"Ленинград действует. Книга 2" - читать интересную книгу автора (Лукницкий Павел Николаевич)ГЛABA ОДИННАДЦАТАЯЛЕНИНГРАД В ИЮЛЕ НА ТРАЛЬЩИКЕ ЧЕРЕЗ ЛАДОГУ ОПЯТЬ В ЛЕНИНГРАДЕ НА ПЕРЕДОВЫХ ПОД ЛИГОВОМ ПЕРВЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ У НИКОЛАЯ ТИХОНОВА. ВСТРЕЧИ ДОМ ИМЕНИ МАЯКОВСКОГО ПОСТРОЕНИЯ. ЕЩЕ СТРАНИЦЫ О «ПЯТАЧКЕ» НА ЛЕНИНГРАДСКИХ УЛИЦАХ К ОТРАЖЕНИЮ ШТУРМА. РУКОВОДЯЩИЕ УКАЗАНИЯ. ПЛЫВЕМ В КОБОНУ. Пятый пирс. Я – на борту тральщика, полного красноармейцев, направляемых в Ленинград. Это – пополнение: архангельцы, перевозимые туда партия за партией. Стоим у пристани, ждем отправления с девяти часов вечера. Задерживаемся из-за продуктов, получаемых командой парохода. Я сразу в мире ладожских новостей: разговоры о многих тысячах тонн продовольствия и грузов, перевозимых в Ленинград; о четырнадцати бомбардировщиках, недавно совершавших группой налеты на берег озера и уничтоженных в разных местах до единого нашими самолетами и зенитками; о морских минах, сбрасываемых в озеро фашистскими летчиками. Немцы почти каждый день совершают налеты на пароходы и порты Весь берег – в воронках от авиабомб. На судах постоянно жертвы, главным образом от пулеметных обстрелов штурмовиками. Они чаще всего выскакивают из облаков. Сейчас небо в облаках с юга надвигается сплошная туча. Справа – небо чисто, но и здесь ходят тучи. Белая ночь. Светло. Гигантские склады продовольствия на берегу. Уголь. Мины. Везде – красноармейцы. Везде – женщины-работницы, регулировщицы, грузчицы. На пирсе – диспетчеры. Смешение гражданских и военных людей, сухопутных и морских военнослужащих. План эвакуации Ленинграда – десять тысяч человек в день – выполняется. При мне к пирсу уже подошло два парохода с эвакуированными ленинградцами. Лица не очень истощенные, люди бодры физически, но есть хотят. Груды вещей. На пристани – мотовоз с платформами. Подвозит пассажиров и вещи на берег и с берега. Пограничник, младший лейтенант, проверяет документы у едущих на ленинградский берег. Не слишком внимательно. Пассажиры едут по купленным в кассе билетам, стоимость билета – четыре рубля. В бухте сгрудились десятки металлических моторных тендеров-плашкоутов. Один за другим они подчаливают к пирсу, на каждый из них быстро грузятся по полсотни красноармейцев какой-то воинской части, отправляемой на Ленинградский фронт. На одном из плашкоутов, помеченном цифрой «45», поместился и я. Но на озере – волна. У берега ветер три балла, на озере – больше. Иных из бойцов тут же у пирса укачало, хоть люди здоровые. Плашкоуты ждут отправления, однако волна и ветер усиливаются, потому– приказ: плашкоуты в рейс не выпускать всех пересадить на пароход. Мы быстро перегружаемся… Это – небольшой тральщик, каких на Ладоге теперь много. На нашем тральщике – генерал, начальник Управления перевозок. Тральщик вооружен зенитной пушкой и двумя зенитными пулеметами Переход через озеро на тaком тральщике длится часа полтора-два, на плаш коуге – три, иногда четыре. «Все на борт!» Сейчас отправимся! Зенитчики сняли чехлы с пулеметов. Краснофлотец вертит зениткой, примеряется. Слышу: – Вон фриц! Но это – звезда! Небо очистилось, бродят только отдельные облака. Довольно темно, справа – тусклая заря. Волны Ладоги свинцовы. На пристани стало безлюдно. Зенитчик надел каску. Красноармейцы сидят тихо, многие спят вповалку. Несколько человек читают «Ленинградскую правду». Вышли… И вот наш «тралец», изрядно покачиваясь, рассекает пенящуюся озерную волну. Сижу на крышке люка машинного отделения. Рядом со мной на люке фотокорреспондент Г. Чертов сотрудник газеты Управления перевозок писатель А. Дорохов и работница почты, красивая женщина. Она ездит сквозной бригадой из Ленинграда в Кобону и обратно. Множество раз пересекла озеро зимой на машинах, теперь – на пароходах. Спокойная, привычная ко всему. «Обстрелов в Ленинграде совершенно не боюсь, бомбежек стала бояться с двадцать восьмого!» Двадцать восьмого июня был сильный налет на пристань ленинградского берега, женщина была под этой бомбежкой. Лицо у нее – худое, но не болезненное. Со вчерашнего дня до трех часов пополудни сегодняшнего – ничего не ела, питание дл Видны вспышки нашей зенитной батареи, слева по носу, на берегу, севернее Шлиссельбурга. Доносится гул: то ли рвутся бомбы, то ли артиллерийская стрельба, в ветре разобрать трудно. Зенитчик подкрутил и подготовил зенитку. ТЩ – тральщик наш – бойко режет волну. Справа позади виден маяк Кабоджи. Только что миновали стоящее па якоре патрульное судно. … Яркие вспышки залпов. Видны дымки, немного правее Осиновца, и через две-три секунды – ряд гулов. Подходим к берегу, ясно виден маяк Осиновец. Вторую половину пути я простоял на спардеке, около зенитки и трубы, в разговорах с моряком – политруком, который рассказывал мне, как осенью с группой в двадцать три человека он ходил в немецкий тыл, от Погостья до Ушаков, нападал на штабы. Хороший, крепкий парень. Подошли к берегу, стопорим машину. – Правым бортом будешь швартовать!.. Баржи, буксиры, пирсы. Лес. Чайки,. Светло. Шли мы час пятьдесят минут. Поезд (он ходит раз в сутки) отошел от станции Ладожское озеро с опозданием: В пять часов утра, вместо четырех часов двадцати минут. А от пристани до этой станции путь пешком был мучительным, полтора километра я пес на спине четыре пуда груза и совершенно изнемог. Этот груз главным образом – продовольственные посылки ленинградцам от их родных и знакомых, работников политотдела армии, редакции газеты и других командиров, узнавших, что я направляюсь в Ленинград. А сейчас, сквозь усталость, такой интерес к окружающему, такое вглядывание в него, что не могу в поезде даже вздремнуть: надо все увидеть, узнать, почувствовать, понять! Виден Ленинград. Сначала – Смольный собор, показавшийся сразу после Ржевки, совершенно дико разбомбленной, разрушенной, искореженной. Странное чувство обуревает меня при приближении к Ленинграду. Вот от Ржевки тащится красный трамвай, вагон полон: женщины и мужчины – горожане, дачники с портфелями, узелками, цветами, сеточкамиавоськами. Лица – исхудалые, но такие, будто эта худоба естественная, а не от истощения. Все обычно: смех, сон сидящих, – будто в мирное время, в дачном поезде. Хочу спать, спать. Воздух чист, свеж, бодрящ. Днем, наверное, будет жарко… А мысли: «Вот дома, вот приехал, никуда бы, никогда бы не уезжать отсюда!.. В городе – обстрелы, рядом – немец, а черт с ним, с этим немцем, с этими обстрелами, эта «дьявольская война» надоела! Хочется жить по-настоящему, по-обычному, дома!..» Огороды, траншеи, даже надолбы, колючая проволока, дачи, гребные лодки, цветы. Девушка с цветами в вагоне. Армейцы и краснофлотцы с сосредоточенными лицами в вагоне. Сейчас бы душ принять, освежиться, выкупаться в озере, вот в том, где я видел гребные лодки, и провести месяц в мире, и тишине, и довольстве. Отвлечься от мыслей о войне, о фронте! А фронт – вот тут же рядом, да и я сам – не тот!.. Я – на улице Воинова, в Союзе писателей. От Финляндского вокзала половину моей поклажи нес паровозный мастер, он работает сверхурочно, за хлеб, носильщиком. Солнечный день. Корабли на Неве, но теперь – с маскировкой. За последнее время город необычайно изменился в лучшую сторону. Основное в этой перемене сделано самим летом: теплом, светом, яркой зеленью. Но очень многое, конечно, сделано и людьми, поистине ипаппчеоким их трудом. Ясно ощущаю тот необычайный подъем, то волнение, какое может быть только у человека, сознающего, что он вступает на священную родную почву. Шел по асфальту чистому, гладкому, непривычному после мха лесов и болот, – шел радостный, плененный красотою Невы, давно знакомыми очертаниями города, Петропавловской крепости, набережных, улиц, где знаком каждый дом. Сколько раз там, в передовых частях, приходило мне в голову, что я уже не увижу родного города, – и вот я вновь оказался в нем, будто несбыточное сбылось. Все в нем «на месте». Никакие бомбардировки и обстрелы не изменили общего его облика, он цел, таков же (и сразу даже не замечаешь, не хочется замечать его ран). Я покинул частично разрушенный Финляндский вокзал, прошел мимо безобразной вышки, которой укрыт от осколков и замаскирован памятник Ленину; мельком оглядел десяток зияющих пробоин в обступающих вокзал домах; кое-где поврежденный, но тот же Литейный мост; те же два корпуса недостроенных громадин – кораблей, что стоят с осени у набережной Военно-медицинской академии. Если и есть в них разрушения, то издали они не видны. Неизменны текучие воды Невы – державной, могучей. Разве есть сила, способная иссушить их? Дом имени Маяковского[22]. На улице перед дверьми сидит на стуле женщина – служащая дома, греется на солнышке, читает книгу. Андрей Семенович Семенов тащит мой огромный памирский рюкзак к себе, в Литфонд, оставляет меня в своей комнате, уходит во двор за водой для чая, и я пользуюсь минутами одиночества, чтобы записать эти первые мои впечатления… Полдня вчера я провел у А. С. Семенова. Обменивались новостями, пили чай, потом я спал. На трамвае отправился в ТАСС, сдал корреспонденции, оформил документы. За июнь в «Вестнике ТАСС» помещено тринадцать моих корреспонденции. Из ТАССа, зайдя по пути в Комендантское управление зарегистрироваться, пошел в свою квартиру, на канал Грибоедова; оттуда – в «Асторию», тщетно пытался получить номер. Поздним вечером на автомобиле «пикап» я с А. Фадеевым и Л. Пантелеевым выехал в Ржевку. Фадеев со своим спутником улетел в Москву, а я вернулся в Ленинград, на канал Грибоедова. А сегодня с утра навестил нескольких соседей по дому, потом развозил посылки по городу, снова был в ТАССе, в Союзе писателей. Отвез часть продуктов Марусе – домработнице моего отца, по-прежнему живущей в его квартире, на проспекте Щорса; писал письма в Ярославль и, наконец, отправился к Николаю Тихонову, на Зверинскую, остаюсь у него и Марии Константиновны ночевать. Тихонов сказал, что завтра на правом фланге нашего фронта, за Средней Рогаткой, в одном из полков 21-й дивизии, занимающих оборону под Лиговом, ждут писателей, поедет Елена Рывина, и, мол, не соглашусь ли поехать и я? Я, конечно, согласен. Тихонову утром будут звонить, пришлют машину. В 10. 30 утра за мной приехал на машине старший политрук Черкасов. С ним я поехал в Союз советских писателей, оттуда – в ДКА, где живет Елена Рывина. Мы помчались на передовые позиции – в 8-й полк 21-й стрелковой дивизии НКВД[23]. Быстро пересекли центр города, выехали в южную его половину. Здесь, в Московско-Нарвском районе, за Обводным каналом, громады домов стали крепостями: амбразуры в каждом, заложенном кирпичом окне, что ни окно, то бойница. В южной стороне улицы перегорожены баррикадами, возникающими уже начиная с Социалистической. Они пока еще разомкнуты, в них оставлены узкие проходы, где – для автомобилей, где – только для пешеходов. Чем дальше к югу, тем баррикады встречаются чаще, становятся все солиднее. Огибая свежие воронки, машина бежит по улице Стачек. Здесь, за Обводным каналом, трамваи уже не ходят, здесь город уже плотно перемешался с фронтом. Еще бродят дети и женщины, живущие коегде в своих домах, но баррикады и блиндажи, бетонные надолбы и проволочные заграждения переплелись с домами; естественные укрытия смешались с искусственными. В огромных корпусах общежитий Кировского завода – «вторые эшелоны», и странно, что, сколько ни обстреливают этот район, большинство домов стоит на месте неприступными крепостями-громадами, хоть и простреленными, хоть и поврежденными артиллерийским огнем. За Кировским заводом улица Стачек по всему ее протяжению укрыта с правой, немецкой, стороны стеной маскировочной сети, уплотненной множеством навязанных на нее тряпичных лоскутов. Едем вперед, патрули проверяют документы. Одетая в шелковое ярко-красное платье, черноглазая, худощавая, похожая на цыганку Рывина – весела, возбуждена, говорлива, с нею не соскучишься, но и мыслям своим не предашься! Большие корпуса – реже. Начинаются сплошь разбитые артиллерией деревянные дома, или пепелища, с торчащими кирпичными трубами. Они оборваны перед Лиговом превращенной в хаотический пустырь, изрезанной ходами сообщения полосой. В километре дальше, правее, где прогорелый остов завода «Пишмаш» и вышка, – уже враги. Они превратили руины завода в свой узел укреплений, густо насыщенный огневыми точками. Вышка – немецкий наблюдательный пункт, постоянно бомбимый и расстреливаемый нами. А здесь – порубанный, искрошенный рваным металлом парк. В нем блиндажи, укрепления. За ним – тоже открытое поле, до самых немецких позиций, курчавящихся редкой цепочкой деревьев. Блиндаж командира и комиссара полка – давний, аккуратный, доски чистенько покрашены зеленой краской. Позиции эти неизменны с осени. Бойцы и командиры – большинство пограничников, – человек триста, собрались на открытом воздухе, в парке, под деревьями, разбитыми минами и снарядами. Я читал рассказы. Елена Рывина – стихи. Бойцы и командиры были весьма довольны. За обедом (суп да каша в блиндаже командир полка рассказал о недавней смелой вылазке восьмидесяти бойцов, пробежавших днем полтораста метров от своих траншей к траншеям врага. Бойцы пересекли это пространство в две минуты и столь внезапно навалились на гитлеровцев, что те не успели опомниться и почти не отстреливались. Перебито много немцев, взят «язык». Этот факт – уже значительное событие на фоне полного затишья на Ленинградском фронте. О нем говорят и пишут. Ибо ничего более крупного не происходит. Артиллерийские и минометные перестрелки, поиски разведчиков, действия авиации да боевая круглосуточная работа снайперовистребителей – это все, что происходит в позиционной войне вокруг Ленинграда. Обратно от блиндажа командира полка (расположенного в километре от немцев) до угла Невского и Фонтанки мы ехали на мотоцикле с коляской ровно восемнадцать минут. Быстрый мотоциклетный ход, знакомые, чистые и почти пустынные улицы, ярко залитый солнцем родной город, ощущение передовой линии, развалины, размеренная обычная походка мирных ленинградцев, резвящиеся дети, гладкий асфальт, милиционеры на углах в белых перчатках, прогуливающиеся парочки, погорелые дома, решето расстрелянных стен и оград, буйная зелень аллей, обрамляющих Фонтанку, дома с бойницами – все, все это перепуталось, перемешалось, вызвало во мне какое-то возбужденно-бесшабашное настроение, то, при котором даже хочется опасности и ничего в мире нет страшного… И потом, прямо с передовых позиций подкатить на мотоцикле к дверям своего дома, где жил всегда мирной жизнью, – чувство необычайно странное, словами не определимое. И вот я пусть в разбитой снарядом, разрушенной моей квартире, но – дома. Впечатления мои за три дня пребывания в Ленинграде – остры и глубоко врезаются в сознание. Внешний вид города: издали, при первом взгляде – обычный летний. Чистые улицы, цветущие сады и парки, на улицах – трамваи, автомобили, прохожие. Но стоит вглядеться пристальней, – в каждом квартале разрушенный, разъятый сверху донизу бомбою дом, и другой, скалящий голые стены, сплошь прогоревший, и третий, подбитый снарядом, и другие – просто изрытые язвами, осыпанные осколками снарядов. На асфальте улиц разрушений не видно – каждая воронка очень быстро заделывается, покореженные рельсы исправляются. Спустя несколько дней после падения снаряда или бомбы на улицу узнать о том можно только в каких-нибудь, наверное существующих, записях отдела городского благоустройства да из рассказа тех, кто потерял от разрыва этого снаряда своего близкого или знакомого… Знаю, например: враг недавно прошелся артиллерийским налетом по всему Невскому, но только пельменная в доме No 74, в которой разорвался снаряд (убив несколько десятков людей), зияет дырой. А от всего, что произошло, когда другой снаряд попал у Московского вокзала в переполненный пассажирами трамвай, – следов никаких не осталось. [*] Ленинград. Марсово поле в грядках и траншеях. Июль 194? года. Вглядись в парки, сады, церковные, и дворовые, и прочие скверики: не клумбы с цветами, не просто сочная трава, – огороды, огороды повсюду. Каждый лочок земли в Ленинграде использован для огородов, учрежденческих и индивидуальных. Вот все в огородах Марсово поле – ровные шеренги грядок, к ним тянутся шланги от той закрытой для движения улицы, что проходит со стороны Павловских казарм. Закрыта она потому, что все дома (кроме одного целого) от Халтурина до Мойки только издали кажутся домами: стоят стены, за стенами провалы руин, стены выпучились, растрескались, осели, грозят падением. Тянутся шланги, течет к огородам вода. Ее разбирают лейками. Вот старик, с типичной заботливой медлительностью садовника поливающий свою рассаду; вот стайка детей в одинаковых широких соломенных шляпах – трудятся и они, носят воду в ведрах к грядкам у памятника Суворову. С ними две прилично одетые женщины. На грядках– палочки с фанерными дощечками; на них надписи карандашом: «Участок доктора Козиной». И весь «квартал» огородов, примыкающий к улице Халтурина, – в надписях, указывающих фамилии медперсонала. И ясно мне: это огороды того госпиталя, что помещается в Мраморном дворце. А уборная на Марсовом поле, против Мойки, действует; зашел в нее, – умывальник: открой кран – бежит чистая невская вода, можно, если взять с собой мыло, помыться. И люди из каких-то ближайших домов или те, кто привык мыться здесь, проходя по своему далекому служебному маршруту, – заходят. Уборная – чиста, кафель бел и голубоват. А против женской ее половины, на свежих кустах – сушатся кружевные дамские сорочки. В какой двор ни зайди, всегда увидишь жильцов, умывающихся под водоразборными кранами. Огороды – везде: и на буграх, возле щелей-укрытий, и даже на подоконниках раскрытых или, чаще, разбитых окон – там, вместо цветов, ныне вызревают какие-нибудь капуста или огурцы… Разделаны под огороды даже береговые склоны Обводного канала – в том районе Боровой улицы, где все избито снарядами, где вода Обводного в мирное время дышала миазмами, была невероятно грязна. Теперь эта вода в канале чиста: заводы не работают! На ступенях колоннады Казанского собора – мерный пузатый самовар, а вкруг него – группа женщин-домохозяек, распивающих «чай» – заваренную «засушку» (какую-то засушенную траву). Все курят самокруты, у всех вместо спичек – лупы, в солнечные дни чуть не все население пользуется для добычи огня линзами всех сортов и любых назначений. Есть в городе и цветы. Полевые цветы – резеда, ромашки – букетами в руках приезжающих из ближайших, с финской стороны пригородов, единственных доступных теперь ленинградцам. Цветы я вижу везде, во всех домах, во всех квартирах, па улицах – у гуляющих или спешащих по делам девушек. Всем хочется красоты, цветы будят представление о мире и покое, о счастливой жизни. Трамваи переполнены, на подножках висят, как висели всегда. Как же так? Населения в городе осталось мало, но ведь и трамваев мало, ходят они значительно реже, чем прежде, а маршрутов всего лишь несколько: 12-й, 3-й, 7-й, 30-й, 10-й, 20-й, 9-й… Задержки – часты, прежде всего из-за обстрелов. И нет троллейбусов, автобусов, такси… Ленинградцы рады минимально сносным условиям жизни после беспощадно жестокой зимы! Они существуют, они не умерли прошедшей зимой, они дышат теплым, летним воздухом и пользуются не только ярким дневным светом, но и белесоватым уже исчезающей белой ночи; они могут теперь не только умыться, но и сходить в баню, блюсти насущную гигиену! Сейчас, в июле, уже сравнительно редки случаи смерти от голода. В глазах ленинградцев, в их – от всего пережитого – ставших красивыми, выражающими затаенную скорбь глазах – мудрость, приобретенная за год войны. И до того людям обрыдло все от, но и то же – голод, голод и голод, – что у тех, кто не слишком голодает, сейчас само слово «дистрофик» стало чуть ли не бранной кличкой. Люди в Ленинграде стали учтивее, благожелательнее, внешне спокойнее, участливее, услужливее друг к другу. Когда пережито столь многое, то мелочи уже не раздражают людей, как прежде. Нервных сцен почти не замечаешь. По мелочным поводам брани нет, и только если уж по какой-либо серьезной причине возмущение охватит всех сразу и прорвет шлюзы общего молчания, то и ругаться начинают все сразу, нажитая неврастения вылезает наружу! В городе не видно каких бы то ни было очередей. На улицах много моряков, краснофлотцев, мало «гражданской» интеллигенции. Я вглядываюсь в прохожих. Женщины одеты в летние платья, каждая старается быть нарядной, каждая хочет, чтоб тело ее дышало, многие, видимо настойчиво, добиваются крепкого' загара, – трудно загореть в это лето, но все же загорелых лиц много. Изменился сам тип лица ленинградца: люди все почти сплошь худы, – тучных, жирных, как правило, нет, но оттого, что дальнейшее исхудание приостановлено после зимы, что минимально удовлетворительным питанием снята с лица печать смерти, эти лица толпы будто помолодели, будто стали красивее: в них чаще всего нет уже прежней болезненности… И прохожие движутся, не экономя, как прежде, ни дыхания, ни движений: идут быстрой походкой, ездят на велосипедах (велосипед стал самым излюбленным и распространенным видом спорта и городского транспорта). В этом нормальном темпе движения толпы чувствуется жизнь! За эти дни в Ленинграде я видел (на Фонтанке) только одного покойника, его, завернутого в материю, несли на носилках. Да, впрочем, еще одного везли в гробу на ручной тележке… Но в толпе везде и всегда, на любой улице, среди идущих естественной походкой жизнеспособных людей попадаются отдельные фигуры – из той, страшной зимы. Вот старушка (может быть, и молодая по возрасту), едва передвигающая опухшие ноги; лицо – измождено, взор туп, дыхание трудно, зубы от дистрофии обнажены. Она ступает неуверенно, заметно пошатываясь, дунь – упадет. Она пережила эту зиму, но она не жилец на белом свете, истощение разрушило ее, жить ей недолго, даже если ее кормить так, как требуется. Ее сердце разрушается. Она все равно умрет, и она, наверное, знает об этом сама… Таких людей, если внимательно присмотреться, в городе не так уж мало. То питание, которое достаточно для поддержания жизни других, более крепких физически, – для этих уже не спасение… Да и питаются ли они, как другие? Нормы питания для разных категорий населения, по необходимости, как и прежде, различны. Голодают и медленно теряют последние силы теперь только те, кому выдается карточка третьей, «иждивенческой» категории. В садах, в парках, по обочинам каналов, повсюду они собирают съедобные травы, варят из травы супы, едят в виде «каши» и во всяких видах. Лебеда стала для них наиболее употребимой пищей. Я видел на стене дома один из размноженных на пишущей машинке листков: «ПАМЯТКА СБОРЩИКАМ! ДИКОРАСТУЩИХ СЪЕДОБНЫХ РАСТЕНИЙ. Крапива. Собирается молодая, лучше еще красноватая. У выросших экземпляров собираются только листья. Лебеда. Собираются молодые побеги с листьями. Сныть съедобная. Собираются только молодые листья. Лопушник (лопух). Собираются только корни однолетних экземпляров. Купырь. Собираются только молодые листья и верхушки молодых стеблей. При сборе остерегаться смешать с ядовитым болиголовом, который похож на него, но имеет на стеблях красные пятнышки, а сам пахнет мышами. Одуванчик. Собираются молодые небольшие листья (употребляемые как салат) и корни (употребляются как заменитель цикория). 7. Пастушья сумка. Собираются листья и стебли молодых растений. 8. Сурепка. Собираются только молодые листья. Цветы, плоды и стебли брать нельзя. 9. Щ а в е л и. Собираются листья и молодые стебли. Примечания: а) Каждое растение собирается отдельно. б) Все собранные растения перед их обработкой подлежат в обязательном порядке тщательной промывке. Те, кто получает карточки первой категории, в общем сыты, но и из них, пожалуй, никто сбором съедобных трав не пренебрегает: витамины, избавление от цинги! Хуже всех подросткам от двенадцати до шестнадцати лет. Ибо они тоже пользуются иждивенческими карточками, а им нужно расти! Их, конечно, эвакуируют в первую очередь! Многих эвакуируют насильно, иные из них упираются, цепляются за всякую возможность остаться!.. Первая и лучшая возможность – идти работать на оборонные заводы, там ребятам выдают рабочие карточки и там их сознание наполняется гордостью: они тоже защитники Ленинграда. И они в самом деле очень нужны и приносят фронту большую пользу! Попутно отмечу: командиры, живущие в городе, получают питание в тех столовых, к которым прикреплены, по обычным суровым воинским нормам. Первая линия – 800 граммов хлеба, вторая – 600 граммов. Масла, в пище – 36 граммов, отдельно – 40 граммов, итого 76 граммов. Сахар по первой категории – 35 граммов, по второй – 25 граммов. Получают и другие продукты. Моряки имеют повышенную норму, сахару, например, – 50 граммов. Столовых много. Квалифицированные рабочие сыты тоже. Стационаров зимнего типа теперь нет или очень мало. Есть дома отдыха, дома улучшенного питания и т. п. А в общем ленинградцы – живут. И даже отдыхают. И развлекаются. И на скамейках любого скверика или бульвара всегда видны женщины, читающие книгу, даже если около них нет играющих детей. Играют чаще всего в войну, или в «дистрофиков», или в какие-либо «продовольственные» игры. На неизменный вопрос о самочувствии следуют чаще всего ответы: «Спасибо, теперь-то хорошо, сыты… Вот как зимой будет!» Обстрелов никто не боится, но зимы все страшатся. Люди умолкают, сказав это слово «зима», – кажется, все хотят отмахнуться от самих мыслей о том, что их ждет впереди, когда им придется вновь зимовать в Ленинграде. Даже если к этому времени он будет освобожден от блокады (о сроках все уже предпочитают не строить никаких предположений), то ведь и холод и тьма останутся, ибо быстро привести город в порядок, дать воду, дрова, свет в короткий срок невозможно… Хочется подробно записать о моем посещении Н. С. Тихонова, у которого я сегодня ночевал. Итак – Зверинская, 2, квартира 21– все та же, где бывал я еще в 1922 году. Водопровод не работает, электричества нет. Освобожденные от былого хлама обе комнаты – чисты. Вещи, даже фарфоровые безделушки на этажерках, аккуратно расставлены, – обстановка мирного быта. Как хорошо работать среди своих книг: заваленный книгами и бумагами письменный стол, шкафы с книгами! Вечером – стол к чаю сервирован, как в довоенные времена, и – самовар. Но еды мало: сыр, чуточку масла, хлеб, мелко наколотый сахар. Угощают, – но и хлеб, и сыр, и сахар у меня с собой, свои. Встретили меня радостно и Мария Константиновна, и Ира, Таня, и – кажется, почти взрослая дочка Иры. За чайным столом беседуем допоздна втроем – Николай Семенович, Мария Константиновна и я. Потом Мария Константиновна легла на кровать, заснула, и, оставшись с Николаем Семеновичем вдвоем, мы проговорили до трех часов белой ночи, льющейся в открытые окна. Я лег одетый на диван в первой комнате и под легким одеялом заснул до утра. Утром Николай Семенович, в пижаме, в туфлях, вновь ведет разговор, пока за мной не заехал, чтобы увезти меня на передовую, старший политрук Черкасов. Тихонов – совсем обычный, пожалуй чуточку похудевший. Он эти дни не работает, потому что рука забинтована – на пальце флегмона. Разговоры откровенные, простые. О делах на фронте, о писателях, о личных делах. Тихонов рассказал мне обо всех этапах своей работы в Политуправлении Ленинградского фронта, о разных формах ее и обо всех начальствах своих. Последнее время Тихонов избавлен от лишних хождений по городу: после рассредоточения горкома партии и выезда из Смольного всех штабных отделов фронта (разместились в разных районах Ленинграда) группа писателей, работающих в Политуправлении, вместе с отделом агитации и пропаганды переведена в Дом Красной Армии, а писателям разрешено работать на дому. Теперь по своим квартирам живут и Тихонов, и Прокофьев, и Саянов, и другие, составляющие «оперативную группу писателей при Политуправлении Ленфронта». Случайно попавший вначале в группу И. Луковский нервничал при каждой бомбежке и каждом обстреле. Его отчислили, он эвакуировался. Теперь группа пополнилась, в ней кроме Тихонова, Саянова – Б. Лихарев, Е. Федоров, Д. Левоневский. Елена Рывина, эвакуированная в Сибирь, но вернувшаяся с делегацией трудящихся, привезших подарки Ленинграду, недавно также включена в группу. Она живет в Доме Красной Армии, получила отдельную комнату со всеми удобствами. Тихонов рассказал мне об обстоятельствах смерти Евгения Петрова (разбился при авиакатастрофе), о гибели Джека Алтаузена и М. Розенфельда (вместе со всей фронтовой редакцией, на Южном фронте); о писателях-москвичах, о живущем в Ташкенте Вл. Луговском («он освобожден от военной службы вчистую, у него мозговые явления»). Рассказал о недавно прошедшем в Ленинграде общем собрании членов Союза советских писателей – фронтовиков. Объясняет, что меня, как и других, находившихся в тот момент в 8-й и 54-й армиях, не вызывали потому, что Политуправление сочло затруднительным нас транспортировать. Подробно говорил Тихонов о своей работе: ее сейчас очень много, но хозяин и заказчик, генерал, – один, через него вся продукция распределяется по редакциям, и это стало удобством. Говорил и о своем питании – оно состоит, во-первых, из тех завтраков, обедов и ужинов, которые можно брать в ДКА зараз на дом или получать сухим пайком; вовторых, из подарков – нескольких, полученных персонально: от Московского Союза писателей, от «Правды» и других организаций; в третьих, из «академических» пайков, выдаваемых теперь не то пятнадцати, не то двадцати ленинградским писателям и добытых для них во время пребывания Тихонова в Москве. Таким образом, Тихонов и его семья вполне обеспечены продовольствием. Рассказал Тихонов и о том, что работа писателей в армейских газетах, при их нынешних размерах, – нецелесообразна и непродуктивна и весьма не удовлетворяет самих писателей. В Ленинграде возобновляется выпуск журналов, издательства выпускают брошюры и книги, нужны рассказы, очерки, большие статьи, поэмы. Потому Авраменко, Дымшиц, Друзин и некоторые другие перешли на более интересную для них и полезную работу. О будущем Ленинграда Тихонов говорил мало, ибо напряженность положения не дает почвы для суждений, кроме одного суждения о том, что Ленинград сдан не будет. Тихонов признает, что он и члены группы Политуправления находятся в наилучшем положении среди ленинградских писателей-фронтовиков и потому могут теперь работать вполне продуктивно. И все-таки настроение Тихонова показалось мне оптимистическим, бодрым только по внешности… С утра – я в издательстве «Советский писатель», в Радиоцентре, в Доме имени Маяковского Потом пять часов, занимаясь корреспонденциями, провел в ленинградском отделении ТАСС. По моему убеждению, основанному на множестве примеров и доказательств, это отделение работает из рук вон плохо. Вчера, поздним вечером, зашел по соседству к Николаю Брауну. Он трезв в мыслях, одинок, весь в песнях. Сказал мне, что ему очень бы хотелось повидаться с женой и ребенком, съездить на Урал, где они плохо живут, и помочь, устроить дела их, но что в такой момент он считает просто неудобным даже поднимать разговор об этом, надо, мол, быть здесь. Поэтому не высказал он своего желания и А. Фадееву – тот, безусловно, не отказался бы устроить ему эту поездку. Браун доволен: вся Балтика поет его песни. Недавно на одном из кораблей был устроен его вечер. Браун не произносит никаких громких фраз ни о защите города, ни о своем долге, не строит никаких предположений, но чувствуется, что он готов разделить судьбу города до конца, что хочет работать самозабвенно, что привык ко всему и ничто уже его не страшит. В квартире Брауна ничто не тронуто, все – как было до войны. На его письменном столе я увидел пять изданных за время войны сборников его балтийских песен (шестой выходит). Стол стоит в угловой комнате между двумя раскрытыми настежь окнами. В одно, выходящее на улицу Софьи Перовской, видна пробоина: снарядом разбита квартира поэтессы Наташи Бутовой в противоположном доме. Перед другим окном – превращенная в госпиталь больница, объект вожделений немецких артиллеристов. Во время одного из недавних обстрелов снаряды свистели вокруг, и Браун, ничего приятного не испытывая, решил сойти вниз, вышел на лестницу, спустился до третьего этажа и дальше не пошел, потому что весь дом содрогался от разрывов, а это место на лестнице показалось ему более защищенным… Говорил он об этом просто констатируя факты, стремясь только быть точным. Мне понравился Браун в этот приезд мой, как понравился и тогда, когда я беседовал с ним в начале войны. Это было на следующий день после его возвращения в Ленинград из Таллина: при переходе флота в Кронштадт Браун, дважды тонув на торпедированных один за другим кораблях, спасся только по удивительной случайности… 11 Опять издательства, редакции, встречи с писателями, а потом был в госпитале – навестил разведчика младшего лейтенанта Георгия Иониди, с которым подружился осенью в батальоне морской пехоты. Вчера, случайно узнав о моем приезде в Ленинград и застав меня телефонным звонком в ТАССе, он сообщил, что лежит раненый в госпитале, поправляется, через день выписывается, снова уходит на фронт. Батальон морской пехоты, хорошо знакомый мне по осенним моим посещениям, пополняется ленинградскою молодежью, а балтийцев в нем почти не осталось: большинства в живых уже нет, а иные перед открытием навигации возвращены в Кронштадт и на корабли. Жива и работает теперь в Кронштадте санинструктор батальона Валя Потапова – жена Иониди. Полдня – приведение в порядок квартиры отца, разборка вещей, фотографий, моих рукописей… Вечером – на канале Грибоедова, у соседей, – собрались писатели… В Доме имени Маяковского я встретил писателя Александра Зонина. Он, старший морской командир, сегодня к ночи отправится в Лисий Нос, а оттуда – в Кронштадт, чтоб принять участие в опаснейшем походе одного из наших боевых кораблей, уходящего в долгое автономное плавание. Зонин не слишком рассчитывает вернуться живым, но из высокого чувства долга готов ко всему. Человек он нервный, впечатлительный, а храбрость его доказана им еще во времена гражданской войны, в которой он был награжден орденом Красного Знамени. Перед расставанием он дружески со мною беседовал[24]. С утра сегодня все то же: пилил, колол на дрова расщепленные снарядом доски в моей квартире, варил пищу. Потом провел день в хлопотах о питании по аттестату: где прикрепить его? В Доме Красной Армии – отказ, в Комендантском управлении – отказ, в Интендантском управлении – отказ, на курсах резерва Политуправления, благодаря знающему меня лично батальонному комиссару Воробьеву, – зачислили. Встречи с людьми и их разговоры. Груздевы… Сыты. Академический паек. Татьяна Кирилловна Груздева занята квартирными и «надстроечно-блюстительскими» делами по всему дому. Здесь все на месте, как в мирное время: тщательно и любовно прибранная квартира, книги стоят в прежнем порядке на полках, на столах – чистые скатерти, те же посуда, мебель, обстановка, безделушки, мелочи – все пребывает в том благолепии и порядке, в каком было и до войны. В квартире Груздевых я бывал не раз. Все и отличие нынешней жизни Груздевых от прежней только в том, что воду они носят снизу и что питание их строго рассчитано. Но Илья Груздев, чуть похудевший, помолодевший, совершенно здоровый и розовощекий по-прежнему, в пижаме, читает книгу у окна, пишет за своим – ничем не нарушенным – письменным столом, а выслушав по радио последние известия, водит карандашом по висящей на стене карте. В положенное время ест и пьет, и жена его блюдет в квартире чистоту: полы чисто вымыты, входящий с улицы обязан вытереть ноги о влажную тряпочку. Телефон работает, по вечерам керосиновая лампа заменяет электрическую. Какая-то молодая родственница, изящно одетая, выходит гулять, а потом укачивает в детской кроватке годовалую девочку, свою племянницу, родившуюся за два месяца до войны, и эта девочка сыта, здорова, круглощека. Из окна квартиры, со сверкающими стеклом, раскрытыми настежь окнами, летний ветерок входит в комнату прохладой. Если жена Груздева по сравнению с прежним временем исхудала, а старая мать ее – тоща, то никак не скажешь, что это от недоедания… Раз меня угощали рюмкой глинтвейна. В другой раз настоящим чаем с сахаром, конечно очень мелко наколотым… Впрочем, когда я принес в котелке из столовой курсов Политуправления свой обед и ужин – смешанные вместе макароны и пшенную кашу – и предложил присутствующим, сказав, что у меня самого аппетита нет, то это предложение мое не оказалось неуместным, и Груздевы с удовольствием (правда, заставив и меня принять участие в еде) съели эти черные макароны и кашу. Разговоров о еде при мне они не вели никаких, голодного психоза у них, как и у многих, кого я видел, вовсе нет, но съесть что-либо «дополнительное» они, как и все другие в Ленинграде, всегда могут и делают это с удовольствием. Пока пишу это, расположившись на садовой скамье на улице Софьи Перовской, проходит тощая «старая» (в действительности – молодая) женщина, несет на ремне красный патефон, черный зонтик, а за спиной – сумку. Тихо мне: «Вам патефон не нужен?»– «Нет». Ей хочется разговаривать: муж на фронте, писем нет. «Из Московско-Нарвского района я сюда эвакуировалась, а теперь отсюда уезжать надо. Если б не ребенок, могла бы я взять что-либо, а с ним что возьмешь? Приходится бросать… Ужасно тяжелое положение. Все уезжают, у всех своего барахла много. Разве продашь?»… Управдом, увидев, что я сижу на скамье: – Что, хозяйки нет? – Нет. – Прошу милости, – квартира двадцать два, переночевать можно… И кипяток есть!.. – Спасибо, посижу здесь!.. А «хозяйки» у меня в Ленинграде нет вообще! О, этот дом уже ничуть не похож на зимнюю клоаку. Он чист, приведен в порядок, функционирует, почти все кабинеты и комнаты заняты. Из писателей никто в доме теперь не живет, кроме Карасева, занимающего здесь должность директора. Две-три комнаты внизу превращены в «творческие кабинеты». В них – ковры, мебель, отличная обстановка, в них всегда увидишь работающих писателей. Правление Союза занимает те же, что и в мирное время, помещения, за столом управляющего делами – та же Розалия Аркадьевна, похудевшая, постаревшая, но бодрая, не желающая уезжать никуда, привыкшая к своему положению и к своей работе; та же Евгения Григорьевна, принимающая теперь от воинских частей, госпиталей, заводских клубов заказы на выступления писателей и названивающая им все дни; в горкоме писателей та же Анна Николаевна; в Литфонде – также прежний персонал, в том числе Наташа Бутова, уже давно не пишущая стихов, но самоотверженно заботящаяся о писателях. Словом – давно знакомые люди из резко и явно поредевших рядов. В столовой – официант при буфете, выдающий «додаточные» продукты (при мне он выдавал писателям по пучку репы); кухарка, контролерша талонов, – зимняя истощенность изменила только цвет их лип. Всем не хочется уезжать из Ленинграда, по от некоторых этого требует постановление об эвакуации определенных категорий граждан. Не хочется, да, впрочем, и хочется, – все в колебаниях и сомнениях, все спрашивают моего мнения: одни – ехать им или не ехать; другие (чей отъезд неизбежен) – куда? Люди гордятся тем, что до сих пор прожили в городе. Патриотическая гордость зовет их дожить в Ленинграде до конца блокады. Вместе с тем люди не хотят терять свои квартиры и вещи, опасаются лишиться в будущем возможности вернуться в Ленинград; понимают также, что питание в тылу сейчас не лучше, а кое-где хуже, чем в Ленинграде, так как Ленинграду дают и будут давать такие пищевые продукты, каких в тылу не дают никому: и сливочное масло, и мясо, и витамины… Знают, что здесь, «за писательской организацией», они не пропадут, а ехать – это значит оторваться от города, может быть навсегда, кануть в неизвестность: где окажешься да как устроишься, – не повезет, так будешь и без работы, и пропадать с голоду, и жить в конуре… В столовой Союза писателей – чисто, на столах скатерти, девушки-официантки чисто одеты, никаких очередей нет. Обед – с трех до пяти дня. Все члены Союза получают «бесталонный обед», то есть без вырезки талонов из продовольственной карточки. Все имеют продкарточку первой категории, это значит получают двойную обеденную норму. Литфонд за городом имеет огороды, свое хозяйство. Овощи обеспечены. Писатели неоднократно получали подарки. Я несколько раз обедал здесь. Это всегда: полная тарелка вкусного и хорошего супа-овсянки, щей; большая порция каши; на третье либо кусок глюкозы, либо шоколадная конфета, раз дали три квадратика шоколадной плитки. Считаю, что по нынешним временам это вполне достаточное питание. Илья Авраменко и оставшиеся члены правления заняты сейчас эвакуацией писателей. Решено эвакуировать всех, кто не нужен здесь для военной работы. Составлены списки. В дни пребывания моего в Ленинграде уехало несколько групп писателей: например, один хороший прозаик, честнейший человек, обессиленный и обезволенный до такой степени, что стал истерически нервным, готовым в любую минуту заплакать. Требовалась огромная выдержка, чтобы спокойно выслушивать его нескончаемые жалобы на судьбу. По спискам Союза писателей (я подсчитывал вместе с Авраменко) 107 человек находятся в армии (в Ленинграде, на Ленинградском фронте и на других фронтах). 33 человека умерли от голода. 11 человек погибло на фронтах. 6 человек арестованы (Лозин и Петров – расстреляны, Абрамович-Блек, Борисоглебский и кто-то еще, я забыл фамилию, – находятся в заключении по политическим обвинениям, а один – это Герман Матвеев – посажен за спекуляцию). 53 человека подлежат эвакуации. В городе – в гражданском состоянии останется – не помню точно – человек 30. Остальные эвакуированы раньше. Общий состав членов и кандидатов Ленинградского отделения ССП перед войной был 300 человек с небольшим. Ради служения истине я должен, однако, сказать, что в городе, среди обывателей, появились и пораженческие настроения. Несколько такого рода высказываний мне довелось выслушать – впервые за всю войну. Люди эти говорили мне, что, по их суждению, война проиграна, что их страшит возможность взятия города немцами. И, мол, до падения Севастополя и начала немецкого наступления на юге они в это не верили, а теперь думают, что и Ленинграду, пожалуй, не выстоять. И – гадают, гадают, сомневаются, колеблются, рассуждают: как же им «в этом случае» поступить? Что будет с ними? На днях в квартире отстранившегося от военной службы литератора (имя которого я не считаю нужным назвать)[25] в разговоре с его женой я подметил один из оттенков подобного панического и шкурного настроения: она и уехала бы с мужем из Ленинграда, но ей жалко расставаться с вещами, и уехать трудно, да и зачем? Так питаться, так жить, как здесь, они нигде не смогли бы, потому что питание у них сейчас хорошее: академический паек и другие блага обеспечивают им нормальное существование. И зиму пережить можно: есть запас дров, в кухне будет тепло, поднакопили керосина – будет светло. «Он» любит жить с удобствами, принести ведро воды со двора почитает за тяжелый труд, это вредит его сердцу, ему надоели жизненные невзгоды и неудобства… Но вдруг город возьмут немцы? Это, мол, вполне может случиться. И не будь он литератором, а она – женой литератора, они, может быть, просуществовали бы и под немцами, но такого, как он, немцы в живых не оставят – «ведь правда, вы же сами понимаете, не оставят?» И смотрела мне в глаза, и ждала подтверждения своих слов, разрешения своих сомнений. Разговаривать с нею мне не захотелось. Сказав для – вежливости несколько незначащих слов, ушел и больше заходить туда не намерен… Пример такого шкурнического настроения в писательской среде, пожалуй, единственный. Однако несколько раз и среди других представителей городской интеллигенции, даже безусловно храбрых и полных патриотических чувств, но обладающих обостренным восприятием людей я наблюдал признаки потери уверенности в благополучном исходе войны: дескать, на фронте совершены какие-то, быть может решающие судьбу страны, стратегические ошибки! Мало кто решается высказывать вслух такие свои затаенные мысли, но и без прямых высказываний чувствуется, что настроение у этих людей подавленное. Один из них, включенный в списки эвакуируемых, недавно спросил меня: – Как вы думаете, что будет дальше? Ну, вы же с фронта, вы знаете больше меня, вы, может быть, что-нибудь знаете? – Все, – отвечаю, – на нашем, Ленинградском, отлично! – Ну, раз отлично, то и скажите только одно слово: ехать мне или не ехать? И – многозначительный взгляд! Делаю вид, что не понимаю этого взгляда. Раз уж, вижу, человек слаб здоровьем или духом, говорю: – Конечно, вам ехать – зачем обременять город заботами о своем пропитании, вы же знаете, с какими трудностями связана доставка сюда продуктов. Потому и эвакуируют. Уедете – будете сытее и здоровее, ведь здесь, в таком состоянии вашем, польза городу от вас небольшая. А вот тем, кто духом силен и кто без колебаний действительно хочет остаться в Ленинграде, таких советов я не даю. Такова, например, служащая в Литфонде поэтесса Наташа Бутова, спокойная, чувствующая себя уверенно, не сомневающаяся ни в чем: – Я никуда не поеду. Настроение у меня хорошее! – А с питанием как? Сказать, что я не пообедала бы второй раз, сразу же после обеда, я не могу. Но у кого есть работа, и кто занят ею, и не распускает себя, не думает о еде, тому этого питания хватает. Я всегда мало ела, теперь поэтому хорошо себя чувствую. Я не истощаюсь, и голодного психоза у меня нет. – А вот тетка ваша (служащая в бухгалтерии Гослитиздата) жалуется мне, что она все время голодна, что есть совершенно нечего, что она измучилась? – Ну, знаете! Это неверно. Она совсем не голодна, я делюсь с нею всем, она ест столько же, сколько и я. Утром пьем кофе с хлебом, днем обедаем: суп, каша, что-нибудь сладкое; раза два в неделю – мясо; вечером всегда что-нибудь есть на ужин. Но просто после зимы у нее, знаете, не совсем все вот здесь, – Наташа показала на голову, – в порядке. Это, конечно, психоз! Вот такова истинная ленинградка! И ведь немало же писателей, хотя бы живущих в одном доме – на канале Грибоедова, – повидал я за эти дни. В этом доме живут и Браун, и Саянов, и Илья Авраменко, исполняющий сейчас обязанности ответственного секретаря Союза писателей (Борис Лихарев улетел в партизанский край), и Груздев, и многие, многие другие. Встречал в городе журналистов, художников, инженеров, ученых… Все они уверены в нашем будущем! Это я говорю об интеллигентах, живущих в самом Ленинграде. А уж о тех, кто находится в лесах и болотах действующей армии, и говорить нечего. Какой силой духа обладают они, какой безграничной, непоколебимой верой в победу! Среди работников политотдела 8-й армии и в частях есть крупные ученые. Я хорошо знаю профессора Картера, читавшего в Ленинграде курс истории искусств. Мы много беседуем с ним. Как он светел и чист душой! А завкафедрой ЛГУ профессор Б. А. Чагин, ныне полковой комиссар, работающий на курсах по подготовке политруков, – разве можно хоть чем-нибудь сломить его великолепный оптимизм! Такие люди, если нужно, идут в бои с беззаветной храбростью и, отдавая свою жизнь, не сомневаются ни в чем. Так, в 8-й армии впереди бойцов шел отражать атаку (когда немцы брали Таллин), профессор Орест Цехновицер. Так погиб в 265-й стрелковой дивизии единственный специалист по палеазиатским языкам профессор С. Н. Стебницкий; так погиб командир орудия – философ, математик профессор Поляк… Да разве не готов пойти в бой, если жизнь потребует этого от него, и тот же, высоко интеллигентный человек, майор Г. Я. Данилевский – альпинист и научный работник, – о котором я писал в моем дневнике! Кстати, все альпинисты, – их немало было и есть в 1-й горнострелковой бригаде, – доктор наук Великанов, Буданов, Калинкин, Лендстрем и другие, – исследователи Памира и многих горных районов, прекрасно сражались и сражаются в рядах 8-й армии. Разве можно уловить в настроении этих людей хоть нотку сомнений! Нет! Вера их – беспредельна в самой тяжелой в самой опаснейшей обстановке! Возвращаясь к мыслям о ленинградских писателях, я думаю: какая огромная разница между людьми, живущими в равных условиях! Как по-новому раскрываются сильные и слабые люди в необыкновенной обстановке блокады Ленинграда, в испытаниях небывалой войны!.. Я уже записывал с горестью о том, что в конце апреля нами выше Ленинграда по Неве был сдан «пятачок» Московской Дубровки. О падении этого «пятачка», где на каждый метр земли приходится по двенадцать – пятнадцать убитых, ради взятия которого положено несколько наших дивизий, мне было известно уже давно – в начале мая. А сегодня мне рассказали, что на «пятачке» погибла группа его защитников, сражавшаяся в безнадежном положении до конца, чуть ли не двое суток державшая большой, обращенный к правому берегу реки плакат: «Держимся. Спасите нас!», – но спасти их не удалось. … – В октябре тысяча девятьсот сорок первого года на Неве было восемь переправ, на пространстве от Восьмой ГЭС до Арбузова. Мы – Сто семьдесят седьмая стрелковая дивизия – находились тогда в совхозе Малое Манушкино. Девятого ноября тысяча девятьсот сорок первого года в составе Пятьсот тридцать второго полка этой дивизии мы приняли участие в очередном форсировании Невы. После полуторачасовой артиллерийской подготовки, между двенадцатью и часом ночи мы двинулись на лодках. Я был бойцом. Моя лодка переправилась удачно. Окопались на берегу, утром стали отбивать немца от берега. Расширили «пятачок» по фронту до Арбузова (где был немец) и до ГЭС (где тоже был немец) и продвинулись в глубину на два – два с половиной километра, заняв четыре линии вражеских траншей. Дивизия была потрепана. Нас, остатки дивизии, собрали и отправили на три дня обратно на правый берег, а на смену нам встала Одиннадцатая стрелковая бригада. А мы влились в Восемьдесят шестую дивизию полковника Андреева, и спустя четыре дня нас бросили опять на «пятачок», – переправлялись уже по тонкому льду, с шестами. И было еще одно безрезультатное наступление. Танки наши дошли до Шестого поселка, пехота туда дойти не могла. Заняли оборону, передний край был в сорока метрах от немцев – гранатами доставали. Меня назначили в полковую разведку, ходил в ГЭС. Здесь у него был наблюдательный пункт, были и склады боеприпасов. Артиллерия била из-за шлакобетонного городка. Мы били по ГЭС минометами (артиллерии у нас не было) – три секунды от выстрела до разрыва – прямой наводкой. Наши обстреливали ГЭС с другого берега и бомбили силами авиации. Держались мы здесь, у Арбузова, до второго мая, когда «пятачок» был уже отрезан. Это был Триста тридцатый полк Восемьдесят шестой дивизии. Двадцать седьмого апреля в два часа дня немец опять полез в наступление. Невский лед прошел, пошел ладожский. Осталась одна переправа: двенадцать тросов и настил. Лед у переправы останавливался, натягивал тросы два дня, наконец переправа не выдержала, сорвало ее. Мы остались на «пятачке» – всего один полк, точнее, человек пятьсот. Немец эти дни непрерывно бил по переправе, сунуться к ней было нельзя. Второй батальон полка, находившийся у лесозавода, был отрезан от нас – двух других батальонов; мы пытались соединиться, по напрасно. Утром двадцать восьмого апреля эти батальоны остались без питания. Нам все же удалось с ними соединиться, но их уже оставалось мало, командир обгорел, но еще был жив. Двадцать восьмого апреля в четыре часа дня немец снова повел наступление и, выбив нас из траншей, прижал к берегу. Двадцать девятого нам на помощь хотели перебросить с другого берега Двести восемьдесят четвертый полк, он вышел на лодках, но ни одна лодка не дошла, все были побиты. Боеприпасы за три дня у нас иссякли. Переправить нам уже ничего не могли. Мы отбивались, собирая из-под снега вытаивавшие гранаты. Немец прижал нас к самому берегу, – находился наверху, на бровке, а мы у воды, в бункере. Ни один наш человек не переправился на правый берег. Здесь, у воды, в дзоте мы, четыре – шесть бойцов, находились с нашим лейтенантом у станкового пулемета. Немецкий гранатометчик заметил нас. Мы выползли, швырнули две гранаты, забрали гранатометчика, потащили к штабу батальона, но уже штаб оказался взорванным. Мы – опять в дзот, но нет патронов. У меня и у лейтенанта было по пистолету ТТ. Решили отбиваться до конца. Днем наши снайперы бьют с того берега по немцам, ночью немец ходит по землянкам и бросает гранаты в их трубы. Первого мая в семь часов вечера близко рвутся гранаты, слышен – все ближе – разговор, человек пять. Нам кричат по-русски: «Выходите!» Молчим. Опять кричат. Молчим опять. Двери открыты. Летит граната, взорвалась. Шесть штук «лимонок» в нас бросили. Мы – по углам. У меня осколки – в руках, в ногах. Чувствую: потекло. В землянку влетела толовая шашка, блеснула, шипит провод. Я потушил сапогом. Немецкий офицер вбегает в дверь, – она низкая, нагнулся, ему Ванька Зубков две пули в живот. Немцы офицера уволокли, побежали. Через три минуты – стук на крыше. Тол закладывают и – взрыв. У нас – восемь накатов. Дзот осел, все рассыпалось. Слышу голос лейтенанта: «Откопайте, я живой!» Меня завалило тоже, но руки свободны. Раскопались. Лейтенант без очков не видит. Немец па крыше ракеты пускает, сидит. До двух часов ночи второго мая просидели мы, выползли все, стремились проползти к ГЭС – к первому батальону. Ползем по берегу, по убитым, прижимались к ним, бегут встречные немцы. Над нами вдруг – с автоматами-четыре немца. И взяли нас. Не обыскивали, повели на их передовую. Наша авиация била, и мины рвались. Привели нас к командиру их батальона. Тот не допрашивал, только спросил: «Восемьдесят шесть? Триста тридцать? Да?..» Да! – все и так ему было известно. Нас собрали человек шестьдесят, доставили в Саблино. Там – три дня. Затем – в Гатчину. И – пошло!.. После окружения Второй Ударной армии – нас на лесосплав, на кладбище. Грузили шпалы, пилили, таскали лес по реке Тигоде. Я заболел тифом. Но истощенные тиф переносили легко. Направили меня в Любань, в лазарет. Поправился. А «доходяг» – в Дивенскую, в лагерь. Затем – город Валги, полулатвийский, полуэстонский, – это уже конец тысяча девятьсот сорок четвертого года. Из Валгов я убежал и попал в Первую Латвийскую партизанскую бригаду, где и пробыл до прихода Красной Армии… Всюду вижу людей, читающих книги. Сидят на скамьях в скверах, садах, парках и на бульварах. На стульях и даже в креслах, вынесенных на панель, у своих покалеченных артиллерийскими обстрелами домов; на гранитных парапетах набережных Невы; на грядках своих огородов… На улицах и проспектах – особенно вдоль Невского и Литейного – множество книжных ларьков. То ли это большой, грубо сколоченный ящик, или вынесенный из чьей-то квартиры уцелевший стол, то ли ручная тележка, чаще просто тряпки, разложенные на панели… А на них – книги, книги, бесчисленное множество книг. В книжных магазинах, вокруг книжных ларьков и киосков всегда толпятся покупатели. Книги стали очень нужны ленинградцу: они чуть ли не единственный богато представленный в магазинах товар. Продавщица киоска сидит под дождем или на солнцепеке весь день и меньше всего, вероятно, думает, что в любую минуту, неожиданно, именно сюда, может упасть снаряд. Покупатели – прохожие, чаще всего военные или женщины. Выбирают долго, перелистывают книгу за книгой… Это те, кто никуда из города не собираются уезжать. Те же, кто вольно или невольно готовится к эвакуации, делятся на две категории. Одни, уезжая из Ленинграда, в надежде «когда-нибудь после блокады» вернуться, оставляют свою квартиру со всем своим имуществом неприкосновенной – все на местах, как всегда; запирают дверь на ключ, ключ в карман, и с этим ключом в кармане – куда придется: в Уфу, на Алтай, в Сибирь… Другие – с чувством «навсегда!» – распродают все до последней нитки, хотя бы за жалкий грош. Такие продают и все свои книги, даже целые библиотеки… Но иные из эвакуирующихся не хотят заниматься никакой распродажей: такой, уезжая, распахивает настежь двери своей полной имущества квартиры: «Не хочу даже думать о барахле, черт с ним! Заходи, кто хочет, забирай, что хочешь, все равно пропадет, – не безразлично ли, кому достанется, зачем же запирать дверь?» И вот повсюду на улицах – на ступеньках парадных входов, на выступах фундаментов, в подворотнях – сидят: девочка, возле которой разложены олеография в деревянной рамке, стеклянная вазочка, две-три тарелки; женщина из домохозяек, перед ней кастрюля, в прошлом электрическая, а ныне с оторванной нижней электропроводящей частью, половичок, сотейник, сломанные стенные часы, несколько патефонных пластинок (кажется, единственное, что покупается быстро – заезжими командирами)… Везде, всюду, на любой улице видишь таких продавцов жалкого своего скарба. Сколько часов они сидят и удается ли им продать хоть что-либо – никому не известно… Но те, у кого много имущества, и чаще всего – интеллигенция, уезжая, не продают ничего, в расчете – либо, если повезет, вернутся в хорошие времена и найдут все в целости, либо уж, коль не повезет, пусть пропадает все! В жизнь культурного, цивилизованного города, в силу необходимости, часто вмешиваются сценки совсем деревенские. Вода в городе есть теперь почти всюду – водоснабжение действует. Но выше первых этажей вода, как правило, не поднимается. Воду берут из кранов во дворах или просто па улицах. Носят ведрами, бидонами, чайниками. Но таскать на верхние этажи тяжело. Ту, что принес, надобно экономить. Поэтому каждое утро у кранов на дворах и на улицах – мужчины с засученными рукавами рубашек или даже с оголенными торсами, полотенцами через плечо: моются, даже бреются. И женщины (а порой и мужчины, живущие одиноко) моют посуду. На Кирочной, на Разъезжей, на Социалистической. да и где только я не видел: группы женщин с корытами и тазами у колонок – на панели, на мостовой стирают белье. Пусть проезжающие автомобили огибают их, пусть прохожие обходят их стороной, они заняты своим будничным делом, ни на кого не обращают внимания. Среди них и домработница, и артистка, и жена командира – представительницы любых слоев населения. Каждая одета так, как одевается обычно, и если ей свойственно хорошо причесываться и подводить губы кармином, то и до этого никому не может быть дела: белье-то ведь надо стирать, не зима! На Литейном, взгромоздясь на аккуратно сложенные кирпичи, между обвалившимися, осыпавшими кокс щитами, укрывавшими окна магазина, горбатый старик промышляет взвешиванием прохожих. Его весы работают целый день. Желающих узнать, сколько граммов он прибавил в весе за лето, после того как за зиму потерял 24 килограмма, много! Кое-где на углах возле Невского попадаются даже чистильщики обуви. Старая-старая, чудом выжившая айсорка на углу Садовой и улицы Ракова, начистив сапоги командиру, прежде чем взяться за мои сапоги, говорит: «Устала, дай отдохну!» И дышит тяжело-тяжело, и щупает свои, как сухой жгут, тощие руки, и я жду. Потом чистит – дистрофически медленно. И мне стыдно, что такая тень человека через силу трудится над моими сапогами, и больше после этого сапог на улицах я уже не чищу… «Сколько?» – «Пять рублей!..» Баночка гуталина стоит также пять рублей. А на следующий день, когда я прохожу мимо, здесь же вместо старухи я вижу другую айсорку – крошечную худую девочку. Работают, значит, они посменно. Старуха сказала мне, что ее муж умер от голода, а она вот живет, знает, зачем живет!.. «Товарищ военный! Папирос не нужно?» – разворачивая тряпицу, показывает две пачки папирос встречная женщина на Невском. «Не нужно!» И тряпица вновь укрывает пачки. В городе существует разветвленная такса черного рынка: литр водки – полторы тысячи рублей, сто граммов хлеба – сорок рублей, пачка папирос – сто пятьдесят рублей, крошечная лепешка из лебеды – три рубля… Я не заходил на толкучки – их несколько в городе, – видел одну на улице Нахимсона издали: народу толчется множество. Ленинградки разбирают руины дома. Разбомбленных домов с зимы, точнее – с осени, не прибавилось. За исключением нескольких известных– апрельских – налетов, бомбардировок города с воздуха не было. Несколько попыток немецких самолетов прорваться к городу были отбиты. Зенитная оборона города великолепна. Авиация наша также патрулирует постоянно, и в дни моего пребывания в городе я часто видел пять-шесть хлопотливо патрулирующих в небе наших самолетов. Но погоревших за зиму домов, мимо которых тогда попросту не довелось проходить, я теперь видел много. Некоторые поразили меня масштабом разрушений: на углу Разъезжей и Лиговки гигантский махина-дом, разбомбленный со стороны Разъезжей, превратился в колоссальный скелет, занимающий весь квартал. Ни одного перекрытия между этажами, ни одного кусочка дерева! То, что не сгорело, видимо, тщательно, дочиста разобрано на дрова, ни одного хотя бы обугленного косяка, ни вообще следов пожарища, кроме темных пятен над нишами. На Невском гигантские разрушения в двух-трех домах стыдливо прикрываются фальшивой, фанерной, стеной. Она тщательно разрисована, нарисованы окна и подоконники – работают там какие-то художники. Вот где пригодилась работа художников! Лазают по лесам, квадрат за квадратом пристраивают фанерные листы. И мне не совсем понятно, эстетическими ли только соображениями вызывается этот камуфляж, – большая по нынешним временам работа! Сколько одной только зеленой краски! Сколько фанеры!.. Даже занавесочки, даже тени на призрачных стеклах нарисованы!.. Но артиллерийские обстрелы – часты, постоянны, привычны… Впрочем, я ожидал большего, судя по рассказам других. За все дни, проведенные здесь, я только раз попал в зону артиллерийского налета – на Кировском проспекте, когда ехал в трамвае. Снаряды легли впереди, пассажиры торопливо, но довольно спокойно и безразлично вышли. Через несколько минут трамвай отправился дальше. Говорят, в эти дни «фашистский бронепоезд нами разбит», потому методических обстрелов в эти дни не было, были отдельные – минут по пятнадцать – огневые налеты, а их можно слышать, только находясь неподалеку. Впрочем, орудийную стрельбу я слышал несколько раз – и днем и по ночам. Днем заметно: движение пешеходов гуще по южной стороне улиц. Это люди «ученые» рассчитывают: обстрелы-то почти всегда с юга, и если начнут падать снаряды, то будешь защищен домами, под которыми идешь. Впрочем, об этом никто не говорит, это как-то само собой у известного числа людей получается – как выработанная привычка. Домов, поврежденных снарядами или задетых осколками, очень много. Один из золотых куполов «Спаса на крови» пробит снарядом – в нем большая черная зияющая дыра… Когда-нибудь ее заделают, и никто об этой дыре не вспомнит. Только проходя по Фонтанке, я заметил, что совершенно разрушен внутри огромный – со стороны Мойки и Фонтанки – массив Инженерного замка. Но наружная стена цела, издали разрушений можно и не заметить. Там был госпиталь. Погибло много народу. Это было при одном из апрельских воздушных налетов… Очень много побитых домов на Лиговке… И все-таки, все-таки все эти дни меня томил мираж полного благополучия и мира родного города. То ли потому, что небо было благостно-голубым, солнечным и что с неба никакая гадость не сыпалась то ли потому, что после месяцев жизни в лесах и болотах на меня особенно сильно действовала будничная обстановка быта некоторых из посещенных мною ленинградцев – самые их квартиры, чистые, опрятные, приведенные в «довоенный» вид. «Наступление гитлеровских войск на юге, после оставления нами Крыма, началось 28 июня. Вскоре оборона Брянского и Юго-Западного фронтов была прорвана в полосе шириной около трехсот километров, и немцы продвинулись в глубину на сто пятьдесят – сто семьдесят километров… Соединения армейской группы «Вейхс» вышли к Дону и форсировали его западнее Воронежа. Командование Юго-Западного фронта не сумело своевременно организовать оборону по рекам Потудань и Тихая Сосна и прикрыть войска фронта от удара с севера. Ударная группировка 6-й немецкой армии… начала развивать наступление на юг, вдоль правого берега Дона… В связи с выходом группировки врага в район Каменки создалась реальная угроза тылу не только Юго-Западного, но и Южного фронтов… Обстановка для советских войск, действовавших на правом берегу Среднего Дона, все более осложнялась… К исходу 15 июля передовые части 4-й танковой (немецкой. – П. Л.) армии вышли в район Миллерово – Морозовск… Ставка решила отвести войска Южного фронта из Донбасса…»[26] Да, хорошее настроение ленинградцев очень подкошено падением Севастополя, а теперь и Воронежем. Каждый советский человек, каждый патриот этим летом не может не думать о судьбах Родины, не может не болеть душою, узнавая по радио и из газет о ширящемся наступлении немцев на юге, о неудачах, постигших Родину. Но оптимизм и вера в победу не покидают нас. Признаки упадка духа, какие я приметил среди горожан. – явление единичное, для жителей Ленинграда – исключительное, ибо в массе своей ленинградцы по-прежнему сильны духом, оптимистичны, сплочены как всегда. Но с чего же всетаки начались эти единичные нотки неуверенности в судьбе Ленинграда? Кажется, я начинаю понимать это! В чистейшей, прозрачнейшей атмосфере Ленинграда недавно как молния блеснули слова: «К отражению штурма!» На днях – 10 июля – командующий Ленинградским фронтом генерал Л. А. Говоров, выступая перед военными политработниками с анализом состояния и задач обороны Ленинграда, доказывал необходимость укрепления ее новыми резервами, важность организации четкой, мгновенной связи и быстрого, дружного взаимодействия. Л. А. Говоров – не только опытнейший, крупнейший артиллерист, но и талантливый полководец, великолепно проявивший себя при разгроме немцев под Москвой, – вступил в командование Ленфронтом, приехав в Ленинград весною. С конца мая, с начала июня появились тревожные признаки активизации окружающих город гитлеровцев. На Неве были обнаружены немецкие плавающие мины. Десятки вражеских самолетов сбрасывали мины и в фарватер, ведущий из Ленинграда в Кронштадт. Усилились артобстрелы. Стали поступать сведения о подходах резервов врага, в частности танковых и артиллерийских частей в районы Луги, Гатчины, Красного Села. Немецкие войска перебрасывались в Финляндию… Можно было понять: немцы усиливают охват Ленинграда и замышляют вновь на него напасть. Но где, как, какими силами – было неясно, как неясно и до сих пор. Говоров сразу взялся за дело обороны Ленинграда с присущими ему дальновидностью, энергией и уменьем. Он подошел к этому делу как аналитически мыслящий математик, как умный исследователь, ученый. В укрепленном районе сразу резко усилились оборонительные работы. Усилилась тщательная разведка системы артиллерийских позиций противника – батарей, дотов, дзотов – и выявление всех вражеских огневых точек и методов действий немецких артиллеристов. Говоров поставил задачу – не только подавлять вражескую артиллерию, но и, составляя точнейшую номенклатуру и характеристику выявленных целей, методически уничтожать ее. Стремясь истребить население и разрушить город, враг неистовствует. Нет в Ленинграде точки, куда не мог бы в любую минуту упасть тяжелый снаряд. Научно обоснованная, сложнейшая и хитроумнейшая контрбатарейная борьба с артиллерией противника, начатая еще с ранней весны этого года, становится все более действенной в защите города от вражеских обстрелов. Вся тяжелая морская и сухопутная артиллерия фронта и Балтийского флота теперь включена в мгновенно действующую систему этой круглосуточно ведущейся активной борьбы (мне, кстати, необходимо познакомиться с этой системой подробнейше, а для этого побывать в одном из контрбатарейных полков!).[27] К лету уже всем стало ясно и всем известно: очень скоро, быть может на днях, быть может завтра, немцы предпримут последнюю отчаянную попытку взять город штурмом. После падения Севастополя угроза, конечно, усилилась, и высказывания об этом в руководящих военных кругах стали все более определенными. Сегодня я знаю: вчера с докладом на заседании бюро Ленинградского горкома партии выступил А. А. Жданов. Из этого доклада я знаю от работников Политуправления фронта пока только одну фразу: «… Мы можем предполагать, что противник будет пытаться взять город штурмом». И еще – что из миллиона ста тысяч находящихся сейчас в Ленинграде жителей Жданов предложил эвакуировать триста тысяч, чтоб оставшиеся восемьсот превратили Ленинград в строго военный город[28]. Это сказано на бюро горкома. Но это тем самым сказано миллиону сильных духом людей – ленинградцам, чье несломимое мужество испытано. Сказано для того, чтоб они еще больше, чем это делали до сих пор, крепили оборону города, чтоб были готовы при любых обстоятельствах отразить любые попытки врага. Это сказано правдиво и смело – правдивым и смелым людям. Ну а жалкие страхи обывателя? В его сознании это преломится: «Ага, значит, возможность штурма подтверждена?» И страх довершит в его мелком сознании все остальное! Но обывателей у нас ничтожно мало! А миллион ленинградцев воспримет эту весть об угрозе как надо. И монолитный, гневный, уверенный в победе своей Ленинград еще более деловито и энергично займется укреплением обороны. Вчера же, 14 июля, «Ленинградская правда» опубликовала обращение руководства к заготовителям торфа. Всем ясно, что этот вид топлива нужен прежде всего для работы главной городской электростанции, ибо электроэнергия необходима для развития оборонной промышленности. Заводы уже работают с огромным напряжением, ремонтируя и выпуская танки, пулеметы, минометы, винтовки и боеприпасы, которыми нужно до предела насытить каждую дивизию. Логично рассуждающие, оптимистически настроенные ленинградцы понимают, что если Севастополь после героической обороны все-таки пал, то с Ленинградом этого случиться не может: Ленинград не «пятачок», который можно закидать сплошь снарядами, бомбами и сровнять с землей. Ленинград силен и огромным количеством населения, и оружием, и способностью производить для себя многие виды вооружения (конечно, далеко еще не все). Чтобы взять Ленинград, врагу нужно бы бросить на штурм полутора-двухмиллионную армию, а такой армии здесь у него нет и быть не может. И все же каждый понимает серьезность положения. И потому сделано уже много! На улицах круглосуточно растут укрепления. Окна первых и третьих этажей угловых домов на всех существенных перекрестках закладываются кирпичами. В кирпичи вмуровываются деревянные конусы амбразур. Такие амбразуры смотрят глазами будущих своих пулеметов и противотанковых ружей на все стороны света: например, в домах вдоль Кировского проспекта – на юг и на восток; в доме на углу Ординарной и Малого – на запад; в доме на улице Щорса (где квартира отца) на две стороны – на восток вдоль того же Малого проспекта и на север. На днях финны активизировались у Лемболова, но наши их опередили, прошли два километра, были бои. Туда же на север глядятся и амбразуры Дома культуры промкооперации. И если в центральных районах города такие амбразуры возникли еще в немногих домах, то на окраинах, особенно в южной стороне, все без исключения улицы, все вообще дома превращены в сплошные пояса сложнейшей системы оборонительных укреплений. В систему укреплений города включен и сильнейший «оборонительный пояс» – Балтийский флот. Замаскированные пестрыми сетями боевые корабли попрежнему ошвартованы у всех набережных, и попрежнему в городе множество военных моряков. Два ледокола, несколько транспортов высятся над строгими дворцами, над старинными домами между Кировским и Дворцовым мостами у набережной, и эти здания, рядом с кораблями, кажутся маленькими. Дальше за мостом лейтенанта Шмидта – миноносцы, подводные лодки, крейсер «Киров». Я не был там и не видел его, но мне о нем знакомые командирыбалтийцы рассказали: в дни яростных воздушных налетов – в один из трех апрельских дней, когда немцы особенно стремились уничтожить корабли, стоящие на Неве, – в крейсер «Киров» попал тяжелый снаряд, а через минуту в то же место, в надстройки над машинным отделением крейсера, врезалась авиабомба весом в тонну. Разрушения оказались велики, но корпус lt; Кирова» выдержал, надстройки приняли на себя основной удар. Было сто сорок убитых… Отремонтированный в поразительно короткий срок, равно через месяц «Киров» вновь вступил в строй. В ТАССе мне рассказали о действиях на Балтике. В наших руках в настоящее время находятся три острова: Котлин, Лавенсари и часть острова Сескар, на котором был высажен десант; этот остров занят нами пока до половины, па нем идут бои. Десять подводных лодок сумели выйти из Ленинграда в Балтику и хорошо действуют там. Одна или две из этих лодок погибли. Одна вернулась. Остальные продолжают действовать, но о некоторых из них сведений нет. По яростно простреливаемому Морскому каналу даже нескольким надводным судам удалось выйти в Балтику, – погиб в канале только один транспорт. Сообщение с Кронштадтом производится главным образом из Лисьего Носа, где ныне морская база. Ораниенбаум и весь его «большой пятачок» попрежнему в наших руках; положение на этом участке с осени неизменно. Вот, кажется, и все мне известное о том, что происходило и происходит в дни июля вокруг Ленинграда… … А сколько все-таки военного люда видно на улицах Ленинграда! Всегда можно отличить боевого командира и красноармейца, приехавшего в Ленинград только по служебным делам или на отдых, или только что выпущенного из госпиталя. Это люди, на которых отпечаток фронта, они ничуть не вылощены, они порою ободраны и грязны, они скромны, и они всегда торопятся… На них смотрят с любовью, им уступают места в очередях, к ним внимательны… Те, кто проливают кровь, не кричат о своих подвигах, не любят рассказывать всем и всякому о своих боевых делах, малоразговорчивы: фронтовики – стыдливы… Будь я командующим, я издал бы приказ: лишних писарей, интендантов, парикмахеров, половину штабистов, всех, кто в армейских тылах, – на передовые, на линию огня, в атаку! Впрочем… Я ведь тоже человек, поддающийся настроениям!.. За два прошедших дня побывал в горкоме партии у Маханова и Шумилова. Сидючи в горкоме партии (ныне переведенном, в целях рассредоточения, из Смольного в Деловой клуб), в момент встречи с Махановым попал под сильный артиллерийский обстрел. Снаряды ложились на Конюшенной, против ДЛТ[29], а два из них разорвались где-то совсем поблизости. Секретарши чуть заметно занервничали, но Маханов, вошедший в ту минуту в свой кабинет и пригласивший меня за собой, не обратил на обстрел абсолютно никакого внимания. Вот три основных положения, высказанные мне Махановым, как «руководящее указание» для всех политработников и военных корреспондентов (я их записал дословно): «… Первое. У нас слишком часто и много, слишком фетишистски повторяют в печати неправильно выдернутые и неправильно понимаемые слова о том, что мы победим в 1942 году, разобьем фашистов. Такая трактовка дает возможность некоторым не работать, а отсиживаться; кто-то победит, до конца года осталось столько-то месяцев, – значит, я могу притаиться, увильнуть от опасности на эти месяцы и – уцелею. Надо не бессмысленно повторять это, а помнить, что это не фраза. Значит, надо акцентировать не на том, что «победа будет в 1942-м», а на том, что и как должен делать каждый, чтобы этот приказ был выполнен. Второе. Враг не оставил мысли о взятии Ленинграда. Он готовит штурм. Штурм может начаться каждый день. У нас вполне достаточно оружия, чтобы отразить врага. Задача агитации и пропаганды состоит теперь в том, чтобы воспитывать дух людей, воспитывать в них стойкость, мужество, чтоб они не бросили оружия, не побежали в трудный момент. В Ленинграде много войск из пополнения, не ленинградцев, людей, не знающих Ленинграда. Надо воспитывать в них любовь к Ленинграду. Тема Ленинграда везде должна выступать на первое место. Третье. Надо воспитывать чувство мести. Надо чтобы любая статья, любая заметка призывала к мести. Это – Директива правительства. Это – директива с самого верха!..» Формулировка, высказанная мне Махановым, заставила меня крепко задуматься. Она объяснила мне многое в тех «июльских» настроениях некоторых людей, какие я наблюдал в городе. Особенно – первый пункт этой формулировки: слова о «фетишистском понимании», о «разгроме немцев в 1942 году…» «Приказ о разгроме в 1942 году» или обещание, что «враг будет разгромлен именно в 1942 году»? То обещание, которое армия приняла как непреложную истину в начале мая этого года! Да, события на фронтах Отечественной войны происходят явно никем не предвиденные! Приказ… Не много времени осталось, чтобы его выполнить! Во всяком случае, сейчас везде в газетах все три положения этой формулировки выступают уже на первый план, стали центральным стержнем пропаганды и агитации… А мне, в частности, велено поинтересоваться ладожскими перевозками – эвакуацией ленинградцев и обеспечением снабжения Ленинграда. Дать об этом серию корреспонденции. Это сейчас важнее, чем сообщать о боевых эпизодах действий 8-й армии, куда я еду опять… Оформил командировку и другие документы. Плывем, медленно рассекая темные воды Ладоги. Стучит автомобильный двигатель нашего катера – «плашкоута No 12». В 22 часа 15 минут я сошел с поезда на станции «44-й км». В 22. 30 погрузился в машину с эвакуируемыми. Прямо на пристань, и вот через пятнадцать минут сижу на палубе, на корме; катер за катером, груженные полностью, отходят. Все организовано хорошо; но те эвакуируемые, с которыми я ехал в машине, сидели на станции «44-й км» в поезде с 15 июля: погода была штормовая, катера не шли. Эвакуируемых кормили обедом раз в сутки, выдавали по пятьсот граммов хлеба. Мой катер принимает груз и пассажиров уже с шестой машины. В 23. 00 отвалили. На борту катера я насчитал пятьдесят четыре пассажира, в том числе детей, и шесть человек команды – пять краснофлотцев и одна женщина-матрос, одетых в венцерады и клеенчатые брюки. Вещи переполняют трюм, пассажиры теснятся на вещах и на палубе. Смеркается. Впереди небо очистилось от облаков. Справа – густая облачность. Сзади, слева по корме – маяк Осиновец, мы садились па пристани южное его в полукилометре. Посадкой распоряжался капитан-лейтенант с четырьмя золотыми нарукавными полосками. Краснофлотцы помогали пассажирам грузить вещи. Вот и порт на восточном берегу Ладоги. Подошли к пирсу No 5. Впереди – мотовоз и вагоны. В них грузят раненых – носилки на вагонетках. Раненые сидят и лежат. Окрик с пирса: Не швартуйте сюда! Идите на третью пристань! У меня коробки скоростей не работают, куда я пойду? Идите на третью пристань, или на гауптвахту пойдете! Переходим к другому пирсу, швартуемся. На пирсе сотни людей, высадившихся до нас. Гигантские груды вещей… |
||||||
|