"Тезей" - читать интересную книгу автора (Рено Мэри)2Колдунью и ее сыновей так и не нашли, хоть мы обыскали весь Дворец, от крыши до подземной часовни, и даже в пещере Родового Змея смотрели. Проверили каждую трещину в скалах, даже колодец… В народе говорили, что Черная Мать прислала за ней Крылатого Змея и тот ее унес. Я не спорил; но знал, что она могла заколдовать стражу у ворот, так же как меня на лестнице. На другой день отец приказал созвать народ. Мы стояли у окна и смотрели, как люди карабкаются зигзагами по крутому подъему, как расходятся по Скале наверху… — Сегодня они идут налегке, — сказал отец, — тюки и дети не гнут им спин. Но они знают дорогу в крепость, — увы! — слишком часто им приходится сюда приходить. Как только Паллантиды узнают эту новость, мы снова увидим дым на Гиметтской горе. Ты только что вернулся с войны — готов ты к новой? — Отец, — говорю, — для этого я и пришел. Ты единственный человек, который мне не лгал. От остальных я слышал детские сказки, а ты мне оставил меч. Он выглядел так, будто вообще забыл, что такое отдых. — А что они тебе говорили? — спрашивает. Я рассказал. Старался так рассказать, чтобы он рассмеялся, — но он только долго смотрел на меня, и мне показалось, что он все еще горюет о прошедшей ночи. Под конец я сказал: — Ты хорошо сделал, что доверил меня Посейдону. Он никогда не покидал меня. Когда я звал его, он всегда отвечал. Отец быстро глянул на меня. — Как? — спрашивает. Я никогда ни с кем не разговаривал об этом, потому не сразу нашел нужные слова. Наконец сказал: — Он говорит, как море. — Да, — говорит, — это признак Эрехтидов. Когда я зачинал тебя, было так же. Я ждал, но он ничего не сказал про другие случаи. И тогда я спросил: — А как нас зовут тогда? В конце? — Он вызывает нас на высокое место, — сказал отец, — и мы бросаемся к нему вниз. Мы уходим сами. Когда он сказал, мне почудилось, что я знал это всегда. — Это лучше, — говорю, — чем у землепоклонников. Человек должен уходить человеком, а не быком. Тем временем народ внизу стоял уже плотной толпой. Голоса сливались в непрерывный гул, какой издают пчелы, когда повалишь их дерево, а запах их скученных тел доносился даже к нам наверх. Отец сказал: — Пожалуй, пора нам выйти к ним. Да, пора было, но руки мои будто приросли к подлокотникам кресла. Я люблю действовать сам, но чтобы что-то делали со мной… Отец будет говорить, а они все — разглядывать меня… — Отец, — говорю, — а что, если они не поверят, что я твой сын? Изо всего, что они знают, — могут подумать, что мы просто заключили сделку: тебе мой меч против Паллантидов, мне твое царство в наследство. Что, если подумают так? Он улыбнулся своей скупой улыбкой и положил руки мне на плечи. — Трое из пяти так и подумают, — говорит. — Хочешь я расскажу тебе, что они будут говорить? Эта старая змея Эгей — он никогда не упустит шанса. Вот молодой царь Элевсина, который не хочет пойти по пути остальных, эллин… Парень в самый раз для него: Эгею он будет обязан жизнью, кто бы там ни был его отец. Ну что ж, похоже, что он хороший боец… Быть может, бог его прислал нам, кто скажет?.. Так пусть ему будет удача, а лишние вопросы ни к чему. Рядом с ним я ощущал свою молодость и наивность. А он продолжал: — Мой брат Паллант породил десять сыновей в браке и примерно столько же от дворцовых женщин, и большинство из них уже имеют собственных сыновей. Стоит им попасть сюда — они начнут кромсать Аттику, как стая волков павшую лошадь. У тебя есть великое преимущество, сын мой, и оно покорит тебе народ — ты один, а не пятьдесят. — Взял меня за руку и вывел наружу. Он оказался прав: что бы они ни думали, но меня приветствовали как своего. Когда всё кончилось и мы снова были вдвоем, он улыбнулся. — Начало хорошее, — говорит. — Дай срок, они увидят, что ты Эрехтид с головы до пят!.. Мы с ним уже не были чужими. Пожалуй, если бы он воспитывал меня с раннего детства, мы бы с ним плохо ладили; но теперь мы чувствовали расположение друг к другу, даже, пожалуй, нежность какую-то… Будто отравленный кубок связал нас. Он распорядился о пире на тот вечер и о большом жертвоприношении Посейдону. Когда жрецы ушли, я напомнил: — Не забудь Аполлона, государь. Ведь я еще не очищен от крови. — Это подождет, — говорит, — завтра тоже будет день. — Нет, — говорю. — Если ты ждешь войны, то времени у нас немного. Завтра я должен ехать в Элевсин, привести там дела в порядок. — В Элевсин?! — Он казался ошеломленным. — Но сначала надо разделаться с Паллантидами… Они на нас нападут, я не могу тратить своих людей. Этого я вообще не понял. — Каких людей? — спрашиваю. — Тех двоих, что я привез с собой, мне вполне достаточно; я не привык, чтобы за мной слишком ухаживали. — Подожди, — говорит, — ты что — не понимаешь? Ведь новости будут там раньше тебя… Я все еще не знал, о чем он. — Слушай, отец, — говорю. — Эта девушка, что я привез с собой, — можешь ты поручить своим женщинам позаботиться о ней? Я бы оставил ее в Элевсине, — не настолько я привязан к ее юбке, чтобы таскать с собой повсюду, — но царица невзлюбила ее и могла ей навредить. Она славная девушка, добрая и воспитанная, так что никаких хлопот тебе не доставит, а я скоро вернусь. Он взъерошил себе волосы, как всегда делал, когда был взволнован: — Ты что, с ума сошел? С нынешнего дня твоя жизнь в Элевсине не стоит выжатой виноградины! Когда утихомирим Паллантидов, можешь взять армию и добиваться своих прав там. Я удивился. Но видел, что он волнуется за меня, — как каждый отец, — это меня растрогало. — Они тебя изрубят у пограничной заставы, — говорит. — Неужели ведьма наслала на тебя безумие? Он шлепнул себя по ноге — видно было, что растерян. Он был мудр и предусмотрителен и всегда знал, как поступить… А сейчас не знал, и это его тревожило. Мне стало нехорошо, что вот так, сразу, доставляю ему неприятности. — Но послушай, — говорю, — отец. Молодежь спасла меня в битве. Она проливала кровь за меня, один из них погиб. Как могу я после этого напасть на них будто разбойник? Их Богиня выбрала меня — не знаю почему, но выбрала… Они — мой народ… Отец принялся шагать по комнате. Он останавливался, говорил, снова шагал… Он был мудр; там, где я видел что-то одно, он видел десять разных возможностей… Но, думаю, нет! Пусть он умен и опытен — я должен держаться того, что знаю сам, и поступать, как должен. По чужим советам получится хуже, как бы ни были они хороши. Мудрость только от богов, не от людей. — Я должен ехать, — говорю. — Благослови меня, отец. — Ну что ж, — говорит, — во имя богов!.. Да будет нить твоей жизни крепче проклятья. Так что в тот же день меня очистили в пещере Аполлона, на склоне Скалы под крепостью. В ее сумрачной глубине, где средь камней течет священный ручей, наполнили кувшин, чтобы смыть с меня кровь Ксантия. Потом у входа в пещеру, под ярким солнцем, мы закололи ему на алтаре козла. А вечером был великий пир, с музыкантами и фокусниками. Всё, что мы ели, было проверено. У отца не было специального раба, чтобы пробовал пищу; но кто готовил блюдо — тот сам и вносил его в Зал, а отец показывал, какой кусок ему положить. Мне этот обычай понравился: разумно и справедливо. На другое утро я поднялся рано. Мы с отцом стояли на террасе, прохладной от росы, а на полях внизу лежала синяя тень от Скалы. Он выглядел как после бессонной ночи. Попросил меня подумать еще раз… — Государь, — говорю. — Если бы я мог изменить свое решение хоть для кого-нибудь, я бы сделал это для тебя. Но я принял этих минойцев в руку свою; если я сбегу от них — это меня опозорит. Мне было жаль его. Видно было, как хотелось ему попросту запретить мне ехать. Да, трудно ему было: едва встретил своего сына — а тот уже царь, ему не прикажешь… Но тут уж ничего нельзя было поделать. — Еще одно, — говорю. — Еще одно, отец, пока я не уехал. Если мы когда-нибудь сможем объединить наши царства — я не хочу, чтобы дети их детей говорили про меня, что я завел их в западню. Они придут к тебе как родные или не придут вовсе. Обещай мне это. Он посмотрел на меня сурово: — Ты что, торгуешься со мной? — Нет, государь… — Но это я из вежливости сказал, а потом подумал… — Да, — говорю. — Да, государь. Но в этом залог моей чести. Он молчал долго. Так долго — я уж подумал, что он разозлился на меня. Потом вдруг: «Правильно, — говорит. — Ты ведешь себя как должно». И тут же поклялся передо мной, что так оно и будет. А потом говорит мне: «Знаешь, я так и вижу в тебе деда. Да, ты больше сын Питфея, чем мой; но это, пожалуй, и лучше: ты сам лучше от этого». Конь уже ждал меня. Я сказал слугам, что им можно не спешить — выедут попозже… У меня такое чувство было, что одному ехать лучше. У пограничной дозорной башни мне отсалютовали небрежно и тотчас пропустили… Это показалось странным, но, проезжая, я услышал, как один из них сказал за моей спиной: «Вот и верь этим россказням! Все афиняне трепачи». Проезжаю я ближайший поворот дороги и вижу — вершина холма надо мной ощетинилась копьями. Меня все равно можно было расстрелять из луков, так что спешить смысла не было, — еду дальше спокойно. И вот на фоне неба появляется человек. Тут я понял, кто это, помахал ему рукой, а он зовет к себе тех, что позади, и начинает спускаться мне навстречу. Я остановился, подождал его… — Приветствую тебя, Биас, — говорю. — С возвращением, Тезей, — отвечает и кричит через плечо назад: — Ну, что я вам говорил? И что теперь вы скажете? Товарищи спускались за ним следом, переругиваясь на ходу: — Я в это никогда не верил, это все Скопал выдумал… — Да? Но мы-то как раз от тебя узнали! — Подавись ты своей брехней!.. Уже сверкнули кинжалы, — всё опять как в старые времена, — мне пришлось сойти с коня и растащить их, как подравшихся собак. — Вы меня встречаете, словно дикари-горцы, — говорю. — Что с вами? За три дня превратились в мужланов? Ну-ка, сядьте. Дайте мне на вас посмотреть. Сел и сам на обломок скалы, оглядел их… — Послушайте-ка, одного не хватает. Где Гипсенор? Убил его кто? Кто-то ответил: — Нет, Тезей, он пошел предупредить войско. Все замолкли. Потом Биас добавил: — Пошел сказать, что ты один. Я поднял брови. — Когда мне будет нужно, чтобы войско меня встречало, я сам об этом скажу. С какой стати Гипсенор взялся командовать? Биас долго мялся, кашлял… Потом. — Видишь ли, — говорит, — они уже здесь, за этой горой. А мы — передовой отряд. — Вот как? — говорю. — Прекрасно. Но с кем вы собрались воевать? Все глядели на Биаса, а Биас зло глядел на остальных. — Давай, — говорю. — Раз уж начал, то говори все. Он сглотнул, и наконец собрался с духом: — Послушай, Тезей. Вчера вечером из Афин принесли сплетню. Из нас ни один не поверил, но царица решила, что это правда… — Он снова споткнулся, помолчал… — Сказали, что ты предложил Элевсин царю Эгею за то, что он сделает тебя своим наследником. У меня сердце сжалось. Теперь я понял, почему отец называл меня сумасшедшим. В первую очередь надо было подумать именно об этом — а мне и в голову не пришло!.. Я оглядел их всех, одного за другим, и их вдруг словно прорвало: — Говорили, что тебя провозгласили с крепости… — Мы все говорили, что они врут… — До чего ж мы были злы на них!.. — Мы все поклялись, что, если это правда, мы убьем тебя на границе или умрем сами… — Потому что мы тебе верили, Тезей!.. — Это не потому, что мы им поверили, но если бы… Хорошо, что они разговорились, это дало мне время прийти в себя. На душе стало светлее… Не знаю, как это назвать, но у меня бывает такое чувство — сегодня вот удачный, счастливый день. Мне почти никогда не нужны были прорицатели, я чувствовал это сам — и вот это я почувствовал тогда. — Всё это правда, ребята, — говорю. — Я на самом деле заключил договор с царем Эгеем. — Стало тихо, словно вокруг все разом умерли. — Царь Эгей поклялся мне, что никогда не обидит людей Элевсина, но будет обходиться с ними как с побратимами и кровной родней. А как по-вашему — какой еще договор может заключить отец со своим сыном? Они изумленно смотрели на меня — пока только на меня, но начали переглядываться, — и я заговорил дальше: — Я сказал вам всем, сказал в тот день, когда умер царь, что я ехал в Афины. Я не назвал имени своего отца, потому что клялся матери — а она у меня жрица, — клялся не произносить его в пути. Кто из вас нарушил бы такую клятву? Она дала мне меч отца, чтобы я показал ему, — смотрите, похож он на меч простого воина? Посмотрите на герб. Отдал меч, они передавали его друг другу, разглядывали… Я при этом остался безоружен, но ведь все равно я был один против тридцати. — Я сын Миртовой Рощи, которому оракул предсказал поменять ваши обычаи. Не думаете вы, что Богиня видела меня на пути моем? Когда мой отец проезжал через Трезену, чтобы плыть в Афины, — мать моя развязала свой пояс во имя Великой Матери. И так родился я. Вы думаете, Дарящая забывает? У нее тысяча тысяч детей, но она знает каждого из нас. Она знает, что я сын царя и дочери другого царя у эллинов, где правят мужчины. Она знала — я такой человек, что берусь за всё, что вижу вокруг себя. И все же она призвала меня в Элевсин и отдала прежнего царя в руку мою. Почему? Она — что сотворяет нас и призывает к себе, — она знает, чему должно свершиться. Мать меняет отношение к сыновьям, когда они взрослеют. И все имеет свой конец, кроме Вечноживущих Богов. Они слушали меня не шелохнувшись, словно арфиста. Конечно, я не смог бы сделать это сам — что-то в воздухе было такое, что связывало меня с ними и давало силу говорить так. Певцы говорят, что это — присутствие бога. — Я пришел к вам чужим, — говорю. — По свету бродит множество таких, что грабят, жгут города, угоняют скот, сбрасывают со стен мужчин и забирают себе их женщин… Так они живут, и если б один из таких заключил ту сделку с царем Эгеем, какую вы имели в виду, для него это было бы стоящим делом. Но меня воспитали в доме царей, где наследника зовут Пастырь Народа, — потому что его место между стадом и волком. Мы идем туда, куда призывает нас бог; и если он разгневан — мы его жертва. И мы идем на смерть сами, ибо богам угоден лишь добровольный дар. Так и я пойду за вас, если буду призван. Но только от бога приму я этот призыв, только перед ним буду отвечать за вас — ни перед кем из людей. И даже отец мой знает это и согласен с этим, такой договор я заключил в Афинах. Принимайте меня таким, каков я есть, — другим я быть не могу. Вы меня выслушали. Если я не царь для вас — я здесь один, а меч мой у вас. Решайте, действуйте — и пусть вас судит небо! Я замолчал. Настала долгая тишина. Потом Биас поднялся, подошел к тому, у кого был мой меч, забрал у него и вложил мне в руку. Аминтор вскочил: «Тезей наш царь!» — и все подхватили его крик. Только Биас был мрачен. Когда крики смолкли, он встал возле меня и обратился к остальным: — Да, сейчас вам легко кричать, но кто из вас выдержит проклятие? Думайте сразу. Чтобы нам не привести его в Элевсин и не бросить там умирать одного. Парни зашептались. — Что это за проклятие? — спрашиваю. — Царица наложила холодное проклятие на каждого, кто тебя пропустит. — Это Биас сказал. — Я не знаю холодного проклятия, — говорю, — расскажите. Я просто подумал: мне легче будет, если знать в чем дело, — а они посчитали это лишним доказательством моей храбрости. Биас сказал: — Холодные чресла и холодное сердце, холод в битве и холодная смерть. На миг у меня мороз пошел по спине, но тут я вспомнил — и давай хохотать. — Послушайте, — говорю. — В Афинах по ее приказу меня пытались отравить. И тогда я узнал, что Ксантий тоже действовал с ее согласия. Однажды она сама бралась за нож — вот шрам, поглядите… Зачем бы ей все эти хлопоты, если бы действовало это ее холодное проклятье? А может, кто-нибудь от него на самом деле умер? Вы видели, как оно действует? Они слушали поначалу угрюмо, но вот кто-то позади выкрикнул похабную шутку… Я ее и раньше слышал, но ее не произносили при мне. Все рассмеялись, зашумели… — вроде поверили мне. Только один, тот что не хотел охотиться на Файю, сказал: — Все равно она прокляла одного два года назад — так он закричал и упал, как доска жесткий… А потом поднялся, встал лицом к стене — и ничего не ел и не пил, пока не умер. — Почему ж нет? — говорю. — Наверно, он заслужил это проклятие, и ни один из богов не защитил его. Но я — слуга Посейдона. Быть может, на этот раз Мать послушается своего мужа; это не так уж и плохо — хоть для богинь, хоть для женщин… Это им понравилось больше всего остального. Особенно тем, у кого матери были настроены против их девушек. И, забегая вперед, могу сказать, что они-таки женились потом, как хотели. В результате получилось, что примерно у половины оказались хорошие жены, а у половины плохие — как и при старом обычае… Однако управляться с плохими они могли уже лучше, чем прежде. Наверно, не без помощи бога получилось так, что Товарищи первыми встретились мне на пути. Я знал их, сразу видел их реакцию — с ними я смог нащупать подход… Ведь это была моя первая проба. И когда уже ехал дальше, навстречу войску, я понял то, чего уже не забываешь никогда: чем больше людей — тем легче их увлечь. Они перекрыли дорогу в самом узком месте — между морем и отвесным склоном горы. Эта горловина — ключ Афинской дороги, там оборонялись с незапамятных времен, и поперек была выстроена грубая стена из камней и кольев. Теперь все, кто только мог на нее вскарабкаться, были наверху. Мне не пришлось уговаривать их выслушать меня: они же были элевсинцы и сгорали от любопытства, что я им скажу… Я стоял на песке у спокойной воды пролива. В синем небе серебром сверкали чайки, тихий ветерок с Саламина шевелил перья на шлемах воинов… Всё было мирно вокруг — и я обратился к ним, как к собранию. Постарался вспомнить всё, что успел узнать о них за это время, — и заговорил. Ведь они уже не одно поколение жили бок о бок с эллинскими царствами. Они видели обычаи стран, где правят мужчины, и мучились завистью… Я это хорошо знал. К концу моей речи уже видно было, что им хотелось бы быть на моей стороне. Но решиться было страшно. — Послушайте, — говорю, — что это с вами? Неужто вы думаете, воля богов в том, чтобы женщины правили вами вечно? Давайте я расскажу вам, как это началось, хотите? Они все притихли, снова приготовились слушать… Элевсинцы — любители всяких историй. — Так слушайте, — говорю. — Давным-давно — в дни самых первых земных людей, что делали свои мечи из камня, — люди были темные, дикие, жили словно зверье на лесных ягодах… И до того они были глупые — думали, что женщины рожают сами по себе, по собственному волшебству и без помощи мужчин. Неудивительно, что женщины казались им полны силы и власти! Если она скажет «нет» — кто кроме него в проигрыше? А она своим волшебством может иметь себе детей, — от ветра там, от ручья… мало ли откуда? Она ничем не была ему обязана. И потому все мужчины пресмыкались перед ней, до одного какого-то дня. А в тот день… — И я рассказал им историю о мужчине, который первым узнал правду. Каждый эллин ее знает, но элевсинцам она была в новинку и рассмешила их. — Ну вот, — говорю, — это всё было давным-давно; теперь все мы знаем, что к чему. Но, глядя на иных из вас, этого не скажешь; вы цепляетесь за свой страх, будто он вам предписан небом!.. Я снова почувствовал, как что-то связало нас. Будто пуповина, наполненная общей кровью. Но певцы говорят — это Аполлон. Когда призываешь его, как должно, — он связывает слушателей золотой нитью, а конец ее отдает тебе в руки. — Всему есть мера, — говорю. — Я пришел сюда не затем, чтобы оскорблять Богиню, все мы ее дети. Но чтобы сотворить ребенка, нужны и женщина и мужчина, — а чтобы сотворить мир, нужны и богини и боги!.. Великая Мать приносит зерно. Но не смертный мужчина, обреченный исчезнуть, оплодотворяет ее, а семя бессмертного бога!.. Вот если мы сыграем им свадьбу — это будет представление, вот это будет праздник!.. А почему бы и нет? Представьте себе — бог из Афин идет к ней со свадебными факелами… Да, идет к ней; ведь она — Велика! А факелы — это ваш обычай; красивый, прекрасный обычай!.. И Его ведут к Ней в священную пещеру, а оба города пируют и поют… Вместе!.. Какой прекрасный союз!.. Я не собирался этого говорить, это как-то само пришло. Они любили разные предзнаменования, любили смотреть, как мойра управляет людьми, — я знал это, — быть может, потому всё это и пришло мне в голову… Но когда у тебя счастливый день — бог идет рядом с тобой, так что наверно он мне послал эту мысль. Пришло время перемен, а я был его орудием. Ведь потом я на самом деле устроил для них этот обряд. Точнее — послал за певцом, который приходил к нам в Трезену; я не знал никого, кто смог бы лучше него управиться с этим. Он говорил со жрицами, с самыми старыми, молился Матери, советовался с Аполлоном — и сделал этот обряд таким прекрасным, что с тех пор никому не хотелось его менять. Он сам говорил, что это было лучшим его произведением за всю его жизнь, и даже если он ничего больше не создаст — умрет спокойно. Он был жрецом Аполлона-Целителя и, наверно, видел грядущее. Ведь старая религия дорога Дочерям Ночи, им не нравятся перемены, как бы ни нравились они всем остальным. Так что их рука поразила его, как и меня потом. Его убили во Фракии. Там, несмотря на все его старания, старая вера сохранилась… Даже в Элевсине она умирает очень медленно, и пережитки ее живучи. Каждый год, в конце лета, вы можете на склонах гор увидеть толпы горожан и крестьян: народ собирается посмотреть представление, а мальчишки-козопасы разыгрывают их старые предания про смерть царей. Но это все пришло потом. А в тот раз воины стали швырять в воздух шлемы, размахивали копьями, просили меня вести их в город… И вот я снова был в седле, вокруг меня — Товарищи; а следом — всё элевсинское войско. С песнями, с криками: «Тезей наш царь!» Я мог бы поехать прямо ко Дворцу, но выбрал нижнюю дорогу: к священной пещере и к площадке для борьбы. Все женщины высыпали нам навстречу, трещали, спрашивали у мужчин, что случилось… Склоны вмиг заполнились народом, как в тот день что я пришел сюда впервые… Я подозвал двоих из самых влиятельных мужчин и сказал им: — Прикажите царице спуститься ко мне. Если захочет, пусть придет сама; не захочет — приведите силой. Они ушли наверх, но на вершине лестницы их остановили жрицы. Будь я постарше — я бы знал, что двоих будет мало. Послал к ним еще четверых, для поддержки духа… Они растолкали жриц и вошли внутрь. Я ждал. Я недаром выбрал для встречи именно это место: она должна была спуститься по этим ступеням, как спускался ко мне Керкион; как спускался к нему предыдущий царь; как год за годом — и несть им числа — шли по этой лестнице мужчины во цвете юности, завороженные, как птицы змеиной пляской, лишенные сил, чтоб обреченно бороться здесь и умереть. Вскоре появились мои люди, но они шли одни. Я рассердился: ведь если мне придется пойти к ней наверх, представление не состоится… Но подошли они ближе — гляжу, бледные все. А старший говорит: — Тезей, она умирает. Принести ее сюда или не надо? В народе стали передавать друг другу эту новость. Слышно было, как она расходится вокруг, и хоть все говорили тихо — казалось, будто скамьи таскают в пустом зале, так это гремело. — Умирает? — спрашиваю. — Что с ней? Она больна? Или кто ее ранил? Или руки на себя наложила? Они дружно закачали головами, но не заговорили разом. Элевсинцы любят острые моменты и знают, как их разыгрывать. Повернулись к старшему, у него был прекрасный звучный голос. — Ни то, ни другое, ни третье, Тезей. Когда ей сказали, что мы ведем тебя с границы домой как великого царя, она изорвала на себе волосы и одежды, и спустилась к Богине, и кричала, чтобы та послала знак. Что за знак был ей нужен, никто не знает, но трижды кричала она и била руками в землю — и знака не было. Потом она поднялась и принесла молоко и поставила его для Родового Змея, но тот не вышел за ним. Тогда она позвала флейтиста, и тот заиграл музыку, под какую танцуют змеи, и наконец Змей вышел. Он слушал музыку и уже начал танцевать — и тут она снова возопила к богине и взяла его в руки… И он впился зубами ей в плечо и скользнул назад в свою нору, быстро, словно вода в кувшин… А она вскоре упала — и теперь она умирает. Вокруг было невероятно тихо, все слушали его. — Принесите ее сюда. Если я войду к ней, то потом скажут, что я ее убил. Пусть народ будет свидетелем. — Все молчали, но я чувствовал общее одобрение. — Положите ее на носилки. Будьте как можно осторожнее с ней. На случай, если ей что понадобится, пусть при ней будут две женщины ее, остальных задержите. И вот я снова ждал. Все вокруг — тоже; но элевсинцы терпеливы, когда будет на что посмотреть. Наконец наверху, на террасе, показались носилки. Их несли четверо мужчин, рядом шли две женщины, а позади — воины едва сдерживали их, скрестив копья, — толпа жриц. Все в черном, с распущенными волосами, лица в крови, причитают в голос… Лестница была не слишком крута для носилок — каждый год, с незапамятных времен, по ней сносили вниз мертвого царя, на погребальных. Они сошли вниз, поднесли ее ко мне и опустили носилки на землю. Из кизила были носилки, позолоченные, и с ляписом. Ее лихорадило, дышала тяжело и быстро, тяжелые волосы упали и разметались по земле. Лицо было белое-белое, как свежая слоновая кость; под глазами зеленые тени, губы посинели… Она покрывалась холодным потом, и женщина то и дело вытирала ей лоб, а полотенце было запачкано краской с ее глаз и губ. Если бы не волосы, я б ее не узнал; она казалась старше моей матери. Она хотела мне большего зла, чем те мужчины, которых я скормил стервятникам, трупы которых с удовольствием раздевал на поле после боя… И все же ее агония потрясла меня. Когда пущены факелы в Большом Зале царского дома, и занимаются пламенем расписные стены, и крашеные колонны, и занавеси, тканные на станках, и огонь рвется вверх к крашеным стропилам, и с ревом рушится пылающая крыша — тут есть от чего содрогнуться; но еще больше потряс меня в тот день ее вид. Я вспомнил утреннее небо в высоком окне, и ее смех возле полуночной лампы, и гордую поступь под балдахином с бахромой… — Мы все в руке мойры, — сказал я ей. — Мы все в ее руке со дня рождения. Ты выполнила свой долг, но и я свой. Она пошевелилась на носилках, потрогала горло… Потом заговорила, хрипло, но достаточно громко чтоб ее слышали. Она ж была элевсинка!.. — Мое проклятие не сбылось. Ты пришел с предзнаменованием… Но я хранительница Таинства — что мне было делать? — Перед тобой был трудный выбор, — сказал я. — Я выбрала неверно. Она отвернула лицо свое. — Конечно, — говорю, — пути богов неисповедимы. Но не надо было прилагать руку отца моего к моей смерти. Она приподнялась на локте и закричала: — Отец — это ничто! Мужчина — ничто!.. Это было, чтоб наказать вас за гордыню!.. Она снова упала на носилки, одна из женщин поднесла ей ко рту вино. Выпила, закрыла глаза… Отдыхала. Я взял ее руку — рука была холодная и влажная. Она заговорила снова: — Я чувствовала, что это подступает. Керкион перед тобой позволял себе слишком много. Даже мой брат… А потом пришел эллин!.. — Нет. Но я вырос в доме царей. — Я противилась воле Ее, и Она втоптала меня в прах. — Время несет перемены, — говорю. — Одни лишь счастливые боги избавлены от этого. Она резко дернулась — из-за яда не могла лежать спокойно… Старшая ее дочь, смуглая девочка лет восьми-девяти, проскользнула меж стражников, с плачем бросилась к носилкам, ухватилась за нее: «Мамочка, ты правда умираешь?!..» Она сдержала судороги, погладила девочку по голове, сказала что скоро поправится, и приказала женщинам увести ее. Потом сказала: — Отнесите меня на быстрый корабль, отведите туда детей — дайте мне уехать в Коринф. Там моя родня позаботится о них. А я хочу умереть на священной горе, если только успею туда добраться. Я отпустил ее, а на прощание сказал: — Хоть жертвоприношение Матери я изменю, но никогда не стану искоренять культ ее. Все мы ее дети. Она открыла глаза. — Дети!.. О, мужчины как дети!.. Хотят всего за ничто!.. Жизнь будет умирать, всегда, и этого тебе не изменить… Носилки подняли и понесли, но я вытянул руку — остановил. Наклонился к ней и спросил: — Скажи, пока не ушла, ты носила моего ребенка? Она отвернулась. — Я приняла зелье, — говорит. — Он был с пальчик всего, но уже было видно, что это мужчина… Значит, я правильно сделала. На сыне твоем — проклятие. Я махнул носильщикам, и они пошли к кораблям. Женщины шли за ней. Я окликнул их: «Возьмите ей ее драгоценности и всё, что она сочтет нужным!» Они засуетились, забегали, позабыв свою торжественную скорбь, взад-вперед замелькали их черные ризы, будто в разворошенном муравейнике… А по склонам вокруг, словно сороки, стрекотали горожанки. У берегового народа все женщины и девушки всегда любят царя — понятная традиция: ведь царь всегда молод и красив… И меня они все любили, и теперь не знали как им быть. Я стоял всё там же и глядел вслед носилкам. И тут подходит ко мне огромная седая баба с увесистым золотым ожерельем на шее… Подходит свободно, как все минойки подходят к мужчинам, и говорит: — Она тебя надула, малыш, она не умрет. Если тебе нужна ее смерть — задержи ее. Я не стал спрашивать, за что она так ненавидит царицу. — На лице ее смерть, — говорю. — Я видел такое не раз… — О, конечно, ей плохо сейчас, — говорит. — Но в молодости она ела похлебку из змеиных голов и давала себя кусать молодым змеям, чтобы привыкнуть к яду. Таков закон святилища. Она помучается еще несколько часов, а потом сядет и будет смеяться над тобой. Я покачал головой. — Оставим это богине. Не дело встревать меж госпожой и служанкой. Она пожала плечами: — Как хочешь… Но тебе нужна новая жрица. Моя дочь из царского рода и украсит любого мужчину. Смотри — вот она. Я вытаращил глаза. Едва не рассмеялся вслух, глядя на бледную послушную девочку и на ее решительную мамашу, уже готовую править Элевсином. Отвернулся… По лестнице еще метались вверх и вниз женщины из свиты царицы. Лишь одна из них стояла у той расщелины, глядя в нее на прощание. Это была она — та, что лежала там в свадебную ночь, оплакивая Керкиона. Я поднялся к ней, взял ее за руку, повел на открытое место. Она конечно помнила, как давала мне заметить ее ненависть, — и теперь пыталась вырваться, боялась. Я обратился к народу: — Эта женщина — одна из всех вас! — не радовалась крови убитых людей. Вот ваша жрица! Я не стану лежать с ней, — лишь божье семя оплодотворяет урожай, — но она станет приносить жертвы, и читать знамения, и будет ближе всех к Богине. — И спрашиваю ее: — Ты согласна? Она долго с изумлением смотрела на меня, потом сказала, просто, как ребенок: — Да. Только я никогда никого не стану проклинать. Даже тебя. Так это у нее получилось — я улыбнулся. Однако с тех пор это вошло в обычай: никогда никого не проклинать. В тот же день я назначил своих мужчин — из тех, кто были решительно против женского владычества, — назначил на ключевые посты в государстве. Некоторые из них порывались убрать женщин сразу отовсюду. Я хоть и был склонен к крайностям, по молодости, но это мне не понравилось. Мне не хотелось, чтобы все они объединились и начали колдовать против меня втайне. Двух-трех из них, что радовали глаз, я попросту хотел видеть около себя; но и не забывал Медею — а она одурачила такого умницу, как мой отец… А еще были там старые бабульки, которые вели хозяйство уже по пятьдесят лет и имели гораздо больше здравого смысла, чем большинство воинов; тех в основном интересовало их положение, а не польза дела. Но кроме своего колдовства эти старушки имели в распоряжении и многочисленную родню, которая им подчинялась; оставить их всех — значило оставить всё как было… Потому — обмыслив всё, что я успел увидеть в Элевсине, — я назначил на высокие посты самых вредных баб; тех, что находили удовольствие в унижении других. И это сработало: они прищемили своих сестер так, как мужчины на их месте не смогли бы. А через пару лет на них накопилось столько обид — элевсинские женщины умоляли меня убрать их и назначить на их место мужчин. Так что всё кончилось ко всеобщему благу. На второй вечер своего царствования я устроил великий пир для главных мужчин Элевсина. В царском Зале. Мясо было из моей доли военной добычи, выпивки тоже хватало; воины радовались обретенной свободе и пили за грядущие светлые дни. Что до меня — победа сладка на вкус, и нужна чтобы не быть собакой чьей-то, чтобы вести мужчин за собой… Но на пиру явно не хватало женщин; без них он превратился в грубую мужицкую попойку. Все перепились до одури: швыряли вокруг кости и объедки, выставляли себя дураками — хвастались, кто что может в постели… Если бы рядом были женщины, ни один бы не рискнул: ведь засмеяли бы! Это было больше похоже на бивачный ужин, чем на пир в тронном Зале, так что больше я таких пиров не устраивал. Но в тот раз он мне помог. Я позвал арфиста, и тот, конечно же, стал петь об Истмийской войне. У него было время сделать хорошую песню, и песня у него получилась. Мои гости уже были полны собой и выпитым вином, когда же добавилась еще и песня — всем захотелось новых подвигов. И тут я рассказал им о Паллантидах. — У меня есть сведения, — говорю, — что они готовятся к войне. Если позволить им завладеть Афинской крепостью — от нее и до самого Истма никому не будет покоя. Они раскромсают Аттику, как волки павшую лошадь, а те кто останется голоден — обратят свои взоры на нас. Если эта орда ворвется в Элевсин, здесь не останется ничего: нивы повытопчут, овец перережут, дома пожгут… Ну а девушек наших — сами понимаете. Нам отчаянно повезло, что мы можем сразиться с ними в Аттике, а не на своих собственных полях. В их логове, на мысе Суний, нас ждет богатая добыча, и я ручаюсь вам, что нас не обделят. А после победы вы услышите, как афиняне будут говорить: «О! Эти элевсинцы — воины! Дураки мы были, что не принимали их всерьез. Если таких мужей мы сможем привлечь себе в союзники — это будет самым великим делом за всю историю Афин!..» На следующее утро, на Собрании, я говорил лучше. Но это никому уже не было нужно — настолько они были опьянены, настолько взбудоражены своей победой над женщинами… Пусть бы сам Аполлон или Арес-Эниалий держали перед ними речь — она бы не понравилась им больше, чем моя. И когда через два дня отец прислал известие, что на Гиметтской горе дым, — я вызвал дворцового писца, продиктовал ему и запечатал свое письмо царским перстнем. Оно было коротко: «Эгею, сыну Пандиона, от Тезея Элевсинского. Достопочтенный отец, да благословят тебя все боги на долгую жизнь! Я выхожу на войну и веду мой народ. Нас будет тысяча». |
||
|