"Дела давно минувших дней (Киевская Русь в романах Павла Загребельного)" - читать интересную книгу автора (Оскоцкий Валентин)Оскоцкий ВалентинДела давно минувших дней (Киевская Русь в романах Павла Загребельного)Валентин ОСКОЦКИЙ ДЕЛА ДАВНО МИНУВШИХ ДНЕЙ (Киевская Русь в романах Павла Загребельного) Вступительная статья Обобщая идейно-эстетический опыт первых исторических повествований в советской литературе, М. Горький рассматривал его как принципиально новаторский, не имевший ранее прецедентов. "Подлинный и высокохудожественный исторический роман", считал он, создан советскими писателями и значителен тем, что представил "поучительные, искусно написанные картины прошлого", предпринял его "решительную переоценку". "Я не знаю в прошлом десятилетия, которое вызвало бы к жизни столько ценных книг. Повторяю еще раз: создан исторический роман, какого не было в литературе дореволюционной, и молодые наши художники получили хорошие образцы, на которых можно учиться писать о прошлом..."* - говорилось в статье "О литературе", датированной 1930 годом. Последующие десятилетия подтвердили своевременность и прозорливость высказанных М. Горьким оценок, добавили к высоко чтимым им именам Ольги Форш, Юрия Тынянова, Алексея Чапыгина, Георгия Шторма, Алексея Толстого имена многих других разнонациональных художников, чей творческий вклад в создание и развитие исторического романа особенно весом. Среди них немало имен писателей-современников, потому что интенсивное обновление и обогащение исторического романа не прервалось и в наши дни. Напротив, для большинства братских литератур народов СССР оно стало сегодня типологически общей закономерностью художественнных исканий. _______________ * М. Г о р ь к и й. Собр. соч. в тридцати томах, т. 25, М., Гослитиздат, 1953, с. 254. На магистрали их - творчество ведущего украинского прозаика Павла Загребельного. За три десятка лет напряженной и плодотворной работы в литературе он написал 17 романов, из них пять - исторических. Появившиеся одни за другим "Диво" (1968), "Первомост" (1972), "Смерть в Киеве" (1973), "Евпраксия" (1975) составили своеобразную тетралогию о далекой эпохе Киевской Руси, а последний роман "Роксолана" ведет нас в более поздний период истории, насыщенный трагедиями кровавых турецких нашествий на Украину. Во всем своем творчестве Павло Загребельный выступает художником, который наделен обостренным чувством современности, чуткой восприимчивостью к ее духовным запросам, социальным, политическим, идеологическим, нравственным проблемам. Не представляет в этом отношении исключения и тетралогия о Киевской Руси. На ее остро современное звучание, внутреннюю перекличку прошлого с настоящим в идеях и образах повествования писатель указывает самой композицией первого романа "Диво", действие которого развивается в трех временных плоскостях: княжение Ярослава Мудрого, Великая Отечественная война, наши дни. Как ни неожиданно такое сопряжение разных эпох, оно имеет в романе, да и в тетралогии в целом, глубокий художественный и актуальный идеологический смысл. Не только о национальных святынях, разграбленных в войну "учеными" в эсэсовских мундирах, идет здесь речь, но о защите самобытных истоков государственности и культуры Киевской Руси - древней колыбели восточного славянства. Есть от кого защищать их! Концепции А. Л. Шлецера, активно пропагандировавшего норманскую теорию происхождения древнерусского государства и в соответствии с нею видевшего Древнюю Русь "ужасно дикой и пустой"*, не остались в прошлом, хотя спор вокруг них, начатый еще Ломоносовым, продолжался в исторической науке более ста лет. Теоретики реакционного толка в своей националистической пропаганде охотно возрождают эти концепции и сегодня. _______________ * Б. Д. Г р е к о в. Киевская Русь. М., Госполитиздат, 1953, с. 376. Актуальная идеологическая направленность романа "Диво", отчетливо проявившись в его внешнем композиционном построении, определила и внутреннюю логику сюжета, пронизала самый образный строй повествования. Она в принципиальном, подчас полемически подчеркнутом отказе писателя от какой бы то ни было идеализации исторических персонажей. В последовательном утверждении героев из народа подлинными творцами истории, создателями ее непреходящих культурных ценностей. В подтекстовой перекличке современных раздумий об искусстве и творчестве, их высоком общественном назначении, незамутненных народных истоках и возвышенных патриотических устремлениях с теми драматическими коллизиями, которые на материале прошлого раскрывают величие таланта и мастерства, обязанных своей жизнестойкостью неисчерпаемым творческим силам народа. "Ибо что такое искусство? Это могучий голос народа, звучащий из уст избранных умельцев. Я - сопелка в устах моего народа, и только ему подвластны песни, которые прозвучат, родившись во мне. А меня - нет..." Так думает о себе, о собственной своей судьбе - неотъемлемом звене в цепи судеб народных безвестный строитель Киевской Софии, самобытный художник и зодчий, легендарный образ которого психологически убедительно создан силой писательской фантазии. Не потому ли и возведенная им "тысячелетняя святыня славянского мира" становится в романе боевым рубежом нестихающей битвы? Вооруженной битвы с фашизмом в годы Великой Отечественной воины, современной борьбы идей, накал которой открывает одному из героев, как нужна людям его профессия историка древнего искусства, как необходима она всем - "не только отдельным любителям старины". Ученые свидетельствуют, что уже в тот начальный период русской истории, когда утверждались "освященные христианской церковью нравственные и моральные устои феодализма", рождались и "зачатки того житейского критицизма, который всегда был живым родником народного свободомыслия"*. В главном, существенном этот научный взгляд совпадает со взглядом художественным, отвечает тем идейно-нравственным позициям писателя-современника, из которых исходит Павло Загребельный, выводя зодчего Сивоока носителем народного протеста. Социального и нравственного протеста против несвободы и бездуховности жизни, жестокости века и цинизма власти, воплотившей эту жестокость. Против лицемерия и ханжества религии, освятившей преступное насилие над человеком, житейской неприкаянности "людей без значения", которым многомудрый князь Ярослав отвел роль слепых исполнителей своей державной воли. _______________ * Н. Е. Н о с о в. О книге и ее авторе. В кн.: Б. А. Р о м а н о в. Люди и нравы Древней Руси. Историко-бытовые очерки XI - XII вв. М. - Л., "Наука", 1966, с. 3. Превыше всего дорожа конкретно-историческим содержанием и социально-классовой направленностью художественной мысли, Павло Загребельный, не без внутренней, видимо, полемики с односторонней тенденцией идеализации древнерусской старины, проявившейся в ряде как давних, так и недавних произведений, счел необходимым особо указать на характер своего творческого поиска в истории, взяв эпиграфом к роману "Первомост" известные ленинские слова: "Землевладельцы кабалили смердов еще во времена "Русской правды"*. Этим конкретным историзмом, точностью классовых критериев, четкостью социальных ориентиров и следует выверять художественную концепцию личности и народа, народа и истории, развитую в тетралогии. Мысль писателя о народе как творце истории присутствует в ней не декларативно. Воплощаясь в материи образа, она последовательно направляет логику сюжета, развитие характеров, диктует нравственные оценки реальных и вымышленных героев. Даже признанную за ним честь создателя Софии писатель отнимает у Ярослава. "Заложи же Ярослав град великий, у него же града суть врата златые, заложи же и церковь святые Софии" - эти хрестоматийные, не однажды повторенные в романе строки Ярослав сам диктует своему летописцу. И повелевает при этом уничтожить пергамент с именем зодчего Сивоока, который убит при его княжеском попустительстве... Равным образом и "мужа многоумного" Владимира Мономаха романист лишает славы строителя первого на Руси моста, хотя на него прямо указывает та единственная строка Ипатьевской летописи - "того же лета (6628) устроил мост через Днепр Владимир", - от которой отталкивается повествование в романе "Первомост". Скупое свидетельство летописца высекает всего лишь первую искру. Оно только толчок к самостоятельному движению художественной мысли, начальный импульс к интенсивной работе творческого воображения, обостренного потребностью разглядеть в дали минувших веков живые лица "тех загадочно-безымянных предков", которые "воздвигли Первомост через Днепр возле Киева не столько во славу свою и княжью (записанную на пергаментах), сколько во славу земли своей". Летопись умолчала о них. "И не найдем мы нигде имен людей, которые пришли на берег днепровский" как первые мостотворцы... _______________ * В. И. Л е н и н. Полн. собр. соч., т. 3, с. 199. В последовательном, убежденном утверждении народа подлинным творцом истории и состоит созвучный нашей современности внутренний пафос романов Павла Загребельного. В их идейно-нравственном полифонизме мотив суда над историей всегда органичен: суд этот вершит сам народ. Идеями и образами созданных им шедевров искусства - в романе "Диво". Неувядаемой в веках героикой ратного подвига - "Первомост". Высотой своей трудовой морали, питающей нравственную стойкость человека, его представления о добре и зле в мире - "Смерть в Киеве". И неистребимой, поэтически трепетной красотой патриотического чувства родной земли - в романе "Евпраксия". Рассмотрим, однако, эти романы не в очередности их появления, а в хронологической последовательности времени действия, сюжетов, заданных народной историей. И вслед за "Дивом" назовем, следовательно, не "Первомост", а "Евпраксию". Принципиальный спор с летописными оценками давних событий развернут в этом романе в широкую полемику, имеющую целью обосновать современное прочтение древних источников, объективное переистолкование зафиксированных в них человеческих судеб. Трагической судьбе Евпраксии, внучки Ярослава Мудрого, летописец посвятил всего несколько строк: сообщил о том, что великий князь Всеволод Ярославич выдал малолетнюю дочь за саксонского маркграфа, и привел год ее смерти, последовавшей по возвращении на родину. Все, что происходило между обеими датами, и составило содержание романа, домыслено романистом на основании других, нелетописных источников, в частности, западноевропейских хроник. Но и они восприняты по преимуществу критически, на что указывает нередко встречающаяся ирония над верноподданными современниками германского императора, не умевшими отделять историю от легенды, а иной раз сознательно менявшими их местами. Наиболее легкий путь для романиста, - размышлял однажды Павло Загребельный, - беллетризация исторических сведений. И признавался, что самого его всегда влечет "путь иной, трудный... путь переосмысления фактов и событий, иногда канонизированных в трудах историков и писателей". Не потому ли так остросюжетны его романы, что в каждом из них он "пытался воссоздать не только быт, обстановку, политическую и нравственную атмосферу того времени, но и психологию наших предшественников"? "Я сторонник литературы сюжетной, - подчеркивал писатель, - ибо сюжет - это не просто занимательность. Сюжет - это характеры людей и композиция, а композиция (особенно в романе) - это, в свою очередь, если хотите, элемент не просто формальный, а мировоззренческий"*. И концептуальный - добавим к сказанному. _______________ * "Вопросы литературы", 1974, № 1, с. 220. Ведущая идейно-философская, нравственно-этическая концепция романа "Евпраксия" опирается на поэтизацию заветного, сокровенного чувства родины, которое наделяет человека "каким-то тайным запасом душевных сил". Вот почему и противостоит героиня романа Изяславу Ярославичу, зловещую фигуру которого Павло Загребельный воскрешает в начале повествования. Это он, князь-изгой, "бегал... по Европе, торгуя родной землей, которую продавал и польскому королю, и германскому императору, и папе римскому Григорию единственно ради возвращения на киевский стол. Какой угодно ценой, какими угодно унижениями собственными и всего народа своего - лишь бы вернуться!". Не в пример ему Евпраксия, имея множество случаев облегчить свою участь отступничеством, не делает этого. "Мягкое небо ее детства", с которым разлучена она волею обстоятельств, символически простирается над нею на всем тернистом пути. У Николая Тихонова есть прекрасные строки об Анне Ярославне, которая далеко от дома, в неведомом Париже вспоминает златоглавый Киев: Неуютно, холодно и голо, Серых крыш унылая гряда. Что тебя с красой твоей веселой, Ярославна, привело сюда? . . . . . . . . . . . . . . . . Может, эти улицы кривые Лишь затем сожгли твою мечту, Чтоб узнала Франция впервые Всей души славянской красоту! Этим строкам поэта созвучны многие страницы романа Павла Загребельного, открывшего нам трагедию женщины, которая и в печали своей оставалась мужественной, сильной и стойкой. И потому преломила в себе существенные черты и качества народного характера, преемственно наследуемого от поколения к поколению. Раскрывая эту историческую преемственность, "связь времен" в романе "Смерть в Киеве", писатель включает в повествование немало публицистических отступлений, содержащих прямой спор с феодально-буржуазной и буржуазно-националистической - от В. Татищева до М. Грушевского - историографией, не видевшей в "битвах удельных междоусобиц, которые гремели в нашей истории", ничего значительного для мысли философа и кисти живописца. Сам он черпает в них не просто острые драматические ситуации, как, скажем, убийство в Киеве (1147 г.) князя Игоря Ольговича, которые кладет в основу сюжетной интриги, динамичной и занимательной. Главное, что привлекает его аналитическое внимание, - проявления самобытных характеров людей, участвующих в драмах истории, сложное сплетение их различных, противоречивых, часто несовместимых позиций, устремлений, интересов, перепроверяемых моралью народа, его социальными и нравственными идеалами. В конечном счете голос народа решает и исход полувековой борьбы Юрия Долгорукого за великокняжеский стол. Чтобы услышать, понять этот неискаженный голос, "от двора к двору, все дальше и дальше от Киевской Горы, ближе к бедности, к убогости" упрямо идет лекарь Дулеб, бескорыстный рыцарь правды и истины. Боярская Гора и "затопленный водою, занесенный песками, голодный, ободранный, обнищавший, но независимый" Подол, противостоят в романе как два социальных полюса. "Гора была равнодушной к тому, что творилось там, внизу, в глубинах, где в скользской грязи теснилась беднота, поставленная лицом к лицу супротив стихии, незащищенная, привычная к жертвам. Чем больше страданий обрушивалось на нее, тем спокойнее чувствовала себя Гора, тем увереннее держала себя..." И чем глубже была эта пропасть между аристократической верхушкой и демократическими низами, тем дальше сословная мысль отрывалась от мысли народной. Воплощение мысли сословной - Изяслав Мстиславович, на всем долгом пути от Киева до Ростово-Суздальской земли оставивший свой кровавый, разбойничий след - "сожженные... города и разграбленные княжескими дружинами села". Иное дело - Юрий Долгорукий, опечаленный болью земли, которую "терзает... и будет терзать" его противник. Вступив в междоусобную борьбу с ним, он полон решимости "объединить землю, так бессмысленно разъединенную, завершить начатое дедами и прадедами, довести до конца, ибо получилось почему-то так, что люди живут в том же самом доме, а в мыслях они разъединены и отделены друг от друга". Он силен этой мыслью народной, которая поддерживает его и в ратном деле, и в мирных трудах, укрепляет в заповедях, оставленных Владимиром Мономахом: "власть княжескую нужно врезать в самом сердце земли городами, крепостями, дорогами, мостами, волоками". Читателя, помнящего о том, что в предыдущих своих романах Павло Загребельный не "пощадил" ни Ярослава Мудрого, ни Владимира Мономаха, может удивить это настоичивое стремление представить Юрия Долгорукого печальником и радетелем русской земли. Удивление возрастет еще больше, когда он дойдет до публицистического отступления-спора с традиционными летописными оценками князя: "Летописцы нарисуют нам его совсем не таким, каким он был на самом деле, чтобы выставить этого князя даже внешне непохожим на других, отказать ему в благородстве, в обыкновенной человеческой привлекательности. Не напишут, что он был высокого роста, а найдут слова уклончивые: "Был он великоват". Не заметят его юношеской гибкости, которую он сохранил до преклонного возраста, а напишут: "Толст", - потому что чаще всего люди видели его на морозах, среди заснеженных просторов Залесского края, в кожухах, в боевом снаряжении... Не простят того, что он пренебрегал боярством и воеводами, не простят того, что он любил трапезовать с простыми отроками, не простят ему ни песен с простым людом, ни его размышлений, на которые не приглашались бояре, зато допускался туда каждый, кто имел разум и способности, - за все это Долгорукий будет иметь отместку..." Что это: нескрываемое любование героем, отказ от диалектического взгляда на его место и роль в истории, преклонение перед сильной, исключительной личностью? Поспешно было бы заключить так, хотя, отметим, в романе действительно есть отдельные эпизоды и сцены, допускающие вневременную идеализацию князя, представляющие его народолюбцем и миротворцем, который становится даже жертвой своего простодушия и доверчивости. Однако в целом они, как и некоторый публицистический "пережим" авторских отступлений, вроде приведенного, все-таки чужеродны в образном строе повествования, опирающегося, как и другие романы Павла Загребельного, на точные конкретно-исторические критерии и социально-классовые оценки. Как правило, последовательно соблюдая их, писатель не нарушает правды характеров и обстоятельств: понимание героями романа своего сложного времени исторически отвечает уровню их социального сознания. Юрий Долгорукий чаще всего увиден в романе глазами Дулеба, а его нравственные оценки не всегда принадлежат самому писателю. Отсюда нередкие поправки к ним, которые высказывают в романе и плавильщик Кричко, упрекая Дулеба, что тот "заблудился" между сильными мира сего, и даже верный Иваница, вступающий в спор со старшим другом. "...Ты, человек, который помогает людям в их страданиях. Теперь же сам прославляешь страдания", замечает он в ответ Дулебу, не соглашаясь, что "дела державные часто требуют от человека жертв". Да, лекарь Дулеб, продолжая у Павла Загребельного галерею героев из народа, открытую в "Диве" зодчим Сивооком, более других выражает в романе народную точку зрения, но она не возвышается над эпохой, а принадлежит ей и рождена ее условиями. Условия же эти если и оставляют человеку возможность свободного выбора, то лишь такую, о которой говорит Дулеб: "Выбирать князей - это тоже добрая воля... Не они нас выбирают, мы их. Вот где свободный человек..." Свобода, конечно же, относительная - это тонко подмечает тот же Иваница, ссылаясь на свой небольшой, но уже достаточно горький житейский опыт: "Когда-то я был просто Нваница и не знал никаких хлопот, теперь стал тем, кого могут убить. Хотят убить. Ищут для этого, ловят. А за что? Во имя задуманного князем Долгоруким? С этой стороны князь, с другой стороны еще один князь. Иваница между ними. Один князь может убить Иваницу во имя другого князя. Но не во имя самого Иваницы, получается. Был ли кто-нибудь среди людей, кто просто защищал свое собственное имя, Дулеб? И чтобы убивали его за то, что он есть он, а не чей-нибудь прислужник, посланец, лазутчик, сторонник?" Он прав, говоря так. Но согласимся, что правота эта несколько опережает реальный уровень социального сознания эпохи и потому кажется воспаряющей над грешной землей. Дулеб же прочно стоит на земле, трезво и здраво судит о своем времени и в меру этого понимания, в пределах отпущенной ему "свободы" совершает свой выбор. Не удивительно, если олицетворяемая им мысль народная склоняется на сторону Долгорукого, окружает его ореолом "правды и благородства", на которых "должно стоять" государство. Ведь и сам Юрий Долгорукий, и его сын Андрей Боголюбский остались в истории устроителями Ростово-Суздальской земли, основателями доброго десятка городов, "самыми усердными храмоздателями". Что же до Изясласа, его след в истории - слова, которым суждено было стать своего рода формулой эпохи феодального распада и усобиц: "Не место идет к голове, а голова к месту"*. Так говорил он, возводя в закон право насилия и отвергая тем самым завещанную Мономахом традицию наследования великокняжеского стола по старшинству. _______________ * В. О. К л ю ч е в с к и й. Соч. в восьми томах, т. I, М., Госполитиздат, 1956, с. 288, 187. Не забудем и другое. Резко обнажая противостояние Изяслава и Юрия и признавая в последнем прогрессивного деятеля, Павло Загребельный на материале истории ведет наступательный спор с современной идеологией буржуазного национализма. Противоборства Изяслава и Юрия не раз касался в своих работах М. Грушевский, вновь и вновь к нему возвращаются сегодня и зарубежные украинские историки, в том числе и из националистического лагеря. Очернение ими Долгорукого и апология Изяславу, который объявляется князем-страдальцем, достойным увековечивания в памятнике, не имеют ничего общего с объективным научным исследованием. И то и другое служит политическим целям антисоветской пропаганды, направленной против нерушимого братства русского и украинского народов. Тем убежденней защита писателем своего героя - основателя Москвы и великого князя киевского Юрия Долгорукого, которого он называет одним из лучших умов прошлого, объективно выразивших "народное стремление к единству нашей земли". Это ли не урок истории, пренебрегать которой, заметил Павло Загребельный в авторском предисловии к первому украинскому изданию романа, "все равно, что, перейдя через реку, разрушать за собою мост"? Как размышлял писатель, "жизнь народа не может быть одномерной, она неминуемо вмещает в себя три временные плоскости: прошлое, настоящее, будущее. Высокой поучительности истории никто не может отрицать"... Несомненно: ярче и полнее всего эта "поучительность истории" проявляется во времена крутых переломов, подобных тому, о которых повествует роман "Первомост". Жизненные пути его героев обрываются в ту смутную для Руси пору, когда великие "горе и печаль обрушились на русскую землю, плач и стон стоял повсеместно по убитым и уничтоженным воинам". То "темная монголо-татарская сила... надвигалась неотвратимо, будто Страшный суд". И казалось, словно "сама Русская земля плачет над сынами своими, над детьми, над городами и селениями". Верный своему остро социальному видению далекой эпохи, писатель и сюжетными коллизиями повествования, и публицистическими монологами от автора раскрывает сложную, противоречивую картину общественных отношений на Руси, неразрешимость которых ускорила национальную трагедию. Даже в канун ее "не было между князьями ни мира, ни согласия, брат шел на брата, сын выступал против отца, усобицы разъединяли, разрывали землю"... Сословному эгоизму княжеской власти, феодальной и духовной знати, предрекающему их предательское смирение перед ордынским игом, противостоят в романе бескорыстное самоотвержение и природный, как жизнь, патриотизм народных низов. Потому, не забывает подчеркнуть писатель, даже в гордом ответе русских князей татарским ханам - "Когда сорвете с коней своих копыта, тогда и мы сроем валы городов наших", - прозвучал вовсе "не их голос, а голос всего народа". Этот могучий голос свободолюбивого народа преследует завоевателей. Они слышат его всюду - не только в лютой сечи у стен русских городов (таковы едва ли не самые сильные в романе картины семинедельной осады татарами Козельска), не только на поле жестокой брани, которым стала вся русская земля, где "никто и никогда ничего не отдавал добровольно", где "воины бились отважно, яростно, бесстрашно, даже без надежды на победу". Хан Батый, этот "литой медный истукан", прав по-своему, когда в недоступной его пониманию подлинной мудрости книжных строк слепым инстинктом варвара угадывает непрочность одержанных побед. Недаром повелевает он "уничтожить" все русские книги, которые тупому его невежеству представляются "порождением слабости", а не силы. Той неизбывной созидательной, творческой силы народа, которая отчаянно торжествует даже в трагическом финале романа. Предвидя скорое предательство правителя-Воеводы, "мостишане" решаются сжечь свой мост, "уничтожить, превратить его в дым и в пепел, дабы не достался он кровожадным насильникам, врагам смертельным и беспощадным". Как сам народ велик и бессмертен его патриотический подвиг, трудовой и творческий гений. Эта высокая мысль о величии и бессмертии народа-творца направляет финал романа, выливается в мощный пафос жизнеутверждения, выражающий социальный оптимизм современной концепции истории, которую отстаивает Павло Загребельный в своих повествованиях о "делах давно минувших дней"... |
|
|