"Ингрид КавенЖанр: Проза" - читать интересную книгу автора (Жан-Жак Шуль)

Она смешная, та девочка: высокие каблуки, вихляющая походка – туфли матери, а походка от их служанки Риты, она играет в обольстительницу, обезьянничает, садится нога на ногу, у этой искусительницы дырка вместо трех зубов, зато она заливается как певчая птица: In der Nacht ist der Mensch gar nicht gern allein[14 - Человек плохо переносит ночное одиночество (нем.).] – мужчины не любят ночного одиночества, потому что любовь… вы понимаете, что я имею в виду – она случайно услышала это по радио и теперь усиленно старается придать голосу этакую хрипотцу… Подняв руку, эта девочка, стоя в углу, облокотилась о стену – фотография 4,5 x 6,5 – настоящая «вамп», все уже видно, она готова соблазнять, так она будет вести себя и потом; роковая женщина больше всего похожа на девочку, эти роковые женщины, когда вырастают, просто остаются девочками, задержавшимися в развитии, через годы, позднее, достаточно будет просто настроить… von Kopf bis Fuss[15 - С головы до пят (нем.).] – все уже видно, все, с ног до головы…

Дедушка, правда, недолго наслаждался музыкантшей-внучкой. Смерть всегда бродит где-то рядом. Freund Hein schleicht um's Haus[16 - Приятель Хайн (смерть) тихо бродит вокруг дома (нем.).] – старая немецкая пословица, которую все знают: приятель Хайн бродит вокруг дома, его все знают, с ним почти что дружат, Хайн – старый знакомец. Наверное, именем его наградили в качестве заклятия, да и каким – уменьшительным от Генриха, Хайн – старый приятель. Да, Смерть по-немецки мужского рода, это – приятель Хайн. Его чуть не приглашают заглянуть на огонек, пропустить стаканчик-другой. Но он зря старается, броди не броди, собака его унюхала, этого старину Хайна, не хочет выходить, не ест, лежит рядом с пианино и ничего не ест. Всё стало понятно, и девочку попросили: «Ингрид, поднимись к дедушке… он так любит, когда ты поешь…»

Дедушка умирал посреди картонных декораций. «Девочка моя, у тебя золотой голосок…». Кровать поставили у загородки, сделанной из того, что попалось под руку, которой загородили огромную дыру в разбомбленной стене – ящики, гофрированный и двойной картон, крафтовская бумага, папье-маше, старые газеты, на которых еще сохранились заголовки, военные фотографии с подписями внизу… Она стояла лицом к постели и пела, он играл на найденном пианино: Es geht alles vor?ber es geht alles vorbei[17 - Все проходит, все минует (нем.).] – все проходит, все прошло. Дедушка любил Карла Либкнехта и Розу Люксембург, это вовсе не мешает иметь красивые машины, даже шофера можно иметь, сигары… Франция, Жозефина Бекер, «У меня две страсти», у него – тоже: его страна и Париж… Дать в морду наглому мастеру, раз! – и салют всей компании! Открыть с грехом пополам магазин сигар, и по-прежнему музыка, праздник, небольшой оркестрик, чтобы играть на свадьбах и банкетах… Сигары! И вот уже бывший строптивый мастер катается на «Испано-Сюизе» и даже с шофером. Сигары! Но пристрастие к спартаковцам никуда не подевалось. Из-за этого он стал приметной личностью в округе. Только сцены в порту не хватало… Не будем торопиться! Будет и она…

1923 год. Крах всему. Дензнаки возят тачками! Миллион марок за буханку хлеба! Он практически разорен… Отличная старая идея: «Америка! Америка!», и вот ночью, не сказав никому ни слова, он отправляется в Гамбург, тайком, в своей «Испано» с большим кожаным чемоданом. «Алло, я в Гамбурге… Завтра уезжаю в Америку… Разбогатею и вызову вас…» А на следующий день: «У меня ни пфеннига… меня обокрали». Произошло это в борделе. Портовые проститутки, матросы, Санкт-Паули, Риппербан, гамбургские трущобы… Как уехал, так и вернулся, в слезах, его сын, тринадцатилетний Артур, должен был отправиться за ним в Гамбург… С тех пор Анна, его жена, до смерти боялась ночных телефонных звонков.

С тех пор в доме номер два по Фонтанной улице, который в двадцатые годы был построен дедушкой в форме латинского «L», музыка звучала на всех этажах! Волшебное жилище! Кто играл? Семья, друзья, он сам играл на четырех инструментах. Три рояля, два контрабаса, аккордеон – выбирай что хочешь, флейты, кругом губные гармоники, виолончель, музыка была повсюду, это был Дом музыки, а потом бомбардировка, и все это превратилось в пыль…



«Хмурая, вялая, с отекшим лицом, закрытыми глазами, когда говоришь, кожа трескается, ноги, особенно руки, десять, двенадцать, пятнадцать открытых ран, летом бабушка Анна начинала их считать, кровь, ладони, руки, замотанные газовыми шарфами, бинтами, чтобы не расчесывать, чтобы не раздирать раны, не делать еще хуже». Этакий игрушечный будда! Ее лицо – маска, кожа – панцирь. О сне и речи нет. Кожа, которая ограждает от окружающей среды, но не защищает – одиночество, изоляция от мира, но уязвимость, кожа лезет клочьями, трескается, потом язвы проходят и возникают снова… Наконец привыкаешь, становишься всюду чужой, не присутствуешь, замираешь – равнодушный и улыбающийся будда… В конце концов начинаешь любить такое состояние, нежную асфиксию. Аморфное тело, замедленные движения, просто человеческая масса, запираешься в себе самой, полупарализованная. Внутренняя дрожь. С трудом можно передвигаться. Зашевелится язык во рту. Огромная внутренняя усталость, усталость от такой жизни. Когда появлялась на свет, она едва не погибла, но очень скоро очень надолго заболела. Ей нужно было создать себе новое тело, построить его, придумать, почувствовать… Аллергия?… Кара, непонятное наказание, которое однажды заканчивается, чтобы на следующий день начаться снова. Веселая очаровательная девочка, которая появляется в гостиной и вызывает всеобщее восхищение, и маленькое чудовище, она едва передвигает ноги, с трудом разлепляет веки, вся кожа в крови, чудовище с золотым голосом, даром небес – родители отворачиваются, молча льют слезы, выходят из комнаты.

«Но издалека до меня доносится музыка, она долетает до меня из-за бинтов, из-за этого панциря: отец играет на рояле, мелодии голосов, высчитанный порядок, дисциплина чисел, кандалы, но и наркотик, музыка приносит облегчение моему разбалансированному телу, свет через темную пелену освежает мое горящее лицо». Другой упорядоченный мир и красота… покой… наслаждение, так звучать может лишь партитура, только числа, о которых думаешь, что они будут пребывать вечно: это музыкальная ткань, ткань, отличная от моей кожи, мир цифр, покой, покой, тишайшие звуки, числа! Наслаждение! Боль, бемоль, мажор… И начертанные на бумаге символические фигуры, загадочные знаки, иероглифы вечности, каббалистические числа, лаконичные уравнения, которые существовали еще до вселенной и будут существовать после – мир снова обретал в них форму.

Первая учительница – старая дама, по сто раз повторяемые музыкальные упражнения, постановка пальцев: «До, ре, ми… большой палец, средний, вот этот, не отрывайте… теперь переносите мизинец, мизинец же! Большой палец туда, идет за ним… поворачивается, мизинец совсем с ним рядом, чуть дальше, так… правильно… на фа и соль, указательный поворачивается спереди и ударяет на соль, и дальше ля, си, до…» Oh! Jesus, ne! Oh! Jesus, ne![18 - О Иисусе, нет! (нем.)]Богохульство на саарском диалекте, девочка бросается на пол и грызет ковер. «Oh! Jesus, ne! Ich kann nicht!Ich kann nicht![19 - О Господи, нет! Я не могу! Я не могу! (нем.)]Я больше не могу!» «Поднимаемся. Прекращаем ругаться! Снова: до, ре, ми, перенос пальца, отведите немного локоть, и фа, соль, ля, си, до…» «Ich kann nicht!» Маленькая девочка и большое пианино, она хочет подчинить его себе, но оно сопротивляется, это не инструмент – зверь, скакун, он ярится, снова зубы впиваются в ковер: «Oh! Jesus, ne!»

Небольшие воскресные домашние концерты, ей шесть лет, все играют, поют, Брамс в четыре руки с Артуром, ее отцом, бывшим семинаристом. По вечерам, на балконе, она поднимает лицо к небесному своду, и он долго говорит ей о созвездиях, их порядке и рисунках, о звездном порядке, изучении звезд: Возничий, Плеяды, Орион, Большая медведица, Малая, реже – Млечный путь, блестящее полотно восхитительного механизма мечты. Иногда ее просят заменить на вечерней службе в церкви Сердца Иисуса заболевшего органиста: витраж изображает одну из остановок на Крестном пути, солнечный луч, как лазер, разрезает притвор сверху донизу по диагонали, ноги у нее не достают до самых нижних из тридцати двух педалей, соответствующих в устройстве органа хроматической гамме верхних и нижних регистров, тогда во время исполнения мессы она торопливо перемещается, скользя с одного конца гладкой и отполированной за годы сидения скамьи на другой, напевает, ее детский голосок отважно пытается ускорить темп исполнения Те Deum, который затягивают упрямые верующие. Grosser Gotwir loben Dich, Herr wir preisen Deine St?rke, Te Deum Laudamus Te giorificamus Те.[20 - Великий Боже, тебя хвалим, силу твою превозносим (нем.).]Феникс возрождается из пепла, мука становится музыкой, и будет еще завтра, когда можно будет выйти на улицу и поиграть с кем-нибудь, так будет еще веселее, и можно будет играть гаммы на пианино, а потом снова окунуться в пропасть муки-музыки.



Marie! Marie! Ich капп nicht mehr! Ich капп nicht mehic![21 - Мари! Мари! Я больше не могу! (нем.)]«Мне семь с половиной. Перед зеркалом на моем трюмо, по обе стороны которого стоит белая сирень – майская – ее я ворую в заброшенных садах полуразрушенных домов, я водрузила маленькую деревянную раскрашенную мадонну: ее светло-розовое лицо обрамлено бледно-голубым капюшоном». Праздник Девы Марии. Девочка какой день уже не смыкает глаз, мучаясь от аллергии: кожа во многих местах лопнула, особенно на локтях и под коленками, язвы в этих местах то кровоточат, то покрываются корочкой – длинные рукава в любую погоду, отекшее лицо, заплывшие глаза, морщинистые веки. «Стараться не двигаться, пусть кожа отдыхает, или двигаться очень медленно» – маленькая мумия с золотым голосом, кукла, которая не может шевельнуть ни рукой, ни ногой. Девочка стоит на коленях перед алтарем, который соорудила перед зеркалом, руки соединены в мольбе, бинты, повязки, в зеркале ее отражение наполовину скрыто фигурой Девы Марии. Ave Maria звучит очень по-домашнему: тоненький голосок выводит слова молитвы, тянет литанию, в то время изуродованные пальцы скользят по четкам, перебирая сияющие жемчужины. Трюмо стоит в простенке между окон, которые выходят прямо на улицу.

Ora pro nobis pecatoribus.
Молись за нас, грешных.

Эта молитва, произносимая слабым голоском, обращена к деревянной фигурке: девочка просит избавить ее от страданий, дать ей новую кожу, подарить сон. На заднем плане за этим майским алтарем возвышаются высокие заводские печи, тонкие трубы, из которых валит черный дым и вырываются ацетиленовые всполохи: день в самом разгаре, но небо подернуто желтоватой дымкой, как декорация в съемочном павильоне; и днем, и ночью на небе вспыхивают красные, багровые искры, как будто включена лампа накаливания, а отсветы ее пламени отражаются в речной воде. А внизу, на улице, под этим самым алтарем, два раза в день появляется армия шахтеров – они шагают молчаливые, гордые и суровые, их лица черны и блестят от пота, на лбу укреплена лампочка, свои каски они несут в руках. Кажется, что они медленно идут на войну, слышен лишь шорох их уставших ног, некоторым из них уготовано умереть от рака легких, и можно подумать, что девочка молится и за них… Маленькая розово-голубая Святая Дева среди майской сирени реет над этим городом как хоругвь.



Маленькая музыкантша часто едет в трамвае через весь полуразрушенный город в полной темноте: ей шесть или семь, река Саар, дома со слепыми фасадами, двери и окна, забитые досками, мост с рельсами, по которым идут поезда из-за Рейна во Францию, Форбах совсем близко, потом четверть часа пешком – она обходит старый замок, задняя стена которого нависает над пропастью, поднимается по старой лестнице: в одной руке – портфель с партитурами, в другой – коробка сигар, звонит в дверь к Вальтеру Гизекингу – двадцать пять сигар за урок. Школа Гизекинга, она совсем новая, современная, основана на релаксации, гибкости, на запоминании партитуры, что улучшает автоматизм. Партитура в голове – вся сонатина целиком: нотные знаки, цифры, ключи на линейках, их пять, по числу проволок. В просторной гостиной, обставленной в буржуазном духе, над двумя «Стейнвеями» огромная картина в старой золоченой лепной раме – масло, голландская школа: трехмачтовое парусное судно на бушующих серо-черных пенных волнах и чернильное небо, оно наводит ужас даже там, в темноте, на картине; сумрак этот еще больше подчеркивает одинокая маленькая лампочка, освещающая страницы развернутой партитуры, между роялями прохаживается учитель: высокий, улыбающийся, в элегантном костюме, он сейчас проверяет урок, который играют его лучшие ученики, Mustersch?ler[22 - Ученики, постигающие искусство (нем.).] – они и сами концертируют, по воскресеньям на волнах радио Саарбрюккена: «Руку не напрягать, кисть свободна… Главное, не форсируйте звук». Пальцы свободно ложатся на клавиши, контролируемая мягкость движения автомата, акробатика на месте, у этой школы, которая проповедовала свободную игру, как у всего нового, был свой непризнанный пророк, основоположница, пианистка – Клара Шуман… но в то время! женщина! и, кроме того, в тени такого знаменитого мужа!.. Прекрасное лицо с правильными чертами, совершенный овал, чувственные губы, большие черные глаза, тонкая кисея шейной косынки на обнаженных плечах, тесемка, шнурок, как витая струна рояля, и еще один шнурок, идущий через лоб, поддерживает по обеим сторонам лица два бандо черных как смоль волос, они чуть выбиваются из прически и завитками падают на шею – романтическая героиня мечтаний Эдгара По. Это лицо можно лицезреть на купюре в 100 немецких марок, и даже дважды: один раз в медальоне, и второй – как водяной знак, чтобы отличить фальшивки, это лицо пущено в оборот, оно разменивается, переходит из рук в руки, каждый день по сто раз. «Не напрягайте кисть… Свободно!.. Расслабьтесь… Свободная кисть». Учитель поднимает вытянутую руку маленькой музыкантши на уровень плеча, потом отпускает ее, и рука падает, как неживая, рука бездушной марионетки, заставляющей петь струны.



Однажды ноябрьским вечером со страницы иллюстрированного журнала, который она перелистывала забинтованными и замотанными в ткань пальцами, на нее взглянуло странное, словно сведенное судорогой лицо Доры Маар. Наскакивающая друг на друга мозаика из кое-как вырезанных кусков изображения, несовмещенные, плохо подогнанные фрагменты, в этом лице не было ничего человеческого. «Я это знаю! Именно так, именно это я и чувствую! Внутри у меня все именно так!» Это было как откровение. Женщина в кивере сидит на кресле со спинкой из резного дерева, напоминающие звериные лапы с когтями руки лежат на выгнутых подлокотниках – воплощенное величие хаоса… Эта иллюстрация была ее зеркалом, девочка представляла себе внутреннее состояние этой женщины – там все было именно так… именно так, как чувствовала она! Она ощущала внутри эту голову точно такой же, какой она была снаружи: в ее черепной коробке были просто свалены отдельные несовместимые части – девочка чувствовала это физически, это ей не просто казалось: у нее в голове целая машинерия неправильно вставленных друг в друга механизмов. Механический зверь. Она долго, очень долго рассматривала эту картину сквозь щелочки полузакрытых, отечных, распухших век. Сидя на кровати, она внимательно разглядывала эту женщину; та была одинока, отрезана от всего мира, запястья ее были туго стянуты манжетами длинных рукавов, чтобы она не могла расцарапать свои раны, но откуда-то издалека, из очень далекого далека, некой темной точкой, которая располагалась где-то за маской лица этой женщины, к ней пробивалась признательность к художнику: он сумел облечь в форму то, что девочка считала постыдной, недостойной названия аномалией, с царственным блеском и бесстыдством извлек он на белый свет, на всеобщее обозрение – пусть все видят тех ночных чудовищ, которых она привыкла считать своей собственностью. И с этого дня девочка почувствовала, что существует.



Несмотря на свой изысканный вид – чистюля с вечно застегнутыми на запястьях манжетами, – который приобретается при занятиях классической музыкой: железные правила упражнений, трудно поддающиеся расшифровке партитуры, подчинение ритму, ей любой ценой хотелось быть как все, как все другие дети, и даже рисковей; в перерыве между двумя уроками музыки она отправлялась играть среди развалин, лишившихся фасадов домов, где еще болтался на задней стене над пустотой эмалированный умывальник, а на стенах еще можно было различить загнутые концы свастики. Чугунные балки так и норовили сорваться в пропасть – груды штукатурки, железок, некоторые из которых оказались намертво припаяны друг к другу, металлолом: страшно ходить под всем этим хламом, в этом железном и каменном скелете, – опасность подстерегает тебя… А потом – бегом через колючки диких роз – волшебные опасности неизведанного мира… А потом – домой: она уносила с собой противный запах сурепки, которая всегда выбирает себе помойки и свалки, запах сурепки смешивался с ароматом роз, тайком ото всех поднималась она на четвертый этаж, чтобы незамеченной никем присутствовать на забавных вечерах. Анна, ее бабушка, panatella до кончиков ногтей – короткая мальчишеская стрижка, Herrenschnitt,[23 - мужская стрижка (нем.).]тяжелый запах лаванды, – была живым пережитком прошлого, спириткой, она вызывала мертвых, как это было модно в двадцатые годы. В свое оправдание она цитировала святого Августина: «Мертвые невидимы, но они живут вокруг нас». Маленькой музыкантше нравились эти церемонии и пассы, которые проходили втайне от родителей: математическая ясность, подчинение ритму сменялось подобием общения с невидимым посреди восточной экзотики.

Все участники сидят вокруг стола с вытянутыми руками и мизинец каждого, этот палец, отвечающий за слух, касается мизинца другого. Ваши руки находятся прямёхонько над маленьким перевернутым блюдцем, на котором нарисована исходящая из центра стрелка. Блюдце установлено на картонном квадрате, на котором вы пишете буквы алфавита. Блюдце оживает благодаря вашему магнетизму, и стрелка начинает указывать букву за буквой, из которых складываются слова, это и есть ответы, что дают умершие. Вызванный однажды вечером дух дедушки объявил: «Шикемитсу, я здесь!» – именем этого японского министра внутренних дел он наградил девочку при рождении, а потом называл так и после, из-за аллергии у нее отекало лицо, кожа становилась пергаментной, а глаза – косыми щелочками. «Шикемитсу, я здесь!» Господин Корнелиус, друг Анны и главный устроитель этих несусветных сеансов, безапелляционно заявил: «Это дитя – прирожденный медиум!»



Она вышла на сцену легко, совершенно естественно, и все вокруг нее подчинилось ей, казалось, что само пространство находится у нее в услужении.

«…как будто разворачивается проекция на экране, – думал Шарль, – как будто к жизни ее вызывают лишь музыка, свет и слова, которые ей не принадлежат, и она существует, пока длятся эти мгновения: не будет их, не будет и ее, ни до них, ни после ее нет, совершенно, как в кино». В нее вдохнули жизнь, каждое мгновение в свете прожекторов она придумывала себя заново, как придумывают жизнь куклы, но она была живой и даже очень живой, однако быстро переходила от одного состояния в другое: женщина и кукла перемешивались в ней, и куклой она была тоже. Марионетка, священнослужитель: вот то, что не принадлежит мне, и тем не менее я дарю его вам, я обрела его, а теперь отдаю вам – музыку, какие-то слова и даже жесты, их тоже я отдаю эфиру… Именно так, она была посредником, инструментом… «Медиатор»? Восхитительный дар наделять тем, чем не обладаешь.

Да, создавалось впечатление, что она рождалась из света, звука, лучи высвечивали ее лицо, провода, тянущиеся от микрофона к усилителям, – голос. «Марионетка…» – думал Шарль, у которого в голове тоже была партитура: строчки из пяти линеек, провода… Эфемерность, которую оживляют в этой запретной зоне сцены световые лучи и музыкальные вибрации… Ее нельзя было с полным основанием отнести к существам одушевленным, хотя жизни в ней было больше, чем в ком бы то ни было. Эта прелесть искусственности не была дана ей от природы – она переделала всю себя, – и от этого искусственность становилась еще заметнее. Из-за болезни она придумала себе новое тело: старое было изуродовано, уничтожено, оскорблено – панцирь, маска, которые предохраняли ее и одновременно делали уязвимой; она обитала в другом, не материальном мире, тот был слишком далек или слишком близок, он угрожал ей, и она не могла с ним справиться. Ею управляли невидимые нити, она могла ничего не делать: загадочный центр тяжести посылал свои импульсы каждому из ее членов, каждому ее мускулу, каждой связке… Да, господин Корнелиус был прав: прирожденный медиум! Но не все так просто: медиум этот общается и с материальным миром, ее же отношения с ним разворачивались почти на животном уровне: воздух, земля, стены и свет – она умела «брать» их почти инстинктивно, так же, как и все пространство сцены, но более того: она и принадлежала этим стихиям, была на их стороне.