"Честь" - читать интересную книгу автора (Медынский Григорий)

14

Домашнего телефона у Прасковьи Петровны не было, и она два раза ходила к уличному автомату, чтобы позвонить Шелестовым. Первый раз ей никто не ответил, а во второй подошел Яков Борисович и сказал, что Антон вернулся и лег спать.

– Носимся мы с ним, вот он и возомнил! – добавил он холодным тоном.

«А может быть, и действительно носимся? – подумала Прасковья Петровна. – И в то же время, разве можно говорить об этом так холодно и безразлично?»

Полная сомнений и самых противоречивых мыслей, Прасковья Петровна пришла в школу и доложила директору о вчерашних событиях.

– Что ж! – пожала плечами Елизавета Ивановна. – К одному нарушению прибавляется другое. С этим нужно кончать!

– А может быть, разобраться? – возразила Прасковья Петровна. – У Шелестова, по-моему, есть какая-то большая неустроенность в жизни. Но знаю, я еще ничего не знаю, но чувствую. И сам он… Это тоже, по-моему, не простая, противоречивая и очень неустроенная душа.

– Не мудрите! – оборвала ее Елизавета Ивановна. – Мы с вами, кажется, договорились: парня нужно брать в руки.

– Елизавета Ивановна! – осторожно заметила Прасковья Петровна. – Но ведь в этом и заключается сущность воспитания: во внимании к человеку.

– Не к единице же? – возмутилась Елизавета Ивановна. – Ведь это единица!.. А у меня школа! На моих руках полторы тысячи их, этих единиц…

– А знаете, есть такая притча: у пастыря было сто овец, и одна из них пропала. Пастырь оставил девяносто девять и пошел искать одну, и нашел ее, и принес в стадо.

– Ну, вы эти евангельские разговорчики оставьте! – решительно заявила Елизавета Ивановна. – У нас – коллектив! У нас массовое воспитание, коллектив – основа всего. Да что вы, Макаренко, что ли, не читали?

Прасковья Петровна не помнила, что она читала у Макаренко по этому поводу, но ее сердце говорило, что не все и не всегда можно втиснуть в цитату и схему. Жизнь сложнее и многообразнее любой схемы, а судьба человека не всегда складывается по правилам арифметики. Конечно, бывают обстоятельства, даже целые эпохи, когда отдельный человек оказывается песчинкой, теряющейся во все потрясающем шквале неизбежных событий. Но теперь приходит время, когда судьба личности становится первейшей заботой человеческого и по-настоящему человечного общества, когда общество не может посчитать себя благополучным, если не будут благополучны составляющие его члены. За громадою общих дел, свершений и эпохальных планов нужно присматриваться и к маленькой судьбе одинокого, блуждающего по жизненным путям человека, и, может быть, это маленькое когда-то и как-то отзовется потом большим и громким эхом, – не может не отозваться потому, что душа человека гулкая.

Вот почему Прасковья Петровна, оставшись при своем мнении, решила поговорить с Антоном по душам. Это было очень трудное, но зато самое верное средство в ее педагогическом арсенале, и оно редко ее подводило. Обычно после некоторого сопротивления ученик раскрывался и слово за слово выкладывал то, что лежит у него на задворках души, и тогда неясное становилось ясным и загорался доверием взгляд… Ничего такого у нее на этот раз не получилось: Антон упрямо молчал, отводил глаза. Сегодня он был даже особенно замкнут, точно объявление по школьному радио настолько придавило его, что лишило обычной, немного демонстративной развязности. Сначала Прасковья Петровна увидела в этом прячущееся за мальчишеское самолюбие тайное сознание своей вины, но потом ей стало ясно, что и здесь она совершает ошибку.

– Напрасно вы на меня тратите время, Прасковья Петровна, – сказал Антон после ее неоднократных попыток подойти к нему то с той стороны, то с другой.

– Вот тебе раз! Почему?

– Да так… Ничего из этого не получится. Уж если на всю школу по радио пустили, что тут говорить? Теперь меня как-никак, а виноватым нужно делать!

– А ты разве не виноват?

– Почему не виноват? – уклончиво спросил Антон, снова метнувшись глазами в сторону. – Я, может, и больше виноват, да не в том, в чем меня обвиняют. Я в кино не безобразничал, ну, а сделали виноватым, так теперь что ж?.. Теперь нечего об этом и говорить.

В ответ на все попытки Прасковьи Петровны докопаться, что с ним было в кино, Антон опять замкнулся: нужно было рассказывать и о Вадике, и о Гальке – о всех, с кем он был и кто помогал ему вырваться из рук патруля.

– Ну хорошо! А как же ты мог уйти из школы? – попробовала Прасковья Петровна подойти с другой стороны. – Как же так можно: хочу – сижу, хочу – ухожу? Какое же ты имеешь на это право? Это же школа!

В ответ на это Антон кинул на нее короткий, но выразительный взгляд и снова угрюмо отвернулся в сторону. «А что мне школа?» – так поняла этот взгляд Прасковья Петровна, и ей стало не по себе.

Мальчик пропутешествовал по четырем школам, дошел до девятого класса. Он даже не помнит, как звали его учителей, кроме одной, Александры Федоровны, – той, которая учила его в первом классе. И как все это вышло, как незаметно выветрился в нем детский трепет, с которым он когда-то собирал свои тетрадки и книжки и шел в школу сначала за руку с бабушкой, потом один? Как постепенно появились вместо этого обиды и разочарования и разрослось в душе равнодушие и стали пробиваться злые побеги дерзости, и озорства, и злонамеренности? Как и почему все так вышло, Прасковья Петровна не смогла допытаться у Антона, да и сам он, пожалуй, этого не знал. Смешанное чувство негодования и недоумения возникло у Прасковьи Петровны, и сознание невольной вины и ответственности за то, что так вышло, и злое желание обвинять и бичевать этого мальчишку-фанфарона, не сумевшего нигде и ни за что зацепиться своим пустым я легковесным сердцем.

Это она и сказала ему, не очень даже подбирая выражения:

– Вот ты ведешь себя так, вот ты ушел из школы… Но неужели у тебя нет никого, кого бы ты постыдился, чье мнение для тебя было бы дорого?

Этот полувопрос-полуразмышление вырвался у Прасковьи Петровны нечаянно, порожденный тем же смешанным желанием и выдрать этого жалкого и возмутительного в одно и то же время одиночку, и вызвать в нем какое-то живое движение души. И тут она заметила, что ее нечаянный вопрос действительно тронул его и вызвал в нем невнятный намек на какие-то скрытые чувства и мысли.

– По крайней мере, и нашем классе таких нет! – сказал Антон очень решительно.

– Почему?

– Потому что это не класс, а собрание индивидуумов.

– Ну хорошо! Ну, не в нашем классе! – поспешила согласиться Прасковья Петровна. – Но вообще-то у тебя такой человек есть? Не может же быть, чтобы у тебя не было близкого по душе человека!

И опять она поймала мимолетную, скользнувшую по лицу Антона тень, но не поняла, что это значит: есть у него такой человек или нет? Не поняла, но попробовала на этом сыграть.

– Ну вот, видишь! А как же ты перед этим человеком выглядишь?

– А кому какое дело до меня! Подумаешь! – с неожиданной дерзостью ответил ей на это Антон и опять замкнулся.

Сделав еще несколько попыток, Прасковья Петровна поняла, что откровенной беседы по душам, которой она добивалась, у нее, пожалуй, с Антоном не получится, и отпустила его.

Так ничего и не решив для себя, Прасковья Петровна собрала на другой день актив своего класса, чтобы поговорить об Антоне.

– А что о нем говорить? Он у нас как чужой, отсидит от звонка до звонка, а потом срывается и бежит – или к дружкам своди, или домой, – отозвалась Клава Веселова.

Она хорошо училась, второй год была секретарем классного бюро комсомола, была строга к себе, строга, к товарищам, и Прасковье Петровне до сих пор нравилась ее непреклонная и неподкупная прямолинейность. Но сейчас ее задела холодная категоричность, с которой Клава отозвалась о товарище. А когда Прасковья Петровна ей это заметила, Клава, пожав плечами, коротко бросила:

– Может быть!

На ее немного неправильном, угловатом и энергичном лице появилось выражение непримиримости.

– А разве можно считать товарищем того, кто не хочет признавать коллектив? Разве нам Шелестов помогает создавать коллектив? Он нам мешает, он подрывает, и мы должны против него бороться!

– А может быть, за него бороться? – перебил ее Степа Орлов, староста класса.

– А бороться с ним и значит бороться за него! – ответила Клава.

Твердость она считала главным качеством человека и потому свои мнения всегда отстаивала до последнего. Степа Орлов, наоборот, страдал недостатком уверенности в себе. Поэтому он больше слушал, чем говорил, больше спрашивал, чем утверждал, и таким образом как бы старался оглядеть каждый вопрос со всех сторон, прежде чем утвердиться в своем мнении. Вдумчивость иногда переходила у него в тугодумье, медлительность – в недостаток инициативы, но он был старательный парень, готовый выполнить все, что нужно и как нужно, и к тому же душевный. В отличие от Клавы, впервые столкнувшейся с угловатостью мальчишеских характеров, Степа всякое видел и, может быть, ко многому привык. Поэтому он гораздо спокойнее относился к Антону и всему его фанфаронству; только в ответ на какие-нибудь уж очень грубые выходки по-товарищески говорил ему:

– Что ты дурака валяешь? Брось! Клава фыркала на это и называла Степу либералом. Степа, наоборот, недолюбливал Клаву за скоропалительность суждений и излишнюю категоричность. К тому же он тоже замечал, что Вера Дмитриевна далеко не всегда и не во всем была права, и потому в ее конфликте с Антоном он, внутренне иногда становился на его сторону. Одним словом, нужно было опять-таки разобраться. Степа решил поговорить кое с кем из девятого «А», откуда был переведен Антон, – и с Толиком Кипчаком, и с Сережкой Прониным, и с Мариной Зориной. Он удивился, как горячо отозвалась на это Марина: у нее де было и тени обиды на Антона, и, наоборот, она была очень недовольна и директором и Верой Дмитриевной за то, что они перевели Антона из их класса.

– Разве мы с девчонками для этого тогда Шелестова и кабинет притащили? – возмущалась она. – Я думала… Одним словом, чтобы он почувствовал. А они сразу – перевести. А что такое – перевести? Это – выбросить. А разве можно выбрасывать человека?

– За человека нужно бороться, – сказал на это Степа Орлов вычитанными где-то словами.

– Ну вот! – подхватила Марина. – А они взяли и вышвырнули. Вышвырнуть легче всего!

Вот отсюда и родилась реплика Степы и выросший из нее спор: с Антоном бороться или бороться за него? Об этом говорили Володя Волков, Катюша Жук, говорили другие, и Прасковью Петровну это порадовало. Откровенно говоря, ее очень задело, когда Антон назвал свой класс сборищем индивидуумов. Класс был, конечно, сложный, трудный и разный, собранный в результате реформы из разных школ и классов. И, говоря еще откровеннее, в этом неокрепшем классе она сама до сих пор не чувствовала искры: были собрания, мероприятия, проводились диспуты и проработки двоечников, но той большой заинтересованности и горения, которые создают коллектив, было мало, и только теперь, в таком горячем обсуждении поступка и судьбы Шелестова, она увидела рождающуюся душу коллектива.

Но как же все-таки быть? Как покорить этого упрямого одиночку? А не покорить нельзя, невозможно, это признала даже Клава Веселова. Она предложила собрать классное собрание и как следует «проработать» Антона.

– Какое собрание? – перебила ее Катюша Жук. – Если по радио на всю школу объявили, какие там еще собрания? И прорабатывать его сейчас незачем, посмотрим, как дальше будет вести себя,

– Ему нагрузочку нужно дать, поручение. Пусть на работе себя покажет, – сдалась Клава Веселова.

– И поручение, – согласилась Катюша. – А прежде всего сейчас по математике вытянуть нужно. И скорее, теперь же, – чтобы в четверти опять двойки не вышли, чтобы у него, руки не опустились.

– Это верно! – поддержал ее Степа Орлов. – Тогда что же? – Он обвел глазами собравшихся. – Тогда это Волкову Володе поручим.

– Мне? – удивился Волков.

– Тебе. А кому же? Ты у нас самый математик.

– Так он же ничего делать не хочет!

– А ты заинтересуй! В том твоя и задача, общественное поручение. Заинтересуй и помоги разобраться! Значит, решили? Принято единогласно.