"Ассирийские танки у врат Мемфиса" - читать интересную книгу автора (Ахманов Михаил)Глава 12 ЦезарияСерые каменные стены, серые башни, рвы глубиной в три человеческих роста, опускные решетки, перекрывающие врата, редуты с пушечными батареями и всюду золотые орлы — на зубчатых стенах, на знаменах, над воротами и бойницами… Солдаты в круглых касках, большей частью нумидийцы и ливийцы, но с выправкой легионеров — шагают стройными рядами, тянут носок до колена, и перед каждой центурией — орел на древке… Посередине крепости квадратный плац, называемый преторием, с юга — дом прокуратора, на севере, ближе к римским родным палестинам — святилище Юпитера, с двух других сторон — казармы и жилища воинских чинов… Это Цезария. Все строго и сурово, все вылизано до блеска, надраено и начищено. Римляне — люди особой формации: обстоятельные, приверженные великим идеям и собственному образу жизни. Еще очень деловые — у таких пиастр меж пальцев не проскочит. Тем более господство над миром — или хотя бы над его западной половиной. Пестрые улицы, что тянутся от крепостных стен, многоэтажные дома, дворцы и виллы богачей, кабаки и харчевни, лупанары, где сириянки пляшут голыми, где можно купить любую женщину — из Палестины, из Та-Кем, из Вавилона или Греции, даже кушитку, коль придет такая блажь… Гавань, полная судов, склады, лавки и таверны, вино и пиво, жареная рыба, мясо на вертеле, звон чаш, стук кружек… Торговцы, потаскухи, разносчики, менялы, смуглые хищные мореходы, то ли контрабандисты, то ли пираты… Это тоже Цезария, другая ее часть. Она окружает цитадель широким полукольцом; город, выросший у крепости, и главный человек здесь солдат. Разумеется, солдат с деньгами — кому нужен воин, прокутивший жалованье? Римляне терпят эту вторую Цезарию, ибо они, как я сказал, люди деловые. А деловой человек не станет нарушать круговорот серебра: из сундуков прокуратора — в солдатские карманы, из карманов — в руки кабатчиков и шлюх, а от них, в виде непременной дани, снова в казенный сундук. Но не все, не все; кто заботится о благе государства, тот и себя не забывает. Иначе какой же он деловой? Цезария… Мы шли сюда от Темеху пять дней, прокладывая путь среди песков, россыпей щебня и невысоких утесов. Могли бы добраться быстрее, но на день задержались в Хенкете — раненым был нужен отдых. Теперь мы здесь. Не скалы и пески окружают нас, а крепостные стены и дома. Я — в триклинии прокуратора Юлия Нерона Брута. С нами мой давний знакомец Марк Лициний, трибун, начальник гарнизона, и еще один римлянин — его длинное имя я не запомнил. Крысс или Красс Вольпурний чего-то там… Он не из военных, он казначей у Юлия Нерона. Как и положено казначею, руки у него повернуты к себе, тело тощее, а рожа кислая. Глядя на него, я думаю: вот человек, на которого плюнул Амон. Может, не плюнул, а помочился?.. И не Амон, а шакал Анубис?.. Мы возлежим у длинного стола с блюдами, кубками и вместительной амфорой фалернского. Такой обычай у римлян — возлежать во время еды, чтобы выпитое и съеденное не проваливалось в желудок, а двигалось туда неторопливо и с достоинством. На угощение прокуратор не поскупился: тут и редкая птица индейка, исходящая паром, и миланские колбасы, и окорок из Неаполя, и страусиная печенка, и сицилийский медовый пирог в пять пальцев толщиной. Кроме вина пьем мы соки из апельсинов и яблок — что, по мнению римлян, способствует пищеварению. — За твой благополучный исход! — Юлий Нерон поднимает кубок. — За то, что ты прошел Восточную пустыню, прошел Западную, и очутился там, где нужно — в Цезарии! Живым, хвала Юпитеру! Мы закончили с едой, теперь пьем и беседуем. Говорим на латыни, которой я владею достаточно сносно. Я уже поведал сотрапезникам о своих обстоятельствах, о сидении в каменоломне, внезапном бегстве, переправе через Хапи, скитаниях в песках пустыни и битвах с ассирами. Словом, о всех передрягах и бедах, из коих я вышел живым. Так что тост прокуратора вполне уместен. — Тебя и всех твоих людей осудили и лишили чести, — говорит трибун Марк Лициний. Я мотаю головой. — Осудили — да! Но чести нельзя лишить. Марк Лициний немного смущен. — Не прими за обиду, Хенеб-ка. Я подразумевал… ээ… юридический аспект данной процедуры. Она ведь регулирует связь между тобой и вашим владыкой. Не так ли? Римляне — большие законники. Их хлебом не корми, а дай порассуждать о jus utendi et abutendi, jus puniendi, jus occupationis и даже jus primae noctis.[54] Я не столь поднаторел в юриспруденции, и мысль Марка Лициния мне непонятна. — Регулирут связь? Что ты имеешь в виду? — То, что ты был связан присягой фараону. Но тебя и других изгнали из армии, лишили чести, а это аннулирует все обязательства перед Египтом и его правительством. Ты, Хенеб-ка, свободный человек, и твои люди тоже. Вы имеете право присягнуть на верность цезарю. Прокуратор благожелательно кивает, и даже на кислой морде казначея изображается одобрение. — Присягнуть можно, — говорю я. — Но какова цена вопроса? — Прежняя, и она тебе известна, мой драгоценный Хенеб-ка, — отвечает Юлий Нерон. — Ты получаешь римское гражданство и звание легата. Тысяча двести денариев в год. Воинские чины у римлян не совпадают с нашими: центурион выше теп-меджета, но ниже знаменосца, зато трибун повыше, ибо начальствует над когортой в четыре сотни бойцов. Легат же куда значительнее чезу, хоть еще не генерал. Легат — командир легиона, в котором десять когорт и вспомогательные службы.[55] Амон видит, мне оказали почет! Не говоря уж о денариях — если пересчитать на пиастры, будет втрое больше жалованья чезу. Наш фараон Джо-Джо велик и справедлив, но не очень щедр. Хорошие условия, но я решаю поторговаться. Хотя бы потому, что тех, кто не торгуется, римляне не уважают. — Прежде я был один, а теперь со мной девяносто пять бойцов. — Столько нас осталось после сражения при Ифорасе. — Я их сюда привел, и — клянусь Маат! — это было нелегко! Люди отборные, ветераны-менфит, все испытаны в боях. Рукой махнут, будет улица, отмахнутся — переулочек! Казначей, переглянувшись с прокуратором, сообщает: — За каждого получишь двадцать денариев. — Это смешно, почтенный Крысс! — Красс, — поправляет он. — С твоего разрешения, Красс Домициан Вольпурний. Двадцать пять, отважный чезу. — Маловато. Карфаген заплатит больше. При упоминании Карфагена их физиономии вытягиваются. Юлий Нерон нервно чешет в затылке и говорит: — Карфаген — это империя зла. Тридцать пять! — Пятьдесят! Вот мое последнее слово. Клянусь мумией родителя! — Но, дорогой Хенеб-ка… — Пятьдесят! Марк Лициний отворачивается, пряча усмешку. Он на моей стороне. Солдатское братство нерушимо… Кроме того, он рассчитывает попасть в мой легион и выбраться из Цезарии, ибо честолюбивому воину искать тут нечего. Кстати, должность старшего трибуна и моего заместителя еще вакантна. Прокуратор вздыхает. — Ладно, пятьдесят за голову. Это четырехлетнее содержание легата… Надеюсь, ты доволен? — Еще нет. Что получат мои люди? Юлий Нерон перечисляет условия контракта — неплохие, но обычные для римских наемников. Знаменосцы становятся трибунами, теп-меджет — центурионами, а рядовые — легионерами-триариями,[56] с учетом выслуги в войсках Та-Кем. Все с жалованьем, положенным каждому чину: легионер — двести денариев в год, центурион — четыреста, трибун — семьсот.[57] Слушаю дальше. Цена за потерю руки, ноги, пальца, глаза… десять лет службы — римское гражданство… через двадцать по выбору — выходное пособие или регулярный пенсион… право поселиться в Риме или в любом краю державы… в случае гибели — компенсация родичам… Хорошие условия, но я опять торгуюсь, поминая Карфаген, где дадут еще больше. Дадут или нет, о том даже Амону не ведомо, но на прокуратора это действует. Он, как шепнул мне Марк Лициний, из рода патрициев, ненавистников пунов,[58] из тех римлян, что бились еще с Ганнибалом, и какой-то его предок, выступая в сенате, каждую речь заканчивал словами: «Ceterum censeo Carthaginem esse delendam».[59] Зная об этом, я требую каждому воину полугодовой оклад — прямо сейчас и без последующего вычета. Людям нужно отдохнуть, а отдых в Цезарии недешев; еда, вино, женщины, приличная одежда — все стоит денег. Наконец мы приходим к согласию, и Юлий Нерон велит Марку Лицинию наполнить чаши. Крысса или Красса — словом, казначея, — с нами уже нет, он отправился считать денарии; их выдадут нам завтрашним утром. Мы пьем, и я говорю: — Еще одно, достойный прокуратор. Мне нужны гарантии, что я и мои люди не будем воевать с Та-Кем. Это условие нужно включить во все контракты. Челюсть у прокуратора отвисает. Он хмыкает, морщит лоб и наконец бормочет: — Вообще-то, мой дорогой Хенеб-ка, солдаты цезаря идут туда, куда приказывает цезарь. Procul dubio.[60] Исключений в этом вопросе не бывает. — Все бывает, — отвечаю я и прикладываюсь к чаше. — Зачем тебе это, Хенеб-ка? — Марк Лициний смотрит на меня с недоумением. — Твой фараон тебя унизил… всех вас унизил, в душу плюнул, можно сказать… Отблагодарил за подвиги и пролитую кровь! Разве сердце твое не жаждет мщения? Разве дрогнет рука, втыкая клинок в горло фараона? — О фараоне речи нет. Я говорил про Та-Кем. — Но это же одно и то же! Фараон есть Та-Кем, Та-Кем есть фараон… Так было у вас от века! — Времена меняются, Марк Лициний, — говорю я. — Меняются! Юлий Нерон теребит губу. — Ты настаиваешь на своем условии, Хенеб-ка? — Да, семер. — Я не могу ничего обещать, ибо не имею полномочий для таких решений. Свяжусь с генералом Помпеем, нашим командующим на Сицилии… Он, если нужно, запросит цезаря и сенат. Я киваю. — Подождем. Ушебти сокращает время переговоров. — Ушебти? Ах да, вы называете так связь по радиолучу… Да, сокращает, но у сенаторов свои понятия о том, что такое быстро, и что — медленно. Впрочем, Помпей имеет выход прямо на цезаря… Генерал Помпей Кассий Нерва, римский наместник Сицилии, мой будущий командир… В начале трапезы прокуратор сказал, что нас отправят именно к нему. Не только нас, еще три сотни завербованных, ядро моего легиона. Все они сыны Та-Кем, и все бежали оттуда, от милостивого нашего владыки… Покарай его Сохмет! Пошли ему проказу, и пусть он сдохнет столько раз, сколько выстроил себе убежищ! Я прощаюсь с прокуратором и трибуном. Несмотря на споры, расстаемся мы друзьями: они призывают милость Юпитера на мою голову, а я желаю, чтоб им улыбнулся Амон. Затем выхожу из дома Юлия Нерона, пересекаю преторий и сворачиваю к казарме, второй от святилища. Это длинное двухэтажное здание из обожженного кирпича, и в нем воплотилась страсть римлян к строгому порядку. На первом этаже — помещения нижних чинов, санблок и трапезная, на втором — комнаты офицеров, канцелярия, штаб, арсенал и склад амуниции. В солдатских спальнях топчаны, в каждой — сто, ровно на центурию, а в офицерских — кровати, ширина которых соответствует уставу: у трибунов — два локтя, у легата — три. Кроме того, имеются ванны и отдельные клозеты. Рядом с моим помещением — штабная комната: стол на двадцать персон, жесткие сиденья для трибунов, а для меня — кресло с набитой конским волосом подушкой. На спинке кресла — грозный орел, а выше, на стене — портрет цезаря. Цезарь изображен в гражданском, но вид у него бравый; сразу видно, настоящий вояка. Взойдя по лестнице, я открываю штабную дверь и подмигиваю нашему работодателю. Цезарь хмуро глядит на меня — ему, похоже, не до шуток. Офицеры встают. Все здесь — Хоремджет и Левкипп, Пианхи и Рени, Тутанхамон, Мерира и еще двое, из тех трех сотен беглецов, что добавились к нашему отряду. Время уже позднее, но они меня ждут. Я киваю им и сажусь в кресло. — Чезу дозволит спросить? — молвит Ахи, один из новичков. — Теперь я не чезу, а легат, — сообщаю я. — Спрашивай, Ахи. — Когда мы отбываем? И куда, мой командир? — На Сицилию, в войско славного Помпея Кассия, где формируется Первый Египетский легион. Там примем присягу. О дне отправки сообщат дополнительно. Пока отдыхайте. Завтра выдадут денарии. За столом оживленный гул. Хорошая новость! Мы в Цезарии вторые сутки, а другие египтяне — так нас здесь называют — сидят в крепости кто половину месяца, кто месяц, а кто и два. Содержание им положили денарий в десять дней, а на такие деньги не разгуляешься. Но вот явился славный чезу Хенеб-ка, принял команду над беглецами, и сразу все решилось. Амон видит, уважают Хенеб-ка в Цезарии! — В гавани трирема крейсерского класса, — говорит Пианхи. — Мы поплывем на ней, семер? — Вряд ли. Не рискнут римляне нас вывозить на своем военном судне. — Почему? — Это уже Мерира. — Политика, — объясняю я, — высокая политика! У цезаря договор с фараоном о невмешательстве в дела держав, коими им посчастливилось править. Та-Кем сражается, изнемогая в жестокой борьбе, а тут римляне вербуют дезертиров и преступников и везут их на своей триреме… Узнает кто, донесет, нехорошо получится! — Не убежит от нас Сицилия, — замечает Левкипп. Я согласно киваю. — Есть еще вопросы? Нет? Тогда можете расходиться. Хоремджет, останься. Он застывает около двери. Его лицо — сосуд скорби. Не нравится ему в этом городе, не нравятся казарма и спальня с отдельным клозетом, не нравятся порядки римлян, и даже их денарии не вдохновляют. — Хоремджет, — говорю, — мне обещаны деньги за каждого воина, что пришел со мной. Сумма крупная, почти пять тысяч денариев. Тысячу я оставлю себе, остальное ты раздашь солдатам. Поровну. — Слушаюсь, легат. — Офицеров тоже не забудь. — Да, мой командир. — Ты чем-то недоволен, Хоремджет? — Недовольство воину не подобает. Я лишь хочу спросить… — Его щека дергается. — Что слышно в Мемфисе? Что происходит на фронтах? Римляне тебе об этом говорили? — Нет. Обсуждались вопросы финансового свойства. Но у меня есть ушебти, и я собираюсь послушать ночную станцию Мемфиса. Мы идем в мою комнату, и я включаю аппарат. Новости плохие. Можно сказать, совсем отвратительные: Дамаск пал, ассиры прорвали фронт на Синайской дуге. Они уже в Дельте и с боями продвигаются к Мемфису. Ночью мне снова привиделась Аснат. Или не Аснат то была, а Бенре-мут, о которой я думал вечером? Или другая Аснат, та, что из Темеху? Не знаю, не знаю… Сон мой был неотчетлив, лицо и фигуру женщины скрывал туман, и походила она как бы сразу на всех дочерей Та-Кем: стройная, с тонкой талией и пышными темными волосами. Ничего она мне не сказала в этот раз, лишь стояла с поднятыми к небу руками, и я понимал, что молится она за меня, и за тех, кто пришел со мной, и за тех беглецов, что отданы в мою команду. За нас возносила она молитвы, за покидающих отчий край в годину бедствий, и не держала за это ни зла, ни обид. Так провожает мужа жена, когда уходит он, спасаясь от пытки и темницы, так провожает сына мать, когда бежит он от неминуемой погибели… Провожает без слез, без упреков, без жалоб. А вслед за ней явился мне князь Синухет, но был он теперь не мужем в зрелых годах, а старцем. Волосы его поредели, кожа поблекла, стан согнулся, сияние глаз угасло, губы сделались сухими, как на черепе мумии. И понял я, что повесть его жизни близится к концу. «Вот отправился я в дорогу с посланцами владыки моего, и шли мы к великим финикийским городам, что стоят у моря Уадж-ур, а затем вдоль побережья в страну Син, а затем повернули к дельте Хапи, к Нижним Землям благословенного Та-Кем. Увидел я Реку, и возликовало мое сердце, увидел храмы, и вознес богам молитву, увидел поля с зелеными ростками, и деревья в цвету, и виноградники, и усталость меня покинула. Вдохнул я воздух родины и сказал: «О Амон! Нет краше земли твоей! Счастье почитать тебя, счастье жить на этих берегах и счастье уйти отсюда в Страну Запада!» По Реке мы плыли на судне с тридцатью гребцами, и причалило судно у дворца фараона, светлого Гора, и господин мой Сенусерт, коего помнил я еще царевичем, вышел ко мне и позволил припасть к его стопам. А после обнял он меня и произнес: «Ты прибыл, Синухет, ты прибыл! Ты услышал мой зов! Да будешь ты награжден и возвеличен!» И сделалось по сему. Вернул повелитель мои владения, и все в них было целым — и дом мой, и сады, и поля, и стада, и люди мои, хоть немногие из них помнили меня и знали, кто их князь и господин. И приумножил царь мои богатства, дал во владение многие земли и, призвав зодчих, повелел устроить мне усыпальницу, достойную князя и вельможи. И рука царя не скудела, и всякий день видел я улыбку на лице его. Воистину был я награжден и возвеличен! Но в том ли радость? В том ли, что царь милостив к слуге своему, с которым некогда делил тяготы битв и походов?.. И, думая об этом, я повторял снова и снова: даже фараон не вечен и преходящи его милости, а Та-Кем, прекрасный мой Та-Кем, стоял, стоит и будет стоять. Будет стоять, пока не иссякли любовь и доблесть в сердцах его сыновей». Утром в канцелярию притащили сундуки с серебром — четыре больших с солдатским жалованьем и один поменьше, где звенели мои денарии. Я отсчитал тысячу, ссыпал монеты в мешок и удалился в свои покои. Все утро за дверью слышался топот и перезвон серебра, а я сидел и разбирался с типовым контрактом, писанным на зубодробительной латыни. Контракт передали вместе с деньгами — для предварительного изучения и уточнения. Всем нам полагалось его подписать, но не сейчас, а на Сицилии, перед торжественной присягой цезарю. Деньги, однако, выдали немедля. К деньгам и финансовым обязательствам римляне относятся куда уважительней, чем к долгу перед страной, почитанию богов и прочим добродетелям. Virtus post nummos![61] Кроме приятных вещей, касавшихся платы и выходных пособий, имелся в контракте раздел «Culpa et poena»,[62] и было в нем сказано вот что: за пьянство и драки — порка кнутом, за воровство — позорная смерть на виселице, за дезертирство, трусость в бою и неподчинение приказам — расстрел. Грабеж допускался, но только по разрешению вышестоящих чинов; доля цезаря — тридцать три процента, а кара за сокрытие добычи — опять же петля. Воистину римский закон был строг, но справедлив! Воинам не возбранялось мочиться где угодно, хоть на могильные плиты древних консулов и императоров. Во всяком случае, такого запрета я не нашел. С контрактом пришлось разбираться до самой вечерней трапезы. Закончив с делами и убедившись, что деньги розданы, я вызвал к себе Тутанхамона и Иапета. Они явились, когда в небе уже сияла полная луна. Иапет был слегка навеселе, жрец, как всегда, — сдержан и серьезен. — Ты, Тутанхамон, не поплывешь на Сицилию, — сказал я. — Это не приказ, а просьба. Мне показалось, что лекарь с облегчением вздохнул. — Слушаю, чезу, — я ведь могу называть тебя так? — Конечно. — Я сделал паузу, обдумывая то, что собирался ему сказать. Потом вытащил увесистый мешочек с тысячей денариев и положил его на колени Тутанхамона. — Вот деньги. Половину возьми себе, а другую передай женщине из оазиса Мешвеш. Бенре-мут ее имя, и у нее ребенок от меня. Дочь. — Дочь! Исида и Хатор щедро тебя наградили, — промолвил лекарь. — Нет награды без обязательств, — сказал я. — Женщина и ребенок мне дороги. Не хочу, чтобы они голодали. — Этого не будет, семер. Клянусь судом Осириса, я все исполню! А после… Страна наша огромна, и затеряться в ней легко. Я не воин, я лекарь, а лекарь нужен всюду. Я встал перед ним на колени, склонил голову и коснулся пола лицом. — Что ты делаешь, чезу! Что ты делаешь!.. — Целую прах под твоими ногами. Долг мой перед тобою вечен. Скажи, чем я могу отплатить? Он поднял меня и заставил сесть в кресло. Потом проворчал: — Чем отплатить? Останься в живых, чезу Хенеб-ка! Останься в живых и вернись когда-нибудь к своей женщине и своему ребенку. Сделай это, и я, очутившись перед судьями Осириса, скажу им: вот старый жрец Тутанхамон, ковырявшийся в животах и отрезавший конечности, но кроме таких кровавых дел есть за ним и нечто доброе: вернул он мужа жене и отца — дочери. — В словах твоих — мед мудрости и терпкое вино надежды, — ответил я старинной поговоркой и повернулся к Иапету. — Ты, мой товарищ, хочешь остаться в Та-Кем? — Нет, чезу. Я хочу идти по твоим следам и слушать твой зов. Твой дом — мой дом. — Разве дом ливийца — не пустыня? — Ливиец не сидит на месте и носит дом с собой. Ты мой дом, и семер Хоремджет, и Нахт с Давидом, и даже этот толстый бегемот Хайло. У меня нет другого дома и нет другого племени. — Он помолчал и вдруг ухмыльнулся: — Понимаю, чего ты хочешь, чезу. Лекарь стар, а дорога в пустыне тяжела… надо вьючить верблюдов, надо поить их и кормить, надо идти верным путем и отбиваться от шакалов… от всякой твари, четвероногой и двуногой… Лекарю нужен спутник, но это не я. С ним пойдет Шилкани. Верный человек! — Он согласится? Ухмылка Иапета стала еще шире. — Как-нибудь я его уговорю. Уж ты поверь мне, чезу! — Амон ему воздаст и вам тоже, — сказал я. — Теперь идите. Пусть Шилкани купит хороших верблюдов — таких, чтобы ему захотелось оставить их себе. Тутанхамон и Шилкани уехали на следующий день. Я распрощался с ними второпях, был занят — нам выдавали боевое снаряжение. Круглые каски с назатыльником, темно-зеленые френчи, наплечники из бычьей кожи, высокие, до колена, сапоги… Было непривычно видеть знакомые лица в шлемах с римским орлом, который повторялся всюду: на пряжках, пуговицах, ножнах клинков. Вместо наших «саргонов» и «сенебов» мы получили ручные пулеметы марки «Гай Калигула», вместо походных мешков — плоские ранцы, вместо пшена, муки и фиников — что-то странное, запаянное в жесть и не имевшее ни запаха, ни вкуса. Этот полевой рацион нужно было вскрывать ножом и есть особой штукой с четырьмя зубцами. К нему прилагалась фляга со спиртным — не пиво, не вино, а желтоватое зелье, такое крепкое, что лишь Хайло осилил кружку. Еще нам дали подсумки с обоймами, лопаты и кирки, топоры и пилы, дальнозоркие трубы и сейф для казны легата и штабных документов. Постепенно, день за днем, мы обрастали имуществом и превращались в то, чем нас желали видеть: в первую когорту Первого Египетского легиона. Радовало это немногих. Собственно, никого. Оружейным складом заведовал старый центурион-ветеран Луций Сервилий Гальба, длиннорукий, колченогий, заросший черной шерстью. Левкипп обмолвился, что он походит на Гефеста, бога кузнецов, которого римляне зовут Вулканом. Луций Сервилий был нравом суров, но на меня посматривал с уважением, понимая, что вышел я, как и сам он, из плебеев и заслужил свои чины не знатностью, а кровью. Часть хранилищ в его арсенале была под тремя замками, но он меня и в них привел — думаю, хотелось старику похвастать мощью римского оружия. Там стояли синие бочки с ядовитым газом, и на днище каждой был закреплен подрывной механизм. Их было, наверное, сотня, но большая часть помещения пустовала — остались только ниши в стенах да следы на пыльном полу. Товар ушел — и, вероятно, давно, еще в минувшие Разливы… В другой камере тоже нашлось нечто знакомое — трубы и снаряды длиною в два локтя. Метательный комплекс «Ромул», новое оружие пехоты, пояснил Луций Сервилий и добавил: пушки в сравнении с ним, что камешки против гранаты. Я глядел на эти смертоносные орудия и думал: если двое дерутся дубинами, всегда найдется третий и подсунет им мечи — само собой, за хорошую цену. И будут два недоумка не в синяках, а в кровавых ранах, а то и вовсе без голов… «Где это делают?» — спросил я Луция Сервилия, кивнув на трубы, и он ответил, что на военном заводе в Помпеях, близ Неаполя. Тут что-то случилось со мной, то ли гнев накатил, то ли кровь ударила в виски — только увидел я мертвого Пиопи и других солдат, погибших в Ифорасе, и произнес на языке Та-Кем, непонятном Луцию: гореть бы этим Помпеям в пламени Сета! Так, в трудах, заботах и воспоминаниях, проходили мои дни, но было их немного, всего лишь четыре. На пятый день в гавани Цезарии пришвартовался большой сухогруз, перевозивший зерно в западные римские провинции. Корабль с огромными трюмами плавал под флагом нейтрального Иси, или Кипра, как назывался этот остров у греков и римлян. Смуглые мореходы толпились на палубе, снимали крышки с трюмных люков, но груз принимать не спешили. Капитан, осанистый мужчина с черной бородкой, сошел на берег и направился к воротам крепости. Я следил за ним с обращенной к гавани стены. Прошло недолгое время, и на стену поднялся мой приятель Марк Лициний. Чернобородый капитан шагал за ним, придерживая свисавшую с пояса сумку. — Капитан Эний Гектор, — представил чернобородого Марк Лициний. — А это, — он повернулся в мою сторону, — легат Хенеб-ка, которого ты, капитан, доставишь в Мессину. Вместе с его отрядом, разумеется. Я кивнул Гектору. Он показался мне опытным моряком; дубленая кожа, крепкие руки, твердый шаг — все говорило о долгих годах, прошедших в изменчивом море, на шаткой палубе корабля. — Ты отправишься с нами, Марк Лициний? Трибун покачал головой. — Увы! Я не могу оставить гарнизон, пока не прислана замена. — Это зависит от генерала Помпея? — От него, мой догадливый друг. Мы обменялись понимающими взглядами. Затем Марк Лициний сказал: — Будете грузиться ночью. На судне Гектора вместительные трюмы. — С подвесными койками, камбузом и гальюнами, — басом прогудел капитан. — Останешься доволен, мой господин. Я не первый раз иду в Сицилию с живым грузом. Он поклонился и ушел. В его сумке весело звенело римское серебро. — Прокуратор связался с Помпеем, — сказал Марк Лициний. — Твое условие принято, Хенеб-ка: с Та-Кем вы сражаться не будете. Воевать с Египтом мы не собираемся. — Он вдруг усмехнулся. — Но, возможно, придется освобождать страну от ассирийцев… Против этого ты не возражаешь? — Нет. — Хорошо. Теперь о плавании на Сицилию… Можешь не тревожиться, Хенеб-ка, Эний Гектор отличный моряк. Он ловок и умеет договариваться с морскими патрулями… Но думаю, им теперь не до нас, и судно Гектора никто не остановит. По сводкам и донесениям лазутчиков, часть Египетского и Финикийского флотов уничтожена с воздуха, а уцелевшие суда переброшены в Дельту. Там идут тяжелые бои, и фронт постепенно откатывается к Мемфису… — Марк Лициний поджал губы. — Ты ведь из Мемфиса, друг мой? Сочувствую тебе. Эту войну ваш фараон проиграл. И войну, и столицу. Мне не хотелось ни думать об этом, ни говорить. Прищурившись, я смотрел на море. Запад — путь в Сицилию, восток — дорога в Дельту… — Как ты думаешь, Марк Лициний, куда нас пошлют? — Сицилия почти очищена от пунов, и Помпей перебрасывает войска в Иберию. Туда отправлены Второй и Третий Аллеманские легионы, Третий Галльский и Первый Британский. Аллеманский, Галльский и Британский… теперь добавится Первый Египетский… Слова трибуна меня не удивили. Римляне любят воевать чужими руками и нанимают даже скандинавов и сородичей Хайла. Pecuniae oboediunt omnia.[63] — Наверняка пошлют в Иберию, — сказал Марк Лициний. — По воле цезаря и сената Помпей должен разгромить базы пунов на атлантическом побережье. Надеюсь, мы будем там вместе. Он положил руку на мое плечо. Дружеский жест, но я на него не ответил. Из безмерной дали времен всплыло предо мной лицо Синухета, и услышал я его печальный голос: «Обласкали тебя римляне, обласкали… Сколько ты стоишь, Хенеб-ка? Тысячу двести денариев в год? А какова цена твоей земле, твоей женщине и твоему ребенку? Их ты еще не успел продать?» Пришла ночь, мы погрузились на корабль и с рассветом вышли в море. |
||
|