"А где же третий? (Третий полицейский)" - читать интересную книгу автора (О`Брайен Флэнн)

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Девять часов спустя я, стараясь производить как можно меньше шума, выскользнул из дома Мэтерса и направился к большой дороге. Небеса окрасились в цвета раннего утра, рассвет, заражая собою все более обширные пространства небесной тверди, быстро проникал повсюду. Птицы небесные, хотя уже и проснулись, пока еще лениво перепархивали с ветки на ветку огромных царственных деревьев, листву которых мягко теребил первый утренний ветерок. Настроение у меня было отличное, я горел желанием пережить какое-нибудь захватывающее приключение. Да, я не знал, как меня зовут, я не знал откуда я явился, но зато я знал, что черный ящичек уже практически у меня в руках. Полицейские скажут мне, где он находится. Даже по самой осторожной оценке в нем должно находиться ценных бумаг на сумму не менее десяти тысяч фунтов стерлингов! Причем таких бумаг, которые очень легко и охотно обмениваются на наличные. Я шел быстрым, бодрым шагом, чувствуя себя почти счастливым.

Узкая, старая, белесая, твердая под ногой дорога была исполосована тенями, словно шрамами. В легкой дымке раннего утра дорога бежала на запад, ловко проскальзывая меж холмов, наведываясь в городки и деревушки, иные из которых располагались совсем в стороне. Наверное, эта дорога была одной из самых древних в мире. Трудно было бы вообразить времена, когда ее еще не существовало, до того ладно располагались вдоль нее и деревья, и высокие холмы, и открытые пространства торфяников, расставленные искусной рукой самым восхитительным образом. И если бы не эта дорога, с которой можно наслаждаться открывающимися пейзажами, то никакого толку от всех этих красот и не было бы.


Де Селби пишет много интересного о дорогах[7]. Дороги, считает он, являются наидревнейшими творениями рук человеческих, на много сотен лет более древними, чем какие бы то ни было каменные сооружения, воздвигнутые человеком, которые, как вехи, отмечают его путь в истории. Тяжелая поступь времени, пишет де Селби, растаптывает и сглаживает все, однако дороги, крепкой сетью опутавшие весь мир, под его безжалостной стопой становятся лишь тверже, лучше и долговечнее.

Как бы между прочим де Селби упоминает об «искусстве чтения дорог», поразительно высоко развитом у древних кельтов. В древние времена, рассказывает де Селби, кельтские мудрецы могли с величайшей точностью установить, сколько людей прошло по дороге предыдущей ночью, даже если двигалось целое войско, не говоря уже о небольшом отряде. От их испытующего и все познающего взора ничего не могло укрыться, и по состоянию следов и по их особенностям определялось не просто количество пеших и конных, но и то, какое вооружение имелось у врагов, большие или малые щиты они несли, длинные или короткие копья были у них в руках. Выяснив все это, кельтские мудрецы могли точно сказать, сколько воинов и с каким вооружением нужно отрядить, чтобы наверняка уничтожить врагов. В другом месте[8] де Селби отмечает, что у хорошей дороги всегда есть, так сказать, свое собственное лицо, свой характер, своя судьба; дорога самой своей сутью дает скрытый намек на то, что она куда-то ведет, будь-то на запад или на восток, уходит, но не возвращается.

Такая дорога, говорит де Селби, доставляет путешественнику истинное удовольствие; дорога услаждает взор, каждый ее поворот открывает новый вид, она позволяет двигаться с такой легкостью, словно ты постоянно скатываешься по мягкому уклону вниз. Но если путешествуешь по направлению на восток по дороге, ведущей на запад, то будешь постоянно поражаться неизменной унылости открывающихся видов и великому количеству подъемов, встающих на пути с единственной целью – утомить путешественника и перетрудить и так уже натруженные ноги. Если дорога, дружески расположенная к путешественнику, приведет его в незнакомый город с запутанной сетью кривых улочек, тогда, несмотря на то, что из города ведет множество других дорог и все – к совершенно незнакомым местам, добрая дорога, благоговеющая к нашему путешественнику, тут же отыщется – ибо обладает особыми приметами, позволяющими узнать ее среди любого количества других дорог, – и уверенно выведет на верный путь.


Я шел размеренным и неспешным шагом, думая передней частью мозга, задней же его частью восхищаясь удивительными и обильными красотами, которые открывались мне в то раннее утро на каждом шагу. Воздух был чист, густ, бодрил и опьянял как вино. Мощное присутствие этого бальзама ощущалось во всем – потоки воздуха весело играли зелеными листьями дерев и высокими стеблями травы, без устали выстраивали и перестраивали облака в небе, обвеивали большие валуны, четче выделяя их очертания и тем самым сообщая им некое дополнительное достоинство, и наполняли жизнью все в этом мире. Солнце, оставив далеко позади то место, где оно ранее пряталось, и круто вскарабкавшись на большую высоту, но еще не достигнув высшей точки своего движения по небу, щедро и благодатно изливало на мир потоки чарующего света и трепетные волны тепла, обещавшие жару.

Идя вдоль низкого забора, окружавшего поле, я набрел на калитку и уселся на приступке, чтобы немного передохнуть. В то утро ко мне в голову непонятно откуда забредали всякие удивительные мысли, и, просидев у калитки совсем недолго, я оказался ввергнутым ими в огромное удивление. Особенно меня удивило то, что я вспомнил, кто я такой есть в смысле того, чем занимаюсь, где живу, вспомнил своих знакомых, но, к великому сожалению, не вспомнил ни своего имени, ни фамилии. Вспомнил я и человека по имени Джон Дивни, вспомнил и то, как мы жили под одной крышей, кого и как ждали зимой у дороги, стоя под деревьями, с которых капало. Это зимнее воспоминание подвело меня к мысли о странности того обстоятельства, что вот теперь я сижу прекрасным утром у дороги в окружении буйной и благодатной зелени, и ничего зимнего в природе уже нет. Не только в открывающихся мне видах не было ничего зимнего, но и поля, и леса, и холмы, окружавшие меня, выглядели совершенно незнакомыми. Действительно, странно все как-то – вот вчера утром я вышел из дому, далеко вроде бы не забирался, а значит, нахожусь от своего дома всего в нескольких часах ходьбы, а тем не менее похоже, что я забрел в места, которые никогда раньше не видел и о которых даже никогда ничего не слышал. Как так могло получиться, оставалось мне совершенно непонятным, ибо, хотя жизнь моя проходила в основном за чтением книг и в прочих ученых занятиях, я, невзирая на свою деревянную ногу, исходил во время прогулок все дороги в окрестностях своего дома, и мне казалось, что я прекрасно представляю себе, куда эти дороги ведут. Незнакомость того, что меня окружало, была какой-то особенной, и чувство, которое она вызывала, начисто отличалось от того чувства, которое возникает, когда попадаешь в незнакомые места, ранее никогда не посещавшиеся. Все вокруг меня казалось слишком уж приятным для глаз, слишком совершенным, слишком утонченно сработанным. Все, что видел глаз, имело совершенно ясные и законченные очертания – никакой размытости ни в чем, никакой слитности или нечеткости. Краски полей и торфяников пленяли своей нежностью, а зеленость всей зелени иначе как божественной не назовешь. Деревья расставлены столь заботливо и искусно, что даже у человека с самым придирчивым взглядом их расположение и общий вид вызвали бы искренний восторг. Все пять чувств ублажались и с большой охотой и даже с восторгом выполняли то, что им положено выполнять. Несказанное, острейшее удовольствие доставлялось уже одним простым вдыханием воздуха-бальзама. Я находился в местности, несомненно мне незнакомой, но, несмотря на удивление и недоумение, которые теребили и смущали мой ум, чувствовал себя отменно, пребывал в наипрекраснейшем расположении духа и предвкушал скорейшее завершение своего дела. Я не сомневался, что ценное содержимое черной шкатулки, местонахождение которой мне вскорости откроют, обеспечит мне безбедную жизнь в своем собственном доме, а потом, когда тихая моя жизнь войдет в свою колею, я всегда смогу, когда мне заблагорассудится, прикатить в эти удивительные места на своем велосипеде и тогда уже, не спеша, обстоятельно, попробую разобраться, в чем же заключается их явственная, но трудно уловимая необычность.

Я поднялся с приступка и снова бодро зашагал по дороге. Приятная ходьба ничуть меня не утомляла. Я чувствовал уверенность в том, что не вызываю сопротивления у дороги – она охотно шла вместе со мной.

Предыдущим вечером, уже лежа в постели, я долго обдумывал то непонятное положение, в котором столь неожиданно оказался, и вел беседу со своею новообретенною душою, беседу, которую кроме меня и Джоан никто бы не услышал, даже если бы находился совсем рядом. Как ни странно, мысли мои занимало не то обстоятельство, что я пользуюсь гостеприимством человека, которого сам же и убил своей лопатой (по крайней мере, я был убежден, что убил его, но как было на самом деле, мне трудно сказать), – беспокоило меня прежде всего исчезновение из моей памяти собственных имени и фамилии. Невероятно мучительно знать, что у тебя имеются и имя, и фамилия, но ты их забыл. Ведь у каждого человека есть хоть какое-нибудь имя. Некоторые имена и фамилии представляют собой не что иное, как случайные словесные ярлыки, прозвища, когда-то, в незапамятные времена, относившиеся к внешности человека. Иные имена и фамилии имеют чисто генеалогическое происхождение – например, сын такого-то, – но большинство имен и фамилий все же позволяют составить некоторое мнение о родителях человека, носящего ту или иную фамилию, о нем самом, да и к тому же открывают восхитительные возможности подписываться под юридически оформленными документами[9]. Даже у собаки есть кличка или имя, которое позволяет выделять ее среди других! Даже у моей души, которую никто и никогда не видел застывшей у стойки пивной или путешествующей пешком по дороге, для выделения себя среди других душ не возникло никаких затруднений в приобретении имени.

Совсем непросто понять, почему обо всех загадочных и пугающих странностях, происходивших со мною, я размышлял с какой-то удивительной беспечностью. Непроглядно черная безымянность, вдруг опустившаяся на человека, достигшего срединной точки своего жизненного пути, и сделавшая его никем, должна бы вызвать, по меньшей мере, беспокойство. Не менее неприятно и то, что потеря имени может являться свидетельством нарушений рассудка. Но все это меня нисколько не заботило. По вей видимости, необъяснимое, восторженное возбуждение, которое вызывало во мне все, что я видел вокруг себя, обращало утерю имени и приобретение анонимности в своего рода шутку. Не оставило меня и искреннее любопытство, ведущее к размышлениям о том, как это меня угораздило потерять собственное имя, и к гаданиям о том, обрету ли я его когда-нибудь снова.

Я продолжал шагать по дороге, пребывая все в том же приятном и умиротворенном состоянии, но уже чувствуя, как из глубин сознания торжественно поднимается один из тех вопросов, на который я не мог найти ответа предыдущим вечером. Вопрос, конечно же, был связан с отсутствием у меня имени. А что если действительно взять себе какое-нибудь имя? И я, полусерьезно-полушутя, стал перебирать в уме имена и фамилии, которые бы мне подошли:

Хью Мюррей,

Константи Петри,

Питер Смолл,

Синьор Бениамино Бари,

Достопочтенный Алекс О’Браннигэн,

Курт Фрейнд,

Господин Джон П. де Салис, магистр наук,

Доктор Солвей Гарр,

Бонапарте Госворт,

Ноги О’Хэгген...

Синьор Бениамин Бари, мечтательно сказала Джоан, выдающийся тенор. Перед премьерой оперы в Ла Скала, с участием великого тенора, полиция вынуждена была дубинками разгонять толпу, стремившуюся прорваться в театр. Да, тогда перед Ла Скала происходили поразительные вещи. Когда дирекция театра объявила, что стоячих мест больше нет, не менее десяти тысяч человек – собравшихся у театра почитателей таланта певца – пришли в большое волнение и бросили сметать полицейские кордоны в попытке пробиться ко входам в театр. Полиции пришлось трижды оттеснять беснующуюся толпу. В столкновениях несколько тысяч человек получили телесные повреждения, 79 человек были смертельно ранены. Констеблю Петеру Кауттсу было нанесено тяжелейшее увечье в паху, от которого он уже вряд ли когда-либо оправится. Безумие охватило и современных патрициев, находившихся в театре: когда великий тенор закончил петь, овации, грозившей разрушить театр, не было конца. Певец в тот вечер действительно был в ударе, его голос звучал непревзойденно. В начале представления в богатой насыщенности его голоса слышалась некоторая хрипотца, что наводило на мысль о возможной простуде, – в таком, несколько заниженном ключе он спел бессмертную арию «Che Gelida Manina», любимую арию любимого всеми Карузо. По мере того как Бари все более воодушевлялся исполнением своей божественной миссии на сцене, переливы его голоса приобретали качество драгоценностей, которые он щедро бросал в зал. Голос певца, как золотой дождь, сыпался на всех собравшихся в театре, проникая до самых глубин души. А когда он взял высокое СИ – самое высокое из всех возможных, – казалось, небеса и земля сплавились воедино в порыве неописуемого восторга. Публика вскочила на ноги и стала громогласно приветствовать великого артиста – на сцену полетели шляпки и шляпы, программки, цветы и коробки шоколадных конфет.

Большое спасибо за интересный рассказ, пробормотал я, улыбаясь. Меня действительно изумило это повествование.

Возможно, в этом рассказе есть какие-то преувеличения, но в целом он может служить своего рода намеком на те притязания на величие, на то необъятное тщеславие, которые мы втайне позволяем себе иметь.

Неужели в нас действительно таится столько тщеславия?

Еще бы! Возьми хотя бы эту историю с доктором Солвеем Гарром. Герцогиня падает в обморок. Среди присутствующих есть врач? Сквозь толпу пробирается, спокойно и с достоинством, высокий худощавый человек. У него длинные, аристократические, нервные пальцы и седые волосы, цвета благородной стали. Вокруг него – бледные, напуганные лица. Врач тихим, но не терпящим возражения голосом отдает несколько точных, коротких распоряжений. Не проходит и пяти минут – и все, что требуется, сделано. Бледная, но уже улыбающаяся графиня шепчет слова благодарности. Мгновенно и верно поставленный диагноз и предпринятые необходимые действия предотвратили еще одну возможную трагедию. Небольшой зубной протез был извлечен из горла герцогини. Все восхищены этим человеком с тихим, властным голосом, стоящим на страже здоровья людей. Его Светлость, которому сообщили об обмороке, немедленно прибывает на место происшествия, но как ни спешит он, все равно застает свою супругу уже вполне оправившейся. Счастливое завершение пренеприятнейшего случая. Его Светлость открывает чековую книжку и выписывает чек на тысячу гиней в знак благодарности[10]. Его Светлость ценит профессионализм: примите, сударь, маленький знак уважения. Чек принимают с поклоном, но тут же разрывают на тысячу крошечных кусочков. Медикус улыбается. Дама в голубом в глубине зала начинает петь «Да Снизойдет Мир на Тебя!» – и этот гимн, который подхватывает все большее число людей, звучит все громче и искренне, несется в тихие ночные пространства, никого не оставляя равнодушным, исторгая слезы из глаз, наполняя сердца трепетным чувством. Пение постепенно затихает. Доктор Гарр улыбается, доброжелательно-неодобрительно качая головой.

Спасибо, все, примеров достаточно, сказал я. Я продолжал свой путь, уже ни о чем более не беспокоясь. Солнце быстро созревало в жаркий плод в восточной стороне неба, и великая жара начала изливаться на землю, все волшебно преображая и придавая всему, включая и меня самого, особую, мечтательную, убаюкивающую красоту, наполненную грезами. Мягкая мурава, застилающая землю вдоль дороги, и сухие тенистые ложбинки стали манить, приглашая отдохнуть. От жары поверхность дороги спекалась в твердый камень, и идти становилось все более утомительно. Пройдя еще некоторое расстояние, я решил, что казарма должна быть уже где-то поблизости, а для выполнения задачи, стоявшей передо мной, мне неплохо было бы еще раз отдохнуть. Я остановился, огляделся, присмотрел подходящую сухую канаву и забрался в нее. День, по существу, еще только начинался, поэтому, хотя солнце светило вовсю, настоящая жара еще не наступила. Канава заросла высокой травой, и лежать в ней было все равно что на пуховой перине. Я растянулся в канаве, несколько оглушенный солнцем. В мои ноздри проникали тысячи разных запахов, вызывая тысячи приятных ощущений, – запахи сена, запахи травы, более нежные запахи цветов, проникавшие в мою канаву откуда то издалека, а прямо из под головы исходили бодрящие запахи вечной земли. День был еще совсем молод, он только начинал жить, он был полон света, в нем был весь мир. Без устали чирикали птички, отправляясь по своим делам, проносились надо мной и возвращались домой иным путем невиданных размеров пчелы. Глаза мои были сомкнуты, а в голове гудело от быстрого вращения вселенной. Полежав совсем немного, я почувствовал, что все мысли покидают меня, и погрузился в сон. Проспал я в канаве довольно долго; я был недвижим и лишен каких-либо ощущений, как и моя тень, спавшая рядом со мной.

Когда я проснулся, день уже состарился, а совсем неподалеку от меня сидел человек небольшого роста и смотрел на меня. В нем было нечто хитро-затейливое, эдакое особенное и прищуренное, он курил хитрую трубку, а рука, державшая ее, слегка дрожала. И глаза у него были хитрые – наверное, оттого, что ему постоянно приходилось быть начеку и все время глядеть по сторонам, нет ли поблизости полицейских. У него были весьма необычные глаза – явного отклонения от точной, так сказать, юстировки, в них не было, но возникало впечатление, что глаза эти не в состоянии глядеть прямо на все прямое; не знаю, была ли эта любопытная неспособность удобным приспособлением, чтобы сподручнее глядеть на все кривое. Я знал, что этот человек смотрит на меня, не по тому, что встретил его взгляд, а потому, что голова у него была повернута в мою сторону – встретиться глазами с ним, столкнуться взглядами, было просто невозможно. Человек этот, как я уже сказал, был небольшого роста, был бедно одет, а на голове у него примостилась суконная кепка оранжево-розового цвета. Он сидел, повернув голову в мою сторону, и не произносил ни слова. Его присутствие вызывало во мне какое-то глухое беспокойство. Интересно, спросил я себя, и давно он тут сидит?

Поостерегись. Исключительно скользкая личность.

Я засунул руку в карман, чтобы проверить, на месте ли мой бумажник. Бумажничек мой был на месте, гладенький, тепленький, как рука хорошего друга. Удостоверившись, что меня не ограбили, я решил поговорить с тем человеком радушно и вежливо, спросить его, кто он такой и не может ли он сказать мне, где находится казарма. Я принял решение не отвергать какой бы то ни было помощи, откуда бы она ни исходила, если она в какой бы то ни было степени, пусть и в самой малой, могла бы посодействовать мне в поисках черного сундучка. Но я не спешил начинать расспросы и попробовал напустить на себя таинственный вид, подобный тому, какой он сам напустил на себя.

– Удачи вам, – начал я.

– И вам пусть можется, – угрюмо буркнул маленький человек.

Спроси, как его зовут, чем он занимается и заодно поинтересуйся, куда он направляется.

– Мне не хотелось бы проявлять излишнее любопытство, но правильным ли было бы мое предположение, что вы ловец птиц?

– Нет, я не ловец птиц.

– Жестянщик?

– И не жестянщик.

– Просто путешествуете?

– Нет, я не путешественник.

– Скрипач?

– И не скрипач тоже.

Я улыбнулся ему несколько растерянно, но дружелюбно и сказал.

– Вы знаете, вы весьма хитро выглядите, трудно определить, кто вы, нелегко догадаться, чем вы занимаетесь. С одной стороны, вы выглядите вполне довольным собой, но с другой стороны, создается впечатление, что вы чем-то недовольны. Что вас не устраивает в этой жизни?

Маленький человечек пускал в мою сторону клубы табачного дыма, по форме похожие на мешки, и по-прежнему не сводил с меня своего взгляда, направленного из-под кустистых бровей, нависших над глазами.

– Разве это жизнь? – вдруг сказал он. – Я прекрасно обошелся бы и без нее. От нее удивительно мало пользы. На что эта жизнь годится? Ее нельзя есть, нельзя пить, ее нельзя затолкать в трубку и выкурить, она не укрывает от дождя, ее не обнимешь ночью, не разденешь, не уложишь в постель после того, как целый вечер дул черное пиво и уже накалился так, что тебя прямо трясет от страсти. Жизнь – это просто большое недоразумение, и лучше было бы вообще обходиться без нее. Без жизни можно обходиться точно так же, как и без ночного горшка и без французского бекона.

– Изумительная у нас беседа, под стать этому отличному дню, такому яркому и солнечному, – позволил я себе открытую иронию. – В небе солнце бушует, льет на нас свое тепло, ублажает наши уставшие застывшие косточки.

– Без жизни можно обходиться точно так же, как можно обходиться и без перин, – бубнил свое маленький человечек, словно и не услышав моего замечания, – как можно обходиться и без хлеба, произведенного этими машинами, которые приводятся в действие паром. Жизнь, говоришь? А на что она нужна, эта твоя жизнь?

Объясни ему, что жизнь полна трудностей и тяжелых испытаний, но при этом подчеркни, что она в основе своей и прекрасна, и сладостна, и достойна того, чтобы жаждать ее.

Прекрасна и сладостна?

Прекрасны цветы весной и сладостен их запах, прекрасны славные человеческие свершения, песни птиц летним вечером... да ты и сам знаешь, что делает жизнь прекрасной.

Да, но вот в отношении сладостности жизни я не уверен.

– Действительно, весьма трудно определить, какой она должна быть, – сказал я, обращаясь к маленькому человечку, – и вообще, очень трудно дать определение тому, что такое жизнь, но если считать, что ее надо прожить ради получения удовольствия, то, как я слышал, лучше обитать в городе, чем в деревне. Говорят, что жизнь эту особенно хорошо проводить в некоторых местах Франции. А вы обращали внимание на то, что особенно много жизни в кошках, когда они еще совсем молодые?

Мне показалось, что теперь его глаза смотрели на меня сердито или обиженно.

– Ну что такое жизнь? Сколько людей и сколько раз, по сто лет кряду пытались понять, что же это такое, а потом в голове начинает образовываться какое-то понимание, можно уже прикидывать, что да как, и тут раз – становишься немощным и больным, укладываешься в постель и помираешь. Вот тебе и вся жизнь. Сдохнешь, как дряхлая собака, которую отравили, чтоб под ногами больше не мешалась. Самая опасная штука – эта жизнь, это тебе не табак, заложить ее нельзя, денежек не дадут. Живешь, живешь, а потом она тебя – раз, и прихлопнет. Жизнь – странная штука и вообще гиблое дело. Жизнь? Тьфу.

Видно было, что он то ли сильно рассердился, то ли сильно огорчился от своих слов, и некоторое время сидел молча, прячась за серой стеной, которую выстраивал дымом из своей трубки. Выждав некоторое время, я рискнул сделать еще одну попытку выяснить, чем он занимается.

– А вы случайно не на кроликов охотитесь?

– Нет, я кроликами не занимаюсь.

– Тогда, может быть, путешествуете с места на место и работаете по найму?

– Нет.

– Управляете паровой молотилкой?

– Нет, конечно, нет. Ни за что бы такое не делал.

– Лудильщик?

– Нет.

– Конторский работник?

– Нет.

– Инспектируете гидротехнические сооружения?

– Чего? Нет.

– Продаете таблетки от болезней лошадей?

– Таблетками не занимаюсь.

– Ну тогда, клянусь Всевышним! – воскликнул я в полной растерянности. – Вы занимаетесь чем-то совершено необычным, и я не знаю, что и думать. А может быть, вы фермер, как и я? Или помощник хозяина пивной? А может быть, торгуете мануфактурой? Постойте, вы случайно не актер? Актер пантомимы?

– Все мимо.

После этих слов маленький человечек выпрямил спину, приподнял голову и посмотрел на меня почти прямым взглядом. Трубка, зажатая между зубов, торчала у него изо рта каким-то вызывающим образом. Из трубки валил дым, который, казалось, наполнял весь мир. Мне было немного не по себе, но я совсем не боялся его. Если бы у меня была с собой лопата, я бы с ним быстро расправился. И я решил, что лучше всего будет, если, чтобы не раздражать его, я буду соглашаться со всем, что бы он ни говорил.

– Я грабитель, – вдруг сказал он угрюмо, глухим голосом, – грабитель, вооруженный ножом, а руки у меня, как железные штуки могучей паровой машины.

– Грабитель? – воскликнул я. Мои мрачные предчувствия оправдались.

Проявляй большую осторожность. Взвешивай каждое слово, обдумывай каждый шаг.

– Руки у меня – что твои крутящиеся блестящие железяки в механической прачечной. Я грабитель и убийца. Безжалостный убийца, граблю кого-то, а потом убиваю, потому что никакого уважения к чужой жизни не испытываю. Никакого уважения. Чем больше я убиваю людей, тем больше места для жизни, и, может быть, это позволит мне дожить до тысячи лет – ведь будет достаточно места для жизни, и я не дам дуба и не испущу последнее дыхание, когда мне стукнет всего лишь семьдесят. Деньги у тебя с собой есть?

Скажи, что ты живешь в крайней бедности и нищете. Сам попроси у него денег.

Это будет нетрудно сделать, ответил я на предложение Джоан.

– У меня нет никаких денег, ни монет, ни бумажных, ни чеков, ничего, – сказал я довольно спокойным голосом. – У меня нет ни квитанций из ломбарда о заложенных вещах, ничего такого, что можно было бы обменять на деньги. У меня нет ничего ценного. Я такой же бедняк, как и вы. Я, знаете ли, сам хотел попросить у вас немного денег, мне в дороге пригодятся.

Я чувствовал, что начинаю нервничать, и что спокойствие покидает меня. Теперь я уже не лежал, а сидел и смотрел на маленького человека. Он отложил в сторону трубку, вытащил откуда-то длинный крестьянский нож и начал поворачивать его в разные стороны и пускать лезвием солнечные зайчики.

– Даже если у тебя нет денег, я все равно лишу тебя жизни, – проговорил он, хихикая.

– Послушайте, послушайте, что я вам скажу, – сказал я суровым голосом. – И убийство, и ограбление – преступления против закона. К тому же, забрав мою жизнь, вы ничего не прибавите к своей, потому что у меня серьезное легочное заболевание и мне сказали, что через полгода я умру. Более того, во вторник гадание по чаю в моей чашке показало мрачную картину – скорые похороны. Вот послушайте, как я кашляю.

И я выдавил из себя страшный, ухающий кашель. От этого кашля, как от набежавшего ветра, качнулась трава у моей склоненной головы. В то же время я раздумывал, не вскочить ли мне и не броситься ли бежать. Это было бы простейшим решением.

– Но и это еще не все, – добавил я. – Видите ли, я частично сделан из дерева, и в моей деревянной части начисто отсутствует какая бы то ни было жизнь.

Этот хитро-затейливый человечек вскочил на ноги, издавая сдавленные крики удивления. Взгляды, которые он на меня бросал, не поддаются описанию. Я улыбнулся ему и задрал штанину, чтобы он мог видеть мою деревянную левую ногу. Человечек подошел поближе и стал внимательно осматривать деревяшку. Он даже провел по ней своим твердым пальцем. После чего снова уселся на землю, спрятал нож и опять воткнул в рот свою трубку. Все это время табак в трубке, находившейся у него в кармане, очевидно, продолжал гореть. Это я заключил из того обстоятельства, что он, не мешкая, поместил трубку в уголок рта и стал дымить ею, да так сильно, что окутался голубым и серым дымом, и я даже подумал, не загорелась ли на нем одежда. Сквозь дым я все же мог разглядеть, что теперь он смотрит на меня дружелюбным взглядом. Продымив так некоторое время, он обратился ко мне, на этот раз задушевно и радушно:

– Я тебя не трону, парнишка.

– Со мной эта неприятность – когда я сломал ногу, – случилась в Муллингаре, – взялся объяснять я. Я чувствовал, что добился его расположения и опасность насилия миновала. А потом он сделал нечто такое, что привело меня в изумление: потянул вверх штанину своих собственных обтрепанных внизу брюк и явил мне свою деревянную, тоже левую ногу. Нога была гладкая, хорошей формы и довольно толстая – и сделана она была действительно из дерева.

– Забавное совпадение, – воскликнул я. Теперь было понятно, почему его отношение ко мне так резко поменялось.

– Ты отличный парень, – радостно сказал он, – и я ни за что не тронул бы тебя. Я бы ни за что не подверг твою личность какому-нибудь ущемлению. Я старший над всеми одноногими в округе. Думал, что знаю всех, а оказывается, не знал. И не знал только тебя. А теперь знаю, и ты будешь моим приятелем. Если на тебя кто-нибудь косо посмотрит, я тут же вспорю ему брюхо.

– Спасибо, это действительно по-приятельски, – согласился я.

– Вспорю так, что все кишки будут нараспашку. – Он сделал широкий жест рукой. – Если влипнешь в какую-нибудь неприятность с бабой, тут же дай мне знать, и я тебя от нее спасу.

– Никакого интереса к женщинам я не испытываю, – пояснил я с улыбкой. – Для развлечения лучше пилить скрипку.

– А это неважно, кого пилить. Пусть против тебя целая армия ополчится или набросится какая-нибудь там собака, я приду на помощь со всеми нашими одноногими, и мы им всем повспарываем животы. Меня зовут Мартин Финнюкейн. И это, кстати, мое настоящее имя.

– Ну, что ж, вполне подходящее имя, – высказал я свое мнение.

– Мартин Финнюкейн, – повторил он, прислушиваясь к своему голосу с таким выражением на лице, словно это звучала наисладчайшая музыка в мире. Человечек откинулся на спину и окутался клубами дыма, который он удерживал в себе, не выпуская до тех пор, пока он, казалось, вот-вот не лопнет, а потом резко выдыхал все, что в нем накопилось, и почти полностью скрывался из виду.

– Скажи мне вот что, – проговорил он сквозь дым после долгого молчания. – У тебя есть desideratum[11]?

Надо признать, этот странный вопрос оказался для меня полной неожиданностью, но я ответил на него мгновенно: сказал, что у меня есть дезидератум.

– Ну и чего же тебе хочется больше всего на свете?

– Найти то, что я ищу.

– Это отменный дезидератум, – важно проговорил Мартин Финнюкейн. – И каким же образом ты собираешься сие осуществить? А может быть, ты возымел намерение дать ему дозреть и измениться удобным для тебя образом, и когда ситуация mutandum, то довести ее ultimo, в конечном счете, до приемлемой фактитивности, до свершения, так сказать?

– Каким образом собираюсь? Пойду в полицейскую казарму и попрошу полицейских указать мне, где я могу отыскать то, что ищу. Кстати, может быть, вы могли бы мне подсказать, каким образом я мог бы добраться до казармы, если буду идти от того места, где мы сейчас находимся?

– Может быть, и мог бы, – неопределенно проговорил господин Финнюкейн. – А у тебя есть ультиматум, который ты мог бы им предъявить? Дескать, не скажете, тогда я вас...

– Да, у меня есть один такой тайный ультиматум.

– Уверен, что это отменный ультиматум, – высказал уверенное предположение господин Финнюкейн, – но я не буду просить тебя изложить его мне, раз ты называешь его тайным.

Судя по тяжкому запаху, который стал долетать до меня, Финнюкейн выкурил весь табак, находившийся в чашечке трубки, и теперь курил, так сказать, саму трубку. Финнюкейн засунул руку в карман, который почему-то находился совсем рядом с его промежностью, и извлек оттуда какой-то круглый предмет.

– Вот тебе золотая монетка[12] на счастье, – сказал Финнюкейн, действительно протягивая мне золотой. – Это будет золотым знамением твоей золотой судьбы.

Я высказал ему свою, так сказать, золотую благодарность, хотя, присмотревшись к монетке, обнаружил, что это всего лишь новенький блестящий пенс. Но виду не подал и положил пенс в карман так, словно то была действительно очень ценная монета. Я был доволен тем, как мне удалось уладить дело с этим эксцентричным, странным, чудаковато изъясняющимся братом по деревянной ноге. С того места, где я сидел у дороги, была видна маленькая речка, протекавшая поблизости. Я поднялся на ноги и воззрился на покрытую белой пеной воду. Река бурлила, зажатая с двух сторон тесными каменистыми берегами, в воздух летели обильные брызги. Бурный поток с шумом поворачивал на извиве и исчезал из виду.

– Казарма располагается дальше по этой же дороге, в миле отсюда, – сообщил Мартин Финнюкейн. – Я проходил мимо нее сегодня утром. Иди по дороге и смотри по сторонам – там, где речка поворачивает в сторону, ты и найдешь казарму. Если присмотришься повнимательнее, то увидишь темные спинки форели, она возвращается, как и обычно в это время, после отменного завтрака, которым рыбу угощают у казармы – двое полицейских, живущих в казарме, выливают в воду похлебку и вообще бросают в воду остатки завтрака. Но вот обедают они не в казарме, а там, где у человека по имени МакФитерсон есть булочная в деревне, в которой все дома стоят тылом к воде. У этого МакФитерсона есть три фургона и легкая повозка, чтоб возить хлеб в горы. У него есть лавка и в Килкишкиме, и открыта она по понедельникам и по средам.

– Мартин Финнюкейн, извините меня, но мне, прежде чем доберусь туда, куда мне нужно, следует обдумать тысячу разных вещей, важных и сложных, и чем раньше я начну их обдумывать, тем лучше.

Сквозь клубящийся у канавы дым он послал в мою сторону доброжелательный взгляд.

– Ну что ж, красавчик, удачи тебе и твоей удаче, и не преодолевай опасности самостоятельно, не поставив меня в известность.

Я несколько раз сказал «До свидания», пожал ему руку и отправился в путь. Пройдя несколько шагов по дороге, я оглянулся, но не увидел Мартина Финнюкейна. Я видел лишь край канавы и поднимающийся из нее дым, словно на дне канавы лудильщики занимались тем, чем занимаются обычно, хотя я и не знаю, поднимается ли при этом столько дыму. Пройдя еще несколько шагов, я снова оглянулся и на этот раз увидел голову Мартина, высунувшуюся из канавы. Похоже было, что он смотрит мне вслед, глядя на то, как я постепенно уменьшаюсь в размерах и вообще вот-вот исчезну. Мартин Финнюкейн действительно оказался хитро-затейливой личностью, с ним было интересно беседовать, к тому же он подсказал, где находится казарма, и даже сообщил, какое до нее расстояние. Я двинулся дальше и, шагая, понял: я все же немного рад, что повстречал его.

Чудаковатый тип.