"Ингрид КавенЖанр: Проза" - читать интересную книгу автора (Жан-Жак Шуль)


– Я за эти годы так хорошо узнал твое лицо, что могу работать и в темноте!

Волшебник, который состарился, так и не повзрослев! Пальцы слишком худы, ест мало, глаза запали, часто должен ложиться. «Это тот восточный гриб». «По мне так все грибы Китайская грамота». И оба в одно и то же мгновение посылают во тьму бледную эфемерную полуулыбку. Он не торопится, она же под своим «лицом» погружается в полудрему, которая уносит ее к музыке, он гримирует ее в полной тишине. Партитуру она видит и в темноте: скрипка: соль ми до очень-очень медленно piano ми До crescendo fermate. Из громкоговорителя звучит безразличный голос: «…осталось пятнадцать минут», но это – не для них, их время – время ритуала. Теперь рот: верхняя губа накрашена не до конца, так кажется, что рот меньше. За этой легкой вуалью, кинематографический грим, ее уносит еще дальше, невидимую, несколько отстраненную, застывшую. Нижняя губа: он обводит контур бордовым карандашом, потом наступает очередь кроваво-красного, центральная часть – светлее. Ее как будто здесь нет, она дремлет за этой косметической вуалью, под кинолентой, среди музыки. «Осталось семь минут…» И наконец еле заметная серебристо-белая полоска по всей длине носа – так лучше выделяются его очертания, нос уменьшается и хорошо виден на лице. Ну вот, «лицо» готово. Конец. Он вытягивается на диване, она открывает глаза, смотрит на себя в зеркало, взгляд снова скользит по миллиметровой бумаге: слова написаны в строчку, ноты висят на линейках. Ее час настал, она это знает. «Пора, идите…» Дверь приоткрывается, она встает, подхватывает на ходу подол платья. «Следуйте за мной…»



Ноги несут ее вперед: с невидимого потолка льется слабый свет. «Это место, – с коротким смешком заявляет тот, кто уверенно шагает перед ней, – мы называем зоной…» Она идет дальше: высокие каблуки, искусный грим, голова опущена; из-за того что она, приподнимая подол, забрала чуть больше ткани, чем нужно, она чуть склоняется вбок, ищет, куда поставить ногу – провода, кабели, балки, – она перешагивает их, обходит… «Половину прошли…» – доносится до нее. Путь от Maske до появления в свете прожекторов на сцене всегда казался ей вечностью. Четыре железные ступеньки упираются в запертую дверь. Бетонная стена, «стоп!». Поворачиваем назад. «Настоящий лабиринт!» Теперь лифт. Потом коридор: с обеих сторон пронумерованные металлические листы, прямоугольные светильники между квадратами потолка, мертвенный свет жидких кристаллов, еще один лифт, снова полутьма. «Осторожно, доски разъезжаются, можно зацепиться каблуком… Надо спешить, сейчас начнется…» Ее легко касается рука – так гладят тотем, она отстраняется: тотем – это табу. «Поспешайте не торопясь!» – опять со смешком заявляет тот, кто ведет ее. Но разве такое есть: медленная быстрота? Еще несколько шагов, и под ногами раздается звякающий железный звук, она наклоняется: это обрывок цепи, наверное, крепеж прожектора; рассеянно, машинально она оборачивает цепь вокруг запястья, но не останавливается. «Ну вот вы и пришли, моя миссия окончена», – и ее неизвестный поводырь исчезает. Ей начинает казаться, что она прямо над гримерной, или прямо под ней? Может, она и правда спустилась под землю? «Снимать запрещено! Никаких вспышек!» Занавес поднимается, «No cameras! No flashes!»[9 - Снимать запрещено! Никаких вспышек! (англ.)]Она подносит руку к глазам, защищаясь от ослепительного света, и делает шаг к сцене.



Это было на самом Севере, в стране зимы, на тонком и длинном языке суши между Балтийским и Северным морями – небольшой гарнизон морской артиллерии, это место называлось фьорд Эккерна: линия противовоздушной обороны от бомбардировщиков, летавших из Англии на Киль, Берлин, Бремен и Гамбург. Чуть дальше отсюда, километрах в четырех-пяти от побережья, находились владения семьи Борнхёфт. Борнхёфт! Казалось, они вышли прямо из сказания о Нибелунгах. Крупные помещики, аристократия Шлезвиг-Голштейна: тысячи гектаров земли, сотни голов скота, свиньи, гуси – куда ни глянь, всюду гуси и аисты на крышах. Множество служб, усадьбы, голубятни, аллеи тополей, ясеней, берез, два пруда, заросших осокой, и тут же – рукой подать – начинались поля, бесконечная равнина, теряющаяся за горизонтом. «Отец, который командовал морской базой, снабжал поместье рабочей силой – русские и польские военнопленные. За это хозяева приютили меня. Там были рыжие борзые, которые мчались быстрее ветра, десятки лошадей, самых красивых в Европе, голштинцев зимой впрягали в мои сани. Военнопленные смастерили мне резную деревянную карусель: синие обезьянки, красные лошадки, желтые птицы, и все крутится-вертится. Послеобеденный чай на громадных верандах, множество юных кузенов играют в шахматы среди зимних садов, они говорят на северном диалекте, он звучит несколько высокомерно, изыскан, но сохраняет живость, иногда прерывается французским – этакие затерявшиеся осколки эпохи Потсдама, дворца Сан-Суси, Фридриха Великого, друга Вольтера, Fritz der Grosse,[10 - Большой Фриц (нем.) – прозвище Фридриха Второго – Старый Фриц или Большой Фриц.] у них была его маленькая фарфоровая конная статуэтка, на которой он представлен в своей пресловутой огромной треуголке, статуэтка эта прекрасно сочеталась с посудой и с саксонскими фарфоровыми танцовщицами. Мадам собственноручно мыла ее, пока сам Борнхёфт дремал после водки и сигары, прикрыв лицо газетой, крупные заголовки которой трубили о новостях с восточного фронта; рядом стоял огромный черный раскрытый зонт, чтобы свет не слепил глаза, да и мухи так меньше донимали. Прислуга – человек тридцать – сорок, тонкое столовое полотно, кружева… Госпожа Борнхёфт подходит к столу, подает знак к началу обеда, и все тут же садятся. Свежие яйца, цыплята, перепела, окорока, куропатки, с десертом только беда: нужно было сесть как можно ближе к мадам Борнхёфт, по ее правую руку – стол был большой и за него садились и гувернантки, и управляющие, а мадам Борнхёфт подавали первой, поэтому она первой и вставала из-за стола. А поскольку правила этикета требовали подниматься из-за стола вместе с хозяйкой, то те, кого пирожными обносили в последнюю очередь, едва успевали надкусить запеченный в ванильной глазури краснобокий фрукт, как приходилось с печальным вздохом отставлять недоеденное пирожное, чтобы успеть встать из-за стола вместе с насытившейся мадам и вместе с ней удалиться, поэтому все блюда, подаваемые на стол по ее правую руку, поедались против часовой стрелки со все возрастающей скоростью. Затем наступала очередь настоек и сигар. Иногда отец, приезжавший якобы инспектировать расположенный неподалеку гарнизон, усаживался за рояль: Лист, «Венгерская рапсодия» – прямо с начала военных действий – illico presto – отец наполовину оглох из-за выстрела безоткатной пушки, но музыкальный слух у него остался абсолютный… Вдали, со стороны Киля небо багровело пожарами: сигнальные ракеты, всполохи пламени».

Во взгляде маленькой девочки, когда она смотрела на все это, застыла зачарованная тоска. Этой зимой сани очень быстро везут ее по снежному насту, на ней шубка с белым капюшоном, вдалеке, над Килем в ночном небе для нее продолжается феерия: небеса расцвечены огоньками, сигнальные ракеты, а потом разноцветные кривые в темноте, изгибы, полукруги, венчики из «новогодних елочек» – гаснут они очень медленно, указывая цели английским самолетам; для каждой зоны – промышленной, торговой, военной, – был свой цвет: красный, зеленый, желтый, каждая – вестник бомбардировки, разрушения, смерти. Считалось, что «после «новогодних елочек» падают бомбы». Да, так всегда с феериями – ужас всегда был близко, и если «елочки» останавливались над Килем, то говорили: «До нас не дойдет», и до Борнхёфтов действительно не доходило, не доходило до их веранд, на которых играли в шахматы юные кузены в вельветовых бриджах, где сам Борнхёфт курил сигару, а отец по вечерам играл Листа, Франца Легара:

Wien Wien nur du allein
Sollst stets die Stadt meinere Traume sein

Вена, лишь ты останешься навсегда
Городом моих мечтаний…

Тот вальс был такой же медленный, как этот, что она пела сейчас, стоя на сцене, у рояля, приподняв руку с раскрытой ладонью на высоту лица – уж не слепит ли ее свет или хочется отогнать воспоминания? Номер назывался «Вальс рифм», это значит вальсируют рифмы, вальсируют слова, они соединяются, когда нужно, в аккорды, но не образуют фраз, существуют поодиночке и рифмуются с другими, такими же разрозненными, как любовь – кровь, Гарбо – горбом, шармы – казармы… Надтреснутый вальсок суховат, чего-то не хватает, может, иллюзий? – в нем и ни грана надежды, веселый выхолощенный вальсок, позабывший блеск и безделушки, и позолоту Вены… Моцарт? – неужели грезой алой окрашены губы: никаких утопий, современный вальс, вот так-то.

Слова ищут друг друга, встречаются, вальсируют, сходятся, расходятся, раз-два-три, раз-два-три… Liebe kommt Liebe geht,[11 - Любовь приходит, любовь уходит (нем.).] и снова раз-два-три, именно слова, ритурнель, нотная карусель… сломалась… Мертвого аэропорт, искусственное сердце – компьютерная речь, изысканный господин – …из руин… Только слова, несчастные рифмы без смысла, остановившиеся на мгновение, привязанные к ритму вальса – раз-два-три, раз-два-три… Они не подчиняются глаголу, их не стережет наречие, ни так ни этак не определяет прилагательное, они обрели наконец свободу и ничему почти не служат – наконец! Быть может, за все эти годы, за все эти войны фразы распались, и слова разметаны в воздухе, точно камни руин – вальс рифм, вальс руин.

Она по-прежнему стояла у рояля – немецкий «Флюгель» с поднятым вверх черным крылом – так играют в салонах, поют для избранных, свет выхватывает из темноты лишь ее, рекламный ролик. Шарль только что появился, он немного опоздал, сел в седьмом ряду, сбоку, как на крыле.



За кулисой она подобрала обрывок цепи, упавшей с колосников, с самого верху, машинально обмотала ее трижды вокруг запястья… на такие цепи запирали товарные вагоны, например, тот, в который она забралась, когда все это было кончено. В тот вечер цепь висела так же, как сегодня свисает с ее запястья, тогда она свисала с двери вагона для скота, может быть, та была потолще, и кажется, на ней был открытый висячий замок – был или не был? Если был, то для чего? Что перевозили в этом вагоне? Если скот больше не перевозили, то что? Для чего служила эта цепь с замком? И быстрей, и шибче воли поезд мчится в чистом поле…

«Конечно, я не задавалась тогда вопросом, по какому назначению мог использоваться наш вагон раньше, кто мог в нем находиться, когда он шел в другом направлении… Нет, конечно, все это началось позднее, много позднее… Тогда только молились: это было бегство против часовой стрелки, вернее, от русских – могли ли они догнать нас? – мы были тогда совершенно одни: мама, бабушка, крошечная сестричка – семейство морского офицера вермахта, а сам Артур был «задержан» на время англичанами… Вагон этот стал нашим на много недель, только этот вагон, и паровоз, который неожиданно отцеплялся. В поисках другого вагона, кто знает? Ночь проводили посреди чистого поля, во тьме, а русские… где были эти русские? Нужно было найти другой паровоз, никто толком не знал, почему нас останавливали, на сколько времени, иногда на две, три ночи, и всюду тьма, даже на вокзалах, хоть глаз выколи! И кто делал так, что мы опять ехали, а может, это были сортировочные, станция? Откуда тогда появлялись новые паровозы? Они всегда возникали неожиданно».

Обрывок цепи, подобранный с пола за кулисой… Да, она наклонилась за ним, рассеянно трижды обмотала вокруг запястья, так делают, болтая на какой-нибудь вечеринке: взгляд устремлен в никуда, крупные звенья, матовый металл… «Это рок?» – можно представить себя и так. Однажды уже помогало, как с вагоном: возмещение убытков, вторичная переработка, удел войн, в общем, в том, как вещи служат дважды и разным целям, есть и поэзия войны: в четырнадцатом боевые гильзы становились в тылу подвесками, украшениями на браслетах на светских приемах в Сен-Жерменском предместье, шины, захваченные у американских солдат, переделывались вьетконговцами в резиновые сандалии… А тут? Какая-то цепь? Вагон, уносивший в обратный путь к избавлению… Это – на обратном пути, а на дороге туда? Если бы знать… Бабушка неустанно молилась, ночи и дни напролет, вполголоса, монотонно, загробным голосом, и перебирала четки: Rosenkrantz,[12 - Розарий (нем.).]длинная цепочка жемчужин. «Господи, ниспошли мне умение переживать опасности и крепость веры». «Господи, сотвори из меня лик свой, руци твои, слово твое для всех живущих в этом мире», – приятный музыкальный женский голос… «Тесно прижавшись, садились у печурки, пламя в ней надо было поддерживать, каждый выстрел мог быть для нас последним, для крошки сестры…»

Да, удел войн и состоит в том, чтобы выносить на авансцену то, что спрятано за кулисами, чего обычно не видно, и выставлять это в свете прожекторов, как она это и делает сегодня вечером, на этой сцене – выносит на всеобщее обозрение, но как эстетический факт, отвергнутые переживания, жест незнакомки, который она подсмотрела полчаса назад на улице: именно так это к ней и приходило – она сама на мгновение становилась той безымянной прохожей… И вот этот обрывок железной цепи, который она подобрала и трижды обмотала вокруг запястья… когда-то так же, трижды была обмотана железной цепью ручка двери вагона, а ее бабушка молилась, и жемчужины – Rosenkrantz… «вот так и ехали, месяц, полтора, возвращаясь с севера, и быстрей, и шибче воли поезд мчится в чистом поле, и я в нем, но для меня это было возвращение, я возвращалась».

Сей городок, с королевской резиденцией представляет собой блистательный островок, искусно вырезанный в скалистом пейзаже, среди лесов и небольших взгорков. Он выглядит столь притягательно, потому что небольшие дома, снизу доверху выкрашенные в серо-белые тона, имеют разную высоту и представляют для глаза бесконечное разнообразие. Так Гете описывает Саарбрюккен в 1770 году. Но теперь все разбомблено. Вокруг уже, правда, начали что-то делать: мужчин не видно, среди руин – женщины, в платках, с тяжелыми лопатами, звенья цепей на кучах строительного мусора, и никаких разговоров: ломаем – строим, раз – два, никто не спрашивает зачем. «На другой стороне, в тылу у меня была комната, я вижу, как в густом угольном дыму перемещаются призрачные фигуры, окно выходит на высокие печи, на шахты, на костры и отсветы пламени в темноте, которые полыхают на соседних угольных шахтах, и еще звяканье железа: скрипят вагонетки, подрагивают, поскрипывают, скрежещут на Рельсах, – эти ночные огни сразу же заменили те, что напоминали о бомбах, падающих на Киль, заменили эти „новогодние елочки“. Одна черная феерия вытеснила другую. Восстанавливали то, что было сломано, по problem,[13 - нет проблем (англ.).] никаких проблем: нельзя сказать, будто что-нибудь поменялось, скорее – продолжалось: второй такт одной и той же музыкальной фразы, мелодия неизменна, такты создают единое целое. «Зачем это англичане прилетают сюда со своими бомбами? – вопрошал Карл Валентен, неврастеничный и мрачный конферансье – воплощение цинизма, похоронный юмор, отстраненное, неподвижное лицо – маска. Плоти в нем вообще не было, одни кости. – И зачем нам лететь в Англию со своими бомбами?» – Его механичный сарказм был абсурдно логичен. – «Англичанам надо просто скинуть свои бомбы на Лондон, а немцам свои – на Гамбург, экономия горючего налицо».



Снова открыло свои двери «Гран синема», и каждый вечер на фоне руин кувыркались раскрашенные человечки – «Белоснежка». Это была не совсем та сказка братьев Гримм, которую читали все немецкие дети: «Ты убьешь это дитя, – говорит Королева охотнику, – и принесешь мне в доказательство ее печень и легкие…» Повар должен был сварить их, посолив, и злая королева их съела и подумала, что съела легкие и печень Белоснежки… Семь гномов сказали: «Мы не можем положить ее в черную землю», и соорудили прозрачный хрустальный гроб, потом они положили Белоснежку туда и написали сверху ее имя золотыми буквами, и что она была дочерью короля тоже. Потом они отнесли гроб на вершину горы, и один из них всегда сидел на этой горе и охранял Белоснежку. И еще звери пришли плакать над Белоснежкой, сначала прилетела сова, потом – ворон, и потом – маленькая голубка. И Белоснежка долго лежала в своем гробу, очень долго, и ничуть не менялась, казалось, она спала, потому что оставалась по-прежнему белой как снег, румяной как кровь и волосы как из черного дерева… А потом она откинула крышку гроба и встала из него… «Я люблю тебя больше всех на свете, – сказал принц, – пойдем со мной в замок моего отца, ты станешь моей женой». А в мультфильме Уолта Диснея гномы пели:

Свистеть за работой, танцевать за работой, аха-хо!
Дружно идем на работу хо-хо!

Нашлось пианино! Стояло себе новехонькое среди развалин, среди уснувших жилищ, зачарованных или, может быть, заколдованных, чьи облезшие стены были увиты ежевикой и дикими розами, оно явилось из сказочного мира, удивительного и непонятного, из «Жил-был когда-то…». «Жила-была хорошенькая маленькая девочка с чудесным голосом, но из-за экземы она ужасно страдала, и вот дедушка этой девочки, который ее обожал, нашел среди развалин восхитительное пианино…» Он привез его домой, его подняли на второй этаж и даже нашли настройщика. «Буду завтра в восемь утра…» – «Но…» – «Нет, нет, именно в восемь… Когда день только нарождается, слух еще чист, его еще не испортили шумы, разговоры, какофония, слух сверхчувствителен к звукам, музыку нужно слушать только на заре!» Своим драгоценным серебряным ключом он подтягивал, ослаблял, снова подтягивал металлические нити, по три на одну ноту, он наклонял голову, нажимал на клавиши и слушал. «Вот на этом пианино-найденыше я и начала играть…»