"Якорь спасения" - читать интересную книгу автора (Николаев Владимир)Николаев ВладимирЯкорь спасенияВладимир Николаевич НИКОЛАЕВ ЯКОРЬ СПАСЕНИЯ Повесть фантастическая, отчасти сатирическая и несколько даже детективная В книгу вошли повести и рассказы, посвященные мужеству советских полярников и моряков, на долю которых часто выпадают нелегкие испытания. Мужество, стойкость, верность долгу - главное в характерах героев. В книгу включена также фантастическая повесть "Якорь спасения", герой которой, движимый погоней за славой и благополучием, хватается за случайный успех и терпит фиаско. ОГЛАВЛЕНИЕ: Глава первая, весенняя, радостная, в которой автор представляет главных героев своей повести Глава вторая, по-прежнему еще весенняя, но уже более грустная, в которой намечаются основные события повести Глава третья, в которой повествуется о начале событий Глава четвертая, в которой судьба Аскольда Чайникова заметно меняется к лучшему Глава пятая, в которой происходит то, чего могло не случиться лет сто и даже более Глава шестая, в которой события развиваются в нарастающем темпе Глава седьмая, в которой должен появиться наконец автор повести "Наше время" Аким Востроносов Глава восьмая, в которой Аким Востроносов убеждается в своей гениальности Глава девятая, в которой Аким Востроносов на собственном опыте узнает, что значит быть гением Глава десятая, в которой невзгоды преследуют Акима Востроносова Глава одиннадцатая, в которой описываемые события круто меняют ход Глава двенадцатая, в которой над головой гения собирается гроза Глава тринадцатая, которую коротко можно назвать - битва гениев Глава четырнадцатая и последняя, в которой события еще раз меняют ход и все окончательно разъясняется ________________________________________________________________ Глава первая, весенняя, радостная, в которой автор представляет главных героев своей повести Ах, что за чудо молодая весна! Волшебно обновляя примелькавшуюся, как бы постаревшую и смертельно надоевшую за зиму улицу с некрашеными домами, она повелительно обращает наше внимание на то, что больше решительно невозможно мириться с затхлостью промерзших помещений, с их поблекшими красками, наконец, с их каменным равнодушием ко всему живому и радостному. В такой вот день первого лихого разгула молодой весны с треском распахиваются прочно заклеенные с осени окна и даже страдающие застарелой почечно-каменной болезнью и по причине этого постоянно находящиеся в несговорчиво-ворчливом состоянии начальники без колебаний и возражений утверждают явно завышенные сметы на срочный ремонт. А иные-прочие откалывают и кое-что похлеще. Но задумывались ли вы, к чему зовет весна? Ведь и вас она увлекала, и меня, признаюсь, сманивала. А куда? Я роюсь, роюсь в памяти и решительно ничего такого припомнить не могу и готов со всей прямотой заявить: а черт знает куда! Помню, просто не сиделось на месте, прямо удержу никакого не было, не хотелось работать, читать, писать, влекло шататься, брести куда и зачем попало, хотелось до обалдения смеяться и быть счастливым. И представьте, я смеялся и был счастлив. И думаю, это удавалось не одному мне. Взять хотя бы, к примеру, хорошо знакомого мне Никодима Сергеевича Кузина, счастливого из счастливых в тот день. Обычно серьезный и сосредоточенный, как и подобает быть сугубо деловому человеку, на этот раз Никодим Сергеевич, сияя беззаботной улыбкой, размашисто шагал в расстегнутом, серого дорогого велюра пальто, в лихо заломленной и с некоторым вызовом сдвинутой на затылок модной шляпе. Цветастое кашне, добротный костюм-тройка и новенькие ботинки на толстой белой подошве довершали его одеяние. Не спешите заключить, что перед вами записной модник или, хуже того, эдакий легкомысленный пижон. Ничего похожего. Перед вами человек, даже не придающий особого значения костюму, но имеющий возможность одеться со вкусом и понимающий, что добротная одежда во всех случаях не в укор. Да и положение, как вы скоро убедитесь, обязывало Никодима Сергеевича всегда выглядеть солидно, как и подобает человеку его ранга. Впрочем, сейчас нам важно отметить лишь то, что Кузин в этот радостный весенний день выглядел весьма импозантно и находился в самом добром расположении духа. Сияющий взор его был устремлен сразу на всех встречных и ни на кого в особенности. И тем не менее едва ли не каждая из возбужденных весной особ принимала взгляд импозантного мужчины на свой счет и, в свою очередь, старалась ответить ему благосклонным вниманием. Но Никодим Сергеевич ничего не замечал. В голове его в этот яркий день особенно легко рождались удивительные идеи, недоступные обыкновенным смертным, в особенности тем, кто не имел возможности подняться на высоты современной технической мысли. Теперь я чувствую необходимость сообщить, кто же такой мой герой. Никодим Сергеевич Кузин - кибернетик и электроник с самым широким диапазоном современных знаний. Если он и не энциклопедист, то только по одной совершенно извинительной причине - по той, что в наше время решительно невозможно быть энциклопедистом. Никодим Сергеевич, как выражаются знатоки научных кадров, штучный, то есть не имеющий себе равных, специалист и в качестве такового пользуется неоспоримым авторитетом в самых высоких научных сферах. Шагавший ему навстречу, впрочем, абсолютно не подозревая этого, некий Аскольд Чайников, внешне никак не производивший впечатления счастливого человека, а на чей-то поверхностный взгляд был даже явно обижен судьбой, чувствовал себя сегодня куда лучше, чем вчера, позавчера и даже на прошлой неделе. А это, согласитесь, можно считать определенной степенью того неопределенного понятия, которое мы обозначаем словом "счастье". И на Аскольда действовала весна, и он не представлял собой исключения. Что же такого, что он одет похуже не только Никодима Сергеевича, а и многих других встречных. Пальто на нем из какой-то неопределенной ткани, явно не слишком искусного синтетического происхождения, к тому же видавшее виды, застегнутое всего лишь на две болтающиеся пуговицы. И в таком одеянии вид у Аскольда Чайникова лихой. Ворот слегка приподнят сзади, жилистая шея обмотана скрученным-перекрученным дешевеньким цветастым кашне. На голове не дорогая фасонистая шляпа, а всего-навсего лохматая, потертая на сгибах ушанка из отходов цигейки. Но и она задорно сдвинута на затылок. А на башмаки Чайникова лучше и не смотреть. Они еще вполне крепкие, но так давно не чищены, что кажутся покрыты не только грязью, а старой плесенью. Жена Аскольда, как говорится, выше головы занята детьми и хозяйством, ей, бедной, не до внешности мужа, а самому Чайникову следить за ботинками как-то и ни к чему. Аскольд идет не столь размашисто, не улыбается широко встречным, взор его не говорит и не устремлен вперед, а, наоборот, даже несколько обращен в себя, и на лице такое выражение, будто обладатель его неожиданно выиграл в лотерею пятерку и решил не сообщать об этом жене. Никакой пятерки Чайников не выиграл, он и лотерейных билетов давным-давно не покупает, но весна и ему уделила толику радости, и он, живая поэтическая душа, под ее влиянием обалдело бредет, тихо радуясь чему-то. Не так часто в последние годы посещает его радость. Бедняга и не подозревает, что через каких-нибудь десять-пятнадцать минут хорошее настроение его не только не убавится и не померкнет, а, напротив, станет еще лучезарнее. Но не будем спешить, хотя мы к этому и приучены едва ли не с пеленок, и спешим обычно без всякой надобности, единственно в силу укоренившейся, что там укоренившейся, прямо-таки въевшейся в нас привычки. На этот раз никто никуда нас не гонит, разве что героям нашим прибавляет резвости шальная весна. Никодим Сергеевич Кузин шагает, не обращая внимания ни на кого из прохожих в отдельности, его внимания не привлекают даже кое-где загодя убранные к новому сезону витрины, не останавливают броские рекламные афиши, он, как и все прочие, опьяненный сладким весенним воздухом, просто шествует по главной улице в густом потоке праздных людей. К архитектурному облику самой оживленной магистрали, как и многие из нас грешных, он давно привык, поэтому ни одно сооружение не привлекает его внимания, он воспринимает окружающее не в отдельных частностях, а в устойчивой целостности. Такое восприятие не позволяет рассеиваться вниманию. Словом, Никодим Сергеевич весь во власти приятного возбуждения. Он и на людях, но как бы одновременно и уединен. Тут сказалась выработанная годами привычка абстрагироваться от окружающей среды и сосредоточиваться на рождающейся в сокровенных глубинах подкоркового вещества неожиданной и заманчивой мысли. Случалось, что мысль и настроение диссонировали, тогда Никодиму Сергеевичу приходилось туго, он нервничал, даже мучился, а сейчас все слилось в той редкой гармонии, когда одновременно отличнейшим образом думалось и отлично чувствовалось. От этого хотелось петь что-нибудь этакое особенное, бодрое и веселое, и если бы запелось, то мыслей это не спугнуло бы. Аскольд Чайников тем временем продолжает шагать переулком, под прямым углом выходящим на центральную магистраль. Идет не размашисто, а семенит мелкими, чуть подпрыгивающими шажками, будто хочет побежать, но никак не решится на это. И голова его не вскинута гордо, а, наоборот, даже несколько опущена и по давней привычке подмечать в окружающем детали и частности, он нет-нет да и вскинет взгляд, к примеру, на привлекший чем-то его взор затейливый фасад старинного особняка, оглядит его пристально из-под очков, точно впервые увидел, хотя проходил мимо него, должно быть, тысячи раз и, конечно же, не однажды замечал и пристально оглядывал. Может Аскольд и неожиданно остановиться, залюбоваться капелью, удивиться яркой синеве небес, выступающей из-за геометрического среза крыши. Нет, нет, Аскольд Чайников в отличие от нас с вами не спешит и не намерен спешить, он давно отвык от этого. Как ни покажется странным, но, поверьте, есть еще такие люди, сохранились еще и в наш стремительный и, как многие считают, сумасшедший век. Как бы человек ни двигался, быстро или медленно, пусть даже с остановками, если он идет, то неизбежно преодолевает пространство. Будь я автором школьного учебника арифметики, то непременно использовал бы данный случай для составления задачи о двух пешеходах, один из которых отправился из пункта А в пункт Б, а другой навстречу ему. Задача эта, как мне кажется, могла бы звучать примерно так: пешеход К. передвигается из пункта А в пункт Б со скоростью ста двадцати шагов в минуту, такой темп, как известно, медики предписывают для целительных прогулок, а Никодим Сергеевич, заботящийся не только о внешности, а и о здоровье, несомненно, придерживается разумных предписаний. Пешеход же Ч. движется из пункта Б в пункт А со скоростью никак не больше шестидесяти шагов в минуту, да еще, как мы знаем, с остановками неопределенной продолжительности. Пути двух пешеходов неизбежно пересекутся. Спрашивается, через какое время пешеход К. встретится с пешеходом Ч.? Понимаю, что такая задача не из простых. Только способные и хитроумные ученики смогут принять во внимание и проверить логикой расчетов несколько поэтически рассеянный характер пешехода Ч. и учесть неравномерный характер его движения: тут он, как известно, загляделся на лепку фронтона, еще через несколько шагов залюбовался апрельской капелью, сколько он еще любовался, я и сам, признаться, не знаю, еще через несколько шагов его внимание остановила пестрая афиша, извещавшая о цирковом представлении, чего он не имел счастья видеть добрых двадцать лет. Дети Чайникова и те с годами все реже ходили в цирк, водила их туда все реже сердобольная и одинокая тетка, сестра жены. Но, увы, я не пишу школьных учебников арифметики и, судя по всему, никогда этого делать не буду. Поэтому мне остается одно - поведать общепринятым языком о дальнейшем встречном движении Кузина и Чайникова. Если Никодим Сергеевич шествовал в заданном темпе - сто двадцать шагов в минуту, не уклоняясь и не отвлекаясь, то Аскольд Чайников двигался весьма неравномерно и, непредвиденно задержавшись у афиши о цирковой премьере, вполне мог в тот день и не встретить Кузина. К счастью, после рассеянного изучения цирковой афиши с Чайниковым произошло что-то такое, отчего он вдруг помчался по направлению к центральной магистрали со скоростью не шестидесяти и даже не ста двадцати шагов в минуту, а никак не меньше ста сорока! Что с ним произошло, какая муха, как говорится, укусила, я объяснить не могу, просто констатирую сей факт, которому, впрочем, нисколько не поражаюсь, ибо он вполне в характере Аскольда Аполлоновича. Теперь, пожалуй, самое время сообщить о том, что между импозантным Кузиным и невзрачным Чайниковым существует некая связь. Дело в том, что они друзья. Не очень близкие, но давние и преданные, как могут быть преданы друг другу однокашники, свято берегущие память о давних-давних школьных годах. Встречаются они нечастно. Судьба развела их в жизни на почтительное расстояние, определив каждому совершенно разные сферы и уровни. Перезваниваются не чаще, чем раз в год. Выпадают годы, когда и этого по разным причинам не бывает. Видятся почти всегда случайно, ведь, кроме старой дружбы, ничто их не связывает. И тем не менее каждой встрече искренне рады. А повстречавшись, времени друг для друга не жалеют. После этого мне не остается ничего другого, как сообщить, что Чайников, как и все прочие, ошеломленный весной, может быть, даже более других опьяненный ее теплым и ласковым дыханием, неизвестно почему поспешавший на последнем этапе со скоростью ста сорока шагов в минуту, выскочил на центральную магистраль с такой резвостью, что едва не сбил с ног размашисто шагающего, великолепно одетого и находившегося в самом лучшем расположении духа человека. Надо ли уточнять, что человеком этим был не кто иной, как Никодим Сергеевич Кузин. В первую минуту Никодим Сергеевич отшатнулся, готовый с нескрываемым неодобрением произнести что-нибудь вроде: "Сумасшедший, куда вас несет!" или "Гражданин, можно было бы и поосторожнее, вы не одни на улице!" Разумеется, Никодим Сергеевич способен сказать и что-нибудь более содержательное, но разве так сразу найдешься, хотя ты человек образованный, начитанный и достаточно, можно сказать, эрудированный. Однако на этот раз Никодим Сергеевич вообще ничего не произнес, он лишь приоткрыл рот, намереваясь что-то произнести, но в этот самый момент он признал в невзрачном, с ураганной быстротой выметнувшемся из переулка человеке своего школьного товарища. - Чайник, куда тебя с такой скоростью несет? Опешивший Аскольд поправил съехавшие на нос очки, пригляделся, прищурившись, как это делают страдающие близорукостью, и, в свою очередь, радостно воздев руки, растроганно закричал: - Кузя, вот это встреча! Каждая встреча у них получалась неожиданно, и при каждой встрече Аскольд Чайников выкрикивал именно эту фразу. Как водится, после этого начались объятия, шаблонные вопросы - как жизнь, как дела, вздохи по поводу того, что идут годы, набирая бешеную скорость, и все ближе и ближе старость. Впрочем, рассудительный Никодим Сергеевич скоро остановил этот поток трезвым замечанием: - Ну, брат, о том, как дела и как жизнь, одним словом не скажешь, а уж парадоксы времени и тем более не объяснишь. Аскольд охотно согласился со всем этим: - Присоединяюсь и целиком и полностью подписываюсь под каждым произнесенным словом. - Раз так, - подхватил ученый Кузин, - то нам совершенно необходимо завернуть в ближайшее кафе и там в более или менее подходящей обстановке выложить друг другу энное количество информации о жизни и делах. Чайников с готовностью принял предложение. Такое бывало каждый раз. Встретившись, друзья обычно занимали в ближайшем кафе столик и принимались изливать друг другу душу. Чтобы поведать об этих излияниях, мне, по всей видимости, придется начать следующую главу. Я понимаю, что большинство читателей вправе сетовать на автора: развез про какой-то синий апрельский день целую главу, успел рассказать лишь про то, как шагали по улице каких-то два типа, нарочито замедлил темп повествования (читатель ныне пошел дока, он не хуже любого профессионала разбирается в том, как надо вести повествование, в каком темпе и проч.), до сих пор никакой ясности не внес, к чему все клонится, неизвестно, и, нате вам, уже следующая глава. Я не намерен оправдываться или возражать против подобных упреков, скажу лишь, что, во-первых, как-никак я представил двух главных героев моей повести - сообщу по секрету: будут в ней и другие герои, которым предназначаются отнюдь не второстепенные роли, но всему, как говорится, свое время, во-вторых, в дальнейшем, я это обещаю со всей ответственностью, темп повествования ускорится, события будут следовать одно за другим, хотя еще раз замечу, куда нам спешить, и потом разве автор не имеет права на раскачку, которой пользуются все и во всяком деле? И, наконец, в-третьих, что касается ясности, то тут не надо быть докой, чтобы признать давно признанное за автором право оставлять читателя в некотором неведении до самого конца, а в иных случаях даже и после него. Я отнюдь не намерен следовать во всем подобному правилу, хотя и отказываться от него полностью не соглашусь. Повесть моя отчасти фантастическая, прошу заметить, отчасти, и даже несколько детективная, но автор полон желания оставаться на почве незыблемого реализма и твердо придерживаться естественного развития событий. И последнее. Во мне теплится некоторая надежда на то, что читатель и после всего этого будет хоть чуточку снисходителен в отношении промахов, допущенных автором в самом начале, тем более что никто не может застраховать нас от этого и на будущее. Будьте, друзья, доверчивы и добры, и вы не раз убедитесь в том, что это не так плохо не только для окружающих, а и для вас самих. А теперь можно поспешить и за нашими героями. Глава вторая, по-прежнему еще весенняя, но уже более грустная, в которой намечаются основные события повести Пока Кузин и Чайников шагают в ближайшее кафе, пока они будут раздеваться и выбирать себе уединенный столик, за которым можно без посторонних отвести душу, я чувствую необходимость еще кое-что сообщить о наших героях. Читатель, несомненно, догадался, что Аскольд назвал своего почтенного друга Кузей, а тот его, в свою очередь, Чайником по давней школьной привычке, когда они называли друг друга только так и никак иначе. Аскольда Чайникова вся школа звала Чайником, и это его нисколько не обижало, хотя и был он с самых малых лет обидчив, задирист и горяч и никому тогда обид не прощал. И Никодима Сергеевича сверстники запросто звали Кузей, никак не подозревая, кем он станет в будущем. Кличка, впрочем, никому не казалась обидной, она лишь выражала общую снисходительность к довольно тихому и очень способному ученику, который лучше всех успевал по математике и физике, получал грамоты на олимпиадах, прославляя тем самым и свою родную школу. Кузю одноклассники любили за то, что он при всех своих отличных успехах не задавался, охотно позволял списывать решения заковыристых задачек, а на контрольных решал трудные примеры за добрую половину класса. Чайников же не отличался ярко выраженными способностями. Он с некоторым и то лишь время от времени пробуждавшимся интересом относился к географии, истории и литературе, другие же предметы почти открыто игнорировал, вполне довольствуясь тройками. Но зато Аскольд не был обделен силой. Однажды он заступился за Кузю и так отволтузил обижавшего его верзилу из параллельного класса, что тот несколько дней не посещал школу, дома мужественно заявил, что покалечился, сорвавшись с забора, и больше пальцем не прикоснулся к одаренному Никодимчику. С тех пор Чайник и Кузя сделались неразлучными друзьями. Собственно, в самом начале преданным другом был Кузя, в школьные годы сила почитается выше любых других доблестей. Юный математик делился со своим покровителем завтраками, беспрекословно выполнял за него домашние задания и почти всюду сопровождал. Чайнику порой это было даже в тягость, и он в этих случаях, не церемонясь, грубо прогонял своего преданного друга, особенно когда затевались слишком рискованные игры или дела, до которых, как он полагал, у Никодимчика нос не дорос. Благонравный во всех отношениях Кузя тянулся к буйному Чайнику. Так оно в жизни чаще всего и случается. Иные авторы пытаются нас уверить в том, что образцовые ученики будто бы увлекают своим примером грозных непосед вроде нашего Чайникова. По справедливости так оно и должно бы быть. Но жизнь, как это ни странно, мало считается со справедливостью, и в действительности, увы, довольно часто случается почему-то наоборот. Я не берусь объяснять, почему происходит так, а не иначе, как хотелось бы нам, взрослым, столь озабоченным воспитанием подрастающей смены, а лишь отмечаю, как и положено реалисту, то, что более отвечает правде жизни. Дружбе Кузи и Чайника пытались противиться сколько было сил учителя и родители, считавшие, что примерный ученик и расхлябанный оболтус уж никак не пара. Но из этого ровно ничего не выходило. Да до восьмого класса, если быть справедливым, никакой дружбы и не было. Кузя просто был влюблен почти без взаимности в своего сильного и бесстрашного друга, таскался за ним хвостиком, даже пытался в чем-то подражать. Чайник лишь снисходительно и то изредка замечал преданность аккуратненького, чистенького, без всяких усилий учившегося на одни пятерки Кузи. И только с восьмого класса завязалась настоящая дружба. У Чайника вдруг совершенно неожиданно для него самого и тем более для окружающих прорезались литературные способности. Началось все с того, что наш Чайников (и это явилось для него полнейшей неожиданностью) смертельно влюбился в одноклассницу Наташу Колокольцеву. Семь лет Аскольд и Наташа учились в одном классе, каждый день друг друга видели, и Чайник не только не замечал ничего в ней особенного, но даже, как говорится теперь, в упор не видел. А тут вдруг влюбился так, что при первом же удобном случае отлупил девчонку. Наташа Колокольцева не поняла истинного смысла такого поступка и нажаловалась на Чайникова всем: старшей пионервожатой, классной руководительнице, родителям, только в комсомольское бюро почему-то не подала заявления. Чайнику, разумеется, и без этого влетело по первое число. Незамедлительно последовавшее отмщение Аскольд посчитал не только несправедливым, а и чудовищно нелепым. Так истолковать самые возвышенные порывы души?! Это не только огорчило, а и потрясло. Согласитесь, первый суровый урок того, как тяжко быть непонятым, когда твои намерения истолковываются столь превратно, способен ошеломить и не слишком чувствительную личность. И вот в таком состоянии, не давая себе отчета в том, что он делает, Аскольд Чайников всю свою горечь излил на бумаге. Да не в прозе, а в стихах! Рифмованные строки вылились как-то сами собой, вроде бы и без особых усилий автора, что удивило и обрадовало Чайникова. Настолько обрадовало, что невольный стихотворец не стал таиться, а поделился своим творением с товарищами. Печаль души таким образом была обнародована и, надо сказать, не осталась не оцененной. Юное дарование заметили, и ему не дали заглохнуть. Сначала Чайникова вовлекли в школьный литературный кружок, затем направили в литературную студию Дворца пионеров, где были собраны почти сплошь одни гении, честолюбиво возносившие себя друг перед другом. Чувство это пробудилось и у нашего Чайникова, и он постарался ни в чем не уступить своим товарищам студийцам. Школу Аскольд Чайников заканчивал уже подающим надежды молодым поэтом, что определило самую благожелательную снисходительность педагогов в оценке его скромных успехов. И одноклассники не остались равнодушны к расцвету юного дарования. Даже бедная Наташа Колокольцева, которую теперь в школе называли Натальей Гончаровой, горько сожалела о том, что в свое время не поняла возвышенных устремлений души юного поэта, правда, выраженных, как она все же считала, неподобающим и даже низменным образом. Более других к славе своего покровителя оказался неравнодушен тихий и примерный Кузя, искренне считавший поэтические способности куда выше математических. Триумфальным, можно сказать, был для Аскольда Чайникова выпускной вечер, на котором его уговорили читать подобающие случаю стихи собственного сочинения. Он, поломавшись, согласился и читал, завывая, как это делают маститые поэты. В тот вечер затмил всех отличников он, Чайников, оказавшись в центре всеобщего внимания, был так радушно обласкан всеми - педагогами и одноклассниками, что о другом таланте - Никодиме Кузине почти забыли. Его упомянула в своем выступлении директор школы, но поздравительных тостов и дружных аплодисментов он не удостоился. Впрочем, Кузя на это не сетовал ни тогда, ни даже позднее. После школы пути друзей начали расходиться. Аскольд Чайников поступил, как и следовало ожидать, в писательский институт, где, по убеждению многих молодых людей, готовят высококвалифицированных инженеров человеческих душ или уж на самый худой конец рядовых членов Союза писателей. Что же касается Никодима Кузина, то он прямой дорогой пошел на весьма прозаический по тем временам физмат. Аскольд в учении не слишком преуспел, кое-как одолел два курса, но зато ухитрился выпустить сборник стихов. Известный критик в обзоре благосклонно отозвался о первых опытах молодого поэта, расхвалил одно из стихотворений, пообещав, что, если автор будет упорно работать, его ожидают заметные успехи. Неожиданные похвалы так обрадовали Чайникова, что он почел себя чуть ли не гением. На трудившихся в поте лица однокурсников стал смотреть как на мелкоту, общение с которой ему ничего не дает и дать не может. Первый ощутимый гонорар позволил молодому поэту чуть ли не на равных участвовать в застольях с известными и признанными мастерами стиха, которые, как выяснилось, далеко не все утруждали себя приобретением знаний, а брали преимущественно "нутром". Иные из них утверждали, что главное для поэта - это самое "нутро". Есть "нутро" - будешь поэтом, а нет, так нет, тут уж никакие знания не помогут. Чайников уверовал, что "нутро" у него, безусловно, есть, стало быть, о будущем нечего и беспокоиться. Решив так, ушел с третьего курса и зажил легко и вольно. Пошли литературные вечера, встречи с читателями, творческие командировки, кружившие голову в прямом и переносном смысле. Вслед за первым поэтическим сборником Аскольд с некоторыми интервалами, впрочем, не столь продолжительными - шла очередная кампания по усиленному выдвижению молодых, - выпустил вторую, а затем и третью книжки стихов. Имя Аскольда Чайникова замелькало на страницах газет и журналов. К нему пришла если не громкозвучная слава, то достаточно лестная, вполне устраивавшая его известность. В эту пору скромный младший научный работник, каким числился в одном из академических институтов после успешного окончания университета Никодим Кузин, случалось, грелся в лучах славы своего школьного друга. Он еще по школьной привычке посещал литературные вечера, радовался успехам знакомого поэта, громче всех аплодировал ему. Во всяком случае, в те годы, теперь уже сравнительно далекие, не Аскольд Чайников искал встреч с Кузей и время от времени напоминал о себе. Правда, молодой поэт охотно и без обидного снисхождения оказывал знаки внимания тихому и милому школьному другу, которому приятно было поддерживать отношения с добившимся признания поэтом. Однако даже блеснувшая яркая литературная известность не столь прочна, как это может показаться со стороны. Звезда Аскольда Чайникова через некоторое не столь даже и продолжительное время отчего-то стала тускнеть, тускнеть и чуть было вовсе не померкла. Из модного и щеголеватого молодца он как-то незаметно для себя и невероятно быстро для окружающих превратился в обрюзгшего и потертого, ничем не примечательного мужчину неопределенного возраста, на лице которого довольно отчетливо начала проступать печать довременного увядания. Стихи Чайникова все реже и реже проскакивали на страницы журналов и газет, появлялись нерегулярно даже в поэтическом ежегоднике, отдельными сборниками и вовсе перестали выходить. В редакциях его встречали с выражением досады на лице, которого не пытались даже скрыть, к оставленным стихам прикасались с большой неохотой, презрительно выдавливая: "Опять этот Чайник притащился!" - и отказывали даже в тех случаях, когда можно было бы и не отказывать. Удивительно ли, что читатели вследствие всего этого стали забывать о нем. Даже в "Поэтическую тетрадь" на радио никто не писал просьб передать его стихи. Несколько раз он просил своих знакомых обратиться с такими письмами в адрес этой популярной передачи, но и из этого ничего не вышло то ли знакомые отделались одними обещаниями, то ли литературная редакция радио на них не считала нужным откликнуться. Тяжек удел забвения, особенно для ранимой поэтической души. Аскольд Чайников не желал с ним мириться. Что ж, не идут стихи, займусь прозой. И первый опыт получился, можно считать, удачным - тоненькая повесть о школьных проказах увидела свет, правда, сразу же по выходе подверглась разносной педагогической критике. Чайников на первых порах даже обрадовался этому, он рассчитывал на заступничество газеты, которая, по его мнению, непременно должна дать хлесткий ответ продемонстрировавшим поразительно узкий взгляд на художественную литературу, ее цели и назначение педагогам. Аскольд Чайников так был возмущен критическими наскоками зарвавшихся шкрабов, так распалил себя, что возмечтал о шумной полемике вокруг его повести. Именно полемика ему сейчас более всего нужна. Следствием ее далеко не всегда бывает выяснение истины, но уж известность почти наверняка обеспечена. О герое полемики даже много лет спустя говорят: "Он в свое время прогремел". Чем и как прогремел - этого уже никто толком не помнит, да это и не имеет значения, важно прогреметь! Но Чайников, к его большому сожалению, не прогремел. Защитительная заметка о его повести и то не слишком хлесткая, а лишь с указанием на некоторые передержки действительно была набрана. Почти год ему обещали ее вот-вот опубликовать, но по каким-то причинам ей так и не нашлось места на газетной полосе. В полемике же отказали сразу и категорически. И вместо ожидаемой шумной известности Чайникова начало давить еще более тягостное забвение. С огорчения он запил, в подпитии стал несдержан настолько, что со всеми непоправимо испортил отношения и перестал печататься. Отягощенный семьей и заботами, Чайников все же в конце концов образумился и начал промышлять переводами. Дела снова вроде бы стали потихоньку налаживаться. Но и в переводах Аскольд не слишком преуспел. Языков он не знал, национального уклада и характеров не изучал и не пытался изучать, да и более мобильных братьев-переводчиков развелось столько, что Чайников тягаться с ними никак не мог. Бросив переводы так же легко, как и прозу, Чайников снова взялся за стихи, ему удалось пристроить небольшую подборку в толстый литературный журнал "Восход" и даже сблизиться с его главным редактором Илларионом Кавалергардовым, человеком властным, решительным, пользующимся заметным влиянием, но не любовью и даже не дружеским расположением в литературной среде. Впрочем, последнее обстоятельство нисколько не беспокоило Кавалергардова. Он придерживался того мнения, что облагодетельствованные друзья куда надежнее бескорыстных, ибо первые знают, за что и кому они обязаны, а если знают, то и служить должны преданно. Еще Илларион Варсанофьевич, достигнув власти, решил следовать и неукоснительно следовал бисмарковскому правилу: "Пусть не любят, но боятся". Кавалергардова боялись, он это знал и был доволен. И решительной твердости Иллариону Кавалергардову было не занимать. Если он кого-нибудь из авторов отлучал от "Восхода", то отлучал раз и навсегда, а если к кому благоволил, то благоволил настолько, что этому не могло помешать никакое общественное мнение. Облагодетельствованного Кавалергардовым автора могли ругать хоть все газеты разом, поднимать на смех на писательских собраниях, Кавалергардов все равно продолжал восхищаться своим любимцем и печатал все, что тот приносил. Чтобы оградить Кавалергардова от слишком упрощенного понимания, должен заметить, что Илларион Варсанофьевич не всем одинаково благоволил, раздавал блага и милости в полном соответствии с заслугами и значением. Ни того ни другого у Аскольда Чайникова не было, поэтому ему удавалось печататься в "Восходе" лишь от случая к случаю при стечении особенно благоприятных обстоятельств. А такое хотя и случается чаще, чем, к примеру, парад планет, но все же достаточно редко. К тому же, стоит заметить, Кавалергардов не слишком жаловал стихи, он их плохо понимал. По этой причине поэтический раздел в его журнале не очень процветал. Но для Аскольда Чайникова, немало, впрочем, полебезившего перед Илларионом Варсанофьевичем, хотя лебезивших постоянно было достаточно, ни для кого другого, а именно для Чайникова Кавалергардов сделал все же истинное благодеяние - распорядился зачислить его в штат редакции. Благодаря этому потерявший было себя поэт обрел под ногами, может быть, и не очень твердую почву, но все же некий клочок суши, на котором можно было держаться. В то время, когда у Аскольда Чайникова вышел второй сборник стихов, Никодим Кузин, как принято говорить в научных кругах, остепенился, то есть защитил кандидатскую диссертацию. И защитил с блеском. Диссертация почти незамедлительно была издана, что случается с такого рода работами совсем уж не часто. Обычно отпечатанные машинистками в установленном количестве экземпляров и любовно переплетенные, они затем мирно покоятся на полках библиотек. Если кто-то к ним и прикасается, так это чаще всего новые соискатели ученой степени и не столько даже степени, сколько прилагающихся к ней благ. Блестяще защитившийся юный Никодим Кузин тут же получил должность старшего научного сотрудника академического института. Кибернетика после некоторого гонения быстро вошла в моду, практическая ее ценность становилась все очевидней чуть ли не с каждым днем, что усиливало энтузиазм молодых ученых, лидером которых как-то само собой оказался наш Кузин. Он работал увлеченно, результативно, его ценили и поощряли. Должность старшего научного сотрудника, как известно, конкурсная, через определенный срок на замещение ее объявляется баллотировка, предпочтение может быть отдано претенденту с докторской степенью. Место Никодима Сергеевича вряд ли предложили бы какому-нибудь соискателю, настолько его ценили, но он все же счел для себя за благо поскорее защитить докторскую. В отличие от подавляющего большинства обладающих кандидатской степенью, всю последующую жизнь до глубокой старости бьющихся над докторской диссертацией, по большей части, правда, занимающихся собиранием материала, обдумыванием темы, составлением плана фундаментальной работы, а на поверку просто-напросто предающихся сладким мечтаниям, Никодим Сергеевич решительно и быстро приготовил действительно значительное исследование. Хотя слава и почести не испортили Кузина, в отношениях старых школьных друзей произошла существенная перемена: Чайников перестал быть покровителем Кузина, эта роль сама собой перешла к ученому, чья будущность оказалась куда постояннее кратковременного успеха незадачливого литератора. Пока я вам сообщал все эти, возможно, и второстепенные, но все же необходимые для дальнейшего повествования подробности, наши герои уже заняли подходящий столик и даже, представьте себе, столь невероятную вещь, успели дождаться того, что официантка обратила на них внимание. Она это сделала, откровенно говоря, в тот еще момент, когда они только что вошли в зал, но некоторое время все же продолжала наслаждаться беседой с подругой. Уж так заведено у нынешних официантов и продавцов, что они в упор не видят того, кого предстоит обслуживать. Но в этот раз то ли беседа была не слишком интересная и значительная, то ли официантке чем-то приглянулись новые посетители, она неожиданно для себя соизволила сравнительно быстро подойти к ним и с рассеянным вниманием выслушать, чего им было желательно. Стремясь поскорее добраться до сути нашего повествования, не стану передавать всего разговора, в продолжение которого Чайников и Кузин изливали друг другу души. Собственно, более всего изливал Аскольд Чайников. Жизнь его явно не баловала. К привычным семейным невзгодам и нехваткам теперь добавились и служебные. Илларион Кавалергардов был крутоват с сотрудниками, он строго взыскивал порой и за малейший промах, особенно если об этом становилось известно в руководящих инстанциях и оттуда вдруг звонили и предлагали разобраться. Редактор "Восхода" в таких случаях разбирался с быстротой молниеносной, он не желал слушать никаких объяснений сотрудников, по вине которых ему, главному, будто бы пришлось отдуваться и краснеть, хотя вся редакция отлично знала - чего-чего, а уж краснеть-то их Илларион, как звали его за глаза, разучился, должно быть, еще со школьных лет, а возможно, и еще раньше. Промахи у Аскольда Чайникова, правду говоря, бывали. По большей части даже не промахи, а всего лишь в отдельных случаях слишком прямые, лишенные какой-либо дипломатии ответы, вызывавшие гнев и обиды отвергнутых авторов, не стеснявшихся и пошуметь и поскандалить, дойти до главного, а то и обратиться с прочувствованной жалобой в самые высокие инстанции. Избежать этого, по правде говоря, не только нашему Аскольду, а и любому другому работнику на его месте при всем желании и самой искусной изворотливости не удалось бы. Надо заметить, что Кавалергардов облагодетельствовал Чайникова весьма своеобразно. Он не сделал его членом редколлегии, не посадил возглавлять поэтический отдел, на что Аскольд втайне надеялся, даже не назначил заниматься стихами, а, желая освободить сотрудников от второстепенной и утомительной работы и приглядеться к тому, какую степень преданности он выкажет, назначил заниматься редакционным самотеком. Блажен тот, кому неизвестно само это слово! Для непосвященных кратко скажу: самотек - это мешки с романами, повестями, рассказами, поэмами, драмами, стихами и произведениями всех иных мыслимых жанров, но более всего со стихами, кои присылают в редакцию со всех концов обширного нашего Отечества алкающие известности и славы. И с каждым днем число тех, кому известность и слава крайне необходима, без них им и жизнь не в жизнь, растет не в арифметической, заметьте, не в арифметической, а в геометрической прогрессии! И рабочее место Чайникову было определено не в обычной редакционной комнате, пусть перенаселенной так, что между столами можно протиснуться только боком и при условии, что максимально втянешь живот. И в такой тесноте Аскольд чувствовал бы себя равноправным сотрудником. Так нет, рабочее место ему отвели в загородке под лестницей, начисто лишенной дневного света. Само месторасположение этого, с позволения сказать, кабинета служило бы постоянным напоминанием его обитателю, что он ближе других к выходу и что в случае чего первым может вылететь из штата. Так что смирись и цени оказанное благодеяние! Поначалу Аскольд взялся за дело горячо. Его особенно вдохновляла отрадная перспектива регулярно получать зарплату, а не довольствоваться случайными и по большей части тощими гонорарами. Но довольно скоро убедившись, в какой воз его впрягли, и, получив два суровых нагоняя от Кавалергардова, Чайников пришел к выводу, что благодеяние для него совершено весьма сомнительное, к службе начал охладевать и тянул ее с отвращением только в силу необходимости содержать семью и кормиться самому. Грустную повесть свою Аскольд со слезой выложил школьному другу, закончив горьким признанием: - Веришь ли, забыл, когда стихи писал. Выматываюсь как последняя собака, иной раз едва до постели добираюсь. Кавалергардов при каждой встрече зверем рычит, поедом ест. К письменному столу и по выходным не тянет... Волком вою от такой каторжной жизни. И выхода не видно... В продолжение длинного-предлинного монолога поэта о скорбной его судьбе Никодим Сергеевич пристальнее присматривался к школьному другу и проникался все большим сочувствием. Со времени последней встречи перемены в нем произошли если и не разительные, то по крайней мере очень и очень заметные. Аскольд сильно сдал. На лице его обозначились резкие и уже достаточно глубокие борозды, свидетельство не только того, что жизнь теперь дается не с былой легкостью, но и преждевременно подкрадывающейся старости, особенно беспощадной не к одним невоздержанным людям, а и к неудачникам в особенности. Никодиму Сергеевичу сделалось искренне жаль своего друга, в сущности, не так еще давно сильного и ловкого, заносчивого и гордого, беззаботно и счастливо начавшего жизнь, а теперь вот как-то неожиданно обмякшего, словно перезревший гриб. Кузин понял, что своими невзгодами на этот раз он поделиться не сможет, да и что его невзгоды в сравнении с только что выслушанными. Судьба друга тронула настолько, что Никодим Сергеевич невольно с горечью подумал: вот он, ученый Кузин, кое-что успел сделать для людей и даже, можно сказать, для человечества, а может ли он, мобилизовав силу и волю свою, знания и опыт, помочь не абстрактным тысячам и миллионам, а вот этому сидящему перед ним человеку, своему школьному товарищу? Легко жалеть человечество, а как бывает порой трудно облегчить участь всего лишь одного человека. Эта простая мысль заставила содрогнуться сердце Никодима Сергеевича. Вглядевшись в измученное лицо друга, он спросил: - К чему же, собственно, сводится твоя каторжная, как ты говоришь, работа? - Сначала я думал, только к тому, чтобы одолеть кое-как эту прорву романов, повестей, рассказов, поэм, стихотворений, драм и черт знает чего еще! Читаю их, как еще в институте было принято, по диагонали, то есть перескакивая с одного абзаца на другой, не очень вникая в содержание. Ну и бывают проколы, черкнешь не тот ответ, который убедит автора. Жалобы не заставляют себя ждать. А жаловаться непризнанные гении умеют, стучатся во все инстанции. Приходится читать внимательно, и над ответами сидишь, как над дипломатической нотой. А суть моей работы сводится в тому, чтобы отделить зерно от половы, отличить действительно способного от наглого графомана и в соответствии с этим сочинить убедительный ответ. Потеть и потеть приходится. Ну и зашиваюсь. Вечерами сижу как проклятый, а толку нет. - Постой, постой, - перебил Никодим Сергеевич и повторил в задумчивости: - Значит, надо отличить даровитого от графомана, то есть определить степень одаренности? - Именно так, - горячо подхватил Чайников, - ведь чем черт не шутит, во всей огромной куче может действительно оказаться жемчужное зерно таланта, а ты и не заметишь. - Не заметишь, не заметишь, - механически повторил Кузин, придвинул к себе бумажную салфетку и начал рисовать на ней чертиков, верный признак того, что мысль его сосредоточена на какой-то непростой проблеме. - Век технического прогресса, о котором столько шума, облегчает любой труд, даже шахты без шахтеров, слышал, будут, а наш литературный труд как был, так и останется каторжным, - сетовал Чайников. - Что нам дала техника? Шариковые ручки, пишущие машинки, в самое последнее время диктофоны, а природа писательского труда в основе своей осталась все та же, что и при царе Горохе... - Это так, - рассеянно соглашался Никодим Сергеевич, - но тебе я, кажется, кое-чем смогу помочь. - Уж не посадишь ли вместо меня читающую машину? Вот было бы здорово. - Вот именно, читающую машину! - с энтузиазмом воскликнул Кузин. - И не просто читающую, а машина эта безошибочно определит достоинства художественного текста. - Ну это ты хватил, Кузя, - недоверчиво ухмыльнулся Аскольд, алгеброй гармонию поверить? - А что? - не сдавался Никодим Сергеевич. - Этого еще никому не удавалось. И до тебя находились чудаки, но они плохо кончали. Математика - мертвая материя, а поэзия, литература - живой цветок. - Напрасно ты, Чайник, хулишь математику. Согласен ли ты с тем, что в жизни все подвластно науке? Аскольд утвердительно кивнул, но все же скептически добавил: - И все равно то, на что ты намекаешь, несбыточная фантазия! - Отнюдь не фантазия, а реальность, - спокойно отрезал Никодим Сергеевич, - самая грубая реальность, как, к примеру, то, что мы с тобой сейчас сидим друг против друга. Можешь поверить. Такая машина имеется в натуре. Создана в нашем коллективе. Проведены внутрилабораторные эксперименты, и результаты самые обнадеживающие. - Математическая машина с такими способностями? - переспросил изумленный Аскольд. - Почему только математическая? При создании подобных систем мы давно используем данные лингвистики, социологии, семиотики, статистики, кибернетики, теории информации, теории моделирования, логики и прочая и прочая... - И приходите к машинизации, схематизации, примитивизации и так далее, - горько парировал Чайников. - Успокойся, Чайник, ты начинаешь ругаться, а это, брат, не помогает истине, - дружелюбно улыбнулся Никодим Сергеевич. - Нисколько не ругаюсь, - возразил Аскольд, - просто я смотрю трезво на твои научные фантазии. Вас, технарей, еще как заносит. И заядлому фантасту-писателю не угнаться. - Трезвый взгляд - это по мне, это мне нравится. Если трезво посмотреть на литературу, то что это? - Отражение действительности! - как на уроке отчеканил Аскольд. - Даже больше: и одновременное ее преображение в системе образов, - в тон ему добавил Кузин. - Заметь, в си-сте-ме! Так что же собой представляет литература с точки зрения анализа? Чайников подавленно молчал, тоскливо чувствуя явный недостаток знаний для продолжения ученого спора, в котором никак не мог тягаться со своим высокообразованным другом. Аскольд всегда с горьким сожалением помнил, что он всего лишь недоучившийся студент. Когда он много писал стихов и активно печатался, это его не трогало, для поэта, полагал он, важен не диплом, не образование, а то самое "нутро", про которое ему некогда втолковывали. А вот теперь все ушло куда-то, вроде бы никакого "нутра" и не было, в минуты горьких раздумий он безжалостно укорял себя: недоучившийся студент, несостоявшийся поэт... Никодим Сергеевич, не подозревая, какие бури бушуют в душе друга, захваченный своими мыслями, продолжал: - Может, ты отказываешь науке в праве на анализ вашей изящной словесности? Чайников в таком праве науке не отказывал и в знак этого отрицательно мотнул головой. - Так вот, литература с точки зрения ее анализа всего лишь определенным образом организованный словарь. Уже упоминалось о системе образов. А со всем организованным и подчиненным системе, пусть самой сложной, наука всегда справлялась. - Но ведь гении - это единичное, редчайшее явление! - простонал Аскольд и добавил: - Гений попирает все признанные и узаконенные нормы! - Браво, Чайник, твои извилины еще не омертвели! Моя машина как раз потому и отличает гения от просто одаренного творца, от мастеровитого штукаря и, наконец, от рядовой посредственности, и уж тем более от пустого графомана, что учитывает присущую гению неповторимость, индивидуальное своеобразие, резкую несхожесть ни с кем. - Да, но гениальность часто выражается в простоте, убийственной простоте, на первый взгляд почти примитивной. - Ты хочешь сказать, что гений выражает свое видение единственно точными словами, не расходуя лишнего словесного материала? - Пожалуй, да. - И это качество гения учтено нами. - И все равно, поверить в это невозможно, чистая фантастика! - махнул рукой в отчаянии Аскольд. - Прости, друг Кузя, времени у меня, понимаешь, в обрез. Мне еще допоздна сидеть над этими треклятыми самотечными рукописями. Читаю и думаю - не бросить ли все к чертям собачьим, взяться снова за стихи, а то и в самом деле отомрет та шишка, что ведает рифмами. Может, еще и улыбнется фортуна? А потом, не единым же хлебом живы поэты. - Что касается поэтов, то ты, пожалуй, и прав, - согласился Кузин, но у тебя семья, она без хлеба насущного не обойдется. Так что обожди с уходом. Попробуем машину, успеешь еще всех и вся послать к чертям. Аскольд без видимого энтузиазма согласился с таким выводом. - Может, тебе по-дружески подкинуть монет? - участливо глянул на друга Никодим Сергеевич и повторил: - По-дружески. - Не поможет, - горько покачал головой Чайников. - Так что спасибо, дружище. Друзья допили кофеек, Никодим Сергеевич с учтивой улыбкой рассчитался, и они удалились. Глава третья, в которой повествуется о начале событий Может, это и покажется кому-то странным, но первоначальное скептическое отношение Аскольда Чайникова к заманчивому предложению друга скоро начало улетучиваться. "Как было бы здорово, если бы и в самом деле такое оказалось возможно", - мечтал Аскольд, сидя в своем кабинетике под лестницей. Самотеком он теперь занимался с еще большим отвращением. И занимался потому, что заявление об уходе подавать никак не решался. Гора рукописей угрожающе росла, и Чайников чувствовал, что вот-вот его потребует к ответу сам Кавалергардов. От одной мысли о неизбежной встрече с Кавалергардовым Чайникова бросало в дрожь. Но душа поэта легка и отходчива. Через несколько мгновений разгоралась надежда не совсем даже определенная, четко, так сказать, не очерченная, но все же основанная пусть на несбыточном обещании старого друга. Одного обещания порой вполне достаточно, чтобы глядеть в будущее безбоязненно, с ожиданием нечаянных радостей. Кое-кто, возможно, посчитает моего героя непростительно легкомысленным. Допускаю, что это так. Не знаю, удавалось ли кому-нибудь встречать живого поэта, совершенно лишенного легкомыслия. Я таких не знаю, хотя и перевидал на своем веку довольно. Поэтому не могу полностью защитить, при всем желании, от подобных подозрений моего Чайникова. Но и при этом скажу: при всем легкомыслии и даже некоторой беззаботности, сквозившей в его настроении, с каким Аскольд в последние дни являлся на службу, наш поэт не был лишен и делового расчета. Рассуждал он при этом примерно так: будет у него умная машина Кузина, и случится так, что она окажется годной - дела образуются лучшим образом, а лопнет вся затея хочешь не хочешь, придется хлопнуть дверью. И уж чем громче, тем, пожалуй, и лучше. Уходить по-тихому Чайникову почему-то казалось дурным тоном. Через силу почитывая самодеятельные романы, рассказы, повести, поэмы, Аскольд все чаще прикидывал, каким образом в их достоинствах и недостатках станет разбираться хитрая машина. Если сначала это казалось совершенно несбыточным, то теперь при медленном чтении и обдумывании, отлично видя схематизм сюжетных ходов, примитивные характеры героев, скроенные по шаблону, штампованный язык, он все больше верил в то, что даже и не слишком мудрая машина безошибочно и легко сможет отсортировать все эти горы пустой породы от редких крупиц чистой руды. А большего, если здраво разобраться, и не требовалось. Для всего словесного шлака он составит самую вежливую, более того, даже изысканную, никакой самый въедливый комар и носа не подточит, стандартную формулу ответа. Скажем, что-нибудь в таком роде: "Уважаемый друг! Самым внимательным образом ознакомившись с Вашим романом (рассказом, повестью, поэмой, комедией и т. п.), с огорчением должны сообщить, что, на наш взгляд, на этот раз Вас постигла творческая неудача. С кем не бывает, дорогой друг! Трудно определенно сказать, что явилось причиной столь огорчительного результата Вашего труда недостаточное ли знание материала, неуверенное ли владение пером или, быть может, вообще сфера вашего дарования лежит не в области художественной литературы. Так или иначе мы с сожалением вынуждены сообщить, что использовать Ваше произведение на страницах журнала "Восход" не представляется возможным. Не падайте духом, уважаемый друг, дерзайте! Надеемся, что следующие Ваши опыты, если Вы только твердо уверены в том, что литература действительное Ваше призвание, окажутся значительно радостнее для Вас, а мы не замедлим откликнуться на них более утешительным письмом". На такой ответ, по разумению Аскольда Чайникова, грех было бы жаловаться даже самому несносному честолюбцу. Вежливый отказ вроде ласкового утешения. Что же касается тех немногих крупиц чистой породы, которые отсортирует умная машина, то ими можно будет заняться со всей тщательностью, времени для этого освободится достаточно, можно постараться определить их судьбу со всем вниманием и по чистой совести. Сил на это он, Аскольд Чайников, которому родная литература дорога, не пожалеет. Так размышлял наш поэт. И некоторые основания для столь оптимистических раздумий у него были. Главное, не подвел бы Никодим Сергеевич. Впрочем, это было совершенно на него непохоже, не такой это человек, уж Кузю-то он знает! И действительно, прошла всего лишь неделя после случайной встречи друзей, - как долго она тянулась для нашего поэта! - и верный слову Никодим Сергеевич позвонил Чайникову. - Не расплевался еще со своим потоком? - услышал Аскольд долгожданный голос в телефонной трубке. - С каким потоком? Ах, ты имеешь в виду с самотеком? - Вот-вот, запамятовал, как он там у вас называется. - Сижу, на тебя надеюсь. Не выручишь, пойду ко дну, не самотек, а целый потоп у меня. Никогда такого завала не было. Положение отчаянное. Ждать больше невмоготу. - Ну прости, брат. Дел хватает, мотаюсь. Мы ведь тоже не семечки лузгаем. Сколько ты еще без меня продержишься? - Ни дня! - в отчаянии выкрикнул Чайников. Услышав этот отчаянный вопль, Никодим Сергеевич тут же согласился доставить машину и спросил, когда это лучше сделать. - Немедленно!!! - послышалось в ответ. Часа через три Никодим Сергеевич выехал. Транспортировать машину не составляло особого труда, она представляла собой истинное чудо компактности, внешне выглядела вроде радиоприемника с проигрывателем несколько устаревшего образца и умещалась на заднем сиденье "Волги". Никодим Сергеевич подъехал к подъезду редакции "Восход" на своей мышастой "Волге" в тот тихий час конца рабочего дня, когда сотрудники, спохватившись, что они за весь рабочий день успели наработать сущие пустяки, с величайшим усердием пытались наверстать упущенное. Благодаря этому появление постороннего человека с ящиком, похожим на старомодный чемодан, купленный в комиссионном магазине для дальнего вояжа, осталось незамеченным. Чайников встретил своего спасителя у подъезда, помог ему управиться с грузом, и они сумели мгновенно прошмыгнуть в загородку под лестницей. - Хоромы тебе отвели, прямо скажу, не королевские, - оглядывая убогое помещеньице, заметил Кузин. А про себя подумал, что такое убежище сейчас, пожалуй, и кстати. Друзья подсознательно чувствовали: то, что они затеяли, предавать гласности было бы по крайней мере преждевременно. Аскольд взволновался как малый ребенок, который ждет не дождется, когда наконец вручат ему самую желанную игрушку: о ней ему до сих пор можно было лишь мечтать, другим же и мечтать не позволено. Нетерпеливым взглядом следил он за тем, как Никодим Сергеевич, самый надежный его друг, настоящий школьный товарищ, на которого в трудную минуту можно положиться как на себя, колоссальный ученый и феноменальный изобретатель, взгромоздив на письменный стол увесистый чемодан, - стол от этого удовлетворенно крякнул, - достал из жилетного кармана изящный ключик и отпер металлический замочек, щелкнувший так же приятно, как щелкнул бы и любой другой металлический замок, приделанный ко всякому другому чемодану. Чайников ждал ошеломляющего чуда. И как часто бывает, ожидая чуда, воображая его себе бог знает чем, при первом столкновении с ним мы испытываем досадное чувство разочарования. Все оказывается на деле проще и беднее нарисованного нашим пылким воображением. Не поэтому ли очень скоро даже истинное чудо перестает быть чудом, занимает положенное место среди привычных и даже обыденных вещей. Нечто подобное пережил и Аскольд Чайников, увидев, наконец, столь желанную машину, похожую на устаревший радиоприемник. - Где у тебя розетка? - деловито спросил Никодим Сергеевич. Аскольд трясущейся рукой указал на черный кружок на стене неподалеку от письменного стола, мысленно прикидывая, как ему держать себя, если вдруг все окажется только шуткой. Но Кузин, весь поглощенный делом, и сам в эти минуты волновался, налаживая аппарат. Наконец машина была включена. В ней сначала слабым накалом засветились лампочки, почти совершенно так же, как в обыкновенном приемнике или телевизоре, послышалось нарастающее, а потом почти прекратившееся ровное гудение, на лицевой стороне заперемигивались разноцветные шкалы, и Аскольд начал успокаиваться снова обретая веру в то, что его школьный друг не опустился до обмана или до озорного розыгрыша, а явился в это убогое помещение истинным ангелом-спасителем. Чайников даже возликовал на радостях, бросился было обнимать и целовать Кузина, но тот его холодно отстранил и потребовал: - Рукопись! Аскольд заполошно бросился к столу и с суетливой поспешностью сунул в руки Никодима Сергеевича сразу несколько бандеролей. Кузин отобрал ту, что была потолще, и аккуратно отправил в приемное устройство, попутно объясняя свои действия. Их Чайникову следовало твердо усвоить, чтобы самому пользоваться аппаратом. Как только листы поползли внутрь, гудение машины усилилось, казалось, что она с явным неудовольствием знакомится с предложенным текстом. - Теперь можешь заказывать чай с лимончиком и, помешивая ложечкой в стакане, терпеливо ждать результата, - с довольной улыбкой объявил Никодим Сергеевич. Аскольд с готовностью улыбнулся в ответ, только что пережитая острая тревога проходила, расслабляя все внутри; к нему возвращалось облегчительное успокоение и щемящее чувство счастья. Теперь он снова верил, что спасен, что ему больше не страшен Кавалергардов, отныне ему вообще никто не страшен! А Никодим Сергеевич привычным тоном лектора продолжал давать наставления: - У прибора на лицевой стороне пять шкал с разными подсветками. Видишь? Они окрашены каждая в свой цвет. На самом верху с фиолетовой подсветкой - предупреждаю, а ты хорошенько это запомни - фиолетовая шкала может никогда не вспыхнуть. Н-и-к-о-г-д-а! - раздельно отчеканил Кузин и продолжал: - А если вспыхнет, то ты обязан хорошенько запомнить тот день и час, ибо это будет означать важнейшее событие - появился гений! Понимаешь г-е-н-и-й! - опять растянул Никодим Сергеевич, желая особо подчеркнуть значение сказанного. Чайников, внимавший другу с величайшим трепетом и доверием к каждому слову, при этом даже отступил несколько назад, тесная каморка не позволяла пятиться слишком далеко, и протестующе замахал руками, - мол, нет, нет, что ты такое говоришь, этого и быть не может и ждать нечего, гении в наше время не рождаются. А Никодим Сергеевич продолжал: - Не понимаю, чего ты протестуешь. В принципе не исключено появление гения, совершенно не исключено. Верить в это надо. И твердо помнить то, что я сказал... Да, мы не засекли время, когда запустили в машину рукопись. На обработку ее должно уйти не более пяти минут. Так что за свой рабочий день - он у тебя продолжается восемь часов? - отбрасываем час на обед, - итак, за свой рабочий день ты сможешь пропустить рукописей восемьдесят, скинем еще на то, что замешкаешься, замечтаешься, заболтаешься, все равно выйдет семьдесят - семьдесят пять. Ничего выработка, а? Аскольд в это время тоже смотрел на свои старомодные наручные часы, но делал это чисто механически, как во сне, не видя не только стрелок, а и циферблата. Однако слова Кузина о колоссальной производительности машины до него, хотя и неясно, будто в тумане, все же дошли, и он удовлетворенно откликнулся: - Грандиозно! - Далее, - продолжал Кузин ровным, деловым тоном, - шкала с зеленой подсветкой, - он указал на эту шкалу, - вспыхнет в том случае, когда в рукописи обнаружатся серьезные признаки одаренности или, как у вас принято говорить, таланта. Талант, как известно, тоже редкость. Так что не рассчитывай, что твое лицо будет часто озаряться спокойным и радостным зеленым светом. Возможно, раз в десять лет, а то и реже. Скорее всего даже значительно реже. Под ней шкала с оранжевым подсветом, машина высветит ее в том случае, когда соприкоснется с произведением вполне профессиональным, мастеровитым, что ли, в общем не знаю, как это принято у вас называть, мы такие вещи называем просто и коротко - дело. Оранжевые вспышки тоже не каждый день будут загораться, ты не огорчайся - все так и должно быть. Есть еще шкала с желтым подсветом. Это, если так позволено выразиться, потуги. Задатки кое-какие намечаются, а дела еще нет. Тут тебе самому придется решать, как поступить с такой рукописью и ее автором. - Таким не грех и помочь. - Верно, верно, помогать надо, - согласился Никодим Сергеевич и продолжал: - А в самом низу последняя шкала с красным подсветом, она, уверяю тебя, чаще всего будет вспыхивать. Ее надо бы в целях техники безопасности поменять с зеленой шкалой, чтобы не портила глаза, как видишь, и мы не до всего дотумкались, что делать, придется терпеть... - Потерплю, потерплю, - с радостной готовностью заверил друга Чайников. - Так вот, вспышка красного цвета означает только одно - в корзину! В корзину! - повторил для убедительности Никодим Сергеевич. В это время как раз и вспыхнула нижняя ярко-красная шкала. - Вот видишь, - торжествующе произнес ученый, быстро выкручивая проанализированную машиной рукопись. - С этим автором можешь не церемониться, крой его и в хвост и в гриву, так, чтобы ему неповадно было больше браться за перо! - Ну, не скажи, - возразил Чайников, - с графоманами приходится держаться особенно осторожно. Знал бы ты, что это за народ, по-другому говорил бы. Но это уже моя забота. Никодим Сергеевич не стал возражать, хотя ему и самому приходилось иметь дело, правда, не с графоманами, от этого, бог миловал, ученые в известной мере избавлены, но со всякими свихнувшимися на изобретательстве приходилось встречаться, так что он вполне понимал своего друга. Кузин предложил Аскольду самому опустить любую рукопись в приемное устройство, дождаться результата, а затем выкрутить ее из машины. Чайников выбрал не столь пухлую бандероль, запустил ее в машину и стал с нетерпением ждать результата. Ему очень хотелось, чтобы на этот раз вспыхнула не красная шкала, а какая-нибудь другая, чтобы попалась более или менее стоящая рукопись. Но чуда не произошло, приговор и на этот раз был безжалостный - в корзину! Аскольд разочарованно выкрутил листки из машины и принялся читать. - Мура, мура, - решительно заверил Никодим Сергеевич, - можешь не напрягаться. - И верно, мура, - вынужден был согласиться Чайников. - Ты что, не верить моей машине?! - возмутился Кузин. - Могу и забрать. - Что ты, что ты, - испугался Аскольд. - Работаем с гарантией. Мы эту машину, знаешь, как гоняли? Запускали в нее Гомера, и Шекспира, и Пушкина, и Толстого - все гении. Ни единой ошибки. Для разнообразия подвергали испытаниям литераторов и меньшего калибра - Золя, Левидова, Эртеля, Боборыкина. И что интересно, Боборыкин оказался не бездарностью, горел оранжевым светом. Попадались и такие из числа бывших знаменитостей, которые и желтым не светились, а все красным, красным. Но это уже пусть останется, так сказать, производственным секретом. Чайников, слушая Никодима Сергеевича, отобрал еще одну рукопись, желая добиться все же иного результата. Но, едва успел опустить ее в машину, как дверь вдруг скрипнула и на пороге показалась пухленькая Лилечка, секретарь Кавалергардова. Это было явно не к добру. Хотя Аскольд и верил в то, что в ближайшие дни с помощью чудесной машины он разгребет образовавшиеся завалы рукописей, но сердце его все же упало, отвечать за скверное положение дел предстояло не через несколько дней, а, может быть, сейчас. И ничего хорошего это не обещало. Увидев на столе машину, Лилечка несколько опешила и спросила: - Только что купили? - Да вот Аскольд обзавелся приемником, - ответил Никодим Сергеевич. - В комиссионке? - Почему в комиссионке? - с некоторой обидой проговорил Кузин. - Такие старомодные только там теперь и продают. Машина угрожающе гудела, и на этот раз, видимо, рукопись ей не нравилась, но никаких звуков, какие обычно несутся из радиоприемника, не издавала. Лилечка передернула плечиками, решив, что Чайников по бедности купил испорченный приемник, сразу утратила интерес к его приобретению и тут же вспомнила, зачем заглянула сюда. - Да, товарищ Чайников, завтра приглашаетесь на ковер. В кабинете Иллариона Кавалергардова на полу лежал огромный толстый ковер. Всякий персональный вызов к главному редактору ничего, кроме разноса, как правило, не предвещал. Кавалергардов, который полагал, что сотрудников надо держать строго, отдавал Лилечке примерно такие распоряжения: - Завтра, э-э, пригласите-ка ко мне на ковер... - и следовало указание, кого именно пригласить. Лилечка уже повернулась, намереваясь покинуть не слишком привлекательный кабинетик Чайникова, но вдруг помедлила и через плечо бросила: - Что-то вы, товарищ Чайников, совсем перестали отправлять почту. Смотрите, это ведь чревато... - Чем чревато, Лилечка не договорила, полагая, что Аскольд и без этого поймет. - Да, да, ответы у меня подготовлены. Много ответов. Только вот не собрался отправить, - солгал Чайников. - Поторопитесь, - посоветовала Лилечка. - Сегодня не успею, а завтра обязательно, - заверил Аскольд. - Ну, ну, - с недоверием протянула Лилечка. Она вышла как раз в тот момент, когда в очередной раз зажглась шкала все с тем же ярко-красным подсветом. - Не лучше ли тебе, друже, взять машину домой? Как бы тут ее не сглазили, - посоветовал Никодим Сергеевич. - Дома от ребят не отобьешься. Два парня и оба сорванцы, каких поискать. К тому же к технике тянутся. - На замке держи. - Для этой публики замков не существует. А тут у меня шкаф запирается, да и при закрытых дверях есть возможность работать. Вечерами могу оставаться... - Ты вот что, - сказал Никодим Сергеевич, - многие будут принимать машину за радиоприемник устаревшей конструкции, так не разубеждай. Пусть думают. Тебе это не повредит. Сотрудники в положенное время покинули редакцию, а друзья весь вечер сидели возле машины. И весь вечер с монотонной последовательностью вспыхивала только одна шкала. Гора рукописей, не заслуживающих внимания, все росла и росла. К каждой требовалось после этого только приколоть вежливую, заранее сочиненную стандартку с отказом. Дело шло весело. Чайников радовался тому, что почти весь завал удалось разгрести. И всего за один вечер! Вот это производительность! Вот это машина! Но монотонность, с какой она светила одним красным светом, вдруг начала настораживать, в сердце Аскольда закралась тревога, даже отчаяние. От одного страшного предположения он весь похолодел. - Слушай, Кузя, - довольно непочтительно обратился Чайников к своему ученому другу, - а что, если этот чертов аппарат всех стрижет под одну гребенку? - Что ты хочешь сказать? - встрепенулся Никодим Сергеевич, совершенно не обращая внимания на непочтительный тон Чайникова. - Светятся ли у нее вообще другие шкалы? Не разладилась ли твоя техника? - уже сбавляя тон, спросил Аскольд. - А это легко проверить. - Каким образом? - Есть у тебя приличная рукопись? Чайников выдвинул ящик письменного стола. Там лежали отпечатанные на машинке стихи его собственного сочинения, которые он предлагал несколько месяцев назад в свой журнал и которые Кавалергардов не то чтобы совсем отклонил, просто счел нужным отложить. На какой срок? А кто его знает? Скорее всего до тех пор, пока не соизволит смилостивиться. Первым движением Чайникова было пустить в машину собственные стихи. Но его тут же обуял страх. А что, если и в этом случае зажжется ярко-красная шкала? Конечно, хорошо бы знать, чего ты стоишь на самом деле. А вдруг ответ будет убийственным? Аскольд поспешно задвинул ящик и тут же сказал Кузину: - Подожди минутку, я сейчас, в отделе прозы идет подборка рассказов одного маститого писателя. Дверь у них не запирается, замок давно испорчен, а исправить никак не соберутся. Может, повезет найти копию. Ему действительно повезло. Минуты через три Чайников вернулся с подборкой рассказов. Никодим Сергеевич бегло взглянул на имя автора, то был писатель, рассказы которого действительно пользовались признанием в широкой читательской среде, их любил и сам Кузин, теперь и ему было интересно узнать истинную цену популярного рассказчика. Бережно опустил рукопись в аппарат. Прошло положенное время, машина поурчала, и зажглась оранжевая шкала. - Вот видишь, - удовлетворенно проговорил Никодим Сергеевич, - дело. Чайников обрадовался и тому, что машина исправна и что популярный автор оказался отнюдь не дутым авторитетом. Рад был и Кузин, начавший опасаться, а не разладилась за время бездействия машина. Нет, все в полном порядке. За четкость работы можно ручаться. После этого у Чайникова возникло еще большее искушение узнать истинную цену своим стихам. Он вынул из стола рукопись и взвесил ее в нерешительности на ладони, будто этим хотел определить не один вес, а и качество. - Что, хочешь попробовать еще одну рукопись? - оживился Никодим Сергеевич. - Это м-мои сти-ихи, - смущенно пролепетал, слегка заикаясь, Чайников. - Давай и их! - бодро предложил Кузин. - Да, но... - Боишься? - Откровенно говоря, страшновато. - Стихи-то считаешь как, приличные? - Вроде бы удались. - Так давай. - А вдруг... - Ничего, не умрешь... А потом, лучше знать правду, чем заблуждаться на собственный счет. - А, была не была, - с отчаянной решимостью произнес Чайников и сам отправил рукопись в машину. Пока аппарат переваривал, урча, текст, поэт ощутил столь сильное сердцебиение, что едва не лишился чувств и сто раз успел пожалеть о том, что решился на такое испытание, которое сейчас представлялось ему хуже казни. В отчаянии он молил, кого и сам не знал, о том, чтобы только не вспыхнула позорная красная шкала, чтобы не видеть этого смертельно режущего цвета. В страхе Чайников даже крепко зажмурился. Когда машина перестала урчать, он, не открывая глаз, дрожащим голосом спросил: - Ну что там? - Дело, - твердо сказал Никодим Сергеевич и обнял дрожащего друга. Дело, понимаешь, дело. Перестань трястись! И все равно прошла еще минута, пока Чайникову удалось унять колотившее его волнение и он наконец открыл глаза. Волнение сменилось жарким ощущением счастья, ибо он твердо знал теперь, что спасен. И еще безмерно счастлив был от того, что снова обрел уверенность - и после длительного творческого простоя, когда стихи почти не писались и его никто не хотел печатать, он сохранил все же способность творить. Большего счастья Чайникову в этот день и не нужно было. Глава четвертая, в которой судьба Аскольда Чайникова заметно меняется к лучшему Кавалергардов являлся в редакцию по собственному усмотрению и желанию, требуя в то же время от сотрудников строжайшей дисциплины. Он был твердо уверен, что его дело давать направление и следить за тем, как выдерживается это направление, а работать обязан аппарат. В самом этом факте ничего предосудительного нет, и, упоминая об этом, автор не пытается бросить тень на кого-нибудь из главных редакторов, и на Иллариона Варсанофьевича, в частности. Отнюдь. Ведь надо принять во внимание и то, что Кавалергардов был не только главным редактором толстого литературно-художественного журнала, что само по себе обременительно, правда, от этого тяжкого бремени почему-то никто не спешит избавиться, но одновременно и членом редакционных советов нескольких издательств, вращался во всевозможных сферах, ухитряясь жить одновременно в городе и на даче. Он каким-то образом приспосабливался жить так, что никто - ни жена, ни его преданная личная секретарша Лилечка, ни даже шоферы, постоянно обслуживавшие Кавалергардова, - положительно не мог сказать, где он в данную минуту находится и где объявится через час. В не столь давние годы Илларион Кавалергардов расходовал свою энергию на творчество - он слыл плодовитым кинодраматургом. Каждый год на экраны выходил фильм, поставленный по его сценарию, а в иные годы и два. Случалось, что сценарий превращался в пьесу и продолжал победное шествие на подмостках театров. Но в последние годы то ли Илларион Варсанофьевич исписался, то ли уж слишком сильно закрутила его жизнь, фильмы по его сценариям ставились все реже. Еще не столь давно услужливые критики превозносили Кавалергардова чуть ли не до небес, даже называли королем экрана и телевизора. Но это было и отошло. С некоторых пор слава его начала заметно тускнеть, имя стало забываться не одними зрителями, а и кинорежиссерами и критиками, хотя у Иллариона Варсанофьевича еще по-прежнему среди них оставалась пропасть друзей, охотно садившихся за его гостеприимный стол на городской квартире и на даче. Теперь он добивался преимущественно одного: чтобы как можно чаще его имя мелькало на страницах печати, чтобы в обзорах не пропускали, интервью почаще брали, о былых заслугах читателям напоминали, в перечнях не пропускали. Ко всяким упоминаниям он был ревнив. Не дай бог, если его фамилию в информационном сообщении о каком-то заседании вычеркивали при сокращении перечня тех, кто присутствовал или выступал. Редактору такого издания Кавалергардов устраивал шумный скандал, требовал непременного наказания сотрудника, готовившего материал. Все это делалось для того, чтобы в следующий раз неповадно было вычеркивать его фамилию даже при самой крайней необходимости сократить материал. Пусть кого угодно другого сокращают, но только не Кавалергардова! Такого принципа он считал необходимым держаться неукоснительно. Дай волю, сегодня сократят не задумываясь, а завтра и хулить начнут без зазрения совести, а там и забвению предадут, забудут, что такой и на свете существует. А забвения Илларион Варсанофьевич боялся пуще всего. Можно сказать, до жути смертельной. На творчество теперь, по совести говоря, уходило не так много эмоциональной энергии, о сохранении которой Кавалергардов так заботился. Она ему при разнообразии и широте деятельности ой как еще была нужна. При невероятно уплотненном бюджете времени Илларион Варсанофьевич ежедневно вырывал несколько драгоценных минут для того, чтобы внимательнейшим образом разглядеть свое лицо в зеркале. Если мутноватые белки настораживали, то отменялись назначенные встречи, переносились запланированные нагоняи, им наступал все же свой черед, ибо Кавалергардов никогда ничего и никому не прощал или прощал лишь только в самых крайних случаях и в силу особой необходимости, задерживалось решение зависящих от него вопросов. Все успеется, все сделается, главное - сберечь драгоценную эмоциональную энергию и здоровье. Так вот неожиданно отменился и запланированный для Аскольда Чайникова назначенный загодя строгий нагоняй. Почти ежевечерне к Чайникову в редакцию наведывался Никодим Сергеевич. И у него со временем было, как всегда, туговато, но, будучи добросовестным ученым, он не мог позволить себе оставить без внимания свое детище, доверенное неспециалисту, и как истинный друг считал нужным поддерживать и опекать старого товарища. Вместе с Аскольдом он бдительно контролировал действия машины, но так и не представилось случая оспорить ее решения. Каждый раз вслед за машиной внимательно читал рукопись и с удовлетворением отмечал: - Прошу убедиться, поводов для сомнений нет. - И добавлял: - И быть не должно. Не сапоги, как говорится, тачаем. По привычке ходить в таких случаях из угла в угол Никодим Сергеевич делал в тесной каморке Чайникова шаг в одну сторону и полтора в другую, повторяя: - Не сапоги тачаем. Электроника все-таки. На самом, так сказать, острие века, его технического прогресса. Никодим Сергеевич неизменно становился словоохотливым, когда эксперимент удавался или когда новая машина работала без срывов. Наоборот, мрачнел, замыкался, уходил в себя, молчаливо сосредоточивался, если что-либо не ладилось, не выходило или обнаруживались неполадки. Единичные положительные результаты Кузина не удовлетворяли, только накопив достаточный и, безусловно, удовлетворительный материал, он успокаивался, оживлялся, и у него сама собой возникала необходимость выговориться, эмоционально разрядиться. Немалое достоинство своего детища Никодим Сергеевич усматривал еще и в том, что машина действовала беспристрастно, как и должно быть свойственно неодушевленному механизму. - Нам, людям, это недоступно, - утверждал он, обращаясь к своему другу, - потому что каждый из нас дьявольски сложная, но далеко не только не идеально, а в большинстве случаев даже мало-мальски сносно не отрегулированная машина. Идеально и даже просто прилично отрегулировать живой организм - задача будущего! И, к величайшему сожалению, не близкого будущего. Но я верю в науку. Неразрешимых проблем для нее нет. Дело во времени. Только в нем! Всю неделю машина работала, с полной нагрузкой. Гора рукописей, подходивших под стандартные ответы, росла и росла. Несколько раз машина указала на более или менее серьезные потуги самодеятельных авторов, а однажды даже отметила рукопись, о которой можно было сказать: дело. Обоих это сильно обрадовало, и они сообща решили рекомендовать ее для опубликования. После прочтения вполне приличной рукописи Никодим Сергеевич любовно провел по крышке прибора ладонью, как бы погладив в знак поощрения, и с удовлетворением заключил: - Все, машине безусловно можно верить. В моей опеке она больше не нуждается. Это был последний вечер совместной работы Кузина и Чайникова, отныне машина поступала в полное распоряжение последнего и должна была действовать только под его наблюдением. - Советую следить за температурным режимом, - сказал напоследок Никодим Сергеевич. - На случай каких-либо неполадок в мое отсутствие обращаться к моему заместителю, с которым можно связаться по моему телефону. Парень это вполне надежный и в помощи не откажет. Но думаю, почти уверен, надобности такой не возникнет. В конце каждого дня Чайников выкладывал на стол секретарше Лилечке для отправки такую огромную стопу, что у нее каждый раз от изумления неестественно расширялись зрачки - такого количества ответов она раньше не видела. Над отправкой почты Лилечке теперь приходилось трудиться в поте лица и при самом деятельном участии курьерши Матвеевны. Машинистки и те взмолились, они вынуждены были весь день, не разгибаясь, писать только вежливые стандартки Чайникова. Все дивились неожиданно возросшей трудовой активности Аскольда Чайникова. А некоторые даже задумались - в чем секрет невиданной производительности. Вы, конечно, удивитесь, не сможете не удивиться и даже, пожалуй, не поверите в то, что первой догадалась об истинном назначении аппарата, водруженного на столе Чайникова, не кто иной в редакции как курьер и уборщица Матвеевна. Курьер как курьер, уборщица как уборщица, достаточно преклонных лет, в темном платочке, тихая и даже в отличие от многих других уборщиц в общем-то молчаливая. Правда, Матвеевна страстная любительница чтения. В свободную минуту ее постоянно можно видеть с толстым романом или книжкой толстого журнала в руках. "Восход" она прочитывала от корки до корки еще в верстке и нередко довольно метко высказывалась о напечатанных в нем произведениях. Настолько метко и самобытно судила, что иной дежурный критик, готовясь к очередной летучке, считал нужным специально выведать мнение Матвеевны, чтобы использовать в своем выступлении, развив и дополнив, а иногда и просто процитировав. Успевала Матвеевна читать и другие толстые журналы и не отказывала себе в удовольствии сравнивать один печатный орган с другим. Вот какая была курьерша в "Восходе"! Но и это еще не все. В редакции никто и не подозревал, что Матвеевна с особым пристрастием следит за новинками науки и техники, выписывает журналы "Наука и жизнь", "Техника - молодежи" и "Юный техник" и прочитывает их на сон грядущий, как иные прочитывают на ночь захватывающие детективы. По портретам, не раз публиковавшимся в этих журналах, Матвеевна и признала однажды вечером в приятеле Аскольда Чайникова знаменитого ученого Н. С. Кузина. А признав однажды, в другой раз присмотрелась повнимательнее и полностью удостоверилась в неоспоримости своей догадки. И насчет машины живо смекнула по обрывкам разговоров, которые вели при выходе из редакции в поздний час потерявшие бдительность приятели. От Матвеевны первой обо всем узнала Лилечка, не то, чтобы ей курьерша специально доложила, а просто поделилась, как новостью, о которой трудно умолчать, поскольку она поражает воображение. Не берусь утверждать, что эта на самом деле сногсшибательная новость сильно поразила Лилечку, но так как речь шла о редакционных делах и объясняла феноменальную производительность Чайникова, то она сочла за благо до приезда Кавалергардова поставить в известность его заместителей. Те сначала не поверили ни одному слову, они посчитали такое чудо бабьей выдумкой, но встревожились и бросились проверять добросовестность рассылаемых Чайниковым ответов. Читали и перечитывали копии, но придраться ни к чему не могли. Хотя Петр Степанович и Степан Петрович внушили и без того не очень болтливой Лилечке помалкивать насчет машины, но слух по редакционным кабинетам тихо пополз. Последним в "Восходе" обо всем узнал Илларион Кавалергардов. Впрочем, сам он считал, что узнал о чудесной машине одним из первых. Даже пересчитал тех, кто раньше его оказался осведомленным, и выходило, что он четвертый или пятый. Случилось это так. Проведя в понедельник полдня в редакции, Илларион Варсанофьевич, пробежав приготовленную для него почту, тут же вызвал верную Лилечку, продиктовал необходимые распоряжения и, решительно ткнув указательным пальцем в голубой ковер, повелительно изрек: - Этого, как его, Сковородникова, то бишь, как его, Чайникова, живо! Лилечка быстро повернулась, чтобы исполнить приказание, но Кавалергардов остановил ее: - Думаю, с ним придется того, как говорится, закругляться... Как там с почтой у него? - При этом вопросе он изобразил на лице гримасу крайнего неудовольствия, говорившую о том, что ему уже смертельно надоело с этим возиться. - Рапортичка у вас на столе, - скромно ответила на это Лилечка. Кавалергардов порылся в бумагах на столе и нашел нужный листок. Изучив его, он снял очки и, потрясая ими, осведомился: - Что я вижу и что это должно значить? Случая не было, чтобы у него с почтой ажур. Каким образом? - Машина! - почти выкрикнула Лилечка. - Какая еще машина?! - возопил Кавалергардов. - Это вам как следует смогут объяснить Петр Степанович и Степан Петрович. - Ко мне их! Заместители не заставили себя ждать. Путаясь и сбиваясь, Петр Степанович и Степан Петрович заверили, что они, как люди современные и несуеверные, существование интеллектуальной машины начисто отрицают, но какая-то машина все же есть, разобраться в этом без надлежащей технической подготовки не так просто, в своем докладе они больше всего упирали на то, что оба самым тщательным образом изучили содержание ответов Чайникова на отправленные рукописи и все их нашли на должном уровне. Услышанное объяснение никак не удовлетворило Иллариона Варсанофьевича; бросая свирепый взгляд на своих заместителей, он прямо-таки вскричал: - Так есть эта чертова машина или нет?! - Есть! - сказал один заместитель. - Есть! - повторил другой. - Так что же это за машина? - продолжал свирепеть Кавалергардов. Заместители переминались с ноги на ногу, вопросительно глядели друг на друга и молчали. Илларион Варсанофьевич еще раз недобрым взглядом смерил своих заместителей, недовольно махнул рукой - мол, проваливайте с глаз моих, а себе под нос буркнул: "Вот помощничков бог дал, ни в чем нельзя положиться". Оставшись один, он задумался, как же быть с Чайвиковым. Крепко задумался. Кавалергардову очень не хотелось отступать от своего первоначального намерения - ведь уже твердо решил уволить, как он считал, расхлябанного сотрудника, который до сих пор ничем себя не проявил да и подобострастия особенного не выказал. А с другой стороны, как он мог выказать? Какие у него для этого возможности? Место незавидное, работы навалом. Ну не справлялся, не справлялся, а теперь вот начал справляться. За что увольнять, придется нового искать? Впрочем, таких, кто желал бы под его, Кавалергардова, рукой работать, пруд пруди, только заикнись, набегут. Но неизвестно, кто подвернется. Чайников его по крайней мере, кажется, безвреден. Словом, с увольнением можно и не пороть горячку. Но тут еще машина? Что за машина? Какая машина? Из сбивчивого доклада замов Илларион Варсанофьевич все же понял, что машина читает рукописи и даже определяет их достоинства! Конечно, это черт-те что. Выходит, человек тут как бы и ни при чем, вроде бы получается совершенно уж бездушное отношение. Но ведь современные электронные машины в секунды разделываются с самыми умопомрачительными задачами, читают тексты, переводят, играют в шахматы. А теперь, значит, появилась еще более умная машина. Легче легкого взять и отмести с порога. Ты откажешься, а другие ухватятся. Обязательно ухватятся. Тогда каким дураком будешь выглядеть? Чего-чего, а дураком Кавалергардов выглядеть никогда и ни при каких обстоятельствах не хотел. Не первый раз жизнь ставила перед ним головоломный вопрос. И он в этих случаях говорил себе: "Постарайся понять, а не поймешь, угадай нужное направление, заставь чутье работать. Чутье-то у тебя есть?" Надо сказать, что чутье у Кавалергардова и в самом деле было замечательное. Он многого иной раз не понимал, но чувствовал нечто такое, чего другие уловить никак не могли. Любимое его выражение было в этих случаях - "ноздрей чую". Друзьям и подчиненным довольно часто приходилось слышать это. И не раз случалось, что "ноздря" Кавалергардова не подводила. И сейчас "ноздря" тянула его на заманчивый след. Идя по этому следу, Илларион Варсанофьевич как бы раздвигал тьму или завесу на своем пути. При этом строго следуя логике, он рассуждал примерно так. Раз эта треклятая машина столь совершенна, что читает рукописи и даже определяет их достоинства, что само по себе любопытно и превосходно, то этим, надо полагать, ее возможности не исчерпываются, она способна, должно быть, и на большее. И что из этого следует? Тут Кавалергардов с горечью отметил, что "ноздря" ему не помощница. Во всем требовалось копать, так сказать, до самого донышка, до сокровенного существа, чтоб все уж было как на ладони. А как прикажете копать? Вот в чем загвоздка. "Думай, Илларион, думай", - подхлестывал себя Кавалергардов. Илларион Варсанофьевич опять задумался, крепко задумался. То есть какое-то время он ни о чем не думал. Сидел, опустив свою крупную буйную голову на могучий кулак. Под черепной коробкой бегали, опережая друг друга, разные мысли. Их следовало собрать в фокусе, привести в некое единство и направить к нужной цели. Но мысли никак не собирались, не подчинялись его воле. Кавалергардов подождал какое-то время, не соберутся ли мысли и не начнут ли сосредоточиваться на нужном направлении. Не дождавшись этого, он начал полушепотом рассуждать: "Так, значит, машина читает рукописи, определяет их достоинства и, как сболтнул то ли Степан Петрович, то ли Петр Степанович, впрочем, какая разница, хоть Черт Иванович, может распознать даже гения. Даже гения!" - мысленно повторил и внутренне ахнул Илларион Варсанофьевич. Вдумался и внезапно зябко передернул плечами от внутреннего страха. Может, против этого надо протестовать? Возмущаться? Может, с этим следует бороться? Но тут же сам себя осадил: "Не торопись, Илларион. С этой кибернетикой уже боролись, а победила она. С морганистами-менделистами тоже боролись - и еще как боролись! - а что вышло? То-то. История учит нас, дураков, аккуратности, тонкому обхождению и пониманию. Прежде всего пониманию". А понять было трудно, ох как трудно. Кавалергардов грустно улыбнулся сам себе и еще раз поразился, даже восхитился: до чего же физики-химики доскакали! До самой лирики добрались. Колоссально! И еще раз, можно сказать, к о л о с с а л ь н о!!! Само по себе, так сказать, колоссально, даже вне зависимости от результатов. И все же куда важнее, пожалуй, все то, что отсюда проистекает. А проистекает отсюда, по крайней мере, если судить с узко практической точки зрения, применительно хотя бы к себе, вот что. В редакторской деятельности то и дело приходится бороться с сомнениями, начиная от пустяковых, вроде того: хорошо - плохо, только манерно или по-настоящему талантливо, действительно свежо и остро или всего-навсего ловкая имитация этой остроты и свежести? Пойди-ка, разберись! Со стороны кажется - пустое дело. Ведь пишут-то в наше время все с вывертами и заворотами. Намешают черт-те чего, тут тебе и прозрачнейший реализм налицо, а в следующей главе, глядишь, голая мистика, чертовщина, на чертовщину прямо-таки поветрие пошло, а там зачем-то фантастика подпущена, сатира эта самая с туманными гиперболами?! И опять же подтекст. Хуже нет для редактора вещи с подтекстом! Сволочная штука, этот самый подтекст - разит им сильно, чувствуешь его определенно, а глазом не ухватишь, под микроскопом не углядишь. Во какая подлюга, этот подтекст! В машину бы каждую такую сомнительную рукопись. Если уж талант чувствует, гения усечь может, то неужто сомнительность всякая ей не по зубам? А потом, если творение, скажем, гениальное или, на худой конец, талантливое, то пусть и с подтекстом. Гению все прощается. И с редактора за него не взыскивают. Это уж выше редакторской компетенции, в иных сферах решать будут. Словом, как ни поверни, откуда ни взгляни, выходит, что машина эта сила! С и л и щ а!!! Хорошо - плохо, талантливо - неталантливо, без всяких тебе субъективных предвзятостей, симпатий и антипатий. Объективно. Чистейшая правда. Хоть ты обижайся, хоть реви, волосы на себе рви, от правды объективной никуда не денешься. Красота! Илларион Варсанофьевич почувствовал легкое головокружение, какое испытывал, когда к нему приходило нужное решение. И сейчас ясно улавливал, что он на пути к такому решению. Надо только еще поразмышлять. И он продолжал думать, анализировать, прикидывать и откидывать. "Ходит, понимаете ли, этакий модный прозаик, грудь колесом, нос в зенит, претензии - на десяток Гоголей, заверстывай его только на открытие, гонорар требует по самой высшей ставке, иначе - прощайте, нас любой напечатает... А его - в машину!.. Поэты-наглецы, молодые да ранние, раздерут строчки лесенкой - мы, новаторы! Ничего, машина и о вас всю правду скажет! Подождите, щучьи дети, и на вас управа нашлась!" Все эти мысли настолько перевозбудили и взволновали Кавалергардова, что он не усидел в кресле, поднялся, прошелся в сильном волнении по голубому ковру, для чего-то форточку пошире распахнул, оттуда на него повеяло сырым холодным воздухом. Весенний день на этот раз был хмур и ветрен. Но даже это дуновение не охладило, мысли продолжали будоражить. "Что же получается? Каждому, выходит, истинная цена может быть назначена? Да обеими руками за такую машину надо держаться. Какие возможности откроются, если ею завладеть и овладеть!" Кавалергардов даже захихикал и вернулся на место. В кресле он расслабился. При всей неповоротливости, внешней медлительности и вялости Илларион Варсанофьевич сохранял завидную внутреннюю мобильность, способность мгновенно перестраиваться в зависимости от внезапно меняющихся обстоятельств. В этих случаях он даже на людях, ничуть не смущаясь и, как было упомянуто, ни капельки не краснея, демонстрировал чудеса эластичности, поворотливости, мобильности перестройки. Злые языки называли его беспозвоночным. И этим Илларион Варсанофьевич страшно оскорблялся, впрочем, не показывая виду. Но при всем том Кавалергардов не любил менять своих намерений и решений, делал это по крайней необходимости. И лишь тогда, когда к этому вынуждали такие обстоятельства, противиться которым было бессмысленно. В этом случае он решительно наступал на горло собственной песне, железно приказывал себе - надо! И это "надо" становилось законом для всех его чувств, настроений и даже сокровенных потребностей, таким категоричным, что уже буквально в следующее мгновение он верил, что делает это легко, с удовольствием, как бы не вопреки, а благодаря собственному желанию и доброй воле. К приходу Чайникова Кавалергардов настолько перестроился, что, можно сказать, не один раз с легкостью и готовностью повернулся на все сто восемьдесят градусов. Когда дверь отворилась и показался явно растерявшийся Чайников, Кавалергардов поднял на него оживившиеся более, чем обычно, глаза, обласкал искрящимся взглядом и даже указал на одно из двух кресел перед столом. Таким радушным жестом главный не встречал, кажется, никого из сотрудников редакции. Аскольд сразу понял, что ему на этот раз нечего опасаться разноса, стрелка невидимого барометра со всей определенностью указывала на "ясно". Чайников смело прошагал по самой середине голубого ковра и опустился в предложенное кресло. Где-то он вычитал, что главное достоинство подчиненного - а что Кавалергардов умел подмечать достоинства п о д ч и н е н н ы х, Аскольд об этом догадывался, так сказать, инстинктом - состоит в умении слушать начальство и особенно давать по возможности обстоятельные ответы. Чайников своевременно припомнил это мудрое наставление и приготовился руководствоваться им. Сев поудобнее, он обернулся к Иллариону Варсанофьевичу, молча вопрошая, что тому угодно знать. А Кавалергардов, продолжая любоваться Чайниковым, в то же время соображал, с чего начать разговор. Тяжелые белые кисти больших, уже морщинистых рук покоились на бумагах, разложенных на редакторском столе. Они покоились и в то же время явно чего-то ждали, именно в эти руки требовалось что-то вложить, чтобы они могли по-хозяйски владеть и распоряжаться. Чайников чувствовал это, понимал, ему даже показалось, что разговор сейчас предстоит именно с этими руками, а не со всем тем, что составляет высокого и величественного Кавалергардова. Наконец руки разведены в стороны и прозвучал тусклый, будто ни в чем не заинтересованный голос: - Говорят, вы там какой-то техникой обзавелись? Аскольд встрепенулся совершенно непроизвольно посмотрел в утратившие вдруг живость и привлекательность глаза шефа и начал соображать, как же лучше ответить на слишком прямо поставленный вопрос, в котором вопреки ожиданиям не прозвучало никакой определенно улавливаемой интонации - ни осуждающей, ни ободряющей. И хотя Чайников чувствовал, что атмосфера в кабинете царит все еще самая благожелательная и опасаться вроде бы совсем нечего, но тем не менее что-то вдруг насторожило. Аскольд сам себе напомнил, что ведь ничего определенного в отношении себя он не слышал, все основано на одних ощущениях, но ощущения ощущениями, а суровая действительность, коварно опровергающая часто не только чувства, а и сверхбдительный разум, сама по себе. Быть настороже всегда полезно. Беспокойство Чайникова чутко уловил Илларион Варсанофьевич и решил внести ноту успокоения. - Нет, я не против техники, - заверил он, приглашая выкладывать все без опаски. И Аскольд выложил все-все, не утаив даже деталей. Кавалергардов внимательнейшим образом выслушал, оценил про себя открытость перед ним сотрудника, сцепил большие белые кисти и задумался. Подумав, выразил желание лично познакомиться с замечательной машиной. Чайникову ничего не оставалось, как согласиться на это и продемонстрировать аппарат в действии. Из самотека у него остались всего-навсего три тощенькие рукописи, которые он поочередно и запустил в машину в присутствии шефа. Во всех трех случаях вспыхнула, как и обыкновенно, лишь красная шкала, означавшая, что рукописи никуда не годятся. Кавалергардов тут же вслед за машиной прочитал все три рукописи и остался доволен ее решением. После этого они снова вернулись в кабинет Кавалергардова. Чайников предложил вниманию шефа ту единственную рукопись, которую машина признала достойной внимания. Илларион Варсанофьевич и к ней проявил живейший интерес, по-некрасовски пробежал первые ее страницы, заглянул в середину, терпеливо дочитал конец и удовлетворенно произнес: - Не бог весть что, но все же... Готовьте, не торопясь, к набору. Первенец, так сказать, уже за одно это стоит дать. Как ваше мнение? Аскольд знал, что ни один главный редактор не имеет привычки спрашивать в таких случаях чье-то мнение, твердо решает сам и если спросил, то это относится не к рукописи, а к нему, Чайникову, которому шеф теперь, безусловно, намерен доверять. - Стоит дать, - согласился Чайников и с готовностью добавил: - Я еще пройдусь, почищу малость... Кавалергардов благосклонно кивнул и перевел разговор в другое русло. - У вас теперь освободилась уйма времени? - Да, - подтвердил Аскольд. - Теперь я с особым вниманием вчитываюсь в те рукописи, которые машина относит к числу не совсем безнадежных... - Я не о том, - поморщившись, перебил Кавалергардов. - Свободное время для каждого из нас - это прежде всего возможность творить. Ах, будь у меня свободное время! - Последняя фраза была выговорена с такой мукой и могла означать только одно: Иллариону Варсанофьевичу не хватало отнюдь не таланта или мастерства, а лишь времени, одного только времени. И он это переживал трагично. - У вас и новые стихи, должно быть, родились? - Да, есть небольшой цикл. - Принесите. Аскольд быстренько сбегал. Кавалергардов тут же с готовностью пробежал рукопись, это были те самые стихи, которые Чайников уже предлагал и которые были отложены на неопределенное время. Илларион Варсанофьевич прочитал их как новые, прочитал совершенно другими глазами и похвалил: - А ведь недурно, совсем недурно. Аскольд после некоторого колебания решился и сообщил: - Я и их через машину пропустил. - И что же? - Оранжевая шкала. - Значит, и машина оценила? Чайников утвердительно кивнул, покраснев от смущения и вспомнив, как он трепетал, решаясь на такое испытание. - Хотите, при вас пропустим? - Зачем? Верю, верю. Выходит, и старик Кавалергардов не утратил нюха. Действует ноздря, действует, матушка. - Так я с вашего разрешения в отдел поэзии подборочку-то... - Зачем, - перебил Кавалергардов, - я сам распоряжусь. Вернее будет. Затем Илларион Варсанофьевич нажал кнопку звонка и попросил мгновенно явившуюся Лилечку позвать заместителей. Высокий Степан Петрович и его уменьшенная копия Петр Степанович явились незамедлительно, бесшумно приблизились к столу шефа и с готовностью наклонили головы, демонстрируя желание прямо на лету схватить любое распоряжение. - Для ближайших номеров, - протянул Кавалергардов стоявшему рядом Степану Петровичу рукопись отобранной машиной повести и стихи Чайникова. И, добавил: - И вот что: придется вам, братцы, потесниться, будете трудиться в одной комнате. Как говорится, в тесноте, да не в обиде. Степан Петрович и Петр Степанович при этих словах конфузливо переглянулись, но перечить не стали. До сих пор они занимали каждый по маленькой узенькой комнатке один напротив другого. Обширный кабинет Кавалергардова большую часть времени из-за отсутствия хозяина пустовал, но в нем никто никогда не смел работать, даже совещания проводились в этой самой большой в редакции комнате только в присутствии шефа. Впрочем, заместители никогда не жаловались на тесноту, как и вообще ни на что не жаловались, если для этого и были основания. Перехватив их взгляды, Кавалергардов счел нужным смягчить приказание: - Может, сами что-то изобретете в смысле перемещения. Возражать не буду. Машине, понимаете, нужна обстановка. Из чулана под лестницей ее еще упрут. Вещь, сами понимаете, уникальнейшая! Илларион Варсанофьевич махнул в сторону замов рукой, и это означало, что он в них больше не нуждается. - Да, - спохватился он тут же и буркнул в спину уходящим: - О машине чтобы ни одна душа. Редакционная тайна. И строжайшая! Отпуская затем Чайникова, Кавалергардов сказал: - Переезжайте сегодня же и скажите, что я велел врезать замок понадежнее в дверь вашего кабинета. Успеха! Аскольд ликовал, такой удачи на его долю еще не выпадало. И как же неожиданно она свалилась! Да, жизнь щедра на сюрпризы. И не только огорчительные. У Чайникова голова шла кругом. Он ликовал и вместе с тем догадывался, что с ним случилось сегодня нечто даже противоестественное, а может быть, даже и не совсем справедливое: по сути дела, в мгновение ока он вознесся на такую высоту, о какой и мечтать не смел, что там сметь, не думал и не гадал, даже в сладком сне не мог увидеть! Аскольд чувствовал некоторое смущение: выходило вроде бы так, что он получил то, чего, если здраво разобраться, не очень заслужил, не заработал даже малым усилием. И хотя такое чувство копошилось в его душе и смущало совесть, но вместе с тем заговорила обыкновенная человеческая слабость - радоваться всякой удаче, неожиданной и нечаянной, заслуженной и незаслуженной - это уже и не столь важно. И эта радость заглушала все остальные чувства. Как и повелел Кавалергардов, Чайников в тот же день перебрался в кабинет Петра Степановича и на радостях, его так и распирало от этого, даже позвонил Никодиму Сергеевичу, чтобы поделиться с ним внезапной удачей, которую целиком относил на его счет и за которую дружески благодарил, а заодно и сообщил ему свой новый служебный телефон. Кузин был рад за друга и очень пожалел о том, что не успеет глянуть на его новые апартаменты и посмотреть, как он устроился на новом месте, так как рано утром отбывает в длительную зарубежную командировку. - На недели, на месяцы? - полюбопытствовал Аскольд. - На месяцы - это определенно, но насколько, затрудняюсь сказать. Сам понимаешь, не сапоги тачаем, - ввернул свою любимую фразу Никодим Сергеевич. Это известие, хотя в нем ничего особенного и не было, чуточку встревожило Чайникова. Промелькнула пугливая мысль, что вот только что все пошло как нельзя лучше и, на тебе, он лишается надежной опоры. Но тут же мелькнуло и успокоительное соображение - не на век же уезжает Кузин, авось в его отсутствие ничего страшного не произойдет. Глава пятая, в которой происходит то, чего могло не случиться лет сто и даже более Жизнь Аскольда Чайникова после всего случившегося совершенно переменилась. И только к лучшему. Являясь в редакцию, он теперь заходил в свой отдельный кабинет, наравне со Степаном Петровичем и Петром Степановичем получал утренний, золотистого настоя чай, который ему исправно приносила Матвеевна, и, неторопливо помешивая в стакане ложечкой, включал машину, отправлял а нее самотечные рукописи, по-прежнему целыми мешками приходившие в адрес "Восхода", с любопытством ожидал результата. С утомительным постоянством обычно вспыхивала красная шкала, раздражавшая зрительные нервы. Аскольд даже сетовал на это. Впрочем, сетовал Чайников не очень сильно, так как машина настолько облегчила его участь, что не чувствовать самой пылкой благодарности он не мог. Выполнение прямых служебных обязанностей отнимало теперь часа два-три, а все остальное время можно было посвящать творчеству и систематическому чтению, восполнению накопившихся пробелов. За последнее время Чайников возмужал, сделался серьезнее и деловитее. Его имя вновь начало появляться на страницах газет и журналов. И не с одними только стихами теперь выступал Чайников, начал пробовать себя и в критике, к которой раньше относился откровенно неуважительно. Да и критики стали снова замечать его, дружно заговорили о новом творческом взлете поэта, об открывшемся втором дыхании. В издательство он подал заявку на новый сборник стихов, указав, что в нее войдут произведения, опубликованные в периодике. Заявку приняли, и будущий сборник включили в издательский план. И внешне Аскольд Чайников переменился к лучшему. Он больше не походил на до времени состарившегося человека и классического неудачника. Лицо его порозовело, морщины разгладились, Чайников теперь регулярно брился, следил за своей внешностью, стал носить яркие, модные галстуки, обзавелся новым костюмом, и ботинки его блестели так, что в них можно было смотреться. Словом, перемена произошла совершеннейшая. В редакции "Восхода", как и за ее пределами, нашлись завистники, которые приписывали случившуюся с Чайниковым перемену тому, что он оказал Иллариону Варсанофьевичу Кавалергардову какую-то неслыханную услугу. Строили на этот счет хитроумные догадки, распускали нелепые слухи. Другие судили более трезво, считали творческое возрождение Аскольда Чайникова естественным. Что ж, утверждали они, в литературе такие метаморфозы случались и раньше. Вспоминали, как один талантливый прозаик, оставивший после себя всего лишь один том сочинений, не раз переживал взлеты и падения, то опускаясь до нищенства, то снова добиваясь благополучия достаточно прочного. Надо только не дать увять таланту. Что и произошло с Чайниковым. Все эти толки и кривотолки, хотя и достигали слуха Иллариона Варсанофьевича Кавалергардова, но он их напрочь игнорировал. Через некоторое время он сделал Чайникова членом редколлегии "Восхода", заметно приблизил к себе. Теперь Аскольд бывал гостем в доме шефа и даже приглашался к нему на дачу, что свидетельствовало о самой большой степени расположения Иллариона Варсанофьевича. Однажды на даче Илларион Варсанофьевич обратился к Чайникову с такими словами: - Аскольд Аполлонович, согласны ли вы с тем, что информация - мать интуиции? - Великолепно сказано! - воскликнул, от души рассмеявшись, Чайников. А Кавалергардов продолжал: - Опасно, очень опасно в наше время полагаться лишь на эту самую интуицию. Уж на что моя ноздря всем известна, всеми признана. Но все же эфемерная штука, не на все сто надежная... Илларион Варсанофьевич еще некоторое время кружил вокруг интуиции, прощупывая жестким взглядом тускловато-утомленных глаз своего собеседника, который, конечно же, является его союзником, но которого неосторожным грубым ходом можно и оттолкнуть, излишне насторожить, вынудить возмутиться. А что за этим последует, и предвидеть невозможно. Чайников же, по свойственной ему беспечности, даже и не догадывался о том, что шеф обхаживает его и к чему-то гнет. Почувствовав это, Кавалергардов решился: - Понимаете, Аскольд Аполлонович, мы, в сущности, слепо живем. Слепо, ужасно слепо. - Илларион Варсанофьевич обратил свой испытующий взгляд на собеседника, стремясь обнаружить сочувствие или, наоборот, намек на негодование или даже просто настороженность. Ничего похожего ни на то, ни на другое вроде не мелькнуло. Кавалергардов решил пойти в открытую: - Ну что мы знаем о тех, кто нас окружает? - Он выждал, готовый выслушать возражения. Но Чайников молчал, изобразив на лице внимание. И тогда Илларион Варсанофьевич продолжил: - Ведь ничего достоверного. Ничегошеньки. Все основано на смутных субъективных ощущениях. На очень смутных. Вы согласны со мной? Аскольд мотнул головой, мол, согласен. Кавалергардова это не удовлетворило, и он спросил еще прямее: - Вы скажите все же, согласны? - Согласен, согласен, - искренне заверил Чайников. - Вот я и говорю, нет никакой объективности. Не на что, в сущности, твердо опереться. - Теперь Илларион Варсанофьевич решил изложить все предельно ясно: - Вы можете сказать, кто в нашей литературе истинный талант, а кто так себе? Кто по заслугам пользуется благами и славой, а кто непомерно раздут? На деле и доброго слова не заслуживает? - Ну кто же это может сказать, кому наверняка известно? - простодушно поддержал шефа Аскольд. - Вот я и говорю. А знать нужно бы. Даже очень важно знать подобные вещи. - А не все ли равно, Илларион Варсанофьевич, - легкомысленно отмахнулся было Чайников. - Ну нет, дорогуша. Нет и нет. Неужели справедливость тебе не дорога, неужели она так-таки ничего уже и не значит? Кавалергардов заговорил о справедливости?! Это даже простодушного Чайникова несколько удивило и чуть-чуть покоробило. Но, не желая перечить шефу, заверил: - Я всегда за справедливость. Всей душой. - Вот и ладненько, дорогуша. А теперь позвольте спросить, какая она, справедливость, видим ли мы ее, отличаем ли, ежели мы слепы хуже котят новорожденных? Аскольд насторожился, силясь понять, к чему клонит Кавалергардов. - То есть? - вырвалось у него. - Следите за моей мыслью. Расшаркиваемся черт-те перед кем, щедро печатаем, числим в активе "Восхода" тех, чьи имена лет через десять, может быть, и чертополоха не удобрят. - А и верно, - согласился, прозревая, Чайников. - Вот я и говорю, - радушно облапил собеседника Кавалергардов. - А что, если, дорогой вы мой, кой-кого пропустить через нашу машину? Испытание такое устроить, а? Аскольд остолбенел. Глаза его расширились от удивления, он хлопнул себя по темени и захохотал во все горло. - А ведь мысль! Эт-т-то мысль!! - Чайников видел в этом некую забаву, нечто вроде шутливого розыгрыша. - Списочек такой составить и потихонечку день за днем, не торопясь, торопиться совсем необязательно, в машину, в машину. Ведь машина принимает не один машинописный, а и печатный текст? - Ей все едино. - Вот и хорошо. Куда как хорошо. - Кавалергардов обволакивал словами собеседника, баюкал и гипнотизировал, вовлекая в свой замысел, который с виду был безобиден. На другой день Аскольд еще раз поразмыслил над обговоренным с шефом замыслом и поежился от смутных догадок об опасностях затеянной игры. Все это теперь представлялось не таким уж безобидным, как вчера. Он пораскинул мозгами, как бы уйти от не совсем обычного поручения, но понял, что увильнуть не удастся. Кавалергардов так просто из своих рук не выпустит. Придется покориться судьбе. Осторожность нужна, самая строгая осторожность. Теперь это в полной мере осознал Чайников. Через несколько дней список с условными обозначениями показаний машины против фамилий первых трех десятков писателей лежал на столе Кавалергардова. Изучив его, редактор "Восхода" круто начал менять свои отношения с некоторыми из старых друзей и, наоборот, искать дружбы с другими. И в направлении журнала вскоре начала сказываться внезапная и на первый взгляд необъяснимая переориентация. Все это было замечено в литературной среде и даже вызвало легкое смятение, породило толки и догадки, ибо хорошо известно было, что Кавалергардов при всем своем упрямстве и закоренелой привычке не считаться с мнением критиков и общественности опрометчивых шагов не делает и своих симпатий и антипатий не меняет. Но причины перемен оставались тайной. А жизнь Чайникова приобрела, размеренность и даже солидность. Он теперь уже не только вполне сносно существовал, семья не бедствовала, поэт, можно сказать, преуспевал. Его даже не очень беспокоили завистники, которые у него появились прежде всего в "Восходе", а некоторое время спустя и за его пределами. Ступив на тропу удачи, Чайников видел перед собой ясный и заманчивый горизонт и полагал, что жизнь отныне потечет по новому руслу легко и размеренно. Но жизнь, как известно, не очень-то стремится к размеренности, она то и дело порывается нарушить столь милый нам спокойный ритм и делает это, кажется, с удовольствием. И если бы все обстояло не так, то не было бы трагедий и комедий, захватывающих романов и повестей, внезапных радостей и огорчений, начинающихся со столь распространенных "вдруг" и "однажды". Это "вдруг" внезапно произошло и в жизни наших героев. Оно нагрянуло в обычный, ничем особенно не примечательный летний день, который и на летний-то день мало походил. Погода то хмурилась, то прояснялась, то будто собирался дождь, то раздумывал и прекращался, и потому было, как говорится, ни жарко и ни холодно. Как обычно, явился в тот день Чайников на работу. Не знаю, как у кого, но у нашего Аскольда Аполлоновича начало рабочего дня было наименее продуктивным временем. Это тем более странно, что с переменами к лучшему он стал усердно следить за своим здоровьем и вел жизнь самую положительную. Вставал не поздно и не рано, как рекомендует медицина, преимущественно в одно время. Делал зарядку, для этого даже завел в квартире шведскую стенку. Выпивал за легким завтраком кофе и отправлялся пешком, непременно пешком на работу. Казалось бы, после всего этого только бы и работать во всю моченьку, пока силы свежие и голова ясная. Так нет, именно в эти-то первые часы и не работалось Чайникову. То ли мешал избыток сил, не растраченных с утра, то ли слишком ясной была голова, то ли закоренелая привычка к раскачке мешала. Не работалось - и все тут. Раздевшись, Аскольд даже не сразу подходил к письменному столу, а обычно прохаживался по своему вытянутому в длину и потому похожему на пенал кабинету. Потом вставал у окна и долго любовался ничем не примечательным кусочком городского двора, где росла скудная гусиная травка, которую так никогда никакие гуси и не щипали. По самому центру двора торчала будка кирпичной кладки неизвестного назначения и высилось в два человеческих роста нелепое, отлитое из бетона кольцо, какие употребляют при сооружении колодцев. Никакого колодца вроде никто во дворе рыть и не собирался, а нелепое кольцо торчало тут уже не первый год. Далее виднелась торцевая стена соседнего дома, над ним висел невыразительный клок неба, похожий на неаккуратно засиненную и неотстиранную простыню, Как видим, разглядывать было нечего и любоваться решительно нечем. И тем не менее наш Чайников каждый день не менее получаса стоял у окна и любовался чем-то, хотя и сам, наверное, не мог бы сказать, чем именно. И каждый раз наступала в конце концов та трудно объяснимая минута, когда он вдруг слышал властный внутренний голос, повелевавший: пора! Вот тогда Чайников присаживался к столу. Иногда, и довольно часто, сигналом к этому служил не властный внутренний голос, а появление Матвеевны со стаканом чая и утренними газетами. Тогда, собственно, и начиналась работа. Аскольд бегло просматривал газеты, он никогда в них не вчитывался, довольствуясь утренними известиями по радио и кратким обзором, передававшимся перед самым выходом из дома, задерживался на фельетоне, если таковой присутствовал на страницах газеты, пробегал особенно броские репортажи и прочитывал особенно сенсационные сообщения, которые тоже не каждый день печатались. И только после этого Аскольд включал чудо-машину и, помешивая ложечкой в поостывшем стакане, отхлебывая, надрывал полученные конверты и привычным механическим жестом отправлял в зев аппарата. С удручающим постоянством на лицевой стороне вспыхивала шкала с ярко-красным подсветом. Чайников приспособился улавливать этот слишком резавший глаза свет боковым зрением. И тем же боковым зрением в тот ничем не примечательный день он уловил вдруг внезапно вспыхнувший фиолетовый свет. И хотя это был не такой яркий свет, к какому привык Чайников, но он показался похожим на внезапное сверкание молнии. В сознании нашего героя этот момент запечатлелся именно как вспышка молнии. И немудрено, ведь произошло то, чего, как предупреждал Никодим Сергеевич Кузин, могло не случиться лет сто и даже более. Не каждый же век и до нас рождались гении. А фиолетовая шкала сигнализировала ни о чем другом, лишь об одном - явился гений! Самый настоящий гений, которого так ждут и жаждут! Гений! Это легко только так вот сразу и всуе выговорить, а как вы отнеслись бы к такому явлению, если бы вдруг сами столкнулись с гением-то носом к носу? Я, например, ничего определенного на этот счет сказать при всем желании не могу, а потому и отлично понимаю сильное замешательство, какое испытал в ту минуту наш Чайников. Аскольд в полном обалдении, другое слово вряд ли тут подойдет, смотрел некоторое время на верхнюю шкалу аппарата, уже переставшую светиться. Нет, ему не приходила в голову мысль, что машина ошиблась или сказочное свечение, эта фиолетовая молния, ему лишь привиделось, как бы помстилось. Но все же, чтобы удостовериться наверняка, он выкрутил рукопись и запустил ее снова. И еще раз засветилась фиолетовая шкала! Лишь после этого Аскольд Чайников начал совершенно отчетливо и ясно сознавать реальность случившегося. Не скрою, сильнейшее волнение охватило нашего героя и владело им определенное время. Он ощутил одновременно жар и холод, сознание заволакивал странный туман. Не сразу удалось справиться с этим. Но вот пережитое волнение, если не потрясение, начало все же укладываться, голова прояснилась, и в душе разлился счастливый покой. И когда руки перестали дрожать, Аскольд выкрутил вторично запущенную рукопись из аппарата и уставился на титульный лист. Смотрел на него, а названия произведения и имени автора так и не мог прочесть, буквы плясали и разбегались. Прошло минут десять, пока наконец удалось разобрать имя гениального автора - Аким Востроносов. Итак, нового гения звали до обидного просто - Аким Востроносов. Чайников несколько раз перечитал имя и фамилию на титульном листе и горько усмехнулся; Аким Востроносов - и вдруг гений?! Какая-то гримаса почудилась в этом. Аскольд с горечью подумал, что вот все жили напряженным ожиданием прихода нового Пушкина, нового Толстого, нового Гоголя, всюду только об этом и толковали. Даже мечтали: явится новый гений и создаст столь ожидаемые всеми эпопеи, захватывающие масштабные полотна, достойные величия эпохи, отобразит грандиозные свершения и подвиги, во весь исполинский рост нарисует богатырские фигуры современных героев. Об этом говорилось много и часто не только в кулуарах, нередко и с трибуны. В пришествие именно такого гения простодушно верил заодно с другими и Чайников. И ждал гения, особенно в последнее время, после того как технический гигант Никодим Сергеевич вооружил его умной машиной. Правда, Аскольд был уверен, что такое пришествие может осуществиться весьма не скоро, поэтому ждал без особого энтузиазма и внутреннего напряжения. Но все же был, можно сказать, начеку. Ждал не кого-нибудь, а только нового Пушкина, Толстого, Гоголя или кого чуть-чуть поменьше калибром. А тут судьба подсунула Акима Востроносова. Не хотелось и верить в то, что он гений. Чайникову даже захотелось, чтобы случившееся оказалось ошибкой, пусть бы открытие гения произошло и не сегодня, а в другой раз и был бы это не Аким Востроносов. Вот такие противоречиво сменявшие друг друга чувства пережил в тот момент Чайников. Но что он мог поделать? Не в его власти было что-либо изменить. Потому что факты, как говорится, упрямая вещь. И наш герой не только не смел с ними не считаться, тем более не вправе был игнорировать. Окончательно успокоившись, он с трезвой отчетливостью прочитал название произведения Акима Востроносова. На титульном листе рукописи значилось: "Наше время" и под этим в скобках - повесть. Рукопись была невелика. Аскольд посмотрел в самый конец ее - повествование заканчивалось на 168-й странице. Чайников принялся читать рукопись, но это ему, откровенно говоря, плохо удавалось. После пережитого волнения общая нить каким-то непостижимым образом ускользала, хотя и чувствовалась профессиональная гладкость письма, осязаемость описаний, не очень броский, но отчетливо ощутимый колорит деталей. Дальнейшее чтение Чайников вынужден был отложить. Он все еще чувствовал себя, что называется, не в своей тарелке и понимал, что рукопись сейчас ему не одолеть. Дрожащими руками схватил он повесть Востроносова и опрометью бросился в кабинет главного редактора. Но Кавалергардова, как обычно, в редакции не было. Тогда Чайников вернулся к себе и позвонил Иллариону Варсанофьевичу домой. К счастью, тот сам взял трубку. Сдавленным голосом и почему-то шепотом Аскольд сообщил, даже не поздоровавшись: - Илларион Варсанофьевич, гений! - Что? - возопил Кавалергардов, узнав по голосу Чайникова, и еще громче крикнул: - Что это вы там шепчете? Ни черта не разобрал. Говорите четче. - Понимаете, машина зажгла фиолетовую шкалу... Понимаете, гений. Нам гений прислал повесть! - Это точно? - заволновался и Кавалергардов. - Дважды перепроверил, - доложил Чайников. - И оба раза зажглась фиолетовая шкала. Ошибки не должно быть. - Кто он? И тут Аскольд будто захлебнулся чем-то и, как бы извиняясь, промямлил: - А-а-ким... - Чего вы опять мямлите, Аскольд Аполлонович? - снова повысил голос Кавалергардов. - Э-э-э, - продолжал в смущении мямлить Чайников, - имя у автора, как бы сказать, не очень. - Какое же имя? - нетерпеливо настаивал Кавалергардов. - А-а-ким Во-во-строносов, - с трудом выдавил Чайников. - Ну и что? Чем оно вам не нравится? - Для гения, для классика, кажется мне, не очень подходящее. Может, псевдонимом заменим?.. - Много вы понимаете в классических именах, - попрекнул Илларион Варсанофьевич. - Грибоедов, по-вашему, очень красиво было, когда прозвучало впервые? Мальчишке в школе с такой фамилией проходу от насмешек не было бы. Или Пушкин? Тоже, если вдуматься, даже не Кавалергардов. Правда, может, получше Чайникова? Так что оставим в покое имя. Пусть будет Аким Востроносов... Что за вещь? Какой жанр? - Повесть. - Велика ли? - Маловата. - И уточнил: - 168 страниц текста. - В самый раз, - авторитетно отметил Кавалергардов и в подтверждение добавил: - Известно ли вам, что романы Тургенева не превышают шести-семи листов. Ро-ма-ны! Классики не любят размазывать. А тут всего лишь повесть. - Конечно, - скоренько согласился Чайников. - Кому еще известно? - строго спросил Кавалергардов. - Никому. Честное слово. - Хорошо. И никому не должно быть известно. Пока. Держите и не выпускайте, ничьи глаза не должны видеть до меня. Я скоро буду. Глава шестая, в которой события развиваются в нарастающем темпе Кавалергардов, не заходя к себе, не сняв плаща к шляпы, направился прямо к Чайникову. От самой двери он шел к столу Аскольда с протянутой рукой, сгорая от нетерпения держать в своих руках повесть гения. Получив рукопись, Илларион Варсанофьевич тут же, не присаживаясь, едва лишь размотав шарф и сдвинув на затылок шляпу, вооружился очками и углубился в чтение. Аскольд невольно поразился редакторскому самообладанию, его трезвости и спокойствию. Что бы ни говорили о таких, как Кавалергардов, а для того, чтобы быть главным редактором, возглавлять такое большое дело, каким являлась редакция толстого литературно-художественного журнала, надо обладать характером, в любом положении чувствовать себя хозяином, которого во всех обстоятельствах не покидает самообладание. Чайников смотрел на шефа и невольно думал о пережитом смятении, о столь различных чувствах, посетивших его так недавно. Ничего подобного с Кавалергардовым. Само воплощенное спокойствие и сосредоточенное внимание. Деловой подход - и ничего кроме. А ведь случай не рядовой, и шеф это, бесспорно, сознает. И на этот раз Кавалергардов не изменил перенятой им у великого Некрасова привычке - пробежал глазами несколько первых страниц, затем сунул нос в самую середину и прочитал конец. В процессе чтения Илларион Варсанофьевич слегка шевелил пухлыми губами и произносил себе под нос нечленораздельное: "гм... гм..." и "да... да...". С трепетом ждал Аскольд, пока Кавалергардов произнесет хоть что-нибудь членораздельное, понятное. И он произнес после некоторого раздумья: - Да, гений. - Шеф сказал это спокойно, но веско. Опустился наконец в стоявшее перед столом кресло, снял шляпу, положил на стол перед Чайниковым, взъерошил свою жесткую шевелюру, позволив себе этот единственный внешний признак внутреннего возбуждения, и повторил: - Гений! У Аскольда отлегло от сердца, он стал успокаиваться, с нетерпением ожидая дальнейших суждений или действий главного редактора. А тот на какое-то время впал в задумчивость, решая про себя что-то важное. Потом внезапно поднялся, схватил шляпу и рукопись и направился к выходу. Уже в дверях он кивнул Чайникову: "Ко мне!" - Вещь небольшая, но емкая, - бросая в своем кабинете на диван плащ и шляпу, проговорил Илларион Варсанофьевич. Его теперь вроде бы прорвало, и он продолжал: - И заглавие емкое - "Наше время". Как раз то, что требуется. Гений, между прочим, потому и гений, что острее всех чувствует веление времени. Мастерство может быть и просто у талантливого или одаренного человека, а вот эпическое чутье, широта этакая - лишь у гения! - Но повестушка-то не очень большая, может быть, и не эпического звучания, - попробовал внести трезвую ноту Чайников. Кавалергардов подошел к столу и прочно уместился в своем редакторском кресле. - Ну что вы такое бормочете? - посмотрел он с укоризной на Аскольда, как разочарованный учитель смотрит на безнадежного ученика. Чайников пожал плечами - мол, вам виднее, я только так, предположительно, нисколько не настаивая. Кавалергардов вызвал Лилечку и тут же приказал: - Замов ко мне! И вот еще что: назавтра срочно созываем редколлегию. В обычное время. Явка всем обязательная. Каждому скажите, что вопрос наиважнейший. И больше ничего. Никаких комментариев. Обо всем узнают здесь. Все! Явившиеся замы были опрошены: - Текущий номер в графике? - В графике, - заверили, как по команде, Петр Степанович и Степан Петрович. - Придется ломать график, - отрезал, поднимаясь со стула Кавалергардов. Он кивнул на лежавшую на столе рукопись и пояснил: - Будем давать. На открытие. - Августовский номер у нас открывается романом Артура Подлиповского "Сон и явь", - напомнил Петр Степанович. - Знаю, - рубанул Кавалергардов. - С продолжением в сентябрьском, - поддержал коллегу Степан Петрович и добавил: - Подлиповский категорически против сокращений, настаивает на разверстывании в трех номерах. - К черту! Не хочет, пусть забирает и печатает где вздумается. Авось без него не пропадем, - демонстрировал непреклонную решимость главный. Петр Степанович и Степан Петрович, округлив глаза, переглянулись, мол, как рубит. - Гений, - ткнул пальцем в рукопись Кавалергардов, объясняя этим коротким словом все своим замам, - не чета Подлиповскому. Тут объективная оценка, - Илларион Варсанофьевич кивнул в сторону Чайникова. Петр Степанович и Степан Петрович обратили вопрошающие взоры к Аскольду. И тот кратко пояснил: - Машина открыла в самотеке. Единственный пока случай. Дважды проверял. Точно - гений. Последние слова Чайников произнес как бы оправдываясь, - ничего поделать нельзя: объективно установлено - гений. А перед ним хоть кто посторонится. - Успеем ли дать на обложке текущего номера рекламу? Скажем, в таком духе. - Кавалергардов воздел очи к потолку и, покрутив пальцем, продолжал: - Читайте в следующем номере масштабную эпическую повесть Акима Востроносова "Наше время" о делах и людях современной эпохи. В общем, в таком духе что-нибудь завлекательное. Петр Степанович потянулся было к гениальной рукописи, но на нее опустилась тяжелая ладонь шефа. - Экземпляр пойдет сейчас же на вычитку корректорам. Прочитаете в гранках. Дорог каждый час. Начертав размашистым почерком в углу первой страницы "Срочно. В набор" и поставив свою подпись, которая состояла всего из четырех букв "ИКав" и волнистого хвостика, Кавалергардов вызвал Лилечку, вручил ей рукопись для немедленной отправки в корректуру и в срочный набор. Петр Степанович и Степан Петрович попытались хоть на полчасика задержать гениальную рукопись и ознакомиться с ней хотя бы по диагонали. Но тщетно. Всегда точнейшим образом исполнявшая приказания своего шефа, Лилечка не позволила им этого. Замам пришлось знакомиться лишь с несколькими абзацами, которые они прочитали на ходу, пока неумолимая секретарша несла повесть в корректуру. Из этих нескольких фраз Петр Степанович и Степан Петрович сделали вывод, что проза нового гения несколько традиционна. Замы попытались выведать более подробные сведения у Чайникова, но что мог сказать Аскольд Аполлонович, если и он рукопись не прочитал? Уединившись, Петр Степанович и Степан Петрович осторожно поделились друг с другом соображениями о том, что как-то странно получилось, - никто, кроме умной машины, рукопись не читал, шеф, полагаясь лишь на свою ноздрю, объявил повесть гениальной, отправил в срочный набор и ломает готовый номер. - По меньшей мере, - сказал Петр Степанович, - неоправданная поспешность. - Я бы сказал, даже неуместная поспешность, - обиженно добавил Степан Петрович. На более острую критику действий главного ни Петр Степанович, как первый зам, ни Степан Петрович, как просто зам, не решились. А Кавалергардов в тот неспокойный день несколько раз давал о себе знать. Через час он позвонил Лилечке и справился, ушла ли рукопись в корректуру. Потом позвонил и Петру Степановичу, которого попросил не спускать глаз с корректоров и сделать все для того, чтобы сегодня же рукопись ушла в наборный цех и завтра же, в крайнем, самом крайнем случае, послезавтра, у него на столе непременно лежали гранки. В конце дня Кавалергардов позвонил еще и Чайникову и приказал ему приготовить врез к повести с краткой биографической справкой, раздобыть фотографию автора. - Где же я ее возьму? - чуть не плача, взмолился Аскольд. Но Илларион Варсанофьевич и слышать ничего не желал. - Хоть из-под земли! - рявкнул он в трубку. - Мы же никаких фотографий авторов до сих пор не давали. - До сих пор нет, а на этот раз дадим. - Ведь ни один толстый журнал не печатает фотографий публикуемых авторов, - пытался изо всех сил отбиться от трудноисполнимого задания Чайников. Но Кавалергардов был непреклонен. - Другие нам не указ. Фотографию дать обязательно, - раздраженно проговорил главный и положил трубку. Из всего этого можно было заключить, что Илларион Варсанофьевич в тот день, отдавая себя самым разным делам, продолжал неотступно думать об открытом гении, по-отечески печься о нем, и столь сильно взбудоражившее его событие оставалось для него главным. И на следующий день Кавалергардов явился в редакцию одним из первых, чего не упомнит даже Лилечка, начавшая работать в "Восходе" всего неделю спустя после того, как Илларион Варсанофьевич получил в свое владение журнал. Явившись в редакцию, Кавалергардов опять первым делом прошел к Чайникову. Аскольд и на этот раз стоял у окна и меланхолически созерцал унылый двор, ничего, впрочем, не видя на этот раз, а тупо соображая, где ему раздобыть биографические сведения о неведомом Акиме Востроносове да еще и его фотографию. Входя, шеф пнул ногой дверь, раздался глухой стук, который отозвался каким-то образом в спине Аскольда. Он пугливо обернулся. Кавалергардов потребовал конверт, в котором была получена рукопись Востроносова. Конверты Чайников хранил свято, по значившимся на них обратным адресам отправлялись ответы. К каждой рукописи прикалывался так называемый паспорт вместе с конвертом. Но так как рукопись Востроносова пошла сразу к главному редактору, а от него, как мы знаем, без промедления в набор, то конверт прикалывать оказалось не к чему, и потому, должно быть, он странным образом затерялся. Во всяком случае, на столе Чайникова его не оказалось. Не было конверта и ни в одном из ящиков письменного стола, которые с величайшей тщательностью были обследованы еще вчера. И теперь Аскольд стоял перед грозным шефом в самом растерянном состоянии, какого давно не испытывал. Чтобы сообразить, что же отвечать в данном случае, Аскольд пока начал суетливо выдвигать ящики письменного стола и доставать из них все, что там хранилось. А хранились там не одни рукописи и различные бумаги, а ссохшиеся перчатки и еще в одном из ящиков оказались самым необъяснимым образом попавшие сюда старые грязные ботинки, а того, что искали, не было. Конверт был необходим, нужен был позарез. Но где его взять? И никто не мог подсказать, где он может быть. То ли вчера Чайников случайно смахнул его со стола и он попал в корзину, а оттуда все выгребла усердная Матвеевна, то ли выпал, когда носились с рукописью по редакции? Сколько Аскольд ни напрягал память - никакой зацепочки! В поиски включилась секретарша Лилечка и оба зама, на ноги была поднята корректорская. Но и это не дало никаких результатов. Тогда вызвали и допросили Матвеевну, до прихода сотрудников убиравшую кабинеты. Но и она ничего утешительного сообщить не смогла. На этом поиски зашли в тупик. Положение становилось безвыходным - ни о каком врезе, ни о каком фото гениального автора теперь и речи не могло быть. Отыскать бы хоть какую-нибудь ниточку следа Акима Востроносова и то бы хорошо. Но где же ее отыщешь? В кабинете главного редактора царила подавленная атмосфера. Кроме Кавалергардова, там были оба зама, прескверно чувствовавший себя Чайников, растерянные Лилечка и Матвеевна. Насупленный Кавалергардов тяжело прохаживался по голубому ковру, растерянно молчали замы, втянул голову в воротник, будто в ожидании удара, хуже всех чувствовавший себя Чайников, полное сочувствие выражало лицо Лилечки, а Матвеевна, хотя и скорбела заодно со всеми, но вместе с тем была полна решимости дать отпор, если бы кто-то вздумал переложить на нее вину за происшедшее. Но этого никто не собирался делать, ибо пресловутым стрелочником в данном случае был лишь один Аскольд Аполлонович. Илларион Варсанофьевич остановился возле него и, глядя с укоризной, проговорил: - Как же это вы, а? Этот грозный вопрос в недавние еще времена мог быть введением к еще более грозному редакторскому разносу. Но на этот раз разнос не состоялся. Как раз в эту минуту первого зама Петра Степановича осенила, как ему показалось, вполне плодотворная идея, которую он незамедлительно и высказал: - А не было ли в конце рукописи адреса автора? - Не было, - не колеблясь, мрачно сообщил Кавалергардов и заверил: Я это твердо помню. - Может, хоть город был указан? - не отступался от своей догадки первый зам. - Был указан город? - повернулся к Чайникову Кавалергардов. Тот недоуменно пожал плечами и честно признался: - Не помню. - Да и что может дать город? - безнадежно махнул рукой Илларион Варсанофьевич. И это прозвучало упреком Петру Степановичу - мол, не лезьте с глупостями. - Ну как же? - осмелился настаивать на своем первый зам. - Можно будет связаться с адресным бюро того города, Востроносовых, я полагаю, не так уж много. По телефону позвонить дело пустое... - А пожалуй, и верно, - переменил свое мнение Кавалергардов, - вы, Петр Степанович, отправляйтесь в корректорскую или в наборный, куда угодно, разыщите и обследуйте рукопись. На том пока и порешили. Часа полтора ждали Петра Степановича с какими-нибудь вестями. Издательство находилось минутах в трех ходу, но задержка вышла из-за того, что в корректорской рукописи не оказалось, а в наборном цехе ее разбросали по машинам и долго не могли установить, кто именно набирает ее последние страницы. Когда же злополучный оригинал нашелся, то Петр Степанович увидел на последней странице под текстом лишь год, когда автор, очевидно, завершил свой труд. С этим известием он и вернулся в редакцию, и оно снова повергло всех в уныние. Приближался час назначенного заседания редколлегии. Матвеевна держала наготове огромный, едва ли не трехведерный самовар, составлявший завидную достопримечательность редакции, - ни в одном другом печатном органе не было такого огромного самовара, а Лилечка готовила обязательные для этого случая бутерброды. В "Восходе" заседали по-старинному домовито, попивая чай и жуя бутерброды. Поэтому, может быть, несмотря на все внешние бури, частенько гремевшие вокруг журнала, заседания редколлегии неизменно проходили в мирной и покойной обстановке. Парламентские приличия соблюдались неукоснительно. В редколлегию входило пятнадцать человек, пятеро, включая, естественно, главного редактора, были сотрудниками редакции, трое иногородние, один уважаемый общественный деятель, еще один представитель научной общественности, а остальные пятеро - литераторы, молодые и старые, в числе их Артур Подлиповский, сравнительно еще молодой, но уже весьма модный романист, Гавриил Попугаев, представитель старшего поколения нашей литературы. Попугаев давно уже ничего не писал, все обещал разродиться мемуарами, но дальше обещаний дело не шло. Однако старик любил заседать в президиумах, числиться в редакционных советах и редколлегиях. А в остальном был безучастен и потому безвреден. В редколлегию входили еще два поэта - представитель среднего поколения Дмитрий Безбородько и совсем юный Игнатий Раздаевский. Входил в состав редколлегии "Восхода" еще и очеркист Василий Постоялов, числившийся одним из самых деятельных "деревенщиков", бойко решавший любые сельские проблемы и наставлявший всех и каждого, как следует трудиться на полях и фермах. Не все эти деятели регулярно собирались на заседания, иногородние, представитель научной общественности и общественный деятель вообще никогда не переступали порога редакции, они считали, что с них довольно и того, что своими фамилиями они украшают обложку журнала. Остальные приходили в весьма редких случаях, предпочитали общаться непосредственно с Кавалергардовым, и то в тех случаях, когда это требовалось по их собственным делам. Однако сегодня, возбужденные сообщением о важности обсуждаемого вопроса, на заседание редколлегии явились Артур Подлиповский и старик Попугаев, поэты Сергей Безбородько и Игнатий Раздаевский. Очеркист же Василий Постоялов, как и подобает представителю самого мобильного жанра, находился в очередной командировке. Собравшиеся с нетерпением ждали сообщения Иллариона Варсанофьевича. Нетерпение это усиливалось в особенности тем, что ни один из них не догадывался о том, по какому чрезвычайному поводу они в таком срочном порядке собраны, и все попытки что-нибудь выведать у сотрудников редакции абсолютно ни к чему не привели. Начав речь, Кавалергардов строго-настрого предупредил, что все, что он имеет сегодня сообщить, до поры до времени ни под каким видом не подлежит разглашению. Кратко, но достаточно убедительно поведал он об умной машине, об открытии гения, которое только что произошло, и о перестройке ближайшего номера. Сообщение это произвело на членов редколлегии далеко не одинаковое впечатление. Тех восторгов, на которые так рассчитывал Илларион Варсанофьевич, сообщая о чудесной машине, присутствующие не выразили. Кавалергардов это приписал косности мысли и общей недалекости членов редколлегии. И еще их эгоистичности. "Если бы машина кого-то из вас объявила гением, эх взвились бы вы, голубчики, такого бы тут наговорили семь верст до небес, - криво усмехаясь, думал про себя Кавалергардов. - А так как речь не о вас, то вы и кривитесь". Вполне возможно, что Кавалергардов и прав в своих предположениях. Действительно, члены редколлегии далеки были от техники и не могли по достоинству оценить выдающегося значения гениального изобретения, мешало им и то, что никто из них не имел прямого отношения к редактированию журнала, о мучительной работе с самотеком не догадывался и уж понятия не имел о редакторских колебаниях, которые так терзали Иллариона Варсанофьевича. Прав был главный и в своих предположениях насчет эгоистических побуждений, и их никак со счетов не приходится сбрасывать. Сразу после сообщения Кавалергардова, когда только что начали разносить чай и бутерброды - пока говорил главный, этого не делалось, слово взял Артур Подлиповский. Он не стал восторгаться машиной, заявив лишь, что всегда за передовую технику, но решительно против нарушения демократических норм и порядка. Пусть появился гений, он не намерен оспаривать самого этого, бесспорно, отрадного факта или недооценивать его значения - честь и хвала гению, слава и почет ему! - но и гений может подождать своей очереди, тем более что его произведение нисколько не проиграет от того, что полежит два-три месяца: гении, как известно, создают на века! И кроме того, с точки зрения сугубо практической как раз было бы хорошо открыть гениальным произведением, скажем, новогодний номер. К первым номерам журналов и критика относится с большим вниманием, и читатели на них кидаются с повышенным интересом. - Вот мы ваш роман и перенесем в январский номер, - с улыбкой поддел модного романиста Кавалергардов. - Зачем же мой такой острый роман переносить на первые номера, ведь вас, как вы мне говорили, пугает возможный нездоровый шум вокруг него? спокойно парировал Подлиповский. - И к тому же не я гений, я лично удовольствуюсь и тем, если мой роман будет признан просто талантливым. С меня и этого хватит. И потом, Илларион Варсанофьевич, дорогой мой и уважаемый, следовало бы помнить, что свет клином на "Восходе" не сошелся, меня всюду с распростертыми объятиями... Кавалергардов поднял тяжелый взгляд на Подлиповского, укоризненно покачал головой и назидательно сказал: - Кому-кому, только не дорогому нашему Подлиповскому жаловаться бы на "Восход", который его вскормил, вспоил и вырастил. И вообще это не литературный разговор - и мой совет: прежде чем говорить подобные вещи, следует подумать крепко. Крепенько подумать! Мы ведь тоже не беззащитны. Подлиповский сразу уловил, что шеф серьезно пригрозил ему, а грозить понапрасну Илларион Варсанофьевич не привык. У романиста от тяжкого предчувствия забегали мурашки по спине. Он поежился и примирительно выдавил: - Обидно же... - Что ж, может, и обидно, но обиды мы умеем улаживать, примирительно сказал и Кавалергардов. Наступила тяжкая пауза, которую, обежав всех торопливым взглядом, решился нарушить поэт Дмитрий Безбородько, человек импульсивный и непосредственный. Он всегда был на стороне главного и высказался так. - Я не понимаю, - вскричал он резким фальцетом, - как профессиональный писатель может публично признаваться в том, что он написал не гениальное произведение? Если не гениальное, то он не имеет права предлагать его для опубликования. Это в конце концов неуважение к читателю. Я лично так не поступаю. Пусть ни одно мое стихотворение пока не признано гениальным, пусть так, но я-то постоянно стремлюсь только к этому и верю, что достигну намеченной цели. - В этом месте он выкатил глаза, как бы вопрошая, понимают ли его присутствующие и разделяют ли его неординарную точку зрения. Не поняв, как же на самом деле отнеслись к сказанному члены редколлегия, он обратился к Иллариону Варсанофьевичу: - Я искренне верю в вашу гениальную машину и, безусловно, верю в гениальную повесть, приветствую то и другое, но у меня только один маленький вопрос: почему и о том, и о другом не следует никому говорить? Кавалергардов побарабанил в задумчивости пальцами по стеклу на столе, испытующе оглядел всех и тихо вразумляюще пояснил: - Со временем, разумеется, все откроется. Но спешить не надо, вредно спешить. Что касается машины, то, во-первых, такова воля ее хозяина, ее изобретателя. Он лично просил Аскольда Аполлоновича не разглашать этого, так сказать, научного и производственного секрета. Во-вторых, следует принять во внимание, что такая машина во всем мире существует пока в единственном экземпляре и, если о ней узнают, то охотников отнять ее у нас найдется предостаточно. А зачем нам это? Без машины мы, как без рук, и добавлю - можно сказать, и как без головы. Она же на несколько голов превосходит в своей области любого. В-третьих, всегда полезно думать о последствиях. И не только о ближайших, а и об отдаленных. А они могут оказаться кое для кого и весьма огорчительными. Нельзя сказать, что все достаточно ясно поняли, что конкретно имеет в виду главный, но верили ему на слово, так как полагали - на то он и главный, чтобы провидеть глубже и дальше. Некоторое время все обдумывали услышанное или делали вид, что обдумывают. Молчание и на этот раз нарушил поэт, но только молодой. Слово взял Игнатий Раздаевский. - Все это правильно, и я, как говорится, только за, обеими руками. Но у меня есть одно критическое замечание: в последних номерах мало стихов. В особенности молодых. Он оборвал свою речь внезапно, так что после этого наступило молчание, которое похоже было на неловкость, и чтобы покончить с этой неловкостью, Кавалергардов обратился к старейшине среди членов редколлегии Попугаеву: - Вашего суждения, Гаврила Титович, мы не слышали. Попугаев степенно дожевал бутерброд, обернувшись к главному редактору, чем дал понять, что он его слышит, неторопливо разгладил бороду лопатой, придававшую ему некоторое сходство с Толстым, и, махнув рукой, начал: - А что я могу сказать? Ничего я не могу сказать. Ведь все на моем веку было. Я все это уже видел, пережил. Право слово, пережил. И гении на моих глазах объявлялись, и машины всякие удивляли. Так что и удивляться устал. Вот я припоминаю, как наше писательское дело двигалось. Сначала, значит, пошла мода карандашами писать, - это чтобы в чернильницу бесперечь не лазать, чтоб, значит, быстрее писать. Потом вечное перо изобрели. Вечное! Хм, а оно оказалось, как и все на свете, не вечным. Да... Потом, значит, пишущая братия понакупила себе пишущих машинок. За ними диктофоны-магнитофоны пошли. Теперь сплошь шариковые ручки. А на что они, когда собственных шариков маловато? Хе-хе, - скрипуче посмеялся собственной остроте старик. Его не поддержали, он пугливо оглянулся и продолжил: - Все это ни к чему. И ваша машина - одно баловство. По-моему, по-стариковски. А что касается гения, так я, пожалуйста, пусть его. Попугаев помолчал, пожевал губами и в заключение изрек: - А вообще, писать надо ручечкой, ручечкой. Перышком. И лучше восемьдесят шестым. Знаете, такое остренькое. Перышко не обманет. Пока мысль-то из головы идет, потом по руке сползает и на кончик пера садится, так слово-то ой как восчувствуешь. Тогда и на бумагу вкатится ядреное словечко. Ядреное! Вот как надо. А то машина! Машина, она и есть машина. И знание у нее холодное. Нутро-то холодное. От нее и ремесла упали. И литература пошла машинная, без души. Перышком-то вернее. Гаврила Титович опять разгладил бороду и затих. Кавалергардов подождал, не скажет ли еще чего Попугаев, но тот упорно молчал, сделав отсутствующие глаза. Это означало, что старик более не вымолвит ни словечка. Тогда Илларион Варсанофьевич предоставил слово своему первому заму Петру Степановичу. Тот в общих словах поддержал шефа, заверил молодого Раздаевского, что в ближайших номерах поэзии молодых будет предоставлено значительно больше места, и попробовал было успокоить Артура Подлиповского, который, как это часто бывает, когда человеку начинают выказывать сочувствие или пытаются поддержать, пришел в еще большее возбуждение и в ответ на здравые доводы вскочил и бросил оратору негодующую реплику: - Вы ведь мой роман через машину не пропускали, судите о его достоинствах по старинке, на глазок... - Мы можем, если вам так угодно, и через машину пропустить, - с достоинством парировал Петр Степанович. - Не советую, Артурчик, - вмешался Кавалергардов, - ой не советую. Машина не только порадовать, а и огорчить может. И так огорчит, что человек с такими слабыми нервами, как, к примеру, у тебя, и вовсе перестанет писать. Стоит ли рисковать? Так что прошу попомнить мои слова о последствиях ближайших и отдаленных, какие могут от всей этой кибернетики произойти. Подлиповский покраснел, будто его окунули в кипяток, пожал плечами и пробормотал, что он ни на чем не настаивает. Петр Степанович отказался продолжать речь, заверив, что все необходимое высказал. - Итак, - заключил Кавалергардов, - мы славно поработали, обменялись мнениями, выслушали критику и пришли, думается мне, к общему согласию. Никаких иных суждений я, по крайней мере, не слышал. Ведь так? На это никто не возразил, и главный продолжил: - Благодарю всех выступавших и присутствующих. Прошу помнить, что заседание редколлегии у нас было закрытое и все, о чем шла речь, должно остаться здесь. До сих пор мы этого принципа придерживались. Присутствующие закивали в знак согласия и, поднимаясь, загремели креслами. - Минуточку, минуточку, - остановил всех Илларион Варсанофьевич, всего одну минуточку. Есть еще один малюсенький вопросик. В последнее время, как вы знаете, все большее, можно сказать, огромное значение придается работе с молодыми. Руководящие указания на этот счет, полагаю, всем хорошо известны. В свете этого предлагаю ввести в состав редколлегии нашего уважаемого Аскольда Аполлоновича Чайникова. Он у нас в основном и отвечает за этот участок. Дела у него заметно двинулись в этом направлении, и в творческом отношении, как вы знаете, в последнее время он воспрянул, можно сказать, переживает вторую молодость. Это отмечает и наша критика. - Кавалергардов глянул на смущенно потупившегося Чайникова, и остальные внимательно посмотрели на него, будто до сих пор и не видели. - Какие на этот счет будут суждения? - вопросил главный. - Пусть его, - равнодушно махнул рукой Попугаев. Никто больше не высказался ни за, ни против. Кавалергардов подождал и спросил: - Возражений нет? Все дружно промолчали. - Тогда кто за? - Да что там, - отозвался кто-то в том смысле, что и голосовать нечего. - Нет, порядок есть порядок, - настаивал главный. - Кто за? Все без заметного энтузиазма подняли руки. На этом заседание редколлегии журнала "Восход" закончилось. Участники его еще не скоро разошлись. Одни, как обычно, в частном порядке обсуждали с главным редактором и его заместителями всякие личные дела и делились новостями, другие по тем же причинам разбрелись по отделам. Глава седьмая, в которой должен появиться наконец автор повести "Наше время" Аким Востроносов Хотя заседание редколлегии было закрытым и об этом не раз предупреждал Кавалергардов, слухи о том, что "Восходом" открыт гений, все же начали распространяться. Настоящий гений. Равный Пушкину или Толстому. И насчет машины пересуды пошли. Правда, очень неясные. Из-за того, что говорилось о том и о другом лишь намеками, с умолчанием существа. И говорилось только потому, что секрет, даже самый строжайший, хранить бывает невмоготу. Сенсационные слухи циркулировали в основном в литературных кругах. Но просочились и в иные сферы. По большей части эти слухи почему-то вызывали скептическое отношение особенно в литературных кругах. Отчасти потому, что в этих самых кругах давно укоренилось мнение, будто от "Восхода" ничего изрядного ждать не следует, так как на протяжении последних лет этот журнал, в сущности, ничем свежим или сколько-нибудь примечательным читателей не порадовал. Редактора же других литературных журналов, солидные писатели, каждый знал себе цену, не брали в расчет Кавалергардова как конкурента, хотя внешне и были с ним почтительны. Когда и до них долетала новость, лишь сдержанно усмехались и отзывались примерно так: "Знаем мы эти штучки Иллариона Варсанофьевича, чистейшая ноздревщина". Насчет ноздревщины, пожалуй, был перехлест. Но и то сказать, когда же в литературе было без перехлеста? Не только что старожилы, а и самые дотошные историки, пожалуй, не припомнят такого. И скептические отзывы, и желчные комментарии руководителей конкурирующих изданий рано или поздно отливными волнами приносило в "Восход". Но здесь это никого не могло поколебать. И в особенности самого Кавалергардова. Во-первых, он к этому привык, а во-вторых, его ноздревщиной и всякими такими обидными штучками не прошибешь, он боец бывалый. И сам мог довольно находчиво ответить еще и похлеще. В долгу не останется. В "Восходе" всех мучила одна проблема - как отыскать Акима Востроносова? После некоторого колебания Илларион Варсанофьевич дал добро на обращение в милицию за содействием. И там его оказали. Не прошло и двух недель, как было установлено, что где-то на окраине нашего обширного Отечества имеется деревенька Востроносовка и в ней все жители Востроносовы. И Акимов Востроносовых в этой деревне целых три. Один весьма преклонного возраста, другому лет под сорок, а третий паренек, не достигший еще пока совершеннолетия. Сообщение это вызвало сомнительные раздумья - вряд ли один из трех Акимов Востроносовых мог быть автором гениальной повести! Но другими сведениями в "Восходе" не располагали. А потом чем черт не шутит. Поэтому решено было снарядить в далекую Востроносовку Аскольда Чайникова для выяснения истины на месте. Он уже совсем было собрался и командировочные получил, часть их даже потратил. Но поездка не состоялась. И вот по какой причине. Дня за два до этого вышел номер "Восхода" с рекламным объявлением о предстоящей публикации повести Акима Востроносова "Наше время". Перед тем как проследовать на аэродром, Чайников заглянул по какому-то делу в редакцию. И тут как раз раздался звонок по телефону. Звонили не ему, а тому заму, который тут сидел прежде. Звонили из другого толстого литературного журнала, куда, как оказалось, послал второй экземпляр своей гениальной повести Аким Востроносов. Там, разумеется, умной машины не было, стало быть, о том, что рукопись к ним поступила гениальная, и ведать не ведали. Правда, повесть признали вполне приемлемой и не спеша, в порядке очереди намеревались готовить к печати. Но раз уж "Восход" опередил, то ничего другого не остается, как уступить. В заключение разговора Чайников весьма деликатно выведал, что там при рукописи сохранился конверт с обратным адресом автора. Автор "Нашего времени", как выяснилось, был не из далекой Востроносовки, а из близкой Ивановки, что всего в полутора часах езды на электричке. Туда и решено было без промедления отправить Чайникова. Но в тот же день в "Восходе" произошло и еще одно примечательное событие: в четвертом часу дня в редакции появился молодой белобрысый и курносый человек, можно сказать, даже паренек, в серых летних брюках и трикотажной тенниске-безрукавке в поперечную полоску. Вид у него был настолько непрезентабельный, что при первом появлении на него никто и внимания не обратил. В руках у паренька был маленький обтерханный чемоданчик, с каким ходят парикмахеры, техники телефонного узла или рядовые мастера по ремонту телевизоров. Его поначалу и приняли за представителя одной из этих профессий и даже подумали, что он явился в редакцию по чьему-то вызову. Некоторое время паренек смущенно жался в коридоре, явно не зная, куда двинуться и к кому обратиться. Неизвестно, сколько бы он так жался в коридоре, если бы на него не обратила внимания вышедшая по делу Лилечка. - Вам кого? - деловито и даже строго спросила секретарша. Молодой человек покраснел, смущенно переступил с ноги на ногу, не выдавил из себя ни слова и лишь трясущейся рукой протянул мятую бумажку. - Тут я повесть "Наше время"... - извиняющимся тоном начал молодой человек и протянул почтовую квитанцию на отправленную в "Восход" бандероль. - Так не вы ли Востроносов? - с удивлением спросила Лилечка. Молодой человек не сумел выдавить из себя ни словечка, лишь утвердительно мотнул головой. - Так что же вы тут стоите, - затараторила Лилечка, - вас же все ищут, прямо с ног сбились, с ума посходили. Скорее идемте, вас ждут, вам тут рады. - И она, взяв Востроносова за руку, повела, как водят малышей в детский сад или на прогулку, к Чайникову. Войдя в кабинет, она доложила: - Вот тот, кого вы ищете. - Кто? - с недоумением спросил Аскольд Аполлонович, глядя растерянным взглядом на незнакомого молодого человека. - Да это же Аким Востроносов! - Какой Востроносов? - Автор повести, которую в срочном порядке мы печатаем, - пояснила Лилечка, в свою очередь поражаясь растерянности и несообразительности Чайникова. Кое-что начало проясняться для нашего поэта, но он все еще отказывался верить словам Лилечки и своим глазам. Тот молодой человек, который сейчас стоял перед ним, никак не вязался с представлением о молодом гении, которое составил себе Аскольд Аполлонович. Правду говоря, четкого представления о том, как должен выглядеть гений, у него не было. Если бы его спросили об этом, то он вряд ли ответил что-нибудь вразумительное на этот счет. Но то, что перед ним стоял не гений, он за это мог бы даже поручиться. Да такого щуплого юнца на улице встретишь и внимания не обратишь, не взглянешь пристально и уж тем более не обернешься. Разглядывая того, кого сейчас привела Лилечка, Чайников думал о том, что пусть гений будет, как все обычные люди, но что-то, хоть самая малость и внешне должна бы выделить его из общего ряда. А тут решительно ничего такого не было. Перед Чайниковым стоял до обидного обыкновенный, решительно во всем ординарный молодой человек, физически не очень развитый, из себя не видный, не отмеченный ни привлекательностью, ни сколько-нибудь приметной дурнотой. Чайников никак не хотел верить в столь прозаическое явление гения, которого рисовал в своем воображении совершенно, ну совершенно не таким. - У него же и почтовая квитанция, - желая вывести из растерянности Аскольда Аполлоновича, проговорила Лилечка, выхватив из потной ладони Акима Востроносова влажную и скомканную квитанцию и потрясая ею, как неопровержимым вещественным доказательством. И это помогло. Чайников, наконец, решительно отбросив сомнения и колебания, уразумев и поверив, кого именно привела секретарша, бросился обнимать юного гения и выражать свои восторги. Они были несколько ненатуральны, но что делать, сама необходимость заставляла - перед Аскольдом стоял какой-никакой, но все же гений. И с этим невозможно не считаться. - Ну как вы, что вы? - спрашивал Чайников, усаживая в мягкое кресло перед своим столом гостя. Аким не успел ничего ответить, как в тесный кабинетик ворвались сразу несколько возбужденных сотрудников, только что узнавших от Лилечки о прибытии гения. За ними хлынули и другие работники редакции. И что тут началось, что творилось, я, право, не берусь и описать. Скажу только, что ошеломленного Акима обнимали, целовали, тискали, жали, мяли, поздравляли, ласкали, наперебой расспрашивали о жизни, о родителях, о семье, о работе, о творчестве и еще бог знает о чем. Ответов никто не слушал, каждый спешил, перебивая один другого, высказаться, задать вопрос или просто промолвить словечко-другое. Если бы Аким и отвечал на это, то его все равно не услышали бы, такой стоял гвалт. Бедный Востроносов лишь время от времени раскрывал рот, а отвечать ничего не отвечал, да и не смог бы этого сделать при всем желании, потому что у него от всего происходившего буквально голова шла кругом. Он был растерян до последней степени, плохо соображая, что с ним творится - не сон ли все это? И неизвестно, чем бы все кончилось, если бы не явился вдруг сам Илларион Варсанофьевич Кавалергардов. Шум при его появлении разом стих, возбужденные сотрудники быстренько покинули кабинет Чайникова. Привыкший едва ли не ко всему и много повидавший на своем веку, Кавалергардов и тот несколько изумился при виде тщедушного молодого человека, которого предстояло приветствовать как гения. - Так вот ты каков, братец?! - несколько озадаченно произнес Илларион Варсанофьевич, но все же обнял и по-отечески приласкал молодого человека. Потом Кавалергардов, быстро овладев собой, увел все еще не пришедшего в себя Акима Востроносова в свой кабинет, вызвал машину и, считая, что исключительное право владеть гением принадлежит ему одному и никому больше, уехал с ним в известном только ему направлении. Глава восьмая, в которой Аким Востроносов убеждается в своей гениальности Кавалергардов умчал Акима к себе на дачу. Еще в машине он сунул в руки ошарашенному парню последний номер "Восхода", на обложке которого была помещена броско набранная реклама о предстоящем печатании талантливой, так было и напечатано крупно и ясно - талантливой повести "Наше время". Востроносов ждал чего угодно, в том числе и безусловно благожелательного отношения к своему творению, впрочем, равно допускал и неблагожелательное, ибо понимал, что в повести он еще не весь выложился, и даже видел в ней при очень строгом рассмотрении кое-какие просчеты, находя при этом и бесспорные достоинства. Повторяю, ждал чего угодно, но только не такой рекламы. Илларион Варсанофьевич, дав юному гению какое-то время насладиться рекламным анонсом, какого далеко не все удостаиваются, принялся расспрашивать его о жизни, о работе, о том, кто он и что он? Чуть успокоившись после неожиданного шума и гвалта, от которого у Акима некоторое время еще гудела голова, теперь он был в состоянии слышать собеседника и даже отвечать на его вопросы. Мало-помалу завязалась и наладилась беседа. Начав говорить сбивчиво и робко, Востроносов затем освоился, постепенно осмелел и повел рассказ живо и даже интересно. Кавалергардов радовался и утверждался во мнении, что парень и в общении не ударит в грязь лицом. Про себя прикинул: а его можно будет показать кой-кому из знакомых и даже влиятельных лиц. Кавалергардову не терпелось козырнуть тем, что он открыл гения. Из разговора выяснилось, что Аким Востроносов после окончания школы некоторое время работал почтальоном в родной Ивановке, близко узнал многих ее жителей, присматривался к их жизни, потом учился в областном педагогическом институте на литературном факультете. Повесть начал писать еще прошлой осенью, но особенно хорошо она шла зимними долгими вечерами. А мысли о ней крутились в голове еще с того времени, когда учился всего лишь на втором курсе. Тогда первый раз попробовал, но бросил, видимо, не вызрела мысль, не отстоялись еще наблюдения. Со временем замысел повести стал буквально преследовать, от него некуда было деться, и наступил такой момент, когда другого выхода не осталось, как только сесть и выложить все на бумагу. - Не мог не писать, - признался Аким. Услышав такое признание, и закаленный Кавалергардов невольно расчувствовался, порывисто прижал молодого гения к своей могучей груди и даже поцеловал. Кавалергардов умчал юного гения на свою дачу с умыслом. Вечерком он решил созвать соседей, в основном писателей, и представить им Акима. Знакомство будет во всех отношениях полезным для будущей судьбы гениальной повести и для репутации журнала. Разнесется слух о новом необычном произведении, ничто так не действует на мнение, как молва. Пока на даче шли приготовления к вечерней встрече, Акиму была предоставлена возможность отдохнуть. После пережитых волнений он даже вздремнул часика два. Заснул так крепко, что Иллариону Варсанофьевичу пришлось трясти Акима. - Пора, братец, пора. Поднимайся! - А, что? - вскочил Аким, не соображая в первый момент, где он и что с ним. - Пойдем, пойдем, хватит дрыхнуть, ненароком можно и царство небесное проспать. - Куда, зачем? - все еще недоумевал юный гений. - Там кое-кто из писательской братии дожидается. - Как же я, - растерянно оглядывая себя - жалкая тенниска и брюки были безобразно измяты, - в таком виде? - Это, братец, неважно. Что вид, вид ерунда, дело поправимое, важен ты сам. Кавалергардов тянул Акима, наставляя: - Ты, главное, не тушуйся, сделаешь что не так, не обращай внимания, увидишь, как делают другие, поправишься. Ты человек наблюдательный, быстренько все схватишь. - Вот, знакомьтесь - Аким Востроносов, - громко объявил Илларион Варсанофьевич, представляя гостям стоящего рядом юношу, и продолжал: Запомните это имя, скоро его узнает весь читающий мир. Да, да, весь читающий мир. Следующий номер "Восхода" мы открываем его повестью "Наше время". Смотрите не проморгайте. Проморгаете, локти кусать будете. Акима усадили на самое почетное место по правую руку от хозяина. За столом сидело не менее десятка гостей, среди них кое-кто показался Акиму даже знакомым, хотя он и видел всех в первый раз. Закусывая, Востроносов робко поглядывал на гостей. Особенно знакомым ему показался мужчина средних лет с нависавшим на лоб чубом и тяжелым подбородком. Видеть он его раньше не видел, но человек этот казался знакомым. С трудом Аким припомнил, что, кажется, именно этот человек вел популярную телепередачу "Слово и жизнь", которую он старался не пропускать. Рядом с ним сидела женщина с испитым бледным лицом, затянутая вся в черное, черноволосая, с нависавшей до самых глаз ровно подстриженной челкой. Перехватив взгляд Востроносова, перескакивавший с одного лица на другое, Кавалергардов спохватился: - Прости, дружок, тебя-то я всем отрекомендовал, а тебе никого не представил. Моя оплошность, сейчас исправлюсь. Хотя вскоре ты их не только в лицо будешь знать, а непременно сойдешься близко. Своя братия. Итак, вот этот, чубатый, Коренников, часто по телевизору красуется. Кстати, Захар, ты Акима запланируй в одну из своих передач. В ближайшую. Не откладывай надолго. - В ближайшую при всем желании не получится, - возразил Коренников, телевидение - это такая махина, не вдруг раскачаешь. Летние передачи по зиме записываем, зимние - жарким летом. Но помнить буду, раз ты рекомендуешь. - А по-моему, таскать по телевидению, по экранам, по разным выступлениям - это только портить молодой талант, - вступила в разговор женщина в черном, едва приоткрывая тонкогубый большой рот. - Ну это ты, матушка Зоинька, зря. Перед тобой не талант, а гений, опять не согласился хозяин стола. - Имеющий уши да слышит - гений! Согласен, во всем нужна мера, но слава гению не помеха. - И гению надо работать, - стояла на своем Зоинька. - Гении - это волы, сказано не нами, но справедливо. - Я бы на это мог ответить: гений и работает как гений, его общей меркой нельзя мерить. Насколько мне известно, одним из самых плодовитых писателей был Лопе де Вега. Одних пьес оставил, кажется, более трехсот! Чтобы сочинить столько, надо спины не разгибать, от письменного стола не отходить, а современники утверждают, что этого Лопе за работой никто и не видел. И таких примеров история литературы хранит предостаточно. Кстати, обратился Кавалергардов к Акиму, - дама, которая заботится о том, чтобы ты не разменивался на всякие там рекламные выступления, наша известная поэтесса Зоя Огненная. Слыхал, поди? Жутко талантливая женщина. Востроносов посмотрел на поэтессу и заметил, что ее нисколько не смутили слова о том, что она жутко талантлива. "Должно быть, здесь такими вещами не смущаются", - сделал вывод Аким. Хозяин стола представил и других гостей. - А теперь, друзья, - оповестил Кавалергардов, - хочу вас познакомить с отрывочками, только с отрывочками из повести нашего уважаемого, только что открытого нами гения. - Он сказал последние слова с такой значительностью, что все должны были понять - открыть гения куда важнее, чем быть гением. - И еще вот что хочу заметить, вы первые, кто услышит строки из этого замечательного произведения. Илларион Варсанофьевич прочитал несколько лирических пейзажных зарисовок и колоритных жанровых сценок. Читал он хорошо, выразительно. Когда Кавалергардов начал, Аким от страха сжался. Он испугался, а вдруг его проза не понравится присутствующим, вдруг это не так хорошо, да он и вправду считал, что это не так хорошо, как превозносит размашистый и самоуверенный человек. Но когда начал вслушиваться, то приободрился, почувствовал, что вроде бы и не так плохо. Кавалергардов сделал паузу, снял с носа очки, оглядел присутствующих и победоносно спросил: - Какая лепка характеров, а? Как скуп на детали, но, обратите мнимание, каждая к месту, любая метко схвачена, истинная находка. Зрение прямо-таки бунинское. - И, обернувшись к Акиму, задал вопрос: - Где ты, братец, откопал этих людей, как узнал их, проник каждому в самую душу? - Да я их с детства знаю, - изумился Востроносов, - они же все в нашей Ивановке живут. - Мой вам совет, молодой человек, - подала голос поэтесса Огненная, никуда не уезжайте из своей Ивановки, живите там до старости в окружении своих героев. - Это вы, Зоинька, зря, - с некоторой укоризной возразил Кавалергардов, - тут я решительно не согласен. Нашему Акиму нужна столица! Только в столице окрепнет и развернется в полную силу его дарование. И он нужен столице! - Шолохов всю жизнь прожил в Вешенской и ни в какой среде не нуждался, - парировала Зоя Огненная. - Ну вы еще Толстого в пример приведите, про Ясную Поляну начните нам толковать. - Что ж, пример не так плох, - не сдавалась Огненная, как видно, не привыкшая уступать. Но и Илларион Варсанофьевич был не из тех, кто легко сдавал свои позиции. - А я вам скажу, все, в том числе и вы, милая Зоинька, ошибаетесь. И сильно. Никто не дает себе труда посчитать, сколько же тех, кто, начав творить в провинции, перебрались затем в столицу, где их талант окреп и расцвел. Таких, скажу я вам, устанешь и перечислять, стольких художников, писателей, артистов, ученых пригрела, можно сказать, вскормила и вспоила столица. Возьмите-ка цвет столичной творческой интеллигенции и поинтересуйтесь, сколько среди них ее уроженцев? Ничтожно мало. Вот об этом почему-то не думают, а стоит подумать. - Да что вы все решаете за молодого человека, - пробасил Коренников, - не худо бы и его самого спросить. Как он-то к этому относится? И тут все обратили свои взоры к Акиму Востроносову. Он недоуменно пожал плечами и чистосердечно признался: - Да я как-то не думал. В Ивановке у меня дом, родители, сестра... - И невеста, наверно, есть? - неожиданно спросила жена Кавалергардова, до сих пор молча следившая за беседой и лишь переводившая свои черные цыганские глаза с одного говорившего на другого. Аким покраснел, усиленно замотал головой, говоря: - Что вы? Никакой невесты нет. - Тогда женим, непременно женим, - хохоча, проговорил Коренников. И все остальные поддержали его одобрительным смехом. - Тут еще мы посмотрим, - возразил Илларион Варсанофьевич, тоже смеясь, - какая будет невеста. Нам не всякая годна. Так я говорю, Аким? Востроносов еще больше смутился, ничего на это не ответил. Лишь покраснел как вареный рак. - Женим, обязательно женим, - заявил Кавалергардов покровительственно и по-отечески. - Но без спешки. Вот прогремит повесть, тогда уж и все остальное будем решать. А пока о повести я что-то мало слышал. Как повесть-то, граждане, а? Чего отмалчиваетесь, неужели и сказать нечего? - Так ведь еще не читали, - резонно заметила Зоя Огненная. - Э, матушка, для того, чтобы определить, каковы духи, не обязательно весь пузырек на себя вылить. Достаточно нескольких капель. У вас же чутье отменное, все мы опытные литературные дегустаторы, - рассудил Илларион Варсанофьевич. После этого гости не считали возможным отмалчиваться и принялись сначала не особенно пылко, а потом все больше и больше входя во вкус, хвалить прослушанные куски. Хвалить в этом кругу, как, впрочем, и ругать, даже поносить умели и делали как то, так и другое с большой охотой. Всякого человека и, замечу, без особенного труда можно уверить в том, что он гений, равно как и в том, что он бездарь из бездарей, надо лишь настойчиво твердить то, в чем в данном случае вы желаете убедить. Не отступайтесь, и вы достигнете желаемого. Разговоры о приписываемой ему гениальности Востроносов воспринимал поначалу всего лишь как необидную иронию или продиктованное дружеским расположением преувеличение. Сам он был далек от мысли о том, что написал действительно гениальное произведение. Он верил, что повесть ему в общем удалась, что в ней действительно немало выразительных эпизодов, метко схваченных характеров, есть острота и даже, может быть, некоторая глубина, но что касается гениальности - явный перехлест. Протестовать против этого сначала у него не хватило духу, затем он посчитал несколько неучтивым в незнакомой компании противоречить столь солидным и широко известным людям. До сих пор подражание кому-либо из известных писателей Аким искренне считал предосудительным. Но это-то больше всего и ставилось ему в заслугу. И если сначала именно такие похвалы более всего и смущали Востроносова, то к концу вечера незаметно для себя он уже ничего предосудительного в этом не видел. Более того, он все с большим и большим удовлетворением отмечал, что никакой иронии и расточаемых по его адресу непомерных похвал нет, они произнесены самым искренним тоном. И хвалят его люди, которым дано понимать в литературе куда больше, чем ему, желторотому юнцу. Сообразив это, а мы всегда или, во всяком случае, по большей части соображаем лишь к своей выгоде, Аким начал ощущать свою гениальность. Он легко и просто распрощался с гостями, перед которыми еще так недавно робел и тушевался. И на даче Кавалергардова он вдруг почувствовал себя не занесенным сюда волею счастливого случая, а почетным гостем, которому положены и радушный прием и услужливо-вежливое обхождение. Гости разошлись поздненько, хозяин и хозяйка чувствовали себя утомленными, устало позевывали. Что же касается Акима Востроносова, то день чрезмерных перегрузок, которые должны были бы его вымотать до крайних пределов, теперь не казался даже утомительным. Напротив, сейчас он чувствовал прилив бодрости, прибавление свежих сил и мог слушать похвалы хоть до самого утра. Спать совсем не хотелось, и потому он не спешил подняться в отведенную ему комнату, на что так надеялись хозяева. - Не перехвалили случаем тебя? - спросил, позевывая, Кавалергардов не затем, чтобы услышать возражения, а лишь для того, чтобы хоть что-то сказать на прощание. Аким, хотя в душе и занесся в выси небесные, не в силу ума, а скорее по укоренившейся привычке скромно ответил: - Не знаю. - Ничего, ничего, братец, - покровительственно положив тяжелую ладонь на острое мальчишеское плечо, проговорил Илларион Варсанофьевич, - не зря говорится: кашу маслом не испортишь. Только мой тебе отеческий совет, не заносись. Цену знать себе надо, но заноситься - избави бог! - Да нет, чего уж, - опять скромно отозвался Востроносов, соображая в то же время насчет того, что пришла пора заикнуться и о более существенном обеспечении славы, чем громкие слова и льстивые похвалы. - Илларион Варсанофьевич, мне как-то неудобно, - показывая на простецкую тенниску и мятые брюки, проговорил Аким, - показываться теперь в таком виде. - Это ты верно, - согласился Кавалергардов, - вид у тебя не того. Значит, аванс нужен. Это мы устроим. - Надо, чтобы кто-то помог Акимушке приодеться, выбрать что помоднее, поприличнее, - сказала супруга Кавалергардова, - ему, плохо знающему город, трудновато будет. Если хочешь, то я... Илларион Варсанофьевич оборвал жену: - Поручу заведующему редакцией. А еще лучше Лилечку откомандирую. Ей вкуса не занимать, сделает все в лучшем виде. А пока спать. - Тут он еще раз зевнул и прибавил: - Утро вечера мудренее. Глава девятая, в которой Аким Востроносов на собственном опыте узнает, что значит быть гением На другой день Аким Востроносов проснулся совсем другим человеком. Впрочем, если быть уж совершенно точным, то надо сказать, что в первые минуты он оставался таким, каким был и прежде, потому что со сна как-то не вдруг вспомнил, что он теперь гений. Пробудился так же, как и вчера и позавчера, с желанием вскочить не сразу, а понежиться в ожидании побудки, которую производила успевшая потрудиться мать, подоившая к этому времени корову, приготовившая завтрак и даже сделавшая уборку по дому. Он привык в эти минуты слышать ее немножечко ворчливый, но все же родной и милый голос. Аким закрыл было глаза, но тут же открыл их, сообразив вдруг, что он сейчас не дома, не в своей, а в чужой постели, на даче у большого человека Кавалергардова. И все же первым побуждением его было побыстрее одеться и отправиться в родную Ивановку, чтобы тотчас же явиться к родителям, успокоить их, а то они, бедные, поди, с ума посходили от неведения и тревоги о нем. Надо ведь, уехал и как в воду канул, ни слуха, ни полслуха, где он и что с ним. Сестренка и та, должно быть, психует, хотя Аким с сестрой, как и подавляющее большинство братьев и сестер, жили, мягко говоря, не всегда в ладу. Но это не в счет. Сейчас и о сестре, и особенно о родителях Аким подумал с нежностью и искренне упрекнул себя за то, что невольно заставляет их переживать. Аким быстро оделся, все еще намереваясь немедленно ехать в Ивановку, но вдруг, натягивая свои неказистые сандалии, вспомнил, что он теперь не какой-то там безвестный Востроносов, а писатель, автор расхваленной повести "Наше время". И не просто автор, но гений! И стоило ему вспомнить об этом, как из головы непостижимым образом тут же улетучились все мысли о родной Ивановке, о родителях и о сестренке. Теперь его нисколько не смущало то, что он находится в чужом доме и не знает, когда здесь принято подниматься - рано или поздно - и как начинать день. Аким смело опустился вниз, готовый если понадобится, то и разбудить хозяев. Правда, делать ему этого не пришлось. Кавалергардов был на ногах, кажется, он даже успел пройтись по саду. Был здесь и шофер Алеша. И завтрак уже накрыт на кухне, так что наш юный гений поднялся, как оказалось, в самое время. После завтрака Кавалергардов с гостем отправились в город, в редакцию. К полудню под нажимом Иллариона Варсанофьевича был выбит аванс, пришлось полаяться с главбухом издательства. Ничего, выдал. Сумма показалась Акиму столь значительной, до сих пор он таких денег и в руках не держал, счел ее самым веским доказательством того, что он и вправду признан гением, что там признан, на самом деле является таковым. Кавалергардов, как и обещал, договорился о том, чтобы в одном из лучших магазинов оказали всевозможное содействие в экипировке юного гения. После этого шеф поручил секретарше Лилечке Акима, дал в ее распоряжение машину и наказал: - Максимум через пару часов доставьте этого молодого человека сюда одетым, как говорится, с иголочки. Я верю вашему вкусу. Лилечка старательно выполнила данное ей поручение и еще до истечения назначенного срока пред очи Иллариона Варсанофьевича предстал совершенно неузнаваемый Востроносов. То есть узнать-то его, конечно, можно было, вглядевшись в лицо, природные черты его никуда не делись, и все же он как бы стал другим. Ах что делает с человеком одежда! Она может его возвысить, а может и развенчать, сделать важным, представительным, а может превратить в такого, что никто и внимания не обратит и не только внимания не обратит, а и посмотрит еще с презрением. Не зря же сказано: по одежке встречают. Не всегда, надо признаться, по уму и провожают, случается, по одежке и прощаются. Оценивающе оглядев Акима, сам Кавалергардов сказал от чистого сердца: - Ну, молодец. Молодец что надо. - Мне бы домой, - просительно сказал Аким. Хотя Востроносов больше, чем когда-либо, именно сейчас сознавал себя гением, он все же время от времени как бы забывал об этом и, когда это случалось, сразу вспоминал родную Ивановку, и родителей, и даже сестренку. А кроме того, теперь Акиму пуще прежнего хотелось появиться в новом одеянии в родном доме, пройтись по улицам Ивановки, показаться тем, кто его знал прежним с самого детства и мог поудивляться тому, каким он стал. Мы легко можем понять это желание нашего героя, ведь и нам самим бывает радость не в радость, если о ней не знают наши близкие и даже знакомые. И чем больше людей узнает и разделит с нами радость, тем больше радуемся и мы сами. Разве не так, дорогой читатель? Не знаю, знакомо ли это такое понятное большинству чувство Иллариону Варсанофьевичу Кавалергардову, к желанию Акима он остался глух. - И думать пока не моги, - ответил он строго. - Завтра будет верстка номера, обязательно вычитаешь. Затем с тобой имеют желание встретиться журналисты, а это для тебя архиважно. - Кавалергардов умолчал о том, что такую встречу он подготовил, договорившись о ней с редактором вечерней газеты. - Отрывки из твоей повести появятся в одной из центральных газет, приедут, надо думать, и оттуда снимать тебя. А там, глядишь, потребуешься для кино, телевидения и радио. Словом, готовься, брат, спрос на тебя будет расти. А с родителями придется пока обождать. Навестить их надо будет обязательно, но только не сейчас. Пусть малость потерпят. Можешь дать телеграмму, что задерживаешься, что у тебя все в порядке. На временное жительство Акима Востроносова устроили в гостинице, где он надеялся не только найти отдых, а и приняться за работу. Но вот этого ему как раз и не удалось сделать. Со второго же дня пребывания в большом городе его так закрутили, завертели, столько объявилось разных друзей, иные из них как-то сразу стали близкими и помыкали им как хотели, тащили то туда, то сюда - на разные застолья, встречи, выступления, что он в первый день с трудом выбрал время, чтобы отбить родителям короткую телеграмму. Если бы он этого не сделал сразу, потом уж вряд ли успел бы. Журнальную верстку своей повести Аким читал в кабинете Кавалергардова, порог которого не смел переступить ни один из его новоявленных друзей, среди которых были и совершенно бесцеремонные. Кабинет шефа сделался чуть ли не единственным надежным убежищем для юного гения. Редактор "Восхода" не спускал глаз с Востроносова, но постоянно руководить им и наставлять во всем не было времени. Илларион Варсанофьевич поручил Акима попечению Аскольда Чайникова. - Ты его открыл, ты и оберегай. Поручение, прямо скажем, не из легких, потому что по мере того, как росла известность Востроносова, росло и количество его новоявленных друзей и тех, кто искал общения с ним. Отбиваться от все возрастающего натиска становилось труднее и труднее. В конце недели вышел номер "Восхода" с повестью Востроносова. И тут же появилась статья критика Завалишвили, превозносившая автора до небес. Прочитав ее, Аким нашел новые убедительные подтверждения своей гениальности. Критик утверждал, что Акимом Востроносовым создано такое произведение, какое по плечу далеко не каждому даже из тех талантливых молодых людей, которые в последние годы с таким шумом заявили о своем приходе в литературу. С каждым новым очевидным подтверждением своей неслыханной удачи Аким ощущал, как его увлекает куда-то ввысь незримая, но чудодейственная сила, наполняющая все существо небывалой энергией, обостряющая ум и взгляд и вообще ставящая своего избранника, если не надо всеми, то по крайней мере, над очень и очень многими. И все же какое-то время Востроносов сохранял черты того чуть смешного и даже застенчивого провинциального парня, каким он явился всего лишь неделю назад в редакцию "Восхода". Более резкая перемена произошла в нем после того, как он прочитал обстоятельную статью о себе вдумчивого критика Фикусова, в которой содержалось куда меньше пылких восхвалений, нежели в темпераментном отзыве Завалишвили, но несравнимо больше убедительности. После этих статей Аким Востроносов даже в манере держаться заметно переменился. Он перенял кое-что у Кавалергардова, на которого все еще глядел с подобострастием и величайшей благодарностью. С окружающими он стал разговаривать вяловато, смотреть на них снисходительно-сонно, давая понять кое-кому, что они становятся докучны ему. Хотя эту перемену многие и заметили, но приписывали ее нервному переутомлению, сказавшемуся на неокрепшем организме юного гения. И в самом деле, последняя неделя оказалась для Акима самой бурной за всю его еще недолгую жизнь, так что переутомиться и даже надломиться было немудрено. Сильное впечатление на Акима произвело и то, что простодушный Аскольд Чайников как-то в удобную минуту поведал юному гению о том, что у него действует чудесная машина, которая дала объективную оценку повести "Наше время", и даже продемонстрировал эту машину в действии. - Так что гениальность твоей вещи установлена объективно, - заверил Чайников, - можешь чихать с высокого дерева на все кривотолки, которые раздаются и будут еще раздаваться. Завистников или желающих козырнуть своим особым мнением всегда полно. Плюй на них и сохраняй полнейшее спокойствие. Аким подивился машине. На какое-то время, но лишь на самое короткое, даже протрезвел, подумав о том, что ему и в голову никогда не могла бы прийти мысль о подобной машине. И тут же напугался собственной заурядности и даже ничтожеству. Все похвалы показались мелкими и мишурными. Но это длилось очень недолго. Аким решительно стряхнул с себя это наваждение, рассудив вполне трезво: всякому свое - кому-то дано создавать гениальные машины, а кому-то природой назначено творить духовные ценности. Такие колебания были краткими еще и потому, что окружающие не переставали дудеть о гениальности Акима Востроносова и о том, каким вкладом в духовную жизнь общества явилась его повесть. Ее не только издавали и переиздавали, экранизировали и инсценировали, тут свою мастерскую руку приложил сам Кавалергардов. Затурканный, замотанный, захватанный жадно тянувшимися отовсюду руками, Аким порой готов был проклясть несносную жизнь гения, убежать куда-нибудь, пожить спокойно никем не узнаваемый и не тревожимый. С какой теплотой он теперь вспоминал тихое и мирное житье в родной Ивановке, куда порой так хотелось вырваться, что, кажется, бросил бы все и пошел пешком. Что же касается положения Востроносова в литературе и в обществе, то над его упрочением трудились в поте лица Илларион Варсанофьевич Кавалергардов и иные доброхоты, число которых росло. Раз поверив, что Аким гений, Кавалергардов оставался тверд в своей вере настолько, что всякого, кто позволял себе находить даже отдельные недостатки в повести "Наше время", а такие отзывы иногда появлялись даже на страницах печатных изданий и порой усиленно циркулировали в кулуарных разговорах, - отмечали, к примеру, и подражательность, и недостаточную для эпохального произведения, каким, по их мнению, должно быть творение гения, глубину исследования современной эпохи, находили и другие недостатки, - так всех этих критиканов главный редактор "Восхода" зачислял в разряд личных врагов. Быть благодетелем, бесспорно, лестно. Общественность умеет это ценить. Не остались неоцененными и благодеяния Иллариона Варсанофьевича. В статьях, прославлявших Акима Востроносова, иные критики не забывали воздать хвалу и Кавалергардову. И это его поощряло на новые благодеяния. Я уж не говорю о таких пустяках, как внеочередная покупка машины, приобретение по каким-то там нарядам без всякого бегания и толкотни всего необходимого для квартиры и дачи. Это все делал уже не сам Илларион Варсанофьевич, по его поручению такими делами занимался расторопный заведующий редакцией журнала. Я вижу, как у иного читателя в этом месте округлились и расширились глаза и он, чего доброго, почесывая в затылке, думает: вот житуха, так житуха этому самому Акиму Востроносову. А житуха у него, доложу я вам, и не то, чтобы уж вовсе распрекрасная. Нет, если со стороны посмотреть и не приглядываться пристально, то вроде бы - лучше и не надо. А если как следует всмотреться и вникнуть, то и не во всем, как говорится, сахар. Во всяком случае, именно так расценили жизнь Акима его родители, когда сын сманил их приехать к себе, уговаривая оставить хозяйство в Ивановке и переселиться к нему хотя бы на дачу. Но старые люди не поступают опрометчиво. Они приехали, посмотрели на житье-бытье родного чада в городе, съездили на дачу, на свой манер перепланировали огород, вскопали землю, поработали всласть в саду, а жить у сына категорически отказались. - Что это за жизнь? - говорил своим соседям отец Акима, вернувшись в Ивановку. - Бесперечь чужой народ толчется и в дому и за городом, на даче. Музыка гремит, гвалт, хохот, крик, то ли ругаются, то ли спорят - и не разберешь. В тишине минуты не побудешь. Сам с собой не останешься. Посторонние люди, верите ли, без спросу, без зову на ночлег остаются. И телефон трещит каждую минуту, житья от него нет. Да озолоти меня, я так жить не согласен. Много правды в этих словах, ой много. Но еще далеко не вся правда. Всю-то правду разве так вот с налета - приехал, погостил - и узнаешь? Друзья близкие, просто друзья и люди далекие, самозванно называвшие себя друзьями, докучали Акиму во всякое время. Они гостевали у него без зазрения совести и к себе затаскивали модного писателя, возили и водили по злачным и незлачным местам. Нельзя сказать, что Аким не делал попыток отбиться, пытался, но не всегда хватало у него сил и характера. И общественности вынь да подай гения. Кавалергардов сунул Акима Востроносова сразу же в несколько комиссий, бюро, само собой сделал членом редколлегии своего журнала. Привлекли его к участию в общественных делах и разные другие организации, которым всегда лестно, чтобы в их составе необязательно была действующая единица, но пусть хоть изредка, может быть, однажды или дважды за все время сущесствования заглянет, как говорится, человек с именем. Пусть даже и вовсе не заглядывает, достаточно и того будет, если просто даст согласие числиться членом совета, комитета, бюро или еще чего там. Менее чем за год своей известности Аким Востроносов удостоился избрания и включения в двадцать девять разных выборных и весьма почетных органов! А выступления! Из бюро пропаганды, что занимается организацией выступлений писателей, Акиму звонили по три раза на дню. Да хорошо, если по три, случалось и еще чаще допекали. И выступления предлагали непременно афишные, сольные и групповые, согласия на различные поездки в составе самых представительных делегаций добивались, упрашивая и уламывая чуть ли не слезно. И без бюро пропаганды приглашений было хоть отбавляй. Его звали школьники на диспуты, клубы на встречи с молодежью и пенсионерами, газеты на "четверги", "среды" и "пятницы", телевидение на "огонек", КВН, "аукцион", "спорклуб" и другие передачи, а кроме того, не обходили вниманием радио, киностудии, то и дело приглашали санатории и дома отдыха, всевозможные Дворцы и Дома культуры, клубы и агитпункты, курсы усовершенствования учителей и курсы усовершенствования врачей. Всем непременно нужно лицезреть гения, слушать его, разговаривать с ним. Акиму приходилось скрываться от художников и скульпторов, желавших его писать, рисовать, ваять, от репортеров-интервьюеров, от разного рода поклонников. Но скрыться от всех было невозможно, тем более что среди художников и скульпторов, репортеров-интервьюеров и представителей других почтенных профессий у него завелись не просто друзья, и друзья закадычные, которые могли заявиться к нему запросто и могли делать с ним все, что угодно. Такова в общих чертах жизнь гения, которую познал и вкусил наш герой. Но и это еще не все. Для того чтобы поведать об остальном, придется начать новую главу. Глава десятая, в которой невзгоды преследуют Акима Востроносова Для полноты счастья Акима Востроносова женили. Претенденток на руку и сердце юного гения, как легко догадаться, было предостаточно. На его городской квартире и на даче время от времени объявлялись девицы, пробовавшие играть роль хозяйки дома. Но каждый раз такая роль оказывалась не по силам. И немудрено. Современные девицы хотят замуж, даже очень хотят, но далеко не каждая при этом мечтает стать матерью и еще менее видит себя хозяйкой дома. То ли начитавшись переводных романов, то ли насмотревшись иностранных фильмов, многие девицы почему-то мнят, что, выйдя замуж, они будут настолько благоденствовать, не затратив никаких усилий, что чуть ли не каждое утро им будут подавать завтрак в постель. А этого, как правило, не случается, и, как результат, замужество очень скоро разочаровывает, надоедает, становится столь обременительным, что от него с легкостью отказываются. Справедливости ради надо сказать, что не одни молодые жены, хлебнув семейного счастья, спешат от него отказаться, молодые супруги мало в чем уступают им. И они до поры до времени, как правило, видят исключительно одни прелести будущего супружества, - легкое воображение рисует им ухоженную квартиру, добрую услужливую и непременно привлекательную во всех случаях жизни жену. Так вот и приходят в непримиримое противоречие два, в сущности, одинаковых, хотя в деталях и несколько различных, взгляда на семейную жизнь. А отсюда и несокрушимый довод - не сошлись взглядами, характерами и т. д. И с этим неотразимым доводом - за разводом. И снова свободны. Аким понимал, что жениться ему надо, но смотрел на брак по-провинциальному серьезно. Кроме того, от опрометчивого и поспешного шага его старательно удерживали родители и Кавалергардовы, по-родственному относившиеся к юному гению. На даче у Кавалергардовых и познакомился Аким со своей будущей супругой. Это была восходящая кинозвезда, яркая блондинка, по контрасту очень смотревшаяся на фоне жгучей брюнетки, какой была жена Иллариона Варсанофьевича. Супруга Кавалергардова и свела или, лучше сказать, познакомила молодых людей. Надо заметить, что с первого взгляда Аким не произвел никакого впечатления на восходящую кинозвезду. При знакомстве она холодно протянула холеную ручку и не слишком внятно назвала себя: - Мета. Акиму послышалось Нета, такое имя он встречал в литературе, к примеру, Неточка Незванова у Достоевского. Но, как потом выяснилось, это была не Нета, а именно Мета. Что за имя такое? - спросите вы. Полное имя восходящей кинозвезды было - Металлина. И это опять покажется читателям несообразным. Тут я вынужден коснуться истории происхождения имен, которые не могут не удивить. В самом деле, что это за имя - Металлина?! Но что поделать, такова была воля родителей девочки, а более всего ее бабушки и дедушки, с опозданием откликнувшихся на некогда повальную моду избегать простых, всем издавна знакомых имен и всей душой преданных идеям индустриализации. Никакого запрета на имятворчество нет. Вот и пускаются иные родители во все тяжкие, кто во что горазд, а дети потом мучаются и расхлебывают то, что не они заварили. Люди, наделенные не слишком пылкой фантазией, давали своим чадам все больше звучные иностранные имена. И тогда в изобилии появились Эльвиры, Луизы, Сильвы, Артуры, Ричарды, Ринальды. Те же, у кого фантазия была более изощренная и пылкая, давали, как им казалось, более соответствующие нашей действительности, а на наш взгляд, совсем уж несообразные имена - Тракторина, Пятилетка, Диамара, что означало - диалектический материализм. А уж какие мальчикам давали имена, про это, как говорится, только бы в сказке сказать. Я, например, на своем веку встречал Индустрия Петровича, Трактора Степановича, Днепрогэса Феликсовича, а уж Радиев, Гелиев и Уранов, как и прочих, кому досталось именоваться чуть ли не доброй половиной элементов знаменитой периодической системы Д. И. Менделеева, так вы и сами, должно быть, встречали не раз. Давались имена и похлестче, вроде, к примеру, Оюшнальда, что означало всего лишь производное от слов Отто Юльевич Шмидт на льдине. Забыть бы это и не вспоминать. Но я вынужден легонько тряхнуть старое лишь затем, чтобы читатели не считали слишком несообразным имя будущей супруги Акима Востроносова, которая сначала чуть было не отвернулась от своего счастья. Жене Кавалергардова, когда они остались с глазу на глаз, Мета так и отрезала: - Глянуть не на что. Это не мужичишка даже. - Дурочка, - всплеснула руками супруга Иллариона Варсанофьевича, - он же гений! Автор известнейшей повести "Наше время". - А-а-а, - понимающе протянула Меточка и деловито добавила: - Тогда это меняет дело. Меточка сравнительно быстро сумела очаровать Акима и при содействии Кавалергардовых стала его супругой. А став женой юного гения, она сделалась достаточно твердой не только хозяйкой дома, а и руководительницей Акима во всех делах. Меточка раздобыла исполнительную домработницу - как ей это удалось, остается только гадать, - за порядком лишь присматривала, успевала сниматься в кино и на телевидении, время от времени еще вникать и в дела мужа. На первых порах казалось, что у Акима теперь есть все, чего можно желать. Недоставало лишь одного - возможности работать в мало-мальски нормальных условиях. К тем гостям, которые привыкли толпами валить к Акиму Востроносову в его еще холостяцкую бытность, прибавились теперь не менее шумные и назойливые друзья Меточки. И порой городская квартира и дача становились похожи на усердно посещаемый клуб, где все желающие развлекаются в свое полное удовольствие как хотят, сколько хотят и когда им вздумается. А работать надо было. Хотя гению и дают больше других, как и положено гению, но и этому есть предел, а семейная жизнь и у гения требует дополнительных расходов. Между тем подошла пора, когда жить только тем, что дала повесть "Наше время", произведение по объему тощенькое, сделалось совершенно невозможно. Но дело не только в этом. Гений неизбежно оказывается подобен рекордсмену или чемпиону, особенно если не потомки, а современники поспешно присвоили ему этот титул. Как рекордсмену и чемпиону, так и гению предстоит постоянно отстаивать свое звание. И отстаивать делом. Тут не имеет большого значения тот факт, что на титул рекордсмена и чемпиона может претендовать любой достаточно подготовленный спортсмен, а на звание гения претендентов явных и открытых вроде бы и не видно - гении появляются неожиданно. Но от этого провозглашенному гению только хуже. Вести невидимую борьбу, бороться лишь с самим собой, не видя противника, еще труднее. Каждое новое произведение, что там произведение, каждое выступление, каждое слово кумира придирчиво оценивают массы поклонников, непостижимым образом настроенных одновременно доброжелательно и бескомпромиссно строго. Они могут простить даже гению один промах, другой, ну от силы третий, но за четвертый даже самые пылкие обожатели не просто охладеют, сделаются равнодушны - нет, они уничтожат, бестрепетно казнят и казнят самой жестокой, самой мученической казнью. Так что, гений, будь начеку! И все это, надо отдать справедливость, наш Аким если и не понимал ясно разумом, то по крайней мере достаточно хорошо чувствовал. Чудесный инстинкт самосохранения многое может подсказать человеку! При всем головокружении, какое Востроносов испытал в первые месяцы пережитой им шумной славы, особенно от сознания того, что признан гением не по прихоти одного или нескольких литературных гурманов, а совершенно объективно умной и неподкупной машиной, с ней-то уж никакие скептики не сладят, - при всем этом Аким понимал, что славу и гению необходимо отрабатывать. Еще когда Востроносов только что закончил повесть "Наше время", еще когда никто и не подозревал, что ее написал гений, Акима потянуло на новую повесть. Начало ее было набросано, но работа приостановилась после того, как наш герой оказался втянут в водоворот, который начисто лишил возможности работать. Меточка, ее материальная сторона жизни интересовала куда больше, нежели непрактичного Акима, через некоторое время стала пристальнее и настойчивее вникать в творческие планы мужа. Востроносов охотно поделился готовым замыслом, но при этом пожаловался: - Невозможно же работать в постоянном шуме и грохоте. Не сбежать ли в Ивановку, где так хорошо писалось... - И там тебе работать не дадут, - перебила Меточка, - хорошо работалось, когда никто не знал, что ты гений. А теперь и в Ивановке покоя не будет. - Как же быть? - жалобно спросил Аким. Мета решительно прошлась, соображая, как быть. И, подумав, резко остановилась и отчеканила: - Никуда бежать не надо. Полный покой и все условия для работы беру на себя. Можешь садиться за стол хоть сейчас. Меточка сдержала свое слово, ручка у нее оказалась властная, порядок она умела навести бестрепетно. Ни один гость без ее позволения больше не переступил порога. Аким был избавлен от необходимости подходить к телефону, на все звонки отвечала лично супруга или в крайнем случае домработница, которой велено было соединять с Акимом только в самых крайних случаях. Резко сократились приглашения на всякие заседания и совещания. Встречи и поездки были безжалостно ограничены все той же Меточкой. Таким образом, все условия для работы были созданы. И Аким тут же сел к письменному столу. Но в первый день повесть, как говорится, не пошла. Гений исписал целую стопу бумаги и все отправил в корзину, стоявшую возле стола. Возобновить прерванный творческий процесс все равно что заново разогреть внезапно остывший в доменной печи металл. Только металлурги знают, какая это адова мука, а все остальные читатели могут поверить на слово, что это именно так, а не иначе. Промучившись несколько дней кряду, Аким затем все же вошел в работу. Название новой повести было придумано еще в Ивановке, когда только зародился замысел, - "Двое под луной". В этой своей второй повести юный гений решил поведать читателю о первой юношеской любви, застенчивой и скромной, протекавшей тихо и целомудренно на окраине маленького городка. Эта новая повесть получилась бы намного лучше, если бы Аким работал над ней неторопливо и раздумчиво. Торопясь как можно скорее заявить о себе новой вещью, Востроносов спешил, работал иной раз на несвежую голову, не вызвав в себе тех ощущений, какими должны были жить герои, довольствуясь лишь чисто умозрительными представлениями о их чувствах и душевном состоянии. Может быть, Аким и не гнал бы так, если бы Меточка каждый день не справлялась, сколько он успел сделать, и не стеснялась выговаривать, если ей казалось, что гений ленился. Впрочем, делала это чаще в шутливой форме, придавая голосу доброе звучание. Это она умела, владеть голосом ее выучили в театральном институте. - Милый, тебе что-то вчера мешало? Давай разберемся и устраним помехи. И они разбирались и принимали меры к тому, чтобы больше ничто не препятствовало плодотворным творческим занятиям. Иной раз Меточка не воздерживалась от упреков. - Милый, ты ленишься. Помни, первый признак гения - это гигантская работоспособность. Это было ласковое подхлестывание и, как всякое подхлестывание, раздражало творца. Раздражало настолько, что иной раз Акиму хотелось послать к черту милую супругу, сказать ей примерно так: "Много ты понимаешь в гениях". Но Аким по слабости характера крепился, подавлял в себе протест, что далеко не лучшим образом сказывалось на его творческом самочувствии. И все же несправедливо было бы винить во всем одну Меточку. Нового произведения от гения ждали и другие. Его торопили, подталкивали, подхлестывали льстивыми похвалами, лицемерными подбадриваниями. Аким нервничал, спешил, сознательно не обращал внимания на промахи, потом можно будет отшлифовать, доработать, главное - поскорее что-то выдать. Едва прослышав о том, что Востроносов основательно начал работать над новой повестью, Кавалергардов тут же принялся ее шумно рекламировать. Ему не терпелось заявить, что затянувшаяся было творческая пауза открытого им гения наконец кончилась, и скоро, очень скоро читатели насладятся новым произведением. Аким спешил, хотя свойственная всем пишущим мучительная тревога за судьбу рождающегося произведения и не покидала. Чтобы проверить себя, Аким раза два читал отрывки из повести в кругу близких друзей на даче Кавалергардова. Кроме хозяев, присутствовали Чайников и Артур Подлиповский, проявлявший особенно острый интерес к новому детищу юного гения. Оба чтения прошли успешно. Присутствующие хвалили горячо. Слух о новой повести Востроносова быстро распространился, лирические отрывки появились в молодежной газете и в еженедельнике. На страницах печати снова замелькали портреты Акима Востроносова, наиболее нетерпеливые критики начали высказывать самые похвальные предположения относительно достоинств новой повести, которую теперь все ждали с вполне понятным нетерпением. Все это настроило на неумеренно оптимистический лад и самого Акима, даже те недостатки, какие он видел достаточно отчетливо в новой повести, начали казаться преувеличенными. И в "Восходе" повесть была принята с восторгом. Предложение Аскольда Чайникова испытать через умную машину и новую повесть Акима было решительно отвергнуто и не только главным редактором, а и сотрудниками. Но прежде всего главным редактором. - Зачем это? - укоризненно возразил Илларион Варсанофьевич Чайникову. - Вы готовы уже все превратить в недостойную игру. Гениальность установлена как бесспорный факт, а проявления ее могут быть весьма различны. И это ничего не должно менять. Так что это совсем зря. Ни к чему, дорогой, абсолютно ни к чему. Кавалергардов и на этот раз позаботился о том, чтобы заранее организовать положительные отзывы о новой повести сразу же по выходе ее в свет. Но все прошло не так гладко, как раньше. "Двое под луной", очевидно, прохладно приняли читатели и особенно некоторые критики, принявшиеся усердно разносить новую повесть Востроносова. Промахи и в самом деле были очевидны - вещь неровная, сыроватая, камерная по сюжету и материалу, даже при удачном исполнении вряд ли могла, по мнению критиков, претендовать на широкое общественное звучание. Кавалергардов объявил все это злопыхательством, заговором завистников. Ему пришлось употребить все свое влияние, чтобы хоть отчасти сдержать поток колких замечаний, грозивших рекой хлынуть на страницы печати. Сыскались и друзья, еще совсем недавно уверявшие в своей преданности, садившиеся за стол у Акима, как у себя дома, которые теперь отпускали без всякого стеснения едкие шуточки по поводу очевидных промахов новой повести. А что касается Артура Подлиповского, рекомендовавшегося лучшим другом Востроносова, так он в открытую радовался неудаче, постигшей Акима. Многим при встрече Артур старался наговорить о творческой несостоятельности юного гения, обращая свой рассказ обычно в ловкую полушутку, рассказанную будто бы только ради забавы. - Деревня-матушка сказывается. Не могла не сказаться, - говорил он с улыбочкой в оправдание того, что случилось с Востроносовым. Самые неприятные слухи начали доходить и до Акима, больно ранили. С каждым днем он убеждался в том, что на этот раз его постигла подлинная неудача. "Вот и верь похвалам друзей, их льстивым отзывам", - горько сетовал Аким. Боль свою он переживал затаенно, так, чтобы никто, включая и Меточку, не догадывался о его состоянии. Ему стыдно было, что повесть не удалась, связанные с ней надежды не оправдались. Его преследовало такое чувство, будто он подвел не себя, а кого-то еще: на него надеялись, ему безгранично верили, а он взял и обманул. Впервые в своей жизни наш герой испытал самое удручающее чувство, которое убивает человеческую волю, - чувство отчаяния. Неведомое дотоле молодому человеку, оно вконец отравляло существование. Аким не находил себе места, стал раздражителен, и с женой как-то сами собой сложились натянутые отношения, очевидно, обнаружилось взаимное непонимание и даже враждебность. Меточка с легким сердцем укатила на съемки телефильма, оставив Востроносова в полном одиночестве. Приступы отчаяния все чаще и больнее донимали Акима, и он не знал, что делать, как быть, на кого опереться. В один из таких приступов он ринулся было в редакцию к Аскольду Чайникову с намерением попросить его пропустить через машину хотя бы самые удачные страницы повести и узнать подлинную цену, объективную, совершенно независимую от путаных людских пристрастий, тому, что он сделал. А главное, ему хотелось знать наверняка, на что он еще способен? Чайникова он застал в редакции. Потолковал с ним о всяких разностях, выслушал парочку только что родившихся анекдотов, а с просьбой так и не обратился - духу не хватило. В самый последний момент в голове мелькнула опасливая мысль - а что, если машина признает его творение никуда не годным, тогда об этом будет знать не только он, а еще и Аскольд Аполлонович, хотя и верный человек, и друг настоящий, но все же с присущими любому человеку слабостями. И где ручательство, что самый нежелательный и опасный для него, Акима, слух не поползет и не начнет обрастать домыслами врагов и недоброжелателей, число которых в последнее время заметно прибавилось. Аким, лишь как бы между прочим, осведомился насчет того, насколько исправно работает умная машина. Чайников на машину не жаловался и в шутливом тоне заметил, что гениев больше не открывает, а таланты не слишком часто, но все же выявляются. - Наше время - время талантов, - глубокомысленно заметил на это Аким. - Время талантов может быть, а вот времени гениев не бывает, поддержал его Чайников. - Ну почему же, - возразил Востроносов, - бывает и время гениев. Золотой век Перикла, эпоха Возрождения, девятнадцатый век русской литературы. - Возможно, возможно, - согласился Аскольд Аполлонович. Он был настроен благодушно, дела у него шли, можно сказать, отлично. С самотеком он управлялся легко, даже прихватывал для рецензирования рукописи в издательстве, что давало ощутительный приработок. Машина и в этом случае позволяла справляться без особых усилий. И творческие дела шли недурно. Печатался широко, книжки стихов выходили, положение его упрочилось, он непосредственно принимал участие в распределении путевок в Дома творчества, был избран в бюро творческого объединения поэзии. Жизнь продолжала улыбаться Аскольду Чайникову самым радушным образом. Услыхав столь отрадные вести от человека, к которому испытывал чувства искренней признательности и дружбы, Востроносов порадовался и на радостях пригласил старшего друга и благодетеля отужинать в ресторане. За ужином, выпив и разомлев, Аким намекнул Аскольду Аполлоновичу на свое отчаяние, с которым никак не удается справляться в одиночку, на то, что все больше одолевает апатия и руки опускаются так, что ни за что и браться не хочется. - Брось, - ответил на все эти сетования Аскольд, - брось заниматься самоедством. Бесплодно и противно. Нет ничего хуже такого проклятого занятия. Знаю по себе. Не один раз пережил подобные приступы. - У меня другое дело, - возразил было Аким. - Знаю, что ты другое дело, - отчеканил Чайников. - Я с тобой себя и не равняю. Ты - единственный, а я из тех, кого считают десятками и сотнями. - Ну, это уж совсем зря, Аскольд Аполлонович, - замахал рукой Аким. - И ничего не зря. Знаю, что говорю. Я старше, а старших надо слушать. У них опыт. И вот по собственному опыту настаиваю: брось переживать. От ужина ли, или от немудрящих утешений, какие он услышал от Аскольда Чайникова, на душе Акима немного отлегло. Глава одиннадцатая, в которой описываемые события круто меняют ход До сих пор Аким Востроносов представал перед нами счастливым баловнем судьбы. Но мы знаем, что и на его долю выпадали огорчения и неприятности. Как без них прожить жизнь?! Даже в Ялте, где так много солнца и столь любимой за это кинематографистами, может быть, и не только за это, выдаются пасмурные дни и хлещут такие дожди, что и носа не высунешь. Так то погода, а уж про жизнь без неприятностей и огорчений и толковать нечего. Приходилось, и не раз, печалиться и огорчаться и нашему Акиму. Но все, что до сих пор пережил он неприятного, вскоре покажется Востроносову сущей детской забавой. Нежданно-негаданно произошли такие события, которые перевернули весь ход его жизни, озаренной, казалось, подобно праздничному салюту, славой. Ах как мало на свете незыблемого! Ветер времени заносит песком забвения некогда славные и шумные столицы, которые потом приходится археологам откапывать буквально из-под земли. Незыблемые границы государств стираются со столь свирепой решимостью, что потом самые дотошные историки до хрипоты спорят, уточняя их очертания. А уж о нерушимых репутациях, незыблемой славе и говорить не приходится. Задолго до нас было сказано и все чаще повторяется ныне: "Что слава? Дым!" Повторяется потому, что каждый раз подвертывается достаточно свежих фактов, подтверждающих истинность такого суждения. Мудрено ли, что, когда в синий-синий апрельский день, совершенно такой же, как и описанный в первой главе нашей повести, - и природа не чурается повторений! - снова встретились Никодим Сергеевич Кузин и Аскольд Аполлонович Чайников, никто в этом незначительном факте при всем старании не смог бы усмотреть начинавшегося крушения славы Акима Востроносова. Даже провидец из провидцев не усмотрел бы ничего дурного для Акима Востроносова в случайной встрече ученого Кузина и поэта Чайникова, ибо случай непредсказуем, он не считается с логикой и очень часто оказывается куда сильнее ее железной прямолинейности. Увы, в действительности это бывает куда чаще, чем мы привыкли считать, свято веря в могущество логики. И вовсе я не хочу сказать, что логикой следует пренебрегать - это опасно, очень опасно! - но и случай сбрасывать со счетов неосмотрительно. Он способен постоять за себя и жестоко наказать. Всю сокрушительную силу случая и предстоит еще испытать нашему Акиму Востроносову. Чтобы представить себе во всей конкретности, как произошла имевшая столь неприятные для нашего героя последствия случайная встреча, я должен был бы повторить то, что описано в первой главе, но повторения повествованию решительно противопоказаны, поэтому призываю читателя припомнить самое начало повести, а тому, кто окажется в затруднении сделать это, придется перелистать первые страницы. Заверяю, что все происходило в точности как и тогда. Совершенно также шальное солнышко беззаботно каталось по безоблачному небу, всех куда-то неотвратимо звала и манила молодая весна, так же размашисто и в самом хорошем расположении духа шагал по центральной улице еще более импозантно выглядевший Никодим Сергеевич Кузин, а ему наперерез неожиданно выскочил из переулка Аскольд Аполлонович Чайников. Разница на этот раз состояла лишь в том, что и Аскольд Аполлонович выглядел теперь не хуже других. Что там не хуже, со всей ответственностью можно утверждать - много лучше иных прочих. На нем было модное добротное пальто, на шее, утратившей былую морщинистость, - цветастое кашне, отдававшее пижонским шиком, на голове вместо известной нам по первой главе ушанки - шляпа австрийского образца с кокетливым перышком, приколотым сбоку к ленте. Начищенные ботинки его весело отражали яростное весеннее солнышко. И вообще, Аскольд непозволительно помолодел, сиял упитанной розовощекостью и, на взгляд знавших его не первый год дам и девиц, питавших неодолимую страсть к поэзии, а пуще того к поэтам и тенорам, определенно похорошел, что прибавило забот даже его не слишком ревнивой жене. Словом, Аскольд Чайников настолько изменился внешне к лучшему, что школьный друг Никодим Сергеевич Кузин вполне мог бы и не узнать его, проскочить мимо, и тогда в судьбе Акима Востроносова не произошло бы никаких неприятных поворотов. А если и произошли бы, то, по крайней мере, не так скоро. Но друзья не разминулись. На этот раз первым узнал друга Чайников, что естественно - ведь Никодим Сергеевич Кузин в отличие от своего друга почти не изменился, разве лишь постарел, и то самую малость, совершенно незаметную для постороннего глаза. И поскольку первым узнал друга Чайников, он первым и воскликнул: - Кузя, вот это встреча! Никодим Сергеевич от неожиданности опешил, отстранился было, попристальнее вгляделся в окликнувшего и, установив в нем определенное сходство со школьным другом, ответил изумленно: - Чайник, ты ли?! Сомнения тут же развеялись, и друзья, как и в тот раз, завернули в ближайшее кафе, чтобы выложить друг другу энное количество информации о жизни и делах. - Ну ты как? Доложи-ка вкратце, - обратился Никодим Сергеевич к другу. - Хоть по заграницам и не езжу, но на жизнь грешно жаловаться. Твоя машина меня полностью раскрепостила, из ямы, можно сказать, вытащила. Человеком стал. Опять в сады поэзии вернулся. Век тебе обязан за это. Ты настоящий друг! - Ну, ну, не перехваливай, а то зазнаюсь. - Нисколько не перехваливаю. Истинно говорю - спас, воскресил. Если бы не твоя машина, погиб бы Аскольд Чайников. И некрологом не почтили бы. Всем обязан тебе и твоей машине. - Да о какой машине ты говоришь? - Никодим Сергеевич успел забыть о содеянном благодеянии. Чайников напомнил ему обо всем. - А, это моя старушка, - изумился Кузин и полюбопытствовал: - Как же она ведет себя? - Все отлично, трудится исправно, - радостно доложил Аскольд и добавил: - Даже одного гения открыла! - Да что ты! - изумился пуще прежнего Никодим Сергеевич. - А ты разве не слыхал о молодом гениальном писателе? - в свою очередь, подивился Чайников. - Каюсь, не уследил. Кто же этот гений, мой, так сказать, первенец или крестник, как его зовут? - Аким Востроносов. - Аким Востроносов? Востроносов? Востроносов - не припоминаю. - Две повести, - с готовностью доложил Чайников, - "Наше время" и "Двое под луной". - И пользуются успехом? - Читают нарасхват. Читатель у нас агрессивный, за книгой взапуски бегает. Сам знаешь. - Постараюсь достать, - пообещал Кузин. - Зачем доставать? Обижаешь. Я тебе с благодарственными надписями автора завтра же приволоку, - горячо заверил Аскольд. - Аким тебе всем обязан. Ученого Кузина за отца родного почитает. Рад будет познакомиться и лично отблагодарить. - Лестно, конечно, получить книгу с автографом гения. Буду ждать с нетерпением. - Считай, что обе повести у тебя на полке и с самыми искренними благодарностями Акима. Редко бывает так, чтобы человек сразу же исполнил обещанное. Обычно с этим не спешат, будто нарочно хотят оправдать пословицу насчет того, что обещанного три года ждут. Но на этот раз - хотите верьте, хотите нет, - а Чайников тут же разыскал Акима Востроносова и получил от него обе повести с самыми лестными дарственными надписями, гласившими: "Дорогому крестному отцу Никодиму Сергеевичу Кузину, гениальному ученому..." и т. д. Но и Кузин, будчи человеком нетерпеливым, оказавшись у себя в институте, первым делом заглянул в библиотеку и спросил интересовавшие его произведения. Одну из повестей он прочитал в тот же вечер, а другую успел проглотить утром, начав чтение еще перед завтраком и закончив по пути на работу. Обе повести привели его в такое волнение, что он, едва явившись в институт, тут же позвонил Чайникову. - Ты насчет повестей Востроносова? - осведомился, услышав в трубке голос друга, Аскольд. - Не волнуйся, не переживай, вот они передо мной с самыми пылкими надписями, так сказать, от гения - гению. - Да какой он к черту гений! - раздраженно закричал Никодим Сергеевич. - Вы все с ума посходили? Мальчишка, может быть, и не без способностей, но ведь откровенный эпигон. Это и невооруженным глазом видно. А вторая повесть и вовсе слабенькая, слащавая, - бушевал ученый. Уж что-что, а бушевать ученые умеют отменно, когда им что-то не по нраву. И Кузин не был исключением. - Постой, постой, охолонись чуток, - попытался остановить друга Чайников, никак не ожидавший такого оборота дела. - Разве не твоя машина признала его гением? Ведь я дважды запускал в нее рукопись повести "Наше время". Аскольд метил под самую ложечку, но этот удар не сразил Кузина, он еще сильнее взорвался. - Тем хуже для этой дьявольской машины! - вскричал Никодим Сергеевич и бросил трубку. Все это ошеломило Чайникова. В возбуждении он вскочил с кресла и нервно зашагал по тесному кабинетику. "Аким Востроносов не гений, Аким Востроносов не гений?" - повторял он про себя и никак не мог уяснить этого. "Нет, такого быть не может!" Если бы кто-либо из посторонних видел в эту минуту Чайникова, то он заключил бы, что тот тронулся. Лишь полчаса спустя Аскольд осмелился спросить себя: "А почему, собственно, не может быть? В жизни и невозможное случается. Еще как случается!" После этого рассудок начал возвращаться к нему и в голове замелькали смутные и тревожные мысли насчет того, что же последует, если окончательно допустить, что Аким Востроносов не гений? Но мысленно охватить возможные последствия этого вот так сразу Аскольд был не в состоянии. Он почувствовал внезапный приступ головной боли, бессильно опустился в кресло и тяжело положил свою буйную голову на покрывавшее стол холодное стекло, чтобы передохнуть и не думать о столь внезапной перемене привычных представлений, самым непосредственным образом касавшихся не одного Акима Востроносова, а и его, Аскольда Чайникова, и могучего Иллариона Варсанофьевича Кавалергардова, и журнала "Восход" в целом. Все-все странным образом сместилось в эту минуту в сознании Чайникова, и будущее представилось чем-то нелепым и страшным, чем-то похожим на мистическую "черную дыру" в космосе, поглощающую все без остатка, после чего уже ровным счетом ничего не остается. Это-то и рождает сверхъестественный ужас. Аскольд сидел за своим столом и бессознательно покачивал отяжелевшей и разламывавшейся от боли головой. Он даже не заметил, как в кабинет ворвался разъяренный Никодим Сергеевич и, бормоча одно - "тем хуже для этой проклятой машины, тем хуже для этой проклятой машины", - бросился к аппарату. Напуганный внезапным вторжением, Аскольд вскочил и изумленно, не проронив ни слова, наблюдал за действиями друга. А тот, сняв и бросив на письменный стол Чайникова пальто, продолжал разговаривать сам с собой. - Посмотрим, посмотрим, что же эта дьяволица натворила. Будем, как говорится, поглядеть. Кузин вел себя так, как будто никого рядом не было, Чайникова он вроде бы и не заметил. Подойдя к аппарату, Никодим Сергеевич оглядел его со всех сторон, а потом, резко обернувшись к Аскольду и строго оглядев его, как бы желая удостовериться, что это действительно он, а не кто другой, рявкнул во все горло: - Варвар, неуч, баранья голова!!! Ты что же, решил поджаривать свою благодетельницу? Кто тебя надоумил поставить машину вплотную к батарее парового отопления? Я ли тебе не втолковывал насчет теплового режима? Удивляюсь, как в таких условиях машина не напекла тебе гениев десятками. Аскольд и на это ничего не ответил, лишь слабо пожал плечами. Он был доволен тем, что его друг, кажется, начинает остывать. И это было хорошо, хотя и неизвестно еще, чем все должно кончиться. Тревожная мысль шевелилась в голове: неужели это конец дружбе, полный разрыв отношений? Неужели придется лишиться чудесной машины? А это значит, что рухнет благополучие, снова каторжная работа с самотеком и суровая немилость Кавалергардова. Такого кошмара нельзя себе представить и в страшном сне. Теперь-то Чайников припомнил наставления Кузина насчет температурного режима, которые он напрочь забыл, когда начал благоденствовать и из каморки под лестницей, где проклятая батарея находилась совсем в другом месте, перебрался в этот бездарно спланированный кабинет. Все шло так хорошо, так, можно сказать, чудесно, что ни разу и мысли не явилось о каком-то там тепловом режиме. Забыл, начисто забыл, действительно баранья голова! Аскольд и сам себя ругал сейчас за непростительную забывчивость и готов был казниться, только бы осталось все по-прежнему. А по-прежнему остаться никак не могло. - Ну вот что, - решительно произнес Никодим Сергеевич, - аппарат я забираю. Давай помоги. Аскольд вздрогнул и похолодел от этих слов. Что угодно, только не это. Пусть Кузин изругает его еще пуще, пусть ударит, но только не лишает машины. Он будет свято следить за тепловым режимом, ошибка не повторится, готов клятвенно присягнуть. Но Никодим Сергеевич уже взялся за аппарат. Чайников при виде этого упал на колени, молитвенно сложил на груди руки и жалобно проговорил: - Ты же меня, Кузя, режешь. Насмерть режешь. Без твоей машины я погиб, совсем погиб! В эту минуту Аскольд воочию представил себе огромные мешки самодеятельных романов, повестей, поэм, драм, комедий, сценариев и всего другого, на что способен любой честолюбец, жаждущий писательской славы. И все это придется читать по строчкам, по фразам, по словечку. Да еще определять на свой страх и риск, что муть, что посредственно, а что заслуживает хоть какого-то внимания. От всего этого он уже настолько отвык, что ни за что не справится с такой работой. А на стихи с семьей не протянешь. - Умоляю, сделай что-нибудь здесь, не лишай живота! Клянусь, никогда тепловой режим не будет больше нарушен. Кузин с недоумением глядел на коленопреклоненного Чайникова, поморщился, с неудовольствием подумав, как же это не современно, даже комично бухаться на колени, а ведь когда-то было в обычае вот так вымаливать пощаду, выклянчивать блага. Он не знал, что делать в такой ситуации - сердиться еще больше или жалеть несчастного? - Пойми, - примиряющим тоном сказал Никодим Сергеевич, - это же не швейная машинка, сколько приборов требуется для проверки ее узлов. Оставить и хотел бы, но не могу. - Убил, совсем убил. Что делать теперь? - продолжал вопить Аскольд, все еще оставаясь на коленях. - Да поднимись ты, хватит комедию ломать! - прикрикнул наконец Кузин. - Не встану, не встану, - чуть не плача бормотал Чайников. Никодима Сергеевича прямо-таки ужаснула гримаса боли, исказившая лицо друга, и вскинутые в отчаянье руки. Он поспешил успокоить несчастного поэта: - Верну, непременно верну. Отлажу, выверю и верну. Ручаюсь, лучше прежнего будет работать. И без ошибок. Сказано это было таким тоном, что Аскольд поверил и тому, что Кузин вернет чудесную машину, и что с исправлением ее тянуть не станет. - Буду ждать с нетерпением, понимаешь, с нетерпением, - поднимаясь и заглядывая в глаза другу-благодетелю, проговорил Аскольд. На сердце у него сразу отлегло, хотя во всем теле и чувствовалась слабость и пустота, сменившая отчаянное напряжение. Кузин, довольный тем, что позорная сцена окончена, не мешкая приступил к делу. Он снова взялся за машину, показывая Чайникову, что нуждается в его помощи. В тот момент, когда друзья тащили машину, в коридоре им повстречались возвращавшиеся с обеда Петр Степанович и Степан Петрович. Замы выразили крайнее изумление тем, что машина покидает пределы редакции. Вернувшись к себе, Аскольд не удивился тому, что замы ожидали его с недоуменными вопросами. Пришлось объяснить, что ученый увез аппарат для профилактического осмотра и проверки. Но по расстроенному виду Чайникова замы заподозрили, что дело куда сложнее, однако терзать расспросами не стали, поняв, что человек не в своей тарелке и ему полезно, судя по всему, побыть одному. К тому же есть машина или нет ее, Петру Степановичу, равно как и Степану Петровичу было, в сущности, все равно. Но бедный Аскольд понимал, что далеко не все равно это грозному Иллариону Варсанофьевичу Кавалергардову, у которого свои виды на чудесную машину и который, конечно же, столь лаконичным пояснением не удовлетворится и потребует выложить истинную правду. И он понял, что отвертеться не удастся. Раскинув умом, решил, чем раньше это сделать, тем лучше. Чайников бросился со всех ног к главному, но в кабинете его не оказалось. И на городской квартире телефон не отвечал. Оставалось предположить, что Илларион Варсанофьевич на даче. К нему и на дачу можно было звонить, но разве по телефону все скажешь да и посторонние уши могли услышать, что крайне нежелательно. Выскочив из редакции, Чайников схватил подвернувшееся такси и помчался за город. Кавалергардова и на даче не оказалось. Начавшийся столь неудачно день и должен был приносить новые неудачи. Бредя от дачи Кавалергардова в растерянности, Чайников пожалел о том, что отпустил таксиста, теперь придется плестись на электричку, и неизвестно еще, когда доберешься до города. А может быть, это и к лучшему - сейчас важно убить время и прийти в себя, авось явится какая-нибудь спасительная идея. И действительно, вскоре Аскольду явилась мысль завернуть на дачу Востроносова. А он повернул было. Но тут же представил себе, как обрадует Акима ошеломительной новостью о том, что он больше не гений, явственно увидел его вытянувшееся и растерянное лицо и решил, что делать этого, не посоветовавшись с шефом, ни в коем случае не следует. Рассказать о случившемся можно только одному Кавалергардову, и никому другому. Аскольд названивал Иллариону Варсанофьевичу весь вечер, но того, как на грех, не было допоздна. Всю ночь мучился невысказанной страшной новостью Чайников. Давно он не спал так плохо, не просыпался так часто с тревожным чувством. Беспечальная и благополучная жизнь одаривала его крепким и здоровым сном. А тут несколько раз среди ночи он поднимался с постели, курил, расхаживал по комнате, с тревогой размышляя над тем, что произошло и что за этим может последовать. Ночные думы, путаные и неясные, лишь дурят голову, и Аскольду ничего определенного надумать не удалось. Утром жена не могла не заметить усталого и сразу постаревшего лица Аскольда и встревоженно осведомилась: - Что с тобой? - Не выспался. Бессонница измучила, - односложно ответил Чайников, решив про себя, что и жену до поры до времени посвящать в столь сложные дела не следует. Поспешно позавтракал и умчался на работу. С тяжелой душой переступил порог своего кабинета Чайников. Нелепо вытянутая комната без чудесной машины показалась ему не только тоскливо пустой, но и сиротливо холодной. И с еще большей отчетливостью представилась мрачная перспектива снова, не разгибаясь, с утра до ночи трудиться как каторжному над редакционным самотеком. Аскольд вспомнил бурное возмущение Никодима Сергеевича, и сердце кольнула страшная мысль: "А вдруг Кузину не удастся отладить машину и он ее не вернет?" Он похолодел от такого предположения, но тут же попытался отогнать от себя страшную мысль: "Нет, нет, быть этого не может. Кузя вернет машину, обязательно вернет, весь вопрос в том, скоро ли? Он человек слова". Чайников попытался предположительно прикинуть, сколько же времени придется ждать возвращения машины - неделю-две, а возможно, и месяц? Ничего определенного и предположить нельзя, ибо ровным счетом ничегошеньки Аскольд не знал, что требуется делать с аппаратом. Значит, все это время придется вкалывать по старинке. Мысль о мрачном будущем парализовала волю. Чайников силился думать, но в голову ничего не приходило. В то время, когда он, будто горюющий у смертного одра мусульманин, в совершеннейшем трансе раскачивался из стороны в сторону, Лилечка и Матвеевна приволокли, таща по полу, два неестественно раздутых бумажных мешка свежей почты, набитых романами, повестями, поэмами, комедиями, трагедиями, сценариями, стихами и прочими плодами самодеятельного творчества. Мешки ползли по полу и издавали ехидное шипение. При одном взгляде на эти мешки Чайникову едва не сделалось дурно, у него даже мелькнула мысль о том, что самодеятельные авторы каким-то непостижимым образом узнали, а скорее всего бессознательно почувствовали, что он лишился чудесной машины, и с особенным усердием принялись строчить свои произведения, а потом побежали отсылать их только в "Восход", начисто забыв о существовании всех других редакций. И этот поток будет расти изо дня в день. И что же прикажете со всем этим делать? Глава двенадцатая, в которой над головой гения собирается гроза А молодой гений Аким Востроносов пока еще и не подозревал, какие тучи сгущаются над его белобрысой головой... Всякий слух, касающийся более или менее известного человека, приобретает характер сенсации. А сенсация подобна эпидемии, она мгновенно распространяется по белу свету и поражает всех, кто встретится на пути, разит и того, кому до этого нет и не может быть никакого касательства, кого сенсационная новость и интересовать-то ни с какой стороны не может. Но раз сенсация, то тут уж никто не устоит. Первоначально сенсация выпорхнула из скромных уст Матвеевны, поделившейся добытой информацией только с Лилечкой, от которой она не вправе была что-либо существенное скрыть, ибо отношения их держались много лет на широко признанном принципе - услуга за услугу. Лилечка шепнула под большим секретом надежной приятельнице, а кто же способен секрет, да еще большой, удержать в себе? И слух пошел гулять. Удивительно ли, что этот слух, подобно тому, как поется в популярной песне, со скоростью ракеты в тот же вечер оказался "на другом конце планеты" и незамедлительно по быстрым волнам эфира вернулся обратно. Можно только дивиться тому, что намечавшееся развенчание Акима Востроносова стало самой оживленной темой разговора не в редакционных коридорах, а в первую очередь в одном из салонов-парикмахерских, именуемых в просторечии стекляшкой. Каким образом он залетел туда, не берусь объяснить, как не могу, к примеру, взять в толк, что любой дефицит, начиная с билетов в Большой театр, колбасы салями, чистейшего английского, итальянского, японского мохера и кончая заветной дубленкой, легче всего приобретается почему-то именно в таких вот стекляшках. Как после этого не поверить сведущим людям, убеждающим нас в том, что служба быта все может. Совсем не в том смысле, что она может сделать все, что вы пожелаете, даже я при всей своей наивности и то не верю в это. Она всемогуща в том смысле, что повелевает и управляет всеми, кто к ней обращается, диктует свои правила, против которых никто и ничто не способно устоять. Работник службы быта может быть с вами, рядовым посетителем, груб, заносчив, даже нагл, а вы обязаны быть терпимы, тихи, и если хотите, чтобы вас нормально обслуживали, то покорны и даже льстивы и угодливы. Так что разве кто-то может отказать работнику службы быта судить нас, грешных. Они с нами делают что хотят, они нас и судят. Впрочем, в салоне-парикмахерской в тот день судили не Акима Востроносова, гений он или не гений - это мало кого здесь волновало, доставалось главным образом его жене, Металлине. - Ну и наглая же эта Меточка, - возмущалась, узнав новость, классная маникюрша Нонна Лобастова, по роду своей деятельности много раз державшая в своих руках пальцы, что там пальцы, с ними ладонь и запястья всяких знаменитостей, поклонники которых за счастье считают не только удостоиться рукопожатия, а даже мимолетно прикоснуться к краешку одежды. - Ну и наглая же эта Меточка, - захлебывалась праведным гневом Нонна. - Не выношу наглых! И тебе, Светка, удивляюсь, - выговаривала она своей подруге, мастеру стрижки и укладки, - как ты перед ней, дура, стелешься, словно перед женой директора гастронома, кресло по полчаса держишь, а она вечно опаздывает. Я ей, как только сунется, так и врежу: "Женщина, в порядке общей очереди!" Так и врежу... Меточка, понятно, ни сном, ни духом не знала насчет тех козней, какие против нее замышлялись в салоне-стекляшке, потому что с самого утра была на павильонных съемках. Она и не подозревала, что новость, так близко касающаяся ее, подобно ручейку, просочилась и на съемочную площадку, взбудоражила и киностудию. Ее смаковали уже актеры и гримеры, осветители и строители, равно как и все прочие. И только Мета Востроносова пребывала в неведении. Иным и не терпелось просветить ее на сей счет, но не у всякого хватает духу вот так ни за что ни про что шарахнуть ближнего поленом по голове. Однако актерская среда не оскудела еще доброхотами. Как только закончились съемки эпизода, Меточку самым дружеским образом подхватила под ручку молодая, но уже достаточно известная острохарактерная актриса Злата Пикеева и, очаровательно улыбаясь, будто желая несказанно обрадовать, со всей язвительностью, на какую была способна, не проговорила, а прямо-таки пропела: - Как это твой Востроносов так грандиозно слинял? - Что ты хочешь сказать? - улыбаясь так же очаровательно, но нисколько не скрывая раздражения, парировала Мета. И тут Злата с прежней радушно-очаровательной улыбочкой выложила, не только не смягчая, а, наоборот, сколь возможно усиливая все, что до нее дошло о творческой несостоятельности Акима Востроносова, не считая при этом нужным сколько-нибудь скрывать своего праведного гнева по поводу того, что у нас любят из любой пустышки сделать непременно талант, а то и гения. И все это говорилось без раздражения, а самым учтивым тоном, любезно. Глядя со стороны, можно было заключить, что подружки беседуют о чем-то приятном, стараясь доставить друг другу как можно больше удовольствия. На самом деле то была схватка, короткая, решительная, разящая. Хотя Меточка от природы не робкого десятка и собой владеть умеет на зависть многим, но на этот раз и она едва удержалась на ногах. И не удержалась бы, если бы в последний момент не прислонилась к стене. А прислонившись, тут же с самой искренней болью воскликнула: - Какой ужас! Какой ужас! Услышав этот возглас, острохарактерная Пикеева с гордо поднятой головой удалилась, наслаждаясь произведенным эффектом. Ее тешила надежда, что раз покончено с Акимом Востроносовым, то тем самым будет покончено и с Меточкой, которую она считала, как, впрочем, и всех остальных молодых актрис, кроме, разумеется, себя, выскочками и полными ничтожествами. Наблюдавший эту сцену зорким глазом постановщик картины Гавриил Запылаев, а у режиссера иным глаз и не может быть, великолепно понимавший смысл происходящего, его-то никакими улыбочками не проведешь, поспешил на выручку бедной Меточке. - И ты поверила этой сороке?! - возмутился он. - Никто же ни единому слову насчет Акима не верит, ну ни на вот столечко. Все возмущены! - Значит, все уже знают? - простонала Мета. - Кто сказал все? - поспешил дать задний ход режиссер. - Все возмущаются, негодуют. Но Мета уже сообразила, что произошло. Мышление Металлины отличалось рационалистической трезвостью, она решительно отбросила вопросы, на которые невозможно получить ответ, и сосредоточилась на главном: Аким не гений. Возможно, в жизни все возможно. Если говорить откровенно, она насчет гениальности Акима искренне сомневалась с самого начала. Был период даже полного разочарования. Однажды она даже поделилась сомнениями в правильности сделанного выбора с давней подружкой Машей Варежкиной, тоже актрисой, но так и застрявшей во вспомогательном составе. Та, выслушав Металлину, ласково проговорила: - Дурочка, все говорят, что он гений, а ты засомневалась. Ты что, умнее всех? Бросишь, живо подберут. Гении на дороге не валяются. - Понимаешь, - слабо возразила Металлина, - жидковатый он какой-то. - Еще раз дура, - отрезала Маша. - Ты просто к нему привыкла. Помнишь: "Лицом к лицу, лица не разглядеть. Большое видится на расстоянии". Доводы Маши Варежкиной показались Металлине убедительными, и она примирилась, даже увидела несомненные выгоды своего положения. Теперь же эта злыдень Златка Пикеева... В критических ситуациях Металлина действовала особенно активно. Она схватила такси и поехала домой. - Аким, ты не гений, - сообщила ледяным тоном супруга, едва переступив порог. - Ну и что? - бессмысленно ухмыльнулся Аким. - Нет, ты не понимаешь, о чем идет речь. - Не понимаю, - согласился Аким. - Так пойми! Это же очень и очень серьезно. - Дуся моя, может быть, только один я и знаю, насколько это серьезно и... и... - Он мучительно подыскивал нужное слово, которое вертелось и никак не давалось, наконец ухватил его и с отчаянием выкрикнул: - И трагично! Металлина раздраженно разорвала пачку сигарет и закурила. Нервно выпустила дым из ноздрей и выпалила: - Ах, не паясничай! - А я и не паясничаю. Вот, Артурка предлагает делать вместе балет по новой моей повести, а мне хочется сесть за роман. Пора бы замахнуться на роман. Социальный, проблемный и немножечко авантюрный. И обязательно значительный! Чтобы разом смолкли все эти толки - гений не гений. Да какое это, черт возьми, имеет значение! Писать хочется, аж пятки чешутся. Веришь ли, покоя нет, так хочется писать. - Аким тяжко вздохнул и грустно выдохнул: - А писать не о чем. Вот это и есть самый верный признак того, что я не гений. - Что ты мелешь, ну что ты мелешь? - возмутилась Металлина. - При чем тут это? Писать всегда есть о чем, надо только засадить себя за стол. Дружков-подлипал к чертовой матери. Но я сейчас не об этом. - Перевела дух и внушительно продолжила: - Слушай внимательно, что я тебе скажу. Все говорят, что ты не гений, что ты творчески несостоятелен. - Ну и черт с ними. Пусть говорят, пусть болтают, кому охота. Людям трепаться свойственно. - Все же смеются: до сих пор на всех перекрестках трещали - гений, гений, а теперь кричат - пустышка! - Ну и пусть. Никто не знает, какая это тяжелая, невыносимо тяжелая обязанность ходить в гениях. Побыли бы в моей шкуре. Куда лучше быть Кавалергардовым. Он не гений. И никто от него не требует, чтобы он создал что-нибудь непременно гениальное. И ему хорошо. Как говорится, не дует. А власти, благ - на полдюжины гениев хватит. - Аким тяжко вздохнул, пристально посмотрел мутноватым взглядом на жену и продолжил: - Нам с тобой, кроха моя, если разобраться, то и не слишком чтобы плохо. Нет, не так и плохо. Грех жаловаться. Но кое-кому, от кого ничего особенного не требуют, куда лучше. Так-то. - Ты все не о том, - недовольно передернула плечиками Металлина. - Может, и не о том. - Аким попытался подняться с дивана, но при этом его качнуло, и он взмолился: - Дай чего-нибудь хлебнуть. Холодненького. Металлина отправилась на кухню и вернулась со стаканом холодного сока. Аким выпил с наслаждением и почувствовал себя лучше. - Эту приятную новость я узнала на студии. А что теперь всюду о тебе судачат? Только представь. - В самом деле. Кто же это осмеливается во всеуслышание утверждать, что я не гений? Какие у них основания?.. - В голосе Востроносова зазвучало возмущение. Металлина ледяным тоном пересказала то, что довелось услышать от Златы Пикеевой насчет неисправности машины. И это вдруг привело Акима в ярость. Он понимал, что хотя гением быть хлопотно, но быть негением все же много хуже. Начал бушевать, сыпать по адресу своих врагов угрозами. - Что ты разбушевался, громовержец? - прервала его супруга. - Жизнь не терпит театральных жестов. Действовать надо. - Как, что делать? - сразу сник Аким. - Звони Кавалергардову. Ему наверняка известно больше, чем нам с тобой, и он лучше знает, как держать себя, у кого искать защиты. Востроносов схватил трубку, но Металлина его остановила. - Подожди. Подумаем, как вести разговор. Может, еще все брехня. - Конечно, брехня, - обрадовался благоприятному предположению Аким. - А если не брехня? Дыма без огня не бывает. - Взгляд Меточки стал жестким, злым. Востроносов не раз натыкался на такой взгляд, и каждый раз ему от этого делалось не по себе. - Меточка, ведь это же клевета, очередная выходка завистников. Помнишь, я тебе читал из Золя, который признавался, что ему каждое утро приходится глотать жабу, подбрасываемую недоброжелателями. Так вот, это моя жаба. - Ах, оставь, пожалуйста, сейчас не до беллетристики. - Скажи же, что делать? - Разговаривай с Илларионом Варсанофьевичем как можно спокойнее, сделай вид, что ты ничего не знаешь. Не он от тебя должен услышать обо всем, а ты от него. - Кавалергардов - кремень. Может и промолчать. - Не промолчит. Это и его касается в неменьшей степени. Кто тебя объявил гением? Он. Ты ему как Аким Востроносов не нужен, а как гений необходим. Он больше тебя должен ломать голову над тем, как теперь быть и что делать. Кавалергардов, как лев, вынужден за тебя драться. И в этом твое счастье. Сечешь? Аким благодарно кивнул, трезвая речь жены успокоила его. В порыве благодарности он обнял и поцеловал Меточку. - Ладно, ладно, - отмахнулась она, - давай звони. И говори, как я сказала. Аким для успокоения прошелся, прикинул, с чего начать, и снял трубку. Все вышло, как предсказала Мета. Сначала Аким молол ничего не значащее. Илларион Варсанофьевич отвечал ему в том же духе. Каждый, похоже, выжидал, кто первым коснется щекотливой темы. Выжидая таким образом, Кавалергардов досадовал: "Этому хмырю все, как видно, до фени". Ему тоже хотелось уязвить беспечного баловня, и он выложил насчет неисправности машины, что все ее данные под сомнением и что ученый Кузин уволок аппарат к себе. Про это уже прознали в городе, и в связи с этим распространяются крайне неблагоприятные слухи. Тон, каким говорил патрон и благодетель, возмутил Акима, и он взорвался: - Сволочи, "Двое под луной" охаяли, а теперь и вовсе утопить хотят. - А ты не паникуй. - Да как же, ведь поедом едят, из колеи выбили. Роман было начал, а тут топором по нервам... - К этому, батенька, надо быть готовым. Теперь-то как раз важнее важного не паниковать. Не так все и трагично. Давай-ка завтра свидимся, на свежую голову потолкуем. Ты не на даче ночуешь? - Если требуется, махнем туда. - Вот и лады. Утречком ко мне. И Меточку захвати. Утром следующего дня и роса не успела сойти, а Кавалергардов, Аким и Металлина расхаживали озабоченные по дачным дорожкам под прохладной сенью разлапистых сосен, сквозь которые только начинали пробиваться золотые потоки набиравшего высоту солнца. Кавалергардов кратко, но достаточно основательно обрисовал то, что произошло позавчера в редакции "Восхода". Все объяснил отчасти взбалмошностью ученого, у которого от умственного перенапряжения нервы взыграли. Высказался и насчет происков закоренелых групповщиков и весьма сомнительных людей, под чьим влиянием оказался на этот раз даже далекий от литературы Кузин. Выслушав Кавалергардова, Аким призадумался, а Меточка тут же добавила: - Еще только все началось, а круги широко пошли. На киностудии вовсю треплются. Сама слышала. - Теперь все навалятся, - тяжко вздохнул Востроносов. - Тем более надо отнестись ко всему серьезнейшим образом. Борьба есть борьба, она требует действий и ума, - наставительно произнес Кавалергардов. - Каких действий? - живо спросил Аким. - Я на этот счет пораскинул мозгами. Полезно встретиться с Кузиным. Наши враги с ним работали. Я это ноздрей чую, а нам сам бог велит. Это раз. Другое: где нужно, попробую заручиться поддержкой, уже толковал кое с кем. - Илларион Варсанофьевич остановился и, тыча в петушиную грудь Востроносова, внушал: - Ведь дело не только в тебе, тут, понимаешь, разгорается большая игра. А козыри пока у нас на руках: кому известно, что машина испортилась до того, как была получена твоя рукопись? Даже сам Кузин поручиться за это не посмеет. А то, что по углам треплются, так цена этому - копейка. Собака лает - ветер носит. - Если бы по углам, - скорбно заметила Меточка. - Вот и надо не мешкая дать по рукам, - строго отрезал Кавалергардов. - Гений - это, понимаете, лицо общества. И никому не позволено им играть: сегодня гений, завтра негений. - Но ведь рта никому не заткнешь, - с отчаянием молвил Востроносов. - По углам пусть болтают. Главное, чтобы в печати ни-ни. Об этом я позабочусь. Только ты, понимаешь, не будь кисейной барышней, мокрой курицей и так далее. Держись, как говорится, грудь колесом и хвост морковкой. Ты ничего не знаешь, и для тебя ничего не произошло. Понятно? А с этим Кузиным поговори. С глазу на глаз. Чайников поможет. Не теряйся. Он - ученый, а ты тоже - фигура. Характер покажи. У гения должен быть характер. Аким слушал и тяжело молчал. Ему и боязно и противно было актерствовать, делать вид, что ничего не произошло, что он ничего не знает и ведать не ведает, быть самоуверенным, когда на сердце кошки скребут, и без того последняя уверенность в себе покидает. "Может, вот сейчас, мысленно прикинул Востроносов, - и начинается самое трудное во всей моей жизни?" Кавалергардов не заметил смятения Акима и обратился к его жене: - Вам, Меточка, персональное задание: никого к нему не допускать, держите мужа на самом коротком поводке. Сейчас полезут с притворными сочувствиями и те, и эти, с разными провокационными подходами. Гоните всех! Категорически. Металлина согласно кивнула, такое поручение ей было по душе. - Над новой вещью, говоришь, работаешь? - прервал невеселые раздумья Акима Илларион Варсанофьевич. Востроносов лишь отрицательно покачал головой. - Что так? - Да какая, к чертям, работа, ведь поедом едят. - Никуда не годится, - строго сказал Илларион Варсанофьевич, - гений тем и отличается от всех остальных, что он, понимаешь, работает в любых условиях. Всегда работает! Это посредственности все сваливают на условия. То им не так и это им не эдак. Для гения подобных вещей не существует. Запомни и усвой. И вот еще что, мотай-ка на полгодика в творческую командировку. На Дальний Восток или на Север, на вечную мерзлоту, на ударную стройку. От дрязг подальше. И матерьяльчик для романа копнешь первосортный. Размахнешься на зависть всем. Советую. Акиму совет был по душе, и он поблагодарил Кавалергардова. - Но с Кузиным потолкуй, - повторил Илларион Варсанофьевич, - и виду не показывай, что робеешь или там тушуешься. Дай понять, что нас голыми руками не возьмешь. После этого разговора Востроносовы устремились в город к Чайникову. Умолять его связаться с Кузиным долго не пришлось. Аскольд отлично понимал, что инициатива исходит от шефа, и готов был сделать все, чтобы такая встреча состоялась как можно быстрее. Но Никодим Сергеевич на этот раз заупрямился. Он заявил, что положительно не видит никакой необходимости в такой встрече, по его мнению, нет предмета для разговора. Большого труда стоило уломать переговорить с Акимом хотя бы по телефону. Разговор получился сухой и даже резкий. Никодим Сергеевич заявил, что он может помочь лишь одним - в ближайшие дни отладить машину и тогда еще раз проверит степень достоинства его произведений. Аким понял, какому риску подвергается, и запротестовал - к старым вещам нет смысла возвращаться, а вот новую рукопись готов пропустить через машину и безропотно принять любой приговор. А пока все должно остаться между нами. Кузин согласился. Разговор не развеял тревоги Акима. Проклятая машина, не будь ее, и горя не знал бы. А теперь придется мучиться, чем все кончится, когда Кузин исправит? В расстроенных чувствах он немедля доложил обо всем по телефону Кавалергардову, сказав в заключение, что спешит воспользоваться его спасительным советом и тут же поедет оформлять командировку к черту на рога. Но пыл его охладил Илларион Варсанофьевич. - Никуда тебе ехать пока нельзя, - решительно заявил он. - Я еще поразмыслил в тиши - и вот что выходит. Твой отъезд на бегство, понимаешь, будет смахивать. Наоборот, надо чаще появляться на людях. И держаться поосанистей. После этого он вместе с женой и в самом деле стал чаще вертеться на людях - бывал на премьерах, не пропускал вернисажей выставок, не пренебрегал спортивными соревнованиями, особенно теми, что транслировались по телевидению. Старался держаться победителем, в чем, даже несмотря на первоначальную робость, определенно преуспел. Разговаривал свободно и весело, врал, что вовсю работает над новой вещью, теперь это уже роман, который пишется на едином дыхании. Однако о чем новый роман, не считал возможным распространяться загодя, со временем все станет известно, а перескажешь и самому себе дорогу перебежишь, не так пересказанное напишешь. Все это выходило вроде бы натурально, убедительно, даже самому хотелось верить, что все идет лучшим образом. - Я еще всем покажу! - грозил он изредка, оставаясь в одиночестве. Но не нами сказано: не так живи, как хочется. Едва только Востроносов намерился не противиться временному забвению, как вдруг, как говорится, в один прекрасный день над его головой снова нежданно-негаданно раздался гром небесный. В одно, как говорится, прекрасное утро в газетах появился отчет с очередного заседания проходившего как раз в эти дни международного симпозиума электроников и кибернетиков, на котором выступил советский ученый Никодим Сергеевич Кузин. Он в пух и прах разбил выступления некоторых представителей западной науки, утверждавших, что думающие машины ближайшего поколения смогут заменить человека в любой сфере интеллектуальной деятельности и даже выйдут из-под контроля их творцов. В качестве примера приоритета живого человеческого разума над механическим интеллектом Никодим Сергеевич рассказал о случае с рукописью повести писателя Акима Востроносова "Наше время". В газетном отчете приводилось такое высказывание Кузина: "Да, машина во много раз превосходит человеческий разум в быстроте действий. Ее можно будет оснастить таким образом, что она получит возможность корректировать собственные ошибки и даже устранять их. Но контролировать любой механизм - неотъемлемая прерогатива человека!" Кавалергардов тут же поднял с постели ранним звонком юного гения и прочитал ему те места в газетном отчете, которые прямо касались их обоих, сказав в заключение: - Вот так-то, друг. Такие, как говорится, пироги. Если Илларион Варсанофьевич говорил спокойно, то молодой гений буквально взорвался. - Это подло! Подло! - вскричал он. - Мы же договорились, сам Кузин обещал не предавать огласке... А тут на весь свет... Какая непорядочность! Да на него за это в суд, в суд... - Не кипятись попусту, - оборвал Кавалергардов. - Тут надо действовать, а не сотрясать воздух. Необходимо меры принимать. Решительные. И быстро. - Какие меры, какие меры? - чуть не плача вопрошал Востроносов, он весь дрожал от негодования. - Какие, к черту, меры?! - Кончай истерику, - властно потребовал Илларион Варсанофьевич, - и слушай внимательно. Нам надо идти, как говорится, ва-банк! При этих словах Аким издал не то вопль, не то стон, но его собеседник не обратил на это внимания и продолжал: - Будем твердо стоять на том, что это происки, Кузин спровоцирован, все это возня групповщиков и сомнительных людей. Вместе с нами хотят запутать и скомпрометировать выдающегося ученого... - Какой он выдающийся ученый, он интриган! - Помолчи, мальчишка, слушай, что старшие говорят. Кузин нам нужен не как враг, а как союзник... - Такой союзник хуже врага, - не унимался Аким. - Не перебивай меня! И запоминай: никакой машины мы не боимся. Слышишь, не боимся. Держись того, что вот будет готова новая вещь - суйте в любую машину, не страшно. Силу свою покажи, силу. Присутствие духа, а не растерянность. Юный гений мыкнул в трубку что-то неопределенное, что шеф и опекун принял за согласие, а на самом деле Аким подумал: "Тебе-то легко соглашаться, пусть в любую машину. Совать-то будут меня. А чем это обернется?" А Кавалергардов между тем продолжал: - Тебе вольно или невольно нанесли, если хочешь, публичное оскорбление. Будем настаивать на публичной сатисфакции. Только публичной, гласной. Широкогласной, я бы сказал. - Каким образом? - простонал Востроносов. - Это придется обдумать. Хорошенько обдумать. Через полчаса будь в редакции. Там и решим. Когда Аким появился, шеф встретил его сообщением, которому открыто радовался: - С Никодимом Сергеевичем Кузиным я уже договорился, через час будет здесь. Уверял, что все вышло чуть ли не случайно, вырвалось, так сказать, в пылу полемики. Только-только не извинялся. Вот на это и будем наседать. Мы его, голубчика, дожмем. - Может, требовать опровержения? Ведь это всего лишь газетный отчет. Могли быть искажения, неточности... - Думал я об этом. Ерунда. Кузин на это не пойдет, ученые такой народ, их не свернешь. Такого противника надо валить, как англичане говорят, железным кулаком в бархатной перчатке. И неотразимо точным ударом. Востроносов глянул вопросительно и с надеждой на своего заступника. А Кавалергардов подошел к нему, положил руку на острое мальчишеское плечо и внушительно проговорил: - Ты напишешь новую гениальную вещь. Только гениальную! Другого выхода нет. Это должно быть ясно тебе. Аким похолодел и с болью выдавил: - Легко сказать - должен. И заурядная-то может не получиться. Да еще в такой нервозной обстановке... - Значит, ты не гений, - глядя в глаза своему юному другу, проговорил Илларион Варсанофьевич. - Не гений. Только и всего. Аким попытался возразить и открыл было рот, но в это время в дверях кабинета появилась Лилечка и доложила: - К вам Никодим Сергеевич Кузин. - Проси, - бросил Кавалергардов и указал Акиму на кресло. Кузин вошел с приветливой улыбкой, как если бы ничего не случилось, ни в чем не был виноват и не предвиделось неприятного или, во всяком случае, напряженного разговора. - Как же так, Никодим Сергеевич, - начал с добродушного упрека Илларион Варсанофьевич, - дали слово и нарушили. Некрасиво получилось. Некрасиво. И неловко даже. - Платон мне друг, а истина - дороже, - отвечал Кузин. - Оставим в покое истину, - холодно возразил редактор, - ей-то все равно. А вот нам что прикажете делать? Молодого одаренного писателя в какое положение поставили? - Что ж, вины своей не отрицаю. Готов содействовать. Подскажите, что требуется? - Присаживайтесь, подумаем. - Только сейчас Кавалергардов предложил кресло. - Я весь внимание, - отозвался Никодим Сергеевич. Аким ожидал, что встреча будет скандальной и напряженной, а начало оказалось как нельзя более мирным и походило на светскую беседу. И это ему очень не нравилось. - В чем проблема? - приступил к делу Кавалергардов. - Да, в чем проблема? - подхватил Никодим Сергеевич и взял инициативу в свои руки. - Я утверждаю что машина из-за ненормальных условий эксплуатации допустила ошибку. Вы настаиваете - никакой ошибки не было, и сей молодой человек - гений. Поверьте, ничего лично против Акима Востроносова, - Кузин улыбнулся и благосклонно кивнул в сторону молодого человека, - я не имею. Речь идет лишь об объективности оценки. Вы вправе настаивать на повторном испытании. - Справедливо, - охотно согласился Илларион Варсанофьевич, - именно этого мы и добиваемся. С учетом лишь одного моментика. Никодим Сергеевич подался вперед, понимая, что разговор подошел к главному пункту, по которому, возможно, придется спорить. - В чем же этот, как вы выразились, моментик? - Ославили нас, - Кавалергардов так и сказал - нас, - на весь свет. Так вот, и сатисфакция должна быть соответственной. - В присутствии всех участников симпозиума? - Зачем, зачем, - возразил Кавалергардов, - симпозиум - ваше дело, нам он ни к чему. - Как же понимать? - А так и понимать, - вступил в разговор Востроносов, он не считал себя вправе больше молчать. - Меня публично ошельмовали, пусть публично и будет восстановлено мое доброе имя. Кузин с интересом повернулся к молодому собеседнику. - Я полагаю, это нужно не одному мне, а и для торжества истины, добавил Аким и язвительно смолк. - Согласен, - с готовностью отозвался Никодим Сергеевич, - совершенно с вами согласен и готов содействовать. Формы публичного удовлетворения различны. Не будете же вы настаивать, скажем, на том, чтобы вашу новую рукопись запустили в машину в присутствии специального жюри, к примеру, Кузин решил предложить что-нибудь нелепое, в мозгу мелькнула шальная мысль, и он выпалил: - К примеру, на стадионе перед или в перерыве футбольного матча популярных команд? - А почему бы и нет! - воскликнул в запале Востроносов. И его тут же поддержал Кавалергардов. Ободренный этим, Аким продолжил: - Именно на стадионе и именно перед большим футбольным матчем. Я требую этого! - еще более запальчиво воскликнул юноша. Кузин удивился, растерянно улыбнулся, но, оставаясь вежливым, кротко согласился: - Что ж, раз вы настаиваете. - Хлопоты со стадионом беру на себя, - заверил Илларион Варсанофьевич, - состав жюри согласуем позже. Никодим Сергеевич понял, что разговор исчерпан, поднялся, но, прежде чем выйти, спросил: - А вы понимаете, какому риску подвергаете себя? - В его представлении шансы юного гения равнялись нулю. - Рискуете вы, а не мы, - с угрозой отчеканил в ответ Илларион Варсанофьевич. Кузин еще более растерянно улыбнулся и вышел. Глава тринадцатая, которую коротко можно назвать - битва гениев После газетного отчета о выступлении ученого Кузина на пленарном заседании симпозиума электроников и кибернетиков в печати снова разгорелась полемика вокруг повестей Востроносова. Те, кто и раньше сомневался в гениальности их автора, получили веские основания подкрепить свои доводы ссылками на авторитетное мнение объективной науки. Но и сторонники молодого гения не сдавали позиций. Они отыскали еще больше достоинств в произведениях своего кумира. Особенно подогрела интерес к предстоящему необычному событию обширная статья Артура Подлиповского "Два гения", в которой рассказывалось с большим знанием закулисных подробностей о творчестве ученого Кузина и писателя Акима Востроносова. Читателю предоставлялась возможность заглянуть в творческую лабораторию того и другого, отношениям между ними был придан вполне дружеский характер, детально описывалось предстоящее испытание, приуроченное к встрече футбольных лидеров. Что говорить, перо у Артура Подлиповского бойкое, его статья так разожгла страсти, что заявки на билеты на испытание, которое молва окрестила "Битвой гениев", посыпались в дирекцию стадиона. Удовлетворить их не представлялось никакой возможности, и поэтому загодя было объявлено, что все подробности исключительного события можно будет наблюдать по телевидению. Поскольку от машины Кузина теперь зависела судьба Акима Востроносова, то к ней и приковано было всеобщее внимание, хотя для самого ученого и для кибернетической науки и техники эта машина была давно пройденным этапом. Сделаны куда более значительные новинки, но они-то, к удивлению и даже досаде Никодима Сергеевича и его коллег, широкую публику не трогали. Весь интерес сосредоточился на машине, от которой зависела судьба гения и которая преподносилась в широкой печати как самое последнее достижение. Велик был интерес и к личности Акима Востроносова. На его книги набросились и те, кто до этого относился к литературе весьма прохладно. За Акимом снова усиленно гонялись репортеры-интервьюеры, но для них он был абсолютно недосягаем. Охраняемый Металлиной и Кавалергардовым, Аким в тиши напряженно трудился над новой повестью, которая должна была рассеять сомнения в его гениальности. Местонахождение Востроносова держалось в строгой тайне. Доступ к нему имел лишь Илларион Варсанофьевич, с которым они обычно уединялись за плотно закрытыми дверями, и то ли вчитывались в страницы будущей повести, которая обязательно должна быть гениальной, то ли вырабатывали тактику предстоящего сражения. Никаких сведений на этот счет из них и под пыткой нельзя было бы вытянуть. В такой обстановке не было более популярных в те дни людей, чем Востроносов и Кузин. Одни с пеной у рта утверждали, что и без всяких испытаний ясно, что Аким Востроносов гений и под него копают разные типы, используя ученого Кузина, которому следовало бы заниматься своим делом и не совать нос в то, в чем он не смыслит. Другие придерживались прямо противоположной точки зрения: и невооруженным глазом видно, что Востроносов никакой не гений, таких гениев в нашей литературе и без него достаточно, так что, бесспорно, прав Кузин и его машина обязательно подтвердит это. И снова люди, как несколько десятилетий назад, поподелились на физиков и лириков, образовали на этот раз два резко враждебных друг другу лагеря. С приближением заветного срока в печати был обнародован состав жюри. Его возглавил редактор Большеухов, а среди членов, представлявших кибернетику и литературу, помимо ученых и дипломированных литературоведов, вошли в жюри Кавалергардов и Чайников. Никодим Сергеевич, как и Аким Востроносов, на людях не показывался и хранил молчание. Лишь в канун испытания Кузин принял группу журналистов и объяснил принцип действия аппарата, и ответил кратко и находчиво на разные вопросы. Как бы ни было велико нетерпение, часто кажется, что оно вот-вот лопнет, его все же обычно хватает на то, чтобы дождаться установленного срока. И как бы ни представлялся всем страстно ожидавшим бесконечно далеким назначенный день, он в свое время обязательно наступит. Так случилось и в этот раз, иначе, как вы понимаете, и быть не могло. Выдался прекрасный августовский день, когда в наших широтах бывает не слишком жарко, но еще достаточно тепло, небо хоть и кажется повыгоревшим за лето и несколько блеклым, но все еще бездонно высоким. Скверы в эту пору радуют глаз пышными коврами цветов, ослепительно блестит и сверкает политый машинами асфальт. Словом, все вокруг хорошо, в такие дни легко и весело на душе, жизнь кажется необыкновенно приятной, и даже неисправимые скептики забывают о ее теневых сторонах. И никогда еще, должно быть, огромный стадион и его окрестности не были так привлекательны, разве что в дни самых грандиозных торжеств, которые выдаются не то что не каждый год, а, возможно, и не каждое десятилетие. Яркие спортивные стяги шелестели на всех флагштоках, воздух был напоен ароматами цветов и речной прохладой. Что говорить, в этот столь знаменательный день стадион был, как бы сказал известный спортивный комментатор Николай Озеров, просто великолепен. Все происходящее транслировалось по радио и телевидению. Передача началась с того, что телевизионные камеры выхватили огромный бетонный зев одного из выходов на зеленое поле стадиона, и все услышали хорошо знакомый голос популярного диктора, с подъемом сообщившего: - Наши камеры и микрофоны установлены на спортивной арене! - Диктор проговорил это с таким энтузиазмом, как будто сообщал всем потрясающую новость, равную по значимости удивительному открытию. После некоторой паузы он продолжил: - Я смотрю на свой секундомер и вижу, как черная стрелка торопливыми нервными толчками обегает последний круг до назначенного срока. Сейчас машина Акима Востроносова вот-вот покажется в проеме ворот спортивной арены. Вот она уже показалась, вот въезжает. Поистине справедливо говорится: "Точность - вежливость королей". Вполне возможно, что всего через несколько минут, всего через несколько минут, дорогие телезрители, мы с полным правом сможем перефразировать эту поговорку следующим образом: "Точность - это вежливость не одних королей, но и гениев". Однако не будем опережать события. Ждать осталось совсем недолго. Наберитесь, друзья, терпения, хотя, могу судить по себе, это очень и очень трудно. Возможно, многоопытный диктор и дальше развивал бы подобные суждения, но как раз в эту минуту из огромного зева выкатилась машина, и дальше репортаж продолжила дикторша, обладательница самого приятного голоса: - У Акима Востроносова есть еще в запасе целых пятнадцать секунд! Она сообщила об этом с такой радостью, как будто это осчастливило ее на всю жизнь. Едва успев перевести дыхание, торопливо продолжила: - Виновата, уже десять, девять, восемь... Все мы, дорогие телезрители, видим, каким уверенным шагом, с каким невозмутимым самообладанием двигается к установленному в центре зеленого поля помосту Аким Востроносов. Честное слово, дорогие товарищи, нельзя не позавидовать такому спокойствию и такой уверенности. В руках писателя большой белый конверт, на котором что-то размашисто начертано. Попрошу нашего оператора показать крупным планом конверт... Вот так, большое спасибо... Вы разбираете надпись на конверте? Я, например, четко вижу - на белом конверте стремительным почерком шариковой ручкой начертано: "Якорь спасения". Вы видите, видите? обратилась дикторша к своему напарнику. - Отлично вижу, - охотно отозвался тот, - и, я бы сказал, символическое заглавие. Оно дает основания предположить, что всех нас ждет увлекательное, даже захватывающее чтение... - Но простите, - перебила дикторша, - вынуждена прервать вас. Дело в том, что на помост ступил Аким Востроносов. Кто-то из остряков, я это слышала собственными ушами, проходя мимо помоста, заметил: лобное место для гения. Вот уж неверно, я бы сказала, ничего похожего. Но, простите, я умолкаю, ибо наступают самые напряженные минуты, давайте, друзья, молча понаблюдаем за происходящим. - Голос ее смолк, будто его внезапно выключили или, говоря по-телевизионному, вырубили. Камера молча фиксировала происходящее. Редактор Большеухов в этот момент с подобающей минуте и возложенной на него миссии торжественностью поднялся и, шагнув к Востроносову, принял из его рук конверт, внимательно прочитал начертанную на нем надпись. Затем, подняв над головой, продемонстрировал конверт каждой из четырех трибун. И лишь после этого председатель обошел членов жюри, показывая каждому в отдельности полученный конверт, к которому было приковано всеобщее внимание. Некоторые члены жюри благоговейно прикасались к поднесенному конверту, были такие, которые пробовали прикинуть вес рукописи, как будто это могло что-нибудь значить. Когда все члены жюри оказались обнесены и каждый насладился зрелищем конверта, Большеухов натренированным жестом вскрыл конверт, извлек из него не очень толстую рукопись и передал ее Никодиму Сергеевичу. Все это делалось в напряженнейшей тишине, какая устанавливается в природе только перед сильной грозой. Но когда ученый Кузин поднес рукопись к машине, наступила, можно сказать, мертвая тишина, все в нетерпеливом ожидании так замерли, что можно, пожалуй, поручиться за то, что каждый отчетливо слышал, как бьется не только его взволнованное сердце, а и сердца соседей справа и слева. И мы все у домашнего телевизора замерли и напряглись, даже мой сын, взиравший на все происходящее со свойственной нынешней молодежи скептической иронией, на какое-то время буквально оцепенел так, что его не стало слышно. Камеры дали крупным планом лицевую шкалу машины. И все, у кого не было цветного телевизора, я уверен, ибо сам пережил, больше всего досадовали в эти минуты на то, что не решились сделать столь необходимое приобретение. Те, кто был на стадионе, рассказывали потом, с каким всепоглощающим вниманием они следили за неторопливым разноцветным миганием различных лампочек, пробивавшихся сквозь заднюю решетку умного аппарата. Мы же, сидевшие у домашних телевизоров, не углядели даже, какая именно шкала зажглась после того, как машина проанализировала рукопись. Но зато насладились громовым возгласом известного спортивного комментатора, который в этот раз по какой-то причине не вел репортажа, но в самый последний момент непостижимым образом все же прорвался к микрофону и прокричал-таки свое единственное слово. - Гениально-о-о!! - раскатисто знакомо неслось над стадионом и в микрофоны, можно сказать, на весь мир, как когда-то неслось восторженно исторгнутое с хрипотцой короткое, но растягиваемое сколько хватало дыхания: - Го-о-о-л!!! Комментатор возопил это так, как не вопил в Канаде, когда советские хоккеисты забивали свои ошеломляющие шайбы, решавшие исход немыслимой суперсерии игр. А что творилось в эти мгновения на стадионе! Люди повскакали со своих мест, кричали, размахивали руками, бросали в воздух кепки, шляпы, платки и разные легкие предметы. В тот же момент в небо взлетели голуби и разноцветные шары. Много-много голубей и много-много шаров, не сотни, а тысячи и тысячи. Словом, ликование было всеобщим и бурным. Вы чувствуете, как немеет мой язык при описании столь волнующего момента. Одно могу сказать: в эту минуту невольно подумалось: где гроза, там и вёдро! Диктор, до предела напрягая голосовые связки, вдохновенно продолжал: - Итак, друзья мои, новое произведение - "Якорь спасения" - нашего почитаемого Акима Востроносова, теперь это мы можем утверждать с полнейшим основанием, оказалось великим произведением. Гениальный писатель, это мы теперь произносим твердо, уверенно одержал неоспоримую победу. А охваченная нетерпением дикторша подхватила: - Да, да, мы стали свидетелями полнейшего триумфа гения Акима Востроносова. Я думаю, не одна я в эти минуты готова заключить в объятия и пылко расцеловать гениального писателя... Камеры телерепортеров, естественно, были направлены в эти минуты на славного победителя. Аким Востроносов стоял на деревянном помосте и торжествующе счастливо улыбался. Глава четырнадцатая и последняя, в которой события еще раз меняют ход и все окончательно разъясняется Получив рукопись, Аким небрежно свернул ее в трубку, сунул в карман пиджака и тут же пригласил всех членов жюри отпраздновать победу. Под всеобщие ликующие возгласы он неторопливо дошел до машины, стоявшей у кромки зеленого поля, сел в нее и укатил. Члены жюри тут же поспешили за ним, сопровождаемые, как и счастливый триумфатор, оглушительными аплодисментами многотысячных трибун. Никодим Сергеевич стоял некоторое время в растерянности, то ли не мог сообразить, что происходит, то ли не знал, что делать. Один из служителей подошел к нему и протянул только что подобранный листок, оказавшийся каким-то образом в щели настила между щитами - Вот, может, важная какая бумажка, спохватитесь потом... Кузин машинально взял листок, сунул его в карман. Когда помост был убран, тот же служитель взял под руку совершенно обессилевшего ученого и, обращаясь с ним как с больным, повел к выходу, приговаривая: - Пойдемте, гражданин хороший, не расстраивайтесь, не переживайте, все помаленьку образуется, все окажется на своем месте, как тому и положено быть. Но вряд ли Никодим Сергеевич слышал эти добрые увещевания, он не помнил, как покинул стадион и оказался дома. Вернувшись, сказал жене, чтобы его никто ни в коем случае не беспокоил, отключил телефон и заперся у себя в кабинете. Жизнь для ученого-кибернетика Кузина прекратилась, время остановилось, он лежал на диване, тупо смотрел в стену и ругал себя самыми последними словами, мучаясь тем, что недостойным подозрением нанес страшную обиду истинному гению, как это совершенно бесспорно установлено теперь выверенной и отлаженной самым тщательным образом машиной. Кузин застонал от досады, закрыл глаза, он не хотел сейчас думать, чувствовать, жить. Но он продолжал чувствовать, жить, и думы сами собой рождались и жгли. "Ах, да что там позор?! Если ты его заслужил, так имей мужество стерпеть. Поделом вору и мука. Но, учти, есть кое-что и похуже. Самую страшную казнь над собой будешь всю оставшуюся жизнь вершить ты сам и по своей воле. Люди, возможно, и пожалеют тебя, даже простят, но ты никогда не простишь себе содеянного позора". Примерно так рассуждал и примерно так казнил себя Никодим Сергеевич Кузин, лежа на диване в своем кабинете и глядя отсутствующим взглядом в стену. Он забывался коротким сном, мычал и корчился от невыносимых страданий совести. Так продолжалось ровно сутки. Потом он, вконец измученный, принял две таблетки снотворного, заснул и проспал двадцать часов кряду. Проснувшись, Никодим Сергеевич в первые минуты даже и не вспомнил о том, что произошло на стадионе, все равно как если бы там никогда и не был. Он лишь удивился тому, что спал почему-то в одежде, а не в мягкой пижаме, к которой так привык. Кузин снял пиджак, повесил его на спинку кресла, присел к письменному столу и зачем-то полез в правый карман, где и обнаружил смятую бумажку. И тут его осенила догадка: а ведь этот листок - страница из гениальной повести Акима Востроносова "Якорь спасения"! Да, да, Кузин совершенно отчетливо припомнил, как в тот момент, когда он выкручивал рукопись из аппарата, что-то белое мелькнуло и косо кануло под настил. Теперь Кузин окончательно понял, что это листок из гениальной рукописи. Никодим Сергеевич осторожно разгладил мятый листок, и первой мыслью было вернуть его гениальному автору. Таково было первое побуждение, но тут же проснулось и любопытство, и мелькнула счастливая мысль: Пушкина и Лермонтова можно узнать по одной-единственной строфе, даже по одной строке. Гоголя отличишь по абзацу, по одной характерной фразе. А тут не строка, не абзац - целая страница гениального текста. Никодим Сергеевич принялся читать драгоценную страницу: "Анна умышленно не ответила на поклон Вронского". Кузин разразился хохотом. Минуты три смеялся Никодим Сергеевич во все горло, смеялся весело, легко, беззаботно, а потом, вытирая счастливые слезы, захлопал в ладоши и закричал: - Гениально! "Якорь спасения" и... - И тут ученый, все еще не в силах унять смех, уже не выкрикнул, а простонал: - Гениально!!! |
|
|