"Психологическая топология пути" - читать интересную книгу автора (Мамардашвили Мераб)ЛЕКЦИЯ 32 27.04.1985.Я начну с простого напоминания, которое, может быть, нас раззадорит и позволит придать лекции какой-то внутренний ритм. Боюсь, что из того, что я говорил в прошлый раз, кое-что осталось непонятным, точнее, большая часть, поскольку это требует от вас собственных мысленных упражнений. Так же как язык в действительности, очевидно, в нас заложен (иначе мы никогда не могли бы выучить никакого языка), и его усвоение состоит в том, что мы его как бы вспоминаем, то есть упражнениями развиваем. То же самое относится и к философским понятиям и представлениям, которые приходится душевными упражнениями углублять и потом наконец понимать. Но есть вещи, которые могут быть непонятны просто из-за моей небрежности, из-за плохого изложения или потому, что я не дал хорошей наглядной иллюстрации. Я имею в виду понятие, которое прозвучало в прошлый раз, – символ смерти. Я его вводил в связи с тем, что смерть есть то, чего мы не знаем (мы не знаем, когда мы умрем). Представьте себе, что мысли, наши душевные движения как бы так подвешены, что они, вися в воздухе, должны соединиться со своим последующим моментом… – а я говорил вам, что то, что будет в последующий момент, не вытекает из предшествующего момента; то, что я мыслю сейчас, не есть основание того, что эта же мысль будет в следующий момент, хотя бы потому, что в промежутке можно умереть. Я иллюстрировал смерть на материале движения мысли, хотя с мыслью это трудно сочетать, но можно, если мы твердо запомним, что речь идет не об умозаключении. Умозаключение вообще не нуждается в этом смысле в мыслящем, и вопрос о смерти здесь ни при чем: логические связи – вне времени; и для логической вневременной связи не имеет никакого значения, существует ли реально какое-то лицо, которое может связать посылки умозаключения с выводом умозаключения – посылки и вывод умозаключения одновременны друг другу. Рассматривая вообще мышление, то, которое, вплетено в нашу жизнь, или посредством которого наша жизнь выливается наружу в какие-то поступки, связи, жизненные обстоятельства, я имел в виду, что это мышление всегда существует в рамках всевозможности человеческой потенции. То есть, говоря о движении мысли, я имел в виду возможность меня самого в следующий момент как тождественного состоянию какого-то целого или состоянию всего. Я ведь предупреждал вас, что мы имеем дело с такими живыми целыми, каждая часть которых есть отражение всех других частей: малейшее содержит в себе большее – «небо в чашечке цветка» и т д. Так вот, речь идет обо мне в следующий момент, тождественном с жизнью целого, или с живой связью, или со связью всего живого. Например, в качестве примера «всего» я могу привести волнение – существование меня самого, тождественного с выполненностью условий реализации моей сознательной жизни как тотальности, как целого, – волнение предполагает присутствие меня всеми частями. И не само собой разумеется, что в следующий момент – хотя в следующий момент тоже может быть предмет волнения – предмет волнения меня взволнует. Вот о таких-то странных вещах я говорил все время и такие примеры периодически заново у меня появляются, но это и есть мистерия жизни, которую нам нужно плотнее сжать с разных сторон, чтобы она приобрела бы хоть какую-то ясность и очертания, а то мы обычно проскакиваем мимо таких, как бы само собой разумеющихся вещей. Но совсем не само собой разумеется, что то, что волнует или должно волновать, меня взволнует, или то, что вызывает любовь, вызовет эту любовь. Условия того, чтобы в момент встречи с предметом произошло то, что, казалось бы, должно произойти, – довольно сложные и содержат в себе (философ в таких случаях употребляет термин «онтология») отношения в области полноты и совершенства. Дело в том, что, чтобы случилось малое, должны быть выполнены какие-то условия целого – малое волнение от цветка предполагает выполнение каких-то условий. Кант в свое время говорил: «Душа (не речь), полная чувств, есть величайшее совершенство»[518]. У вас есть представление о Канте как о холодном рационалисте, который рассудком и логикой убивал все живое и прочее, и прочее; у Блока даже есть, если вы помните, образ пугающего Канта (можно понять, почему женственным русским поэтам такая фигура, как Кант, могла казаться пугающей). Не Кант, а Кантище – страшное, сгорбленное и навевающее смертельный холод существо спрятано за ширмой, откуда на все живое бросается тень этого существа[519]. Нелепость, конечно, но вы знаете уже, что вся история культуры соткана из сочетаний нелепостей с ясными мыслями, так что это не последняя нелепость, еще будет много таких нелепостей. И вот этот сухарь – Кант – в действительности был человеком чудовищной и тончайшей впечатлительности, настолько тонкой, что ему пришлось, чтобы жить в этом мире, наложить на себя какую-то дисциплину, иначе, если он отдавался бы на волю своей чувствительности или восприимчивости, она разорвала бы его на части; к тому же он и физически был рожден скорее для смерти, чем для жизни. Так вот, Кант говорит: «Душа», а в скобках – «не речь» – безобидные скобки, так? Я объяснял проблему различия между вербальным и невербальным существованием чего-то. Есть мысль – невербально испытанная, а есть ее словесная калька, эквивалент, который похож на нее; я говорил вам, что люди очень часто описывают познание (в жизни не познав ничего) и говорят, что есть чувственный этап познания, потом логический этап познания и т д., и т д., и по этим описаниям видишь, что здесь нарушено декартовское правило: если хочешь знать, что такое сомнение и мысль, нужно самому сомневаться и мыслить, самому мыслить; но вот «самому мыслить» я никак передать вам не могу, потому что это тоже ведь слова. Значит – «Душа (не речь), полная чувств, есть величайшее совершенство в мире». Ведь не случайно здесь употребление слова «совершенство» – полное присутствие перед лицом предметов чувств, и оно не само собой разумеется, потому что не предметы чувств есть причина наших чувств, хотя в наших чувствах мы переживаем именно предметы чувств; но, оказывается, чтобы чувством присутствовать, мыслью присутствовать, любовью присутствовать, волнением присутствовать, – выполняются какие-то условия. И вот о длении этого в следующий момент идет речь (не моментов силлогизма, когда я говорю о мысли): присутствие волнением, присутствие мыслью, в котором я в следующий момент тождественен внутренней связи всей мысли, всего чувства, всей природы волнения. Это, кстати говоря, похоже на проблему понимания. В каком смысле? Дело в том, что в понимании действует простой закон: если мы что-либо понимаем, то мы понимаем все. Такое вот отвлеченное философское утверждение. Скажем, если я хоть одно слово понимаю, как артикулированное слово, как осмысленную форму, а не просто побуждение выражения, то я располагаю всем языком. Повторяю: я располагаю всем языком, если я понимаю хоть одно слово как осмысленную форму. В признание этого отвлеченного факта почти что постулативно упирались многие исследователи с разных сторон; куда ты ни пойдешь, ты упрешься и этот факт и ты должен его принять. И – мы сейчас это говорим о волнении, о любви, о мысли и о чем угодно – тогда то, что я называл смертью, есть в действительности парабола, или символ встречи неизвестного объекта, или нового, которого не искали, то есть всего того, чего нельзя вызвать, нельзя составить, нельзя увидеть из данных. Лицо можно только встретить и узнать. Известно, что Ньютон увидел закон тяготения в падающем яблоке. Он встретился с яблоком и узнал закон тяготения. Дело в том, что Ньютон не искал яблока, – скажем, мы пользуемся связью мыслей, чтобы посредством этой связи мыслей выйти в каком-то направлении на то, что мы ищем, – ясно, что здесь произошло нечто иное. Повторяю: Ньютон не искал яблока… так же как Марсель не искал цветка боярышника, не искал плиты мостовой. То есть то, что называется новым знанием или новым объектом, есть в данном случае что-то, с чем мы встретились как с неизвестным в том смысле, что это есть что-то, в направлении чего мы не идем и не должны идти, чтобы это случилось, и с чем мы можем только встретиться извне. И вот об этом состоянии, которое будет в следующий момент, в момент узнавания, при условии полного твоего присутствия, – тогда ты узнаешь. Потому что яблоко ведь падало миллионы лет, и никто в нем не прочитал закона тяготения; Ньютон просто присутствовал при этом падении в полной связи своего состояния, и поэтому он прочитал в падающем яблоке парафраз всеобщего тяготения, связывающего все тела одинаково, будь то малые тела на Земле, будь то большие планеты и звезды в небе. Значит, здесь под мыслью мы имеем то, чего нельзя вызвать, составить, получить из данных, но что можно иметь лишь совмещенно с собой в следующий момент времени, с собой перевоссозданным, измененным, преобразованным, вновь рожденным – в чем? – в мысли, в идее. Не я рождаю идею, а я как мыслящий рождаюсь в идее. Не тот, который до этого преднамеренным взглядом поводил вокруг себя, – в преднамеренном нашем взгляде уже запечатан известный нам мир, а из известного никогда, ни при какой комбинации нельзя получить неизвестное, – так вот, не тот «я», который поводил преднамеренным взглядом, содержащим в себе известный и классифицированный мир с расставленными номенклатурами, а вновь рождающийся, или, если угодно, вторым рождением рождающийся «я». (Как ни странно, у меня снова промелькнул религиозный символ второго рождения в применении, казалось бы, совершенно к другой вещи, но это лишь говорит о том, что наши символы есть символы того, как в действительности устроена наша душевная и сознательная жизнь, и вовсе не есть просто то, что фигурирует в религиозном культе.) Значит, то, что можно иметь совмещенным с собой, перевоссозданным, вновь рожденным, но уже в идее, в мысли, – а этим вновь рожденным может быть и другой, следовательно. Я говорил вам, что нет принципиальной разницы – я далек от самого себя и перед собою вновь возникаю – между пониманием самого себя и пониманием другого человека, другой культуры и т д. То есть мы не имеем локализации такого состояния понимания, чтобы оно было приурочено к одной психологической индивидуальной личности. Ведь не случайно, скажем, именно об этом состоянии совмещенности, где я рождаюсь в мысли (не я рождаю мысль, а я рождаюсь в мысли), именно в этой связи, когда эта тема начинает у Пруста проигрываться в применении к анализу собственных впечатлений и восприятий, он вводит тему смерти и каждый раз в контексте утверждения, что вот тут он не боится смерти[520]. Почему именно здесь он не боится смерти, свободен от страха смерти, готов умереть даже с радостью? Ну потому что мы имеем дело с семенами мысли, с возможностями и потенциями, которые, будучи моими, могут быть в другом, и оболочка моего бренного конкретного «я» в данном случае совершенно свободно может быть сброшена, поскольку семя принесет свой плод. В ком? Когда? Неизвестно. Но там, где оно будет, буду и я, но, конечно, не «я» эмпирическое, не «я» конкретное, называемое именем Марсель. Ведь мы знаем, что понимание непередаваемо – если оно перешло из той точки пространства, где я сейчас нахожусь, в другую точку пространства, где находитесь вы, то только потому, что оно уже там, у вас, поскольку элемент понимания несводим к натуральным элементам понимаемой картины и невыводим из них. Представим себе сообщение (по аналогии) с передачей предмета в пространстве и времени – я из одной точки и момента передаю предмет в другую точку, в другой момент, чтобы он там вызвал бы какие-то состояния. Но мы знаем, что состояния-то не содержат в себе натурального элемента понимания, и если он понят там, то, значит, не потому, что был передан предмет туда, чтобы воздействовать, а понимание как бы уже есть там. Так же и полнота волнения, – поскольку мы знаем, что условия волнения не совпадают с условиями содержания предмета, который должен волновать (представьте себе передачу волнения или в пространстве, или во времени, то есть между мною самим, чтобы я в следующий момент снова был взволнован, и волнение как бы кумулируется внутри себя и растет, как живое). Оказывается, здесь мы должны просто отказываться от обычных описаний душевной жизни, в которых мы всегда мысли, состояния приурочиваем к дискретно наблюдаемому человеческому телу как носителю дискретной отдельной единицы души. Есть какие-то другие процессы, которые требуют (чтобы их понимать и видеть) приостановки терминов, разделяющих среду и тело, терминов, разделяющих тело и душу, терминов, привязывающих душу к отдельному дискретному человеческому телу, более того, с другой стороны, – привязывающих единицу тела к единице души и т д., и т д. Со всеми этими терминами мы не можем работать, и в том числе не можем работать в нашей попытке понимать эффекты общения человеческих существ: как они друг друга понимают, как они соединяют или не соединяют свои совокупные усилия. Ведь соединение человеческих сил в какой-то совокупной силе возможно, когда все стороны силы или все участники силы преобразуются в каком-то пространстве, и тогда могут соединиться. Ведь Марсель, чтобы соединиться с Альбертиной (я имею в виду слияние душ), сталкивается с проблемой, что Альбертина может быть собой отделена от самой себя и от Марселя. Как и Марсель может быть самим собой отделен от себя и от Альбертины. Например, как эгоистическое лицо, желающее обладать, Марсель отделен от самого себя и от Альбертины. Не просто, так сказать, два психических тела столкнулись друг с другом и одно не понимает другого… да нет, это не так, здесь мы не имеем дело с непроницаемыми телами, обладающими волей, сознанием, или с психическими функциями, которые мы понимали бы так: кто-то понял, не понял, равнодушен, не равнодушен. Оказывается, все совсем иначе происходит, и понимание (или непонимание) не определяется (и не зависит) приведением в движение просто наших способностей. Оказывается, есть какие-то явления в полях и в пространствах, в которых наши силы преобразуются, и Альбертина, перевоссозданная, может быть, перестала быть препятствием для самой себя в восприятии того, что ей может дать только Марсель, и в восполнении себя этим уникальным «что-то». Наши отношения есть отношения восполнения друг друга, а не понимания (выполнения претензии понимания) в психологическом смысле слова, – что я обязательно должен понять сидящего передо мной человека. В каком-то смысле, я уже говорил вам, понимание есть оскорбление для бытия, то есть претензия понимать есть оскорбление для бытия, потому что именно самостоятельное бытие чего-то другого имеет своим знаком непонимание мною его; и моя попытка отрицать, запретить в мире вещи, которые я не понимаю, есть попытка запретить вообще мир вокруг меня, превратить его в собрание мертвых вещей, которыми я распоряжался бы. В этом смысле – назойливо существующая в нашей культуре манера «знать другого», обсуждать его, анализировать, качать моральные права, – ад праведности, ад морали. Значит, здесь мы получаем два пункта: первый – проблема соприкосновения, то есть соприкасаемся мы или не соприкасаемся. Ясно, что при соприкосновении тела передают друг другу момент движения и энергии, да? Мы с вами соприкасались бы и так передавали бы друг другу состояния, мысли и т д., и общение предполагало бы соприкосновение. Второй пункт – странная фраза, которую я употребил: родился в идее. И этот второй момент можно выразить такой проблемой: создаем ли мы мысли? Мысль тоже – произведение. Это примерно то же самое, что спросить: создаем ли мы произведения? И вот я начну с этого простого момента. Мы твердо, конечно, убеждены, что уж мысли-то рождаем мы: они есть продукт какого-то приводимого нами в движение внутреннего процесса, продукт внутреннего развития или внутреннего движения наших мыслей. Я бы сказал так: это своего рода детерминизм произведения. И, как ни парадоксально, как бы нам ни казалось, что мысли-то рождаем мы сами, нам нужно снять в своих представлениях этот детерминизм произведения. Простое начальное рассуждение: я мыслю и, естественно, имею иллюзию, что я рождаю мысли своей активностью, и в этом смысле мысль детерминирована затраченной мной активностью, есть ее продукт, порождение. Затраченная же активность есть активность, имеющая дело с предметами. Следовательно, детерминизм производимой мною мысли есть детерминизм меня предметом: я мыслю A, потому что есть предмет A; есть своего рода симметрия между тем, как обусловливает меня предмет, как он на меня воздействует, какой я имею от него опыт, впечатления, и тем, как я из этого воздействия порождаю мысль об этом предмете. Я мыслю о предмете, что он есть A, потому что он есть A. И поэтому, конечно, я непримиримый враг всех тех, кто не видит, что предмет есть A. Более того, я, наверно, должен и убить всех тех, кто не видит A, или даже, более того, видит не A, то есть A с отрицанием. Здесь есть, повторяю, симметрия между детерминацией – принятой мною – меня предметом и детерминацией мною продукта этой детерминации меня предметом. Здесь есть и симметрия и тождественность «я», в том числе нет разницы здесь между тем «я», которое воспринимает воздействия предмета, и тем «я», которое рождает какую-либо новую мысль о предмете. И вот эта тождественность или самотождественность, как ни странно, разделяет людей. Повторяю, что для меня абсолютным проявлением априорной злобности другого человека, его дурного характера или дурных намерений было бы то, что он не видит того, что вижу я, и не только не видит, а еще и видит прямо что-то противоположное. Тогда я задаю вам такой вопрос – у нас фигурировала тема эквивалентов… помните – сырость, особый тип впечатлений, которые сейчас я могу такой оттенок привести, кстати, не обладают детерминизмом и, скажем, симметрией; например, ясно, что высокие предметы должны вызывать высокие мысли, а Пруст замечает, что абстрактные и отвлеченные истины пришли ему в голову не от воздействия высокой идеи, а от запаха сырости (деликатно описываемый Прустом запах мочи), – так вот, каким образом, простите, запах мочи может вызвать возвышенные мысленные состояния? Ясно, что возвышенные состояния не есть детерминистический продукт внутренней активности мышления или размышления, это есть продукт действия извне, в смысле встречи, а она всегда случайна; так же как смерть случайна, но в то же время смерть, как говорит Пруст, – в высшей степени продуктивная сила[521]. Ну конечно, она продуктивная сила, если мы можем организовать свое сознание, пользуясь смертью как символом всякой встречи, к которой мы должны быть готовы. Если яблоко падает, то мы должны быть достойны этого падения, то есть быть там в полноте самого себя, и тогда из него в нас придет то, что из нас простой сообразительностью не могло быть получено. Так же как простой сообразительностью мы не можем составить лицо, оно может только извне к нам прийти и показать себя – а, здрасьте – лицо. Значит, в этом смысле лицо ведь тоже есть эквивалент – чего? – неизвестного, смерти и т д. (можно этот ряд эквиваленций продолжить). И вот о такого рода вещах, вынутых из детерминизма произведения или детерминизма мысли мною, и возникает утверждение, что не я рождаю мысли, а сам рождаюсь в этой мысли, или родился к мысли, если угодно. По аналогии с выражением mourir a soi-meme, умереть перед лицом, умереть к самому себе. Значит, жизнь и смерть здесь одинаковы: жить перед лицом самого себя и умереть к самому себе – оказывается, очень близкие жизненные акты. И, кстати, философы очень давно это хорошо понимали. Я сейчас отвлекаюсь от Востока и возьму прозрачную, рациональную, античную культуру: Платон, прекрасно понимая, что смерть является одним из фундаментальных условий цельности и полноты нашей сознательной жизни, философию определял как упражнение в смерти[522]. Кстати, отказ от детерминизма мысли самим собой – одно из упражнений в смерти, смерти самого себя. И вот такими упражнениями мы можем рождаться в мысли или к мысли, к впечатлению или к встрече с другим человеком – к соединению в какой-то точке с его силами. И теперь я вернусь к первому пункту – к проблеме соприкосновения. Здесь тоже нам нужно отделаться от наглядной иллюзии: мы твердо убеждены, что мы общаемся – соприкасаясь, в действительности мы общаемся не так. Приведу вам абстрактный пример: есть в физике проблема атомов и картина механистического атомистического мира, в котором атомы движутся, сталкиваясь друг с другом. Физик, владеющий понятием атома, прекрасно знает, что соприкасаются не атомы. Атомы не могут соприкасаться, потому что соприкосновение – мы постулируем атомы как неизменные и непроницаемые – неминуемо означает изменение формы. Соприкасаются тела, а атомы есть понятия или конструкции, посредством которых мы это соприкосновение объясняем. Хотя мы пишем и говорим о столкновениях атомов – имеется в виду столкновение тел, объясняемое посредством некоторых атомарных представлений. То есть существуют некоторые не наглядные конструкции, понимание которых и оперирование которыми предполагает, что физик способен не наглядно мыслить, употребляя слова языка; а в словах – «атом» предметное слово, и когда я говорю «соприкосновение», то, значит, я как бы должен предполагать, что соприкасаются предметы, называемые «атомами». Теперь вернемся к тому, почему, собственно, я ввел тему соприкосновения. Начнем с того, что в прошлый раз мы как бы потеряли людей, потеряли определенные живые существа в том виде, в каком мы их знаем. Приведу высказывание Пруста из его неопубликованного романа «Жан Сантей»: «Человеческое существо мы не должны судить на основании того, что он есть и что не есть он сам, что приходит к нему от его рождения, от его образования, который игнорирует этого другого самого себя, рождающегося в нем позже, и представляет собой единственного, имеющего значение»[523]. Есть человек, как мы его видим, как он есть якобы сам, но то, что мы видим, не есть в действительности он сам, а есть то, что родилось, получило в определенной среде определенное образование, или, если угодно, детерминации; и это, получившее образование, родившееся в определенной среде, детерминированное, обусловленное определенным образом, отличным от других, – оно в самом себе не знает другого, который рождается позже и который единственно и является им самим (вспомните – «второе рождение», «родиться в идее» и т д.). Мы ведь договорились о том, что «жить» означает развернуть и реализовать свою жизнь, а разворачиваем и реализуем мы свою жизнь в свете того, что Пруст называет впечатлениями, или под знаком «встречи». Скажем, яблоко есть впечатление, под знаком которого Ньютон реально осуществляет полноту своей сознательной жизни как физика, мыслителя и т д. Но мы в категорию впечатлений уже включили и других людей: образы тех людей, которых мы имеем в соприкосновениях с ними. И вот что за мир мы имеем в той длительности, о которой можно сказать, что ничего еще нет в том смысле, в каком Пруст предупреждает: мы должны о человеке, которого знаем, судить не на основе того, что он есть, а на основе того, который рождается позже, – а из чего рождается, ведь мы пока имеем еще не родившееся? Я говорил вам о лаве энтузиазма – та высшая точка, которую Кант называет полнотой чувств, у Пруста называется энтузиазмом и означает то, что в тебе рассыпались всякие очертания, всякие барьеры и ты готов принять любую форму (а любую форму может принять только то, чего еще нет). Так вот, в мире, как бы подвешенном в какой-то длительности того, что еще должно стать, мы никого не имеем. И это, как ни странно, есть условие того, что впечатление, полученное во встрече с другим, может быть продуктивным для реализации мною самого себя, потому что во мне оно должно встретить – что? – пустоту, в которой отсутствует заранее заданный образ другого человека. Это означает избавление – какая-то точка, в которой мы срезаем любое психологическое и социальное «я», то есть любое готовое «я» в себе и в других людях. Ведь мы договорились, что срезание в себе самого себя означает, что я с самим собой, действительным, встречусь только в точке рождения этого действительного «я». Чтобы оно родилось, место для рождения должно быть освобождено снятием наших, как выражается Пруст, «взаимных эгоизмов», которые как бы есть непроницаемые очертания тел, через которые мы пройти не можем, хотя предполагаем, что именно соприкосновением непроницаемых тел должно произойти общение, если мы действительно соприкасаемся; а в самом себе это означает растворение, расплавление барьеров и нахождение тебя самого в таком состоянии, что ты представляешь собой какую-то магму, «лаву», как выражается Пруст, готовую, как я сказал, принять любые заранее не заданные очертания. И вот, когда мы сняли социальное «я», психологическое «я», только тогда мы начинаем понимать, о чем идет речь, поскольку мы вводим такие условия, которые должны обладать полнотой и совершенством и быть условием возможности определенных предметов, людей – как событий. Чтобы нечто случилось как событие, должны быть выполнены какие-то возможности. Ведь наше волнение (в том, как мы рассматриваем нашу психику) не есть предмет, не есть определенное содержание, а есть событие. Событие волнения есть нечто отличное от содержания, – это ведь понятно? Содержание волнения – просто предмет, относительно которого мы предполагаем, что он есть или длится, или случается тогда, когда есть вызывающие его причины. А волнение как событие – это все-таки что-то другое, и нас это именно интересует. В этом смысле – то, что я называл «полнотой», совершенством, обычно в философии называется онтологией – я говорил вам: онтология есть область отношений совершенства. Но ясно, что, когда говорится об онтологии, речь идет об условиях возможности событий, а не возможностей или условий предметного существования, соответствующих вещей. Например, я могу сказать, что условием определенных событий в моей мыслительной жизни является некое выполнение некоторых условий сверхмощного «божественного» интеллекта, и это не означает, что это есть условие существования Бога как реального предмета в мире. То есть онтология утверждает не существование, а условие того, как возможны события и как возможны предметы. И, оказавшись в этом мире, в котором ничего нет, мы имеем только одно – веру. Я неоднократно говорил, что вера по определению есть вера во что-то такое, что невозможно без этой веры и что только силой этой веры может существовать. В том числе это относится к тому, что можно – раз мы сняли социальные и психологические определенности «я» – назвать «возможным человеком»; человеком, который есть не это, не это, не то, не то, а всегда возможный человек. И возможный человек есть горизонт того, что могут существовать реальные люди, реальные институции, реальные предметы, потому что если бы не существовало этой пустоты возможного человека (а это – пустота, потому что она не имеет определений), то все, что родилось бы определенным образом, и если ничего другого не существовало бы, в том числе и потенции возможного человека, то есть пустоты, то все, что родилось, давно бы умерло. А мы имеем дело как раз с парадоксальной областью, где новое всегда ново; ново оно, конечно, как потенция, как зерно большего. Я определял мысль как возможность больших мыслей, сознание как возможность большего сознания. Мы ведь анализируем некоторые свойства живых форм, а они парадоксальны. Так вот, вера есть отличительный знак или предопределение, или предназначение того возможного человека, которого я должен высвободить в самом себе. Вера – знак того, без чего возможный человек никогда не вынырнет на поверхность и в мире не будет тогда живого и нового. Ведь поймите, что мы окружены предметами и предметными институциями, которые очерчивают вокруг нас и в нас мир того, что возможно, необходимо, что дозволено, что известно на опыте; известно, что можно так, а не иначе. На опыте мы знаем, что нельзя совершить какие-то поступки, потому что мир устроен так, что в нем именно эти поступки запрещены и совершение их повлечет за собой наказание, мы знаем, что в мире есть сила, а мы слабы, и знаем на опыте, что с сильными мира сего вступать в конфликт нельзя. Повторяю, мы имеем мир, в котором расчерчено возможное, допустимое, дозволенное, необходимое, что можно сделать, а чего нельзя; в том числе ясно, что нельзя нарушить законы тяготения, нельзя взять и взлететь, нельзя пройтись по воде. И это есть глубокое непонимание сути дела, сути устройства человеческого существа: известное высказывание «верую, ибо абсурдно», или «верую, ибо невозможно» (можно так варьировать, ближе к нашим делам) считается, так сказать, ярким выражением обскурантизма, мракобесия и прочее, и прочее; никакого отношение оно к мракобесию не имеет, а имеет отношение к существу самого феномена веры и человеческого убеждения, которое состоит в том, что верить можно только в то, что нуждается в моей вере и без этой веры быть не могло бы. А то, что может быть само собой, по налаженным механизмам и законам, не нуждается в моей вере, и, соответственно, веры не могло бы быть в устройстве нашей душевной жизни. Мы только что выявили чистый феномен веры. Когда философы употребляют абстракцию «чистый», они имеют в виду именно такой способ рассуждения: чистая воля есть то (в применении к чему-то), что может держаться только на этой воле и помимо нее не имеет никакого налаженного механизма, чтобы осуществиться само собой, без моей воли. Участие воли в такого рода механизмах есть иллюзия, там воля не выступает в собственном виде; так же как вера – по отношению к предметам, которые в действительности вовсе не нуждаются в этой вере, – есть чисто психологическая иллюзия внесения нами наших психологических состояний, из которых они (предметы) должны быть устранены философской абстракцией, или эстетической абстракцией, которой пользуется Пруст. И вот, пользуясь ею, он в таких случаях говорит: экспериментальная вера. Вера, которая создает то, что может быть только с верой и что не вытекает ни из каких в знании известных законов мира, знакомых образов, состояний, и эта экспериментальная вера представляет собой как бы экспериментально представленный способ бытия посредством мысли, содержащейся в вере. Я бы назвал – личностно-бытийный эксперимент, или опыт мысли как бытия. И в этой связи у Пруста и появились в разных местах утверждения, что реальность поэзии есть чувство собственного существования. То есть поэзия не есть поэтическое отражение чего-нибудь, поэтическое описание каких-нибудь предметов: леса, неба, людей, социальных событий и т д., – реальность поэзии есть чувство собственного существования. Опять нечто похожее на веру в смысле выделения какого-то феномена в чистом виде. Это же относится и к тем состояниям, в которых мы – не рождаем идею, а рождаемся в идее, которая может быть лоном и другого человека, и, рождаясь в идее, мы с ним сообщаемся. И это рождение в идее и есть искомая нами точка соприкосновения с другими людьми. Сделаем такой шаг: когда я вводил понятие веры, я брал его просто как пример, а теперь мне нужно понятие экспериментальной веры и поэзии, реальность которой есть чувство собственного существования, где собственное существование есть существование во мне и в других «я», большего, чем я сам и другие, такого, что, когда его испытываешь, не страшно умереть, потому что действительное «я» там заключено, а оно будет везде, где будут это понимать, где будут из-за этого волноваться и т д. И когда я говорю: реальность поэзии есть чувство собственного существования – это есть существование не моего эмпирического конкретного «я», а того «я», которое позже рождается во мне, и оно не есть эмпирический субъект, носитель своих состояний. Это «я» есть поле возможных событий мысли, волнения, восприятия и т д., и в этом поле мы можем общаться. В действительности мы друг с другом не соприкасаемся – наглядно и непосредственно. Если бы мы соприкасались, мы наталкивались бы на проблему непроницаемости. В соприкосновении, в наглядном материальном соприкосновении, мы – непроницаемые тела, отгороженные друг от друга многими вещами: экранами, взаимными эгоизмами и т д. и т д. Вступаем мы в контакт перетекания из одного в другое (соединение усилий) – не в соприкосновении, – я выражусь на этот раз учено, а в пространстве функций сознания, в пространстве того, что я называл «образами». Там мы находимся в контакте соединения и распространения жизни по разным точкам, а не в наглядно видимом нами соприкосновении. В действительности, повторяю, мы, вопреки наглядной видимости, не соприкасаемся и вступаем в контакт не путем соприкосновения. Мы только в некотором воображаемом, или функциональном, если угодно, пространстве можем соединить мысли, состояния, чувства, проникнуть одним чувством в другое или в чувство другого – в пространстве функции сознания. И вот я ввожу тему, которую можно было бы назвать темой органа жизни, или воспроизводства жизни. Во встрече Ньютона с яблоком ясно, что он видел яблоко, видимое глазами воображения. Укажу на парадоксальность выражения, которое не соответствует тому, что обычно мы понимаем воображение как нашу психическую способность или психическую функцию. Воображению приписывается способность представлять отсутствующее, а я говорю о другом: термин «воображение» я применил к восприятию наличного. Я сказал: Ньютон яблоко видел глазами воображения, он не воображал яблока, как обычно думают: я сижу здесь – ни одного яблока нет, я могу закрыть глаза или с открытыми глазами вообразить себе яблоко… вот для чего якобы служит функция воображения. Так вот, возвращаясь к тому, что мы все-таки поняли без этого отступления, – из воображением увиденного яблока в Ньютона пришло то, что содержалось в этом знаке и что содержалось в нем самом; он прочитал посредством этого знака (как бы вглядываясь в яблоко и увидев его воображением) в себе то, что в нем было и ему было неизвестно. Точно так же, как Пруст (или Марсель, его alter ego), воспринимая сырость не носом, не чувством обоняния, а воображением, читает в сырости то, что есть в нем самом и ему самому неизвестно. В нем самом есть поцелуй матери, а сырость об этом говорит; более того, он читает и пути своей души, потому что в нем же есть – в следующий момент времени – комната «женщины в розовом», тоже неразгаданная… и путь души принимает очертания, – оказывается, комната «женщины в розовом» замкнута запахом сырости: эта дама в розовом есть Одетт, любовь Свана, а любовь Свана к Одетт есть праформа любви Марселя к Альбертине. И тем самым частично начинает проясняться, что я называю соединением в пространстве функции сознания, – я начал говорить о воображении, да? Чтобы пояснить, что значит словосочетание «орган жизни», я снова повторяю, что мы реализуем себя через впечатление, то есть расшифровка впечатлений (прочтение через них того, что есть в тебе и каковы пути в твоей душе) есть реализация сил твоей души. Таким образом, мы имеем дело с условиями случания событий, встреч, выбора – не просто предметов в мире, а их же – как событий в пространстве каких-то реализаций. Не мысль, которую можно взять как виртуальность (потенциально выполнено), нет, мы имеем в виду реально выполненное восприятие, реально случившуюся мысль – как событие. То, что реализуется внутри события, есть длящееся, нигде заранее не записанное и существующее для нас в какой-то дали и впереди нас самих и сзади. Пустой мир, в котором мы растворили всех людей, есть мир длящегося, в котором еще ничего не случилось, но все случается и длится в том смысле, что ничто нигде заранее не записано, – где записан заранее момент, неизвестный момент смерти? Абстрактно мы знаем, что умрем, а в смысле узнавания – не знания, а узнавания, мы не знаем, а когда мы узнаем, мы, конечно, не узнаем ничего нового, но просто это будет живое знание, в котором по абстрактному своему содержанию не будет ничего нового, но отличие будет – какое? – сознание, отличительное, как я говорил вам, выделяющее нас сознание, или топос сознания, место – отличительный топос сознания. Все внешне похоже, а сознание есть отличие как таковое, то есть нечто выделяющее вещь. Так же как «истина, похожая на ложь», выделена лишь сознанием истины, и когда она похожа на ложь, то нужно молчать, потому что любое выражение имеет уже готовые свои эквиваленты, в которых мы не способны узнать нашего сознания. Эквиваленты кривляются – так же, как кривляются наши образы у других людей или образы других людей у нас. Люди распяты на своих образах, и вот то, что они есть, есть сознание их отличия от этого образа. Значит, в длящемся, где нигде заранее не записано и далеко, – должно только стать. И я говорил вам, что это есть пространство держания времени, которое предполагает мужество невозможного, потому что в этом пространстве приходится ждать, чтобы другие люди что-то сделали; хотя мы знаем, что это почти невозможно, но мы должны давать им шанс и верить – без веры и любви держать время нельзя, – верить абсурдно и любить бескорыстно. Верить, потому что абсурдно, и любить, потому что не к чему, не за что и ничего из этого не извлекаю. Но, как говорил Пруст, как есть иногда красота врага, в которой отсутствуют причины ненавидеть его, так есть красота друга, в которой тоже, увы, отсутствуют причины любить его. И, кстати, такое высказывание появляется у Пруста в ситуациях, в которых происходит перекачка сил из точки в точку (соединение людей), в ситуациях, когда есть какая-то полнота присутствия. Помните, я вам описывал: маркиз Сен-Лу, по спинкам кресел пробегающий, – так сказать, эпифания полностью собранного, владеющего движением тела. Тело полностью совпадает с движением и не содержит никаких вещей, которые это движение блокировали бы, или искажали бы, или направляли бы его в другое русло. Тело, полностью слитое со своей идеей или мыслью, или с функцией движения в данном случае. Человек, который полностью дарит себя другому, – он здесь, весь в настоящем, вопреки сзади него стоящим точкам пространства и времени, которые его друг Марсель, которому он дарит себя, не мог бы охватить, и они составляли бы для него как раз то пространство бесконечного бега, когда мы хотим охватить все… владеть Альбертиной: владеть точкой ее пребывания на холмах Шомон в Париже, точкой пребывания ее в Гренобле и т д. и т д., весь мир, на который распростерто предо мной данное тело; владеть этим телом, владеть, если любишь его, всеми точками, на которых оно было распростерто: где оно что-то переживало, с чем-то встречалось; но это невозможно, они здесь не даны, ведь Альбертина не полностью присутствует в этом контакте, и контакт не проходит. И вот обратный случай – как раз там, где красота друга такова, что не содержит в себе причин любви, так же, как красота врага не содержит причин ненависти к врагу, – нечто, что есть полное. Пруст и говорит, что его друг «существовал передо мной весь и полностью в настоящем»[524]. То есть – не уходя хвостами в другие непроходимые и неохватываемые точки пространства и времени; он как бы собрал себя, и вот – дар. И этот дар – выше причин любить; так же как иногда дар врага, если прошла истина от него в меня обо мне самом, – мы должны быть благодарны нашим врагам за то, что, из их ненависти к нам мы узнаем о самих себе (снова я очерчиваю некоторые условия прохождения или непрохождения контактов). Так вот, полнота и совершенство есть характеристики того, что я назвал органом жизни; жизнь как бы воспроизводится и проходит через этот орган, чтобы рождаться и осуществляться и реализовываться уже на его основаниях, а не та, как она была в разбросанном потоке органической жизни. Возникает орган жизни, или живая форма. Чтобы у вас ход мыслей замкнулся, я напомню вам очень глубокое и странное определение физики. Физика, мы знаем, есть опытная наука. То, что я сейчас говорю, ассоциируйте со словами «жизнь» и «орган жизни». Опыт – как если бы я сказал «жизнь». (Сейчас я отвлекаюсь от того, что опыт содержит в себе опыт в собственном смысле, эксперимент, теорию; я беру в широком смысле слова – опыт как опытное знание.) Значит, физика есть исследование природы путем опытного знания, да? Так вот, однажды Кант (опять я к одному из своих любимцев возвращаюсь) обронил фразу, что физика есть не познание мира опытом, а познание мира для опыта[525]. (Или: орган жизни не как способ жизни, а орган жизни для жизни. Жить посредством органа жизни.) Та же самая мысль, что и прустовская, – познание есть некоторая конструкция, некоторое построение[526]. И то испытание, которое получено в результате познания, и есть истина. |
|
|