийся?

– Откуда ты знаешь?

Чарльз схватил сына и, к смущению последнего, принялся качать его на коленях.

– Ты был сегодня в уборной?

– Да.

– По-большому?

– Ну пап. – В последние несколько дней Чарльз буквально помешался на здоровье сына, а того это лишь раздражало.

– А ты съедаешь все свои школьные завтраки?

– Да уж конечно. – Эдвард отвернулся, чтобы тайком скорчить гримасу, но тогда его отец склонился над ним и принялся перебирать его волосы, будто ища вшей или блох. – Пап, оставь меня в покое. – Эдвард начал скатываться вниз, пока не очутился на животе.

– Ты же знаешь, я о тебе очень беспокоюсь.

– У тебя изо рта пахнет. Ты болен.

– Вовсе я не болен. – Чарльз пришел в бешенство, но так и не нашелся, что еще сказать. – Со мной ничего особенного. – Он поднялся – с некоторым трудом, – и вышел из комнаты.

Эдвард проворчал:

– Меня уже тошнит от тебя. – Но посмотрел на отца с тревогой.

Чарльз не раздумывая направился к телефону и позвонил Филипу в библиотеку; но когда его друг взял трубку, он не сразу смог вспомнить, что именно собирался сказать.

– Привет, это я, Вичвуд. Чарльз.

Бродяга в справочном отделе кричал: "Пару раз дунуть – и вылетишь из воды как миленький!", – и поэтому Филип не расслышал, что говорил Чарльз.

– Что-что?

– Я говорю, что с Чаттертоном дела обстоят отлично. И знаешь, что еще – нам надо по этому поводу лососнуть. Кутнуть. Нам надо устроить обед.

Филипу показалось, что Чарльз пьян, настолько смазанно и неуверенно звучала его речь.

– Хорошо.

– И это все, что ты можешь сказать – хорошо?! – Чарльз понял, что повышает голос. – Нет. Извини. Послушай. Я приглашу Эндрю Флинта. Я приглашу Хэрриет. И потом прочту им свое бредословие.

– Что?

– Предисловие. Я прочту им свое предисловие. Оно уже целиком у меня в голове. – Чарльз облизал губы, которые внезапно сделались очень сухими. Все, что мне остается, – это надписать его. Подписать его. Чаттертон. Эдвард стоял в дверях и заметил, что во время разговора его отец медленно двигает головой из стороны в сторону. – Ладно, Филип. Сейчас мне пора уходить. Спасибо за звонок. – Он поставил на место телефон и стал смотреть в окно. Он по-прежнему стоял к Эдварду спиной, но мальчик видел, что его голова покачивается и заваливается набок. Затем он снял трубку и набрал другой номер. – Эндрю? Это я. Твой чосеровед. Чаттертон. – Во время разговора Чарльз складывал пальцы левой руки в кулак и колотил им по ноге. – Так я сказал насчет обеда? Верно. Давай на следующей неделе. В мятницу. Пятницу. Знаю, нам не надо терять друг друга из виду… – Наконец положив трубку, он разжал кулак и остался стоять посреди комнаты с опущенной головой. Наконец он обернулся и взглянул на сына, но какое-то время, казалось, не вполне понимал, кто это такой. Эдвард ничего не сказал, а только тихонько присвистнул и отправился обратно к телевизору.

На самом деле, Чарльз едва заметил присутствие сына, и теперь, с внезапной торопливостью, устремился к своему письменному столу и на первом попавшемся клочке бумаги, найденном там, принялся писать: "Томас Чаттертон полагал, что может объяснить весь материальный и духовный мир посредством подражания и фальсификации, и он был настолько уверен в собственном гении, что позволил ему расцветать под чужими именами. Недавно обнаруженные документы свидетельствуют о том, что он писал под личинами Томаса Грея, Уильяма Блейка, Уильяма Каупера и многих других; следовательно, все наши представления о поэзии XVIII века нуждаются в пересмотре. Чаттертон хранил отчет о своих трудах в ящике, с которым никогда не расставался и о котором никто не знал вплоть до его смерти. Печальное паломничество его жизни…" Чарльз остановился, не зная, как дальше продолжать предисловие. Теперь он не мог вспомнить, откуда взялись все эти сведения – то ли из самих документов, то ли из биографий, которые одолжил ему Филип. Так или иначе, он заметил, что каждая из этих биографий рассказывала о каком-то своем поэте: даже малейшему наблюдению, сделанному в одной, противоречила другая, так что ни в чем не оставалось уверенности. Он чувствовал, что хорошо запомнил доводы биографов, но по-прежнему мало что понимает про Чаттертона. Вначале Чарльз досадовал на все эти разногласия, зато потом он только обрадовался: ведь это означало, что все возможно. Раз нет никаких истин, то истинно все. Чарльз опять вернулся к своему предисловию, но, прочитав слова: "Печальное паломничество его жизни", он воззрился на них в недоумении. Откуда они взялись? Он на миг закрыл глаза, будто перед ними пробежала тень, а потом почти сразу же принялся лихорадочно писать дальше. В ручке, которой он пользовался, кончились чернила, но ему так не терпелось продолжать, что он просто стал сильнее вдавливать перо в бумагу, чтобы слова процарапывались на ней. Внезапно перед ним ясно предстала целая жизнь Чаттертона, и он с удвоенной силой записывал свое откровение пустой ручкой. Он как раз завершил последнее предложение, когда зазвонил телефон, и, пребывая в воодушевлении, он поднял трубку с громким "Алло! Алло!", на манер какого-нибудь комика из мюзик-холла.

Или так, во всяком случае, показалось Хэрриет, которая ответила:

– Да-да! Я слушаю!

– Хэрриет?

– Да, а в чем дело?

Чарльз теперь совсем расслабился.

– Нет. Мне кажется, это вы звоните мне.

– Ну, это просто совпадение. – Хэрриет стояла на одной ноге, а второй отгоняла мистера Гаскелла, который норовил запрыгнуть на боковой столик, где была разложена всякая «вкуснятинка».

– Чудесный денек, Хэрриет? Апрель и ласка теплых ливней.

– Ты это брось, – Хэрриет обращалась к коту.

– Да нет. Правда.

– Я знаю, что правда. – Она попыталась объясниться: – Я просто разговаривала тут с мистером Гаскеллом.

– И он вам об этом рассказал?

Хэрриет громко расхохоталась, но потом резко остановилась.

– Чарльз, милый, мне нужно с тобой поговорить. – Она заколебалась, потому что не могла сразу решить – стоит ли ей упоминать о своей встрече с Вивьен накануне, поскольку собиралась действовать, как они с ней сговорились. – Я думаю, нам можно некоторое время попочивать на лаврах. А мемуары подождут, как ты думаешь? Мы сейчас оба такие усталые.

– Усталые?

– Ну да, утомленные, изможденные, заморенные, зачуханные, затраханные. – И потом добавила: – Разумеется, я все равно буду тебе платить.

Чарльз так упивался своей неожиданной способностью писать о Чаттертоне (последние несколько дней он только и делал, что смотрел в окно или спал), что он едва прислушивался к ее словам.

– Как хотите, Хэрриет, это уж вам решать.

– Думаю, что да. – Она снова поколебалась. – А как там с Чаттертоном?

– Ах да, кстати говоря… – Чарльз заулыбался Эдварду, который, заслышав перемену в отцовском голосе, вернулся в комнату. Он поманил сына и обвил его рукой за плечи, продолжая разговаривать с Хэрриет. – Кстати говоря, я задумываю торжество. Я почти что начал. Шпинат. Закончил. Я почти что закончил. – Он теснее обнял Эдварда, когда сын попытался вырваться.

– Хорошая новость.

– Я подумываю об ужине в местном индийском ресторане. В пятницу, на той неделе.

– Буду. Обожаю все острое. – Хэрриет высунула язык в отвращении. Люблю, когда жжется.

Эдвард уже вырвался из объятий отца, и теперь, чувствуя его возбуждение, маршировал по комнате и выкрикивал: "Пятница, тринадцатое! Пятница, тринадцатое!" Но он притих, когда Чарльз, положив телефон на место и вернувшись к своему столу, чуть слышно застонал. Слова, которые он недавно старался глубоко врезать в бумагу, куда-то исчезли, оставив лишь несколько дыр и полосок; все его мысли о Чаттертоне испарились. С намеренной неспешностью он вынул из ящика другую ручку; аккуратно положил чистый лист бумаги на стол; спокойно уселся на стул; и все это время он силился вспомнить – что же он успел записать. «Чаттертон», – написал он, а затем остановился. На улице играли дети; они выкрикивали словечки, словно взлетавшие вверх, к солнцу. Старый дом дрожал под тяжестью собственного веса.

Когда Чарльз поднял глаза, он увидел, что возле его стола стоит Эдвард; должно быть, он опять уснул.

– Привет, детка. В чем дело?

Некоторое время оба молчали.

– Пойдем прогуляемся, пап. – Он крепко прижал к бокам руки, а потом повторил выражение, которое часто слышал от матери: – Нам нужно подышать свежим воздухом.

Он зашагал обратно в свою комнату, и Чарльз пошел за ним; тогда-то он и увидел, что на кровати лежит Чаттертон.

Когда первый миг слепого ужаса миновал, он понял, что это портрет Чаттертона: должно быть, пока он спал, Эдвард взял картину с прежнего места за письменным столом и водрузил сюда, поверх кровати. Он уже приготовился забрать картину, как вдруг сын поднял руку и остановил его.

– Я хотел, чтобы он уснул, – сказал он.

Чарльз по-настоящему заинтересовался.

– А почему он должен засыпать?

– Потому что он смотрел на тебя.

– Откуда ты знаешь?

– Разве ты не видишь? – Эдвард указал на портрет, и Чарльз на миг ощутил тревогу. – Разве ты не видишь, что он старается тебе навредить?

Чарльз подошел к холсту и отвернул его изображением к стене.

– Он не может мне навредить. Он умер.

– Откуда ты знаешь, папа? – Эдвард говорил медленно, словно его отец был ребенком, которого ему приходится убеждать очень ясными доводами. – Он ведь жив на картине, правда?

– Видеть – значит верить, – сказал Чарльз почти что самому себе. Он схватил Эдварда за руку. – Знаешь что? Давай так условимся: если я покажу тебе картину, где он мертв, тогда ты мне поверишь?

Эдвард засомневался, подозревая, что в этом вопросе таится ловушка.

– Ну, может быть.

– Давай же. Так и договоримся. – Его отец был очень настойчив. – Тогда ты поверишь, что он действительно умер?

Эдвард взглянул сначала на холст, потом на отца:

– Идет.

– Ну хорошо, Эдвард Неуверенный, тогда отправляемся в путешествие.

* * *

– Нет, это правда, Эдди. Твои волосы могут вставать дыбом. – Они вели серьезную дискуссию, сидя на верхнем этаже автобуса, который вез их к галерее Тейт. – Когда ты пугаешься, маленькие мышцы у корней волос сокращаются. И тогда волосы выпрямляются и встают дыбом. Смотри. Сейчас я тебе покажу. – Чарльз завращал глазами, пытаясь усилием воли приподнять свои волосы; он и в самом деле почувствовал, как его скальп дрожит от напряжения. Но затем под черепом появилось и какое-то более неприятное ощущение, и он быстро откинулся на спинку сиденья.

– Получилось! – Эдвард пришел в возбуждение. – Ты их поставил дыбом! Они приближались к реке со стороны Оукли-стрит, и, когда автобус, повернув за угол, выехал на набережную Челси, Эдвард прижался лицом к запачканному окну. – Пап, посмотри-ка на этот мост! Он движется! – Дул сильный ветер, и мост Альберта слегка раскачивался между берегами. – Ведь это же опасно?

Чарльз и сам заметил, каким хрупким кажется мост: он как будто собирался рухнуть, грозя вот-вот треснуть или сломаться от напряжения, и внезапно Чарльзу представилось, как автомобили и пешеходы беспомощно падают в воду.

– Не говори глупостей, – сказал он сыну. – Разумеется, это не опасно. Ничего не случится.

Он оглянулся, как будто оправдываясь, на молодого человека, который сидел сбоку от них. Тот был одет в оливково-зеленый пиджак и расклешенные коричневые брюки, и эта старая, поношенная одежда болталась на нем столь неуклюже, что можно было подумать, будто она досталась ему от кого-то другого. У него были длинные прямые волосы и слегка вытаращенные глаза, благодаря чему создавалось впечатление, будто он вечно пребывал в состоянии удивления или потрясения. Казалось, он улыбался какой-то своей потайной шутке, но, заметив интерес Эдварда к мосту, он сказал:

– А ты знаешь, когда его построили, а? – Эдвард покачал головой. – В 1873 году. Этот мост состоит из четырехсот отдельных металлических деталей, и каждую деталь изготовили в Боултеровской Литейной в Бирмингеме. Его строительство заняло два года и обошлось в семьдесят тысяч фунтов. Казалось, ему доставляло такое же огромное удовольствие делиться своими познаниями, что и обладать ими. – Это стало частью великих улучшений. Знаешь, было время, когда вся эта местность представляла собой настоящую пустошь. Сюда приходили бедняки в поисках угля или дров. Им же надо было чем-то топить. – У него была любопытная подкупающая улыбка, но Чарльз заметил, как нервно он теребил свои обтрепанные манжеты, пока говорил. – А речные берега были непролазными топями, хотя самые пропащие бедняки все-таки умудрялись здесь жить. Надо ли скупиться на благословенья? – Он серьезно взглянул в глаза им обоим. – Вот моя остановка. Всего доброго.

– Надеюсь, мы еще увидимся, – сказал Чарльз.

Когда автобус снова тронулся, он поглядел вслед молодому человеку в заношенной одежде с чужого плеча, который зашагал к массиву муниципальных жилых домов возле реки.

– Этот человек хорошо знает историю – да, папа?

– Да, хорошо. – И он сразу представил себе, как тот, наверное, всю свою жизнь смотрит на этот мост из окна. – Некоторым людям нравится история. – Потом, к смущению сына, он обвил его рукой и обнял. – Здесь так уютно, правда? Как в самолете, когда летишь над облаками. – Он собирался сказать что-то еще, но тут увидел, что слева уже показалась галерея Тейт. Пошли, Эдди! Хватит мечтать. – Он с воодушевлением спрыгнул с места: – Мы приехали.

Но когда они подошли к ступенькам галереи, Чарльз замешкался: казалось, ему не хотелось входить внутрь здания. Тогда Эдвард уперся руками в его спину и принялся подталкивать его вверх. Зато, как только они очутились в вестибюле, выяснилось, что Чарльз знает дорогу.

– Ну вот, – сказал он. – Сначала нам надо пройти через XIX век.

Эдвард не совсем понял, что отец имеет в виду, но последовал за ним в первую галерею; справа от него протянулись кривые улочки и ряды беленых домиков с розовыми ставнями и серыми крышами, а на стене слева мерцали пурпурно-изумрудные пейзажи. Впереди он уже видел маленькие комнатные интерьеры, иногда открывавшиеся в сад, где цветы словно насыщали красками воздух; а внезапно повернув, он увидел блестящую поверхность озера, в которой спокойно отражался вечерний свет. Чарльз уже исчез за поворотом, и Эдвард поторопился его нагнать; его ботинки поскрипывали по зеленому мраморному полу. Его отец стоял посреди галереи, увешанной очень крупными полотнами, и Эдвард взял его за руку; теперь и взрослого, и ребенка окружали ущелья, овраги, пропасти и буйные океаны.

– Это здесь, папа? – прошептал мальчик.

– Да нет еще. – Чарльз медленно повернулся, завороженный этими образами погибели. Казалось, яростные краски отделяются от холста и плывут навстречу ему. – Нет. Нам нужно забраться еще глубже.

– Еще глубже?

– Нам нужен Чаттертон.

Однако Чарльз и не подумал сдвинуться с места; он остался стоять, рассматривая картины, и тогда Эдвард направился к музейному служителю.

– Простите пожалуйста, вы не могли бы сообщить мне о Чаттертоне?

Служитель взглянул на задумчивого и встревоженного ребенка.

– Это картина?

– Думаю, что да.

Тот окликнул своего коллегу, прохаживавшегося у дверей: "Чаттертон?" А он, в свою очередь, крикнул другому: "Чаттертон?", пока этот вопрос не зазвучал эхом внутри белых стен. Когда таким же образом пришел ответ, Эдварда направили в 15-ю галерею – дальше по правой стороне, потом четвертая слева. И он вернулся к отцу, снова взял его за руку и повел вперед.

Они прошли мимо выставки портретов, и в первом зале недавних приобретений Чарльз заметил крупные человеческие фигуры в различных задумчивых или беспокойных позах: одни сгибались под тяжелой ношей, другие сидели заброшенные и отчаявшиеся. В следующем помещении он увидел портреты XVIII века, где плотные и основательные фигуры людей господствовали над пейзажем, словно деревья; в третьем зале показались лица из XVII века, выглядывавшие из темных углов филенчатых интерьеров или улыбавшиеся в тени. В каждом лице Чарльз видел жизнь и историю; ему не хотелось покидать мир, в котором его собственное лицо было их спутником.

Они дошли до 15-й галереи, и Эдвард обернулся к отцу, который опять замешкался:

– Пошли, пап. Это уже наша.

Чарльз сделал глубокий вдох и быстро прошел мимо сына; даже не взглянув на другие полотна, он направился прямиком к картине, висевшей на дальней стене. Эдвард пошел за ним и увидел человека, лежащего на кровати со свесившейся до самого пола рукой.

– Вот он. – Чарльз наклонился и прошептал: – Теперь ты мне веришь? Он указал на подпись под холстом: "Чаттертон. Кисти Генри Уоллиса. 1856 г.".

Но сам Чарльз пока не хотел глядеть на изображенное тело. Вместо этого он выглянул из чердачного оконца на Брук-стрит – на дымящиеся крыши Лондона; он рассмотрел стоявшее на подоконнике растеньице, тонкие прозрачные листья которого слегка сворачивались на холодном воздухе; он заметил потухшую свечку на столе, и его взгляд поднялся выше, вдоль струйки ее угасающего дыма; он медленно повернул голову к деревянному сундуку с откинутой крышкой, а затем принялся считать клочки бумаги, разбросанные по дощатому полу. И лишь после этого он наконец взглянул на Томаса Чаттертона.

Но кто это стоял у изножья кровати, отбрасывая тень на тело поэта? А там лежал Чарльз, крепко стиснув левую руку на груди, а правую бессильно свесив на пол. Он почувствовал на лице дуновенье ветерка из открытого окна и открыл глаза. Он поднял взгляд и увидел, что над ним стоит Вивьен, и лицо ее в тени возле чердачного окна. Она плакала.

– Это не наше лицо, – говорил Эдвард. – У нас другое лицо!

– Да нет. – Чарльз слегка покачивался и поэтому, ища опоры, положил руку сыну на плечо. Ему было трудно дышать, и некоторое время он не мог говорить. – Да нет. Это Джордж Мередит. Он позировал художнику. Он притворялся Чаттертоном.

– Значит, он еще не умер! – торжествовал Эдвард. – Чаттертон не умер! Я был прав!

– Нет, – мягко сказал Чарльз. – Он еще не умер.

* * *
Роман французский этот не по нраву? Отчего? Ты неестественным его находишь… Ужели? Милый мой, все это жизнь: А жизнь, как говорят, достойна Музы. Современная любовь. Сонет 25. Джордж Мередит

– Как это может быть неестественным? – Мередит достал носовой платок из кармана своих лиловых брюк и накрыл им лицо. Теперь его голос слегка приглушала ткань. – Теперь ты видишь общие для человеческого рода черты, свободные от индивидуального выражения. Так как же маска может быть неестественной?

– Но мне как модель нужен ты. Именно ты. Твое лицо. – Уоллис зажмурился, когда в комнату хлынул зимний солнечный свет и эмалированные китайские вазы на каминной полке внезапно полыхнули огнем.

– Мое лицо, но не я сам. Мне ведь нужно быть Томасом Чаттертоном, а не Джорджем Мередитом.

– Но это будешь именно ты. В конце концов, я могу писать только то, что вижу. – Ища поддержки, Уоллис взглянул на Мэри Эллен Мередит, но та в эту минуту казалась рассеянной: она изучала собственную ладонь, сжимая и разжимая кисть правой руки.

Мередит рассмеялся и поднялся с дивана, на котором лежал раскинувшись.

– И что же ты видишь? Реальное? Идеальное? Как ты узнаешь, в чем разница? – Они оба спорили так весь день, и, к большому неудовольствию Мэри Эллен, ее муж не желал прекращать этих споров. – Когда Мольер создал Тартюфа, французский народ неожиданно обнаружил этого персонажа возле каждого семейного очага. Когда Шекспир выдумал Ромео и Джульетту, весь мир научился любить. Так где же здесь реальность?

– Значит, так ты смотришь и на собственную поэзию, если я правильно понимаю? – Говоря это, Уоллис не мог удержаться от того, чтобы снова не взглянуть на Мэри: на ее волосы, щеку и плечо так ложился свет, что она напомнила ему один из образов Джотто, чью живопись он совсем недавно изучал в Истории Турнье.

– Вовсе нет. Я не мечу так высоко. Все, на что я могу притязать, – это лишь замкнутая комнатка, тесное пространство для наблюдений, где я даю волю своему перу. Разумеется, существует некая реальность…

– Ага! Теперь ты запел по-другому!

– …Но – собирался я добавить – отнюдь не такая, которую можно изобразить. Не существует таких слов, которые могли бы определить неопределенный предмет. Горизонт. – Мередит снова растянулся на диване и, казалось, принялся всматриваться в свою жену. Она ответила ему кратким взглядом.

– Мой муж гораздо более высокого мнения о своей поэзии, нежели желает показать нам, мистер Уоллис. Он весьма горд.

– Да, Уоллис, почему бы тебе это и не изобразить? Гордыня, Гибнущая в Чердачной Каморке. В самый раз для Королевской Академии. Или поместил бы это туда, к прочим правдивым выдумкам. – Мередит указывал на книжный шкаф черного дерева, уже украшенный группами персонажей Чосера, Боккаччо и Шекспира.

"Нет, – подумал Уоллис, – она творение не Джотто, а скорее Отто Рунге[71]".

– Мне пора, – сказал он мягко. – Я должен начать работу, пока не стемнеет.

Мэри поднялась со стула, и ее платье ярко-синего цвета взметнулось вокруг нее волной, будто она была некой богиней, выходившей из Средиземного моря.

– Джордж, ты должен проводить мистера Уоллиса до остановки. Иначе он заблудится в этом тумане.

– В каком еще тумане, дорогая?

Она позвонила в колокольчик, чтобы слуга принес Уоллису его Ольстер,[72] а пока они ждали, Мередит подпрыгивал на ковре позади них; он делал невидимым мечом выпады в спину своего друга.

– Нет, я уж не дам ему остановки, – сказал он. – Вот, получай, и еще, и еще.

* * *

Они оба вышли из дома на Фрит-стрит, и пока они медленным шагом шли к остановке кэба, Уоллис заметил, что Мередит утратил ту искусственность манер, которую он сохранял в присутствии жены. Он стал рассказывать о каких-то картинах художников Назорейской школы,[73] которые видел накануне в Сент-Джеймской галерее, и Уоллиса поразило его воодушевление.

– Я люблю детали, – сказал Мередит, когда они повернули на Сохо-Сквер. – Терпеть не могу пышные эффекты, разве что они проистекают из мелочей. Стэнфилды и Маклизы[74] – это сущий театр, сущий Диккенс на холсте. – Лучи закатного солнца в последний раз касались теплой коры деревьев, стоявших на площади, а на серый камень окрестных домов лился мягкий свет. В воздухе висел смутный туман, но, казалось, он лишь расширял свет – как будто его молочные прожилки разрастались вовне и превращались в дым. В одном из домов сверкали две высокие оконные рамы, и Мередит указал на них другу: – Это и есть то, что ты называешь электротипированием?

Уоллис где-то витал мыслями, и он лишь с некоторым усилием уловил последнюю ремарку друга.

– Дает вполне кейповский эффект,[75] правда? – Некоторое время они шли молча, а потом Уоллис прибавил: – Видишь, как в сумерках все цвета меркнут, переходя друг в друга. – Он указал на клочок оберточной бумаги, который ветер носил между деревьями: – При таком освещении только синий и белый сохраняют свою яркость.

– Да, милый Генри, все меркнет. – Замогильный тон Мередита рассмешил их обоих, но затем он добавил тем же траурным голосом: – И, думаю, это правда, что мы видим природу глазами художника.

– Ну, только если ты довольствуешься копированием. Но погляди-ка, Уоллис взял Мередита под руку, и они пересекли площадь, – замечаешь, как свет, просачиваясь сквозь листья, становится голубым? Никому еще не удавалось запечатлеть этот эффект на холсте. Опиши его в стихотворении, Джордж, и он – твой.

– Я уже перестал понимать, что такое мое или чужое.

У стоянки на Оксфорд-стрит ждал один-единственный кэб, и дыхание лошади явственно окутывало клубами пара сгорбленную фигуру извозчика.

– В Челси! – крикнул Мередит, захлопнув дверцу за своим другом.

Кэбмен, посасывавший глиняную трубку, лишь на миг обернулся, а потом взмахнул кнутом. Мередит взглянул на Уоллиса через приоткрытое окошко.

– Разумеется, все это – наваждение, – сказал он. – Искусство – всего лишь еще одна игра. – Но Уоллис снова думал о Мэри Эллен Мередит; он посмотрел на ее мужа, не слыша, что тот говорит, а потом лошадь умчала его прочь.

Когда Мередит остался в одиночестве, с его лица сбежали краски, и он отошел от остановки кэба с озадаченным видом. Ему пока что не хотелось возвращаться домой, и он отправился побродить по Оксфорд-стрит. В сгущавшейся темноте лица прохожих казались более четкими, а их одежда и телодвижения, казалось, рассказывали ему историю жизни этих людей, словно умоляя понять их. Город превратился в один просторный театр – однако не театр его воображения, а театр Астли[76] или Ипподром – безвкусный, кричащий, удушающий, реальный. Он наткнулся на оброненный газовый рожок, приготовленный для того, чтобы в него вставили ламповый фитиль, и двое мальчишек заверещали от восторга. «Узнаёт тебя мамаша?» – выкрикнул вслед ему один из них, а второй подхватил припев: «Что с твоей ногой-бедняжкой?» Мередит рассмеялся вместе с ними, а затем, неожиданно развеселившись, вытащил из кармана несколько мелких монеток и швырнул их мальчуганам. Они принялись елозить по мостовой, нашаривая мелочь, а он легкой походкой вернулся на Фрит-стрит. Однако на углу он замедлил шаг и принялся нарочито насвистывать, приближаясь к своему дому.

Едва заслышав шаги мужа, Мэри подошла к камину в форме греческой вазы, а когда он вошел в комнату, осталась стоять к нему спиной.

– Что это ты делаешь? – спросил он. Но спросил очень мягко.

– Ничего. – Потом она добавила: – Я думала.

– И о чем же ты думала, драгоценная моя?

– Не знаю. Не могу вспомнить. – Она по-прежнему стояла к нему спиной, и в этот миг он понял, что в действительности очень плохо знает ее. За окном по улице проскакали две лошади, и она с улыбкой повернулась к нему. Я думала об этом, – сказала она. – Я думала о звуке.

* * *

Этот миг и припомнился Мередиту две недели спустя, когда он получил письмо от Генри Уоллиса. За завтраком он прочел его Мэри:

– "Мой дорогой Мередит, надеюсь, ты все еще жаждешь позировать мне". (Стилист он никудышний, дорогая, но можно я продолжу?) "Я зазываю тебя столь скоро после нашей conversazione,[77] потому что удача весьма мне улыбнулась. Помнишь Питера Трэнтера, который как-то раз присутствовал на нашей пирушке в Голубых Шестах? Это он тогда утопил в Темзе свой жилет, если припоминаешь…" – Тут Мередит прервался, чтобы посмотреть, доставило ли его жене удовольствие это отступление, но та лишь приподняла брови. Такова мужская жизнь, моя дорогая, – проговорил он, но отнюдь не извиняющимся тоном. Затем он вернулся к письму: – "И вот случилось так, что несколько вечеров тому я имел с ним беседу, и совершенно случайно он сообщил мне, что его закадычный друг, некий Остин Дэниел, этот Дэниел художник-декоратор у Астли, возможно, тебе небезызвестен. Это он использовал микеланджеловские фигуры для пантомимы Зачарованного Дворца, а владелец сказал, что они слишком малы. Но я уклоняюсь в сторону (да, дорогой Уоллис, уклоняешься). Так или иначе, вдруг выясняется, что этот самый Дэниел нанимает теперь ту самую комнату, где скончался Чаттертон. Я попросил Трэнтора немедленно зайти к нему, дабы спросить, могу ли я использовать это помещение pro re,[78] на что Дэниел охотно согласился. Мой дорогой Мередит, не сомневаюсь, ты поймешь, сколь это важно, и, кабы я был уверен, что ты по-прежнему готов мне позировать, – я убежден, что смогу создать произведение, которое окажется достойным тех идеалов, о коих мы с тобою говорили. Настоятельно прошу тебя, отошли мне сегодня же свой ответ. Мое почтение миссис Мередит, которую, смею надеяться, можно будет уговорить вместе с нами посетить роковое жилище Чаттертона. Твой покорнейше, Генри Уоллис".

Мередит отложил письмо в сторону.

– У него подпись с росчерком.

– А что это за идеалы, о которых он упоминает? – Мэри уже собиралась встать из-за стола, но помедлила, ожидая ответа.

– Ему хочется быть современным. Ему хочется изобразить какой-то новый мир. Видишь ли, у бедняги Уоллиса куча фантазий.

– Хотелось бы, – невозмутимо ответила Мэри, – чтоб и у тебя хоть какие-нибудь имелись.

* * *

Мередит взбирался по лестнице дома на Брук-стрит в Холборне, следуя за горничной, которая открыла ему дверь.

– Смотрите под ноги, сэр, – прокричала она (хотя он шел за ней по пятам). – Где-то здесь зазор между досками. Можете здорово грохнуться. Мередит засмеялся, и она подпрыгнула. – Ах, сэр, – выговорила она, – я и не знала, что вы так близко. – Она с хихиканьем побежала вперед, и вот уже проворно забарабанила в дверь на крошечной лестничной площадке – самой верхней в доме. – К вам тут один господин! – прокричала она, а потом, с новым хихиканьем, пронеслась мимо Мередита и побежала вниз по ступенькам, на ходу подвязывая тесемки своего чепца.

Он выждал некоторое время, а потом, не услышав изнутри никаких звуков, осторожно отворил дверь; но быстро отпрянул назад, увидев на кровати тело Уоллиса с волочащейся по полу рукой. Тогда тело заговорило:

– Не пугайся, Джордж. Я репетирую твою роль.

– Ах, приношу свои извинения. Я же не знал, что это театр. Полагаю, частный.

– Чем лучше я в тебя перевоплощусь, милый Джордж, тем лучше я тебя напишу. – Уоллис приподнялся и сел на край кровати. – А миссис Мередит не пришла с тобой? – Он задал этот вопрос небрежным тоном – так, словно ответ не имеет для него совершенно никакой важности.

– Нет, она не смогла прийти. Явился ее дражайший папочка и настоял на том, чтобы прокатить ее по парку, словно некий великовозрастный Фаэтон. На самом деле, с тех пор, как муж прочел ей письмо Уоллиса, Мэри больше не упоминала о позировании, и он счел, что ей это неинтересно.

Уоллис быстро встал.

– А теперь скажи, как тебе нравится моя каморка? – Он вытянул руку, словно представляя его этой комнатенке, которая, надо сказать, была столь тесна, что Мередит на миг почувствовал себя чужаком, вторгшимся в кукольный домик.

– Ты пришел как раз вовремя. Я успел закончить первые наброски.

– Так вот где умер несчастный поэт. – Мередит обернулся кругом, и его сапоги заскрипели по ветхим деревянным доскам пола. – Как там сказано у Шелли? Еще не отлетел от розы бледной смертный трепет?[79] Наверно, вздор. Он ощупал кровать и оперся на нее коленями, чтобы выглянуть из окна, на крышу Фернивалз-Инн, за которой виднелся почерневший купол Св. Павла. Твой друг спит на очень жесткой постели.

Уоллис разбрасывал по полу мелкие клочки бумаги.

– Остин Дэниел живет ниже. Это комната его служанки.

– А, той девушки?

– Ее зовут Свинка. Не спрашивай, почему. – Мередит и не собирался спрашивать; он с любопытством наблюдал за Уоллисом, продолжавшим кидать себе под ноги обрывки бумаги. Уоллис поймал его взгляд. – Кэткотт, повествуя о смерти Чаттертона, – сказал он, – сообщает, что рядом с телом нашли клочки разорванной рукописи. Я рад, что тебя забавляют мои скудные попытки добиться правды жизни.

– Зови это правдоподобием.

– Зови это как хочешь. Это одно и то же.

– Ну, в любом случае, это та самая комната. – Мередит оперся локтем о подоконник; его бледное лицо и рыжие волосы вырисовались силуэтом на фоне зимнего неба. – От поэта к Свинке. Но эта комната – вовсе не хлев. – Он оглянулся на стул и столик, аккуратно поставленные у изножья кровати тщательно протертые и отполированные, хотя, судя по их старинному виду, ими вполне мог пользоваться еще сам Чаттертон. Кровать относилась к той же эпохе: маловероятно, чтобы Свинка знала, что спит на смертном ложе, но, быть может, ей снятся дурные сны? На подоконнике возле Мередита стояло небольшое растение, и, приглядевшись к его тонкому и гибкому стеблю, вившемуся по оконному стеклу, он догадался, что это, наверное, ее единственное имущество.

Уоллис вытащил из-под кровати видавший виды деревянный ларь.

– Это не Свинкин сундук, – сказал он. – Но она дала нам любезное разрешение его использовать. – Он откинул крышку: внутри было пусто. Тогда он набил сундук рукописями, а потом придвинул его вплотную к выбеленной стене. Отойдя в противоположный угол, он стал рассматривать подготовленную сцену. – Чего-то недостает, – пробормотал он себе под нос.

– Меня?

Уоллис не расслышал вопроса. Он размашисто приблизился к Мередиту, склонился над ним и распахнул окно. В каморку ворвался холодный ноябрьский воздух. Затем он передвинул деревянный стульчик на несколько дюймов в сторону и набросил на него свое пальто. Он подошел к сундуку и перевернул его, поместив под некоторым углом к стене. Потом он снова отступил в угол каморки.

Мередит с интересом наблюдал за всеми действиями друга.

– Ну как, Генри, все становится правдоподобнее?

– Вот когда ты будешь лежать мертвым на постели, только тогда все станет правдоподобным. – Теперь он в первый раз оглядел Мередита. – Ты не мог бы снять пальто и сапоги?

– Тогда я стану настоящим Чаттертоном и непременно умру. Ты не чувствуешь, как дует из окна?

Уоллис, усевшись на табуретку, положил себе на колено деревянную доску.

– Ну так закрой, закрой его, – сказал он рассеянно. – Теперь я знаю, как все было. Я сумею вспомнить.

Он взял большой лист рисовальной бумаги и поместил его на доску, приколов сверху парой деревянных гвоздиков:

– Брось мне свои сапоги и пальто, Джордж. Их не должно быть видно. Мередит исполнил его просьбу: – А теперь ляг на кровать, – голос Уоллиса звучал повелительно, но он уже погрузился в работу: – Теперь повернись ко мне головой. Вот так. – Он повернул собственную голову так, что теперь его взгляд упирался в пол: – Нет, у тебя такой вид, как будто ты собираешься уснуть. Позволь себе роскошь умереть. Ну давай же.

Мередит устроился на кровати поудобнее. И сразу же почувствовал, что ему что-то вонзилось в спину.

– Ты когда-нибудь читал, – спросил он, – сказку о принцессе на горошине? – Он приподнялся и обнаружил маленькую красную пуговку, лежавшую под ним на простыне. Он спрятал ее в брючный карман и снова лег. – Смерть я еще могу вынести, – сказал он в пустоту. – Чего я вынести не могу – так это изображения смерти.

– Свесь правую руку на пол. Вот так. – Уоллис сам опустил руку, так что его пальцы коснулись деревянных досок. – И сожми пальцы в кулак. Сожми их так, как будто держишь что-то. Мне нужно видеть моторные движения твоей руки.

Мередит последовал его указаниям, но его молчание продлилось недолго.

– Мне кажется, Генри, будто я стараюсь схватить пустоту. Уж не эмблема ли это всей жизни поэта? Быть может, это некий символ?

Но Уоллис уже рисовал задуманную сцену; он пользовался черным мелом, закрепив его в специальном держателе, и сохранял молчание до тех пор, пока не закончил набросок изгиба Мередитовой руки.

– Детали я допишу в мастерской. Сейчас мне нужно только общее впечатление.

– Понимаю. Значит, величайший реализм – это еще и величайшая фальсификация? – Уоллис снова ничего не ответил, продолжая быстро делать набросок. – Можно мне… – начал было Мередит, но Уоллис, подняв руку с мелом, остановил его.

– Пожалуйста, полежи несколько минут спокойно, Джордж. Мне нужно схватить это выражение. – Две или три минуты он работал молча. – Теперь можешь говорить.

– Теперь мне нечего сказать. – Но Мередит не мог долго молчать. Генри, я не рассказывал тебе, что прошлой ночью мне приснился Чаттертон? Я проходил мимо него по какой-то старой лестнице. Что это означает?

– Полагаю, лестница – это эмблема. Как ты там говорил? Лестница – это эмблема времени.

– Но почему я показывал ему куклу? – Мередит посмотрел на потолок, впервые заметив, какой он ветхий, какой почерневший от сажи и копоти, и как одно из темных пятен приняло очертания человеческого лица. Испытав внезапное угнетение, он подумал, что, быть может, это пятно и было последним, что Чаттертон увидел на земле, – как узник, который смотрит на стены своей темницы перед тем, как его уводят…

Он закрыл глаза и попытался представить себе ту последнюю тьму. Но не смог. Он был Джорджем Мередитом. Он знал только то, что знал Джордж Мередит. Для него еще не было спасения.

– Лежи-ка спокойно. Мне нужен этот свет на твоей руке. – Пока Уоллис работал, его язык слегка высовывался изо рта. Затем внезапным размашистым движением он что-то написал в правом нижнем углу, отложил мел и прислонился к стене. – Я так рад, что мы сюда пришли, – сказал он. – Это та самая комната. Это та самая кровать. Это лондонское освещение. Реальность, Джордж, существует только в зримых вещах. – Он огляделся вокруг и явно остался доволен всем, что увидел.

– Теперь мне можно пошевелиться? – Мередит сел на кровати и потер правое плечо. – Полагаю, ты закончил?

– На сей момент – да.

– Момент! Мне он показался веком. – Уоллис покраснел, и Мередит поспешил прибавить: – Не подумай только, что я возражаю. Мне очень нравится. Такой восхитительный способ провести утро. А потом, через несколько дней, я приду к тебе в мастерскую, ты меня нарядишь и сделаешь маленькую картину маслом. Правильно я говорю? – Уоллис кивнул. – И это будет тоже восхитительно. Потом ты перенесешь эту маленькую картину на большой холст. Пройдет несколько недель, или даже месяцев, и картина будет готова. Снова восхитительно. – Уоллис с любопытством рассматривал свет, падавший Мередиту на лицо, и вот он взял чистый лист рисовальной бумаги и принялся за новый эскиз. Но пока Мередит продолжал, он улыбался. – Это будет очень мило, только не нужно рассуждать о реальности. Ты создашь костюмированную драму, трагическую сцену, достойную Друри-Лейна.[80] Эти твои зримые вещи – сценические подпорки, сущая бутафория.

– Замри! – Уоллис взмахнул своим мелом. – Замри в таком положении! Закрой глаза и ни о чем не думай. Освободи свой ум, пока я тебя буду рисовать.

– Нет ничего легче.

Уоллис молча работал, а Мередит, казалось, погрузился в сон, и тишину нарушало лишь сердитое жужжанье мухи, тщетно пытавшейся вылететь через закрытое окно. Но неожиданно раздался стук в дверь, и художник, раздосадованный таким вторжением, громко крикнул:

– Кто там? – Через некоторое время они оба услышали какие-то приглушенные звуки, словно кто-то доверительно беседовал с самой дверью. Кто там? – снова выкликнул Уоллис.

Дверь тихонько приоткрылась, и из-за нее показался кончик чьего-то носа. Мередит сел и громко расхохотался.

– Свинка, милая Свинка, входи же!

Та осторожно вошла.

– Извините меня, сэры. Я не знала, одемшись ли вы, и поэтому сказала ей обождать. – Она мотнула головой куда-то в сторону лестницы.

– Свинка, милая Свинка, ты случайно не родственница Фрэнсису Бэкону?

– Я из Троттеров, сэр. Троттеры из Хаммерсмита, вот кто мы есть. – Она слегка расправила чепец и взглянула на Мередита, словно ожидая, что тот с ней не согласится. – И я рада сказать, все мы, Троттеры, в прислугах. Потом она вспомнила, зачем явилась к Уоллису. – Там внизу какая-то дама любезнейше желает подняться к вам, если вы благоволите, сэр. Изволите, чтоб я ее отвела прямо сюда, или оставить ее там, где она сейчас?

– Она не назвалась? – спросил он, и в этот самый миг в комнату вошла Мэри Эллен Мередит.

Уоллис от неожиданности вскочил с табуретки, и его рисовальная доска полетела на пол.

– Простите, – сказала Мэри. – Кажется, я пришла не вовремя, как всегда.

– Нет. Вовсе нет. Нет. – Уоллис со Свинкой принялись ползать на коленях по полу, соревнуясь друг с другом в попытках подобрать наброски, соскользнувшие с доски. – Мы уже все закончили. – Уоллис махнул Свинке рукой, чтобы та ушла. Она поднялась, оглядела всех по очереди и удалилась из комнаты.

Мередит лежал на кровати, сложив руки под головой, и улыбался своей жене.

– Извини меня, дорогая, мне нельзя шевелиться. Я ведь мертвый или умирающий поэт.

– Знаю. Вернее, я знаю, что ты его изображаешь. – Она повернулась к Уоллису, который уже поднялся с пола и теперь, склонив голову, приводил свои наброски в порядок.

– Мой муж – образцовый натурщик, мистер Уоллис?

– Ну… – Уоллис взглянул на нее в смущении.

– По крайней мере, я образцовый поэт. Я притворяюсь, что я – это другой.

– Так вот эта знаменитая чердачная каморка. – Казалось, она не обращает внимания на мужа, но Уоллис заметил, как нервно она поигрывает ниткой янтаря на запястье; она крутила ее вокруг руки, и падавший из окна солнечный свет переливался по бусинам, разбрасывая цветные вспышки по тесной комнатенке.

– Подумай только обо всех страстях, что бушевали здесь, дорогая. И вот на этой самой кровати.

– А я думала, ты мертвец, Джордж.

– Вот видишь, и мертвецы иногда разговаривают.

– Можно мне взглянуть на наброски, мистер Уоллис? – Она поспешно повернулась к художнику. Пока она рассматривала работы, выполненные им за это утро, он стоял рядом.

– Видите, – говорил он, – как падает тень. Но простите меня.

– Простить вас? Простить за что? – Она произнесла это невольно, продолжая поигрывать янтарным браслетом.

– Полагаю, вы все уже знаете о таких вещах. Джордж так щедр на слова…

– Нет, поверьте, я ничего не знаю. Джордж никогда не говорит о серьезных вещах. Со мной, во всяком случае. – Она изучала набросок, изображавший ее мужа мертвым на постели.

Пока они беседовали вдвоем, Мередит снова принял позу Чаттертона и, искривив шею еще более неудобным образом, прошептал своей жене:

– Почему бы тебе не посмотреть на великий подлинник, вместо того чтобы сверлить взглядом оттиски с него?

– Джордж, ты же всегда советовал мне доверяться именно первому взгляду.

Все трое рассмеялись над этими словами, и громче всех сам Мередит.

– Но разве я не тот предмет, который мог бы воспламенить твою душу? Ведь я, как говорит Генри, так реалистичен.

– Да ты едва ли вовсе реален, – она говорила очень мягким тоном, продолжая изучать рисунки.

– Так ты находишь меня неестественным, дорогая?

– Ты куда естественнее на бумаге.

– На моей – или на этих набросках?

– И там, и здесь.

– Так значит, я – фальшивка, а мои сочинения – нет?

– Этот вопрос ты должен задать своему зеркалу.

– Но мое зеркало – это ты.

– Нет. Я всего лишь твоя жена. – Уоллиса поразила та откровенность, с которой они разговаривали друг с другом в его присутствии, но Мэри вновь к нему повернулась, словно ничего особенного не произошло. – Расскажите мне, что вы будете делать дальше с этими набросками, мистер Уоллис. Мне хочется знать все в подробностях, так что ничего не упустите. – Она бросила беглый взгляд на мужа, который, все еще сохраняя свою лежачую позу, смотрел на них обоих с едва заметной улыбкой. – Джордж, разумеется, будет притворяться, что не слушает, но на самом деле все услышит. Таково уж его обыкновение.

– Таково уж обыкновение целого света, дорогая.

Но она уже внимала Уоллису, который поднес к свету свой последний набросок.

– Когда я закончу этот рисунок, мне потребуется смочить его водой, и тогда я набросаю нужные тени серым. После этого я наложу нужные краски и дам им высохнуть; а когда они затвердеют, я прорисую акварельной кисточкой все детали. Что касается света…

– Прочь, чертов свет! – Мередит снова лежал, уставившись в потолок.

– …Что касается света, то мне нужно лишь тронуть рисунок водой, а затем потереть его кусочком хлеба. Таков, по крайней мере, мой способ.

Мередит заворочался, и маленькая кровать заскрипела под ним.

– Хлеб и вода – вот чем всегда были живы поэты. Ты знала об этом, любовь моя? Ты ведь, наверно, слыхала про любовь в шалаше?

Но они оба настолько углубились в свою беседу, что не обратили на него никакого внимания.

– С реальностью не поспоришь, миссис Мередит. Это комната Чаттертона, в точности такая, какой и была…

– И все здесь осталось прежним? – Мэри оглядела каморку, и, всматриваясь в окружающие предметы, даже не остановила взгляда на муже, словно и тот был частью старой мебели.

– Да, здесь все прежнее! – Уоллис уже преисполнился такого воодушевления, что даже этот бесхитростный вопрос вызвал у него радостную бурю согласия. – В точности прежнее! И понимаете – если мне сейчас удастся воссоздать эту комнату, она будет запечатлена такой навечно. Даже это хилое растеньице, самое хрупкое из всего, что тут есть, – и оно обретет бессмертие! – Придя в возбуждение, он коснулся ее руки своей, но тут же ее отдернул. Но Мэри и не шевельнулась. Он продолжал, не вполне понимая сам, о чем он теперь говорит: – Я сидел здесь и всматривался во всю эту сцену. Я провел так много часов, прежде чем ты пришел, Джордж… – Он порывисто повернулся к Мередиту. – …Но я тебе уже рассказывал. И комната почему-то становилась все ярче, пока я за ней наблюдал. Вы можете себе такое представить?

– Да, – ответила Мэри. – Очень хорошо представляю.

– И если я передам эту яркость на своем полотне, она никогда не померкнет.

– Чего не скажешь о несчастном поэте. – Мередит издал притворный стон.

– Но смерть тоже будет воссоздана, разве вы не видите? – Уоллис отступил в сторону от Мэри и теперь обращался к обоим супругам: Достоверность комнаты нужна мне для вящей достоверности смерти. Не могу же я изображать прием мышьяка, конвульсии, пену у рта. Разве что дать тебе яду, Джордж…

Мэри тяжело опустилась на стул у изножья кровати, и Мередит рассмеялся.

– Не следует посвящать мою драгоценную половину во все тайны реальности, Уоллис. Они могут оказаться опасными для тех, кто не привык к ним.

– Реальность здесь не причем, Джордж, – проговорила Мэри. – Это из-за духоты в комнате.

Мередит, не вставая с постели, дотянулся до чердачного оконца и распахнул его, а затем продолжал:

– Я был бы счастлив, Генри, пускать пену изо рта, коли тебе того захочется. Я очень восприимчив к трагедии – разве не правда, дорогая?

– Несомненно, ты восприимчив к тому, что тебе нравится воспринимать.

– Но трагедия – моя сильная сторона.

– Зато комедия – твоя слабая сторона.

Уоллису показалось, что они разыгрывают перед ним какое-то театральное представление, впрочем, он понял в то же время, что они говорят всерьез. Неожиданно Мередит встал с кровати, пробормотав: "Я принесу тебе воды", вышел из комнаты.

Уоллис подобрал свои этюды и принялся деловито перекладывать их, хотя они уже лежали в нужном порядке. Он протер рукавом рисовальную доску и бережно поставил ее в угол. Наконец он выпрямился и посмотрел на Мэри.

– Джордж – замечательный натурщик, – сказал он. – Он так спокойно лежал на этой кровати…

Он замолк, а Мэри поднялась со стула, оставив крупную складку в Ольстере [Ольстер – длинное пальто свободного покроя.], который повесил туда Уоллис, и принялась ходить взад-вперед по комнате.

– Мне здесь и вправду нравится, – сказала она как будто сама себе. Наверное, здесь такое укромное место. Как будто уголок, который можно схоронить внутри себя. – Она подошла к окну, перегнувшись через кровать, чтобы достать до него. – А если бы мне надоедали собственные секреты, я бы выглядывала в окошко и смотрела на улицы внизу и гадала бы о чужих секретах. Она повернулась к Уоллису: – А вы когда-нибудь думаете о таких вещах?

Тот некоторое время помолчал.

– Могу только гадать о ваших секретах.

– Ах нет. Вам не стоит этого делать.

– Он предлагал написать твой портрет, дорогая? – Мередит возвратился в комнату, неся стакан воды, и, по-видимому, до его слуха донеслись последние слова жены. – У Уоллиса глаз наметан на красивые формы, что бы он там ни толковал о грубой действительности. – Мэри торопливо отошла от кровати и взяла у мужа стакан воды, но пить не стала. – Она не отравлена, дорогая моя.

Уоллис не мог этого больше выносить.

– Я должен вас оставить, – сказал он. – Мне нужно забрать свои краски у Беллью. – Он забрал свою доску и наброски. – Думаю, мистер Дэниел будет рад, если вы вдвоем останетесь здесь и отдохнете.

– Нет…

– Нет, это совсем ни к чему, мистер Уоллис. – Они оба заговорили разом.

Мередит рассмеялся, смущенный их обоюдным нежеланием оставаться друг с другом наедине.

– Не оставляй меня на милость Свинки, Генри. Она ведь только и говорит, что о Троттерах да Хаммерсмите.

Уоллис торопился уйти.

– Ну, так значит, я буду ждать тебя на следующей неделе в своей мастерской? – Прежде чем открыть дверь, он окинул комнату прощальным взглядом: – Там тебе, по крайней мере, будет удобно, Джордж.

Они стали спускаться по ступенькам, и Мэри шла первой по узкой лестнице.

– Делай со мной что хочешь, Генри, – отвечал Мередит. – Я полностью в твоем распоряжении.

– Он хочет сказать, что ему просто нечем заняться, мистер Уоллис.

Они миновали первую площадку, и в голосе Мередита послышались резкие нотки:

– Откуда тебе знать, дорогая? Мы ведь почти не видимся. – Но потом он засмеялся и легонько коснулся рукой ее плеча. – Не тревожься, Генри. Видишь ли, такова современная любовь. Втайне мы обожаем друг друга. Правда, Свинка?

Служанка поджидала их внизу лестницы; едва завидев их, она захихикала и бросилась к парадной двери. Когда они переступали через порог, она отвесила каждому маленький поклон, а потом, пробормотав: "Хорошенький сегодня денек выдался", – очень плотно затворила за ними дверь.

Они прошлись по Брук-стрит до Холборн-Хилла, но Уоллис так заботился о своих набросках, что подозвал кэб, как только они вышли на главную улицу. Открыв дверцу, он замешкался.

– Может, вас подвезти до Фрит-стрит? – спросил он у них. – Мне это по пути.

Мередит, казалось, был не прочь принять предложение, но Мэри покачала головой.

– Нет, – сказала она, шагнув в сторону от теплого внутреннего пространства кэба. – Нет, мы лучше пройдемся пешком.

– Нам нужно больше дышать воздухом, – пояснил Мередит. – Ведь, как никак, я только что был отравлен.

Кэб тронулся с места, а Уоллис продолжал наблюдать за ними, глядя из заднего окошка. Они углублялись в Холборн, как будто погрузившись в беседу, а может быть, просто склонив головы. Кэб свернул на Грей-Иннз-Лейн, и Уоллис, глубоко вздохнув, достал свой последний рисунок, изображавший Чаттертона на смертном одре. Но он не мог на нем сосредоточиться. Он обернулся, но Мередиты уже исчезли из вида.