"Жизнь древнего Рима." - читать интересную книгу автора (Сергеенко Мария Ефимовна)ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. ЖЕНЩИНЫМы говорили уже, что братья и сестры росли вместе, и эта совместная жизнь продолжалась и тогда, когда дети менее состоятельных классов отправлялись (мальчики и девочки вместе) в начальную школу, а в богатых семьях садились вместе за азбуку под руководством одного и того же учителя. Чем дальше, однако, шло время, тем больше расходились пути брата и сестры: мальчик все больше и больше уходит из дому, готовится к общественной и политической жизни; девочка живет дома, около матери, приучается к домашним работам, сидит за прялкой и за ткацким станком – умение прясть и ткать считалось в числе женских добродетелей даже в аристократических кругах начала империи, особенно если семья подчеркнуто благоговела перед обычаями предков, как это делал сам Август, не носивший иной одежды, кроме той, которая была изготовлена руками его сестры, жены, дочери и внучек (Suet. Aug. 73). В состоятельных домах девочка брала уроки у того же грамматика, в школе которого учился ее брат: образование для нее не закрыто. У нас нет данных судить о его объеме у женщин последнего века республики; Саллюстий, говоря о Семпронии, матери Брута, будущего убийцы Цезаря, отмечает ее знание латинской и греческой литературы. Это как будто свидетельствует, что такое знание не было среди ее современниц явлением обычным. Она играла также на струнных инструментах и танцевала «изящнее, чем это нужно порядочной женщине» (Sall. Cat. 25. 2); некоторое знакомство с музыкой входило, следовательно, в программу женского обучения. Трудно установить, конечно, тот уровень образования, переступать который, с точки зрения поклонников старины (а Саллюстий принадлежал к ним), не полагалось порядочной женщине. Отец Сенеки, человек старинного закала, не позволял жене углубляться в научные занятия; он разрешил ей только «прикоснуться к ним, но не погружаться в них» (Sen. ad Helv. 17. 3-4). Постепенно эта «старинная жестокость» выходит из моды; молодая женщина уже в доме мужа продолжает брать уроки у грамматика, т. е. знакомится с литературой, родной и греческой. Цецилий Эпирота, отпущенник Аттика, давал уроки дочери своего патрона, когда она была уже замужем за М. Агриппой. Сенека очень жалел, что отец в свое время не позволил матери как следует изучить философию (ad Helv. 17. 3-4). Он как-то высказался, что «женское неразумное существо» может быть исправлено только «наукой и большим образованием» (de const. sap. 14. 1). Квинтилиан желал, чтобы родители были людьми как можно более образованными, подчеркивая, что он говорит не только об отцах, и тут же вспомнил и Корнелию, мать Гракхов, и дочерей Лелия и Гортенсия (I. 1. 6). В первом веке империи мы встретим ряд женщин, получивших прекрасное образование; прежде всего это женщины императорского дома: сестра Августа, Октавия, покровительница Вергилия; дочь Юлия, «любившая науку и очень образованная» (Macr. sat. II. 5. 2); Агриппина, мать Нерона, оставившая после себя «Записки», которые читал и Тацит (ann. IV. 53), и Плиний Старший, упомянувший ее в числе источников для VII книги своей «Естественной истории». Стоики, учение которых пользовалось в римских аристократических кругах такой популярностью, требуют одинакового образования для мужчин и для женщин; женщины ищут утешения в философии и углубляются в философские трактаты и сочинения по математике; некоторые сами берутся за перо и пробуют свои силы в литературе[123]. Такое широкое образование ограничивалось, конечно, только высшими кругами. Чем беднее слой общества, тем скромнее образование его женщин, которые только умеют читать, писать и считать. И здесь, впрочем, так же как и в кругах аристократических, не наука и не литература были уделом женщины: сферой ее деятельности, ее настоящим местом в жизни, были дом и семья – муж, дети, хозяйство. Замуж ее выдают рано, чаще всего между 15 и 18 годами, но иногда даже в тринадцатилетнем возрасте[124], не справляясь о ее выборе. Да и какой выбор может сделать девочка, которая еще никого и ничего не видела и еще самозабвенно играет в куклы? Браку предшествовал сговор, который от принятой при нем формулы: spondesne? – «обещаешь ли?» (обращение к отцу или опекуну девочки) – и его ответа: spondeo – «обещаю», – получил название sponsalia. В обычае было обручать детей, и поэтому между обручением и свадьбой проходило иногда несколько лет. Обязательства вступить в брак с обручением не соединялось[125]; письменное условие, если его и составляли, подписывалось только при совершении брачной церемонии. Сговор был только домашним праздником, на который приглашались друзья и родные, приходившие не столько в качестве свидетелей, сколько простых гостей. Жених одаривал невесту и надевал ей на четвертый палец левой руки кольцо, гладкое, железное, без камней; золотое кольцо вошло в обиход относительно поздно. Девушка, выходя замуж, переходила из-под власти отца под власть мужа, которая обозначалась специальным термином – manus. Было три формы брака, основанного на manus: confarreatio, «купля», (coemptio) и «совместная жизнь» (usus). Древнейшим видом брака (в историческое время) была confarreatio – торжественный брак, совершаемый главным жрецом (pontifex maximus) и фламином Юпитера (flamen Dialis) при чтении молитв и жертвоприношении. Жертвами были хлеб из полбяной муки (far – «полба»; отсюда и название – конфарреация) и овца; присутствие десяти свидетелей было обязательно. В древности брак в форме конфарреации разрешался, вероятно, только патрициям; установление его Дионисий Галикарнасский приписывал Ромулу (II. 25. 2). «Ничего не было священнее уз брака, заключенного таким образом», – писал Плиний (XVIII. 10). Эта форма брака все больше исчезала в быту: в 23 г. н.э. нельзя было найти даже трех кандидатов на должность жреца Юпитера, который, по древнему закону, должен был происходить от родителей, сочетавшихся путем конфарреации, и сам находиться в браке, заключенном таким же образом (Tac. ann. IV. 16). Другой формой брака была coemptio – «купля», фиктивная продажа отцом дочери будущему мужу, совершавшаяся в форме манципации: жених в качестве покупателя в присутствии пяти свидетелей ударял монетой по весам и объявлял девушку, держа ее за руку, своей собственностью. Собственность эта была, однако, иного рода, чем обычно: «купленная» жена не оказывалась на положении купленной рабыни, и «покупка» сопровождалась следующим диалогом: «Мужчина спрашивал, хочет ли женщина стать матерью семейства; она отвечала, что хочет. Также и женщина спрашивала, хочет ли мужчина стать отцом семейства; он отвечал, что хочет. Таким образом женщина переходила под власть мужа; этот брак назывался „браком через куплю“: женщина была матерью семейства и занимала по отношению к мужу место дочери», – т. е. находилась в его власти (Boeth. ad Cic. top. p. 299). Эта форма брака тоже стала исчезать; последний раз мы встречаемся с ней в половине I в. до н.э. Брак в форме usus имеет основой своей понятие пользования (usucapio): если предмет, хозяин которого неизвестен, находится во владении у такого-то (одушевленный предмет в течение года, неодушевленный в течение двух лет), то он становится собственностью фактического владельца. Женщина, прожившая безотлучно в доме своего фактического мужа один год, признавалась его законной женой, находившейся в его manus. Брак в такой форме редко заключали уже при Цицероне; законами Августа он был формально упразднен. Кроме этих трех форм брака, существовала еще четвертая, при которой жена не находилась под властью мужа (sine in manum conventione) и оставалась во власти отца или опекуна. Когда, однако, брак sine manu вытеснил все остальные формы, эта опека стала терять свое значение: уже в конце республики опекаемой было достаточно пожаловаться на отлучку своего опекуна, длившуюся хотя бы день, и она выбирала себе другого по собственному желанию; по законам Августа, женщина, имевшая троих детей, освобождалась от всякой опеки; если девушка жаловалась, что опекун не одобряет ее выбора и не хочет выдавать ей приданого, то опекуна «снимали». О пожизненном пребывании женщины под властью отца, мужа, опекуна законодательство говорит в прошедшем времени: «В старину хотели, чтобы женщины и в совершенных годах находились по причине своего легкомыслия [букв. „душевной легкости“] под опекой» (Gai. I. 144); и Цицерон обстоятельно рассказывает, какие обходы этого закона были придуманы «талантливыми юрисконсультами» (pro Mur. 12. 27). Фактически замужняя женщина уже в конце республики пользуется в частной жизни такой же свободой, как и ее муж: распоряжается самостоятельно своим имуществом, может развестись, когда ей захочется. Брачная церемония складывалась из многих обрядов, смысл которых иногда вовсе ускользает от нас, иногда может быть объяснен путем сопоставления со свадебными обрядами других народов. Верой в счастливые и несчастные дни определялся выбор дня свадьбы: ее нельзя было совершать в календы, ноны, иды и следующие за ними дни, потому что как раз на эти числа падали жестокие поражения, которые пришлось несколько раз потерпеть римскому войску (Ov. fast. 1. 57-61). Неблагоприятны были весь март, посвященный Марсу, богу войны («воевать не пристало супругам», – Ov. fast. III. 393—396), май, на который приходился праздник Лемурий (лемуры – неуспокоенные души усопших, скитающиеся по ночам), и первая половина июня, занятая работами по наведению порядка и чистоты в храме Весты. Дни поминовения умерших, как дни печали и траура, естественно, не подходили для свадьбы, равно как и те дни, когда бывал открыт mundus – отверстие, сообщавшееся, по представлению древних, с подземным миром: 24 августа, 5 сентября и 8 октября. Когда день свадьбы был назначен, невеста накануне снимала свое девичье платье и вместе с игрушками приносила его в жертву Ларам. Ей повязывали голову красным платком и надевали на нее особую тунику, предназначавшуюся и для дня свадьбы. Называлась эта туника прямой (recta)[126] и ткали ее особым образом: на ткацком станке старинного образца, работать у которого надо было стоя и работу начинать снизу (Fest. 364; Isid. XIX. 22. 18)[127]. Туника была длинной; ее перехватывал шерстяной (из овечьей шерсти) белый пояс, который завязывался сложным «геракловым узлом» (несколько напоминающим наш «морской узел»)[128]; узел вообще, а такой трудно развязываемый в особенности был защитой от колдовства и злого глаза; шерстяной пояс брали потому, что «как шерсть, остриженная прядями, плотно соединена между собой, так и муж да составит с женой единое целое» (Fest. 55, s. v. cingillo). Волосы невесте убирали с помощью особого кривого инструмента (он назывался hasta caelibaris)[129]: их разделяли на шесть прядей и укладывали вокруг головы. На голову надевали венок из цветов, собранных самой невестой (это были вербена и майоран), и накидывали покрывало, несколько спуская его на лицо. Покрывало это по своему огненному, желто-красному цвету называлось flammeum. На тунику надевалась палла такого же яркого цвета, как и покрывало; желтой была и обувь. В этом свадебном наряде невеста, окруженная своей семьей, выходит к жениху, его друзьям и родным. Брачная церемония начинается с ауспиций. Надо было узнать, благосклонно ли отнесутся боги к союзу, который сейчас заключается. Первоначально следили действительно за полетом птиц[130], но уже в I в. до н.э. во всяком случае, а может быть, и раньше, гадали по внутренностям животного, чаще всего свиньи. О том, что знамения благополучны, жениху и невесте громко сообщали в присутствии собравшихся, иногда многочисленных гостей; на свадьбу приглашали родственников и друзей; не явиться на такое приглашение было неприлично; в числе «бездельных дел», которые наполняют его день в Риме, Плиний Младший называет и этот долг вежливости (epist. I. 9. 2). Десять свидетелей подписывали брачный контракт и ставили к нему свои печати, хотя контракт этот и не был обязательным: «…настоящим браком будет тот, который заключен по желанию сочетающихся, хотя бы никакого контракта и не было» (Quint. V. 11. 32 из Цицероновых «Топик»). В этих «брачных табличках» (tabulae nuptiales или dotales)[131] указывалось и определялось то приданое, которое приносила с собой жена. Жених и невеста тут же объявляли о своем согласии вступить в брак, и невеста произносила знаменитую формулу: «Где ты Гай, там и я – Гайя»[132]; присутствующие громко восклицали: «Будьте счастливы!»; pronuba (слово непереводимое) – почтенная женщина, состоящая в первом браке, соединяла правые руки жениха и невесты: dextrarum iunctio (этот символ дружеского и сердечного единения часто бывает представлен на саркофагах); и затем начинался пир, затягивавшийся обычно до позднего вечера, дотемна. Бывал он иногда очень роскошен; Август законом установил норму трат на свадебное угощение: тысячу сестерций (Gell. II. 24. 14). За столом обязательно подавались особые пирожные – mustacea[133], которые гости уносили с собой. После пира начиналась вторая часть брачного церемониала: deductio – проводы невесты в дом жениха. Память об отдаленном прошлом, когда невесту похищали, сохранилась в обычае «делать вид, будто девушку похищают из объятий матери, а если матери нет, то ближайшей родственницы» (Fest. 364). Процессия, в которой принимали участие все приглашенные, двигалась при свете факелов под звуки флейт; невесту вели за руки двое мальчиков, обязательно таких, у которых отец и мать были в живых; третий нес перед ней факел, не из соснового дерева, как у всех, а из боярышника (Spina alba): считалось, что злые силы не смеют подступиться к этому дереву; зажигали этот факел от огня на очаге невестиного дома. За невестой несли прялку и веретено, как символы ее деятельности в доме мужа; улицы, по которым шла свадебная процессия, оглашались пением насмешливых и непристойных песен, которые назывались фесценнинами[134]. В толпу, сбежавшуюся поглазеть, пригоршнями швыряли орехи в знак того, как объясняли древние, что жених вступает теперь в жизнь взрослого и кончает с детскими забавами (Serv. ad Verg. ecl. 8. 29; Cat. 61. 125). Вернее, конечно, другое: орехи символизировали плодородие, и разбрасывание их было символическим обрядом[135], который должен был обеспечить новой семье обильное потомство. Подойдя к дому своего будущего мужа, невеста останавливалась, мазала двери жиром и оливковым маслом и обвивала дверные столбы шерстяными повязками; жир и масло означали обилие и благоденствие, повязки имели обычное значение посвящения и освящения. Молодую переносили на руках через порог, чтобы она не споткнулась (это было бы дурным знамением); муж «принимал ее водой и огнем»: обрызгивал водой из домашнего колодца и подавал ей факел, зажженный на очаге его дома. Этим обрядом молодая жена приобщалась к новой семье и ее святыням. Она обращалась с молитвой к богам, покровителям ее новой брачной жизни: pronuba усаживала ее на брачную постель, и брачный кортеж удалялся. Наутро молодая жена приносила на очаге своего нового дома жертву Ларам и принимала визиты родственников, которых она, молодая хозяйка, встречала угощением; эта пирушка называлась «repotia». Сенека в одну из своих злых минут (у него бывали такие, и тогда мир казался ему скопищем одних пороков), вспомнив Аристотеля, назвал женщину «существом диким и лишенным разума» (de const. sap. 14. 1). Это «лишенное разума существо» окружено, однако, большим уважением и не только в семейной жизни. Еще Иеринг заметил, что в легендарной истории Рима ей отведена большая и благородная роль (несколько раньше, правда, это увидел Ливий, вложивший в уста народного трибуна Л. Валерия доводы, которыми он добивался отмены Оппиева закона, – Liv. XXXIV. 5. 9: женщины предотвратили войну между Римом и сабинянами; мать не пустила Кориолана войти завоевателем в Рим). Римская религия высоко ставит женщину: благоденствие государства находится в руках девственниц-весталок, охраняющих вечный огонь на алтаре Весты. Никому в Риме не оказывают столько почета, сколько им: консул со своими ликторами сходит перед ними с дороги; если преступник, которого везут на казнь, встретил весталку, его освобождают. Культ Ларов, богов-покровителей дома и семьи, находится на попечении женщин; в доме отца девушка следит за тем, чтобы не потух огонь на очаге, и собирает цветы, которыми ее мать в календы, иды и ноны и во все праздничные дни украшает очаг; первая жертва, которую новобрачная приносит в доме мужа, эта жертва Ларам ее новой семьи. Как flamen Dialis является жрецом Юпитера, так его жена, фламиника, является жрицей Юноны, и предписания, которые обязаны выполнять оба, почти одинаковы. Есть, правда, культы, в которых женщина не принимает участия, например культ Геракла, но у них зато есть свои женские праздники, куда не допускают мужчин. Они не смеют появляться на таинственном празднике в честь Доброй Богини (Bona Dea), который ежегодно справлялся в доме консула. Когда в год консульства Цезаря Клодий, влюбленный в его жену, проник, переодевшись женщиной, на этот праздник, в городе поднялась буря негодования. Культ этой богини могли справлять, конечно, только женщины; женщины были и жрицами Цереры. До нас дошли две формулы, в которых грек и римлянин выразили свое отношение к браку и свой взгляд на него. Грек женится, чтобы иметь законных детей и хозяйку в доме; римлянин – чтобы иметь подругу и соучастницу всей жизни, в которой отныне жизни обоих сольются в единое нераздельное целое[136]. К женщине относятся с уважением и дома, и в обществе: в ее присутствии нельзя сказать грязного слова, нельзя вести себя непристойно. В доме она полновластная хозяйка, которая распоряжается всем, и не только рабы и слуги, но и сам муж обращается к ней с почтительным domina. Она не сидит, как гречанка, в женской половине, куда доступ разрешен только членам семьи; окружающий мир не закрыт для нее, и она интересуется тем, что происходит за стенами ее дома. Она обедает с мужем и его друзьями за одним столом (разница лишь в том, что мужчины возлежат, а она и ее гостьи-женщины сидят), бывает в обществе, ходит вместе с мужем в гости, и первый человек, которого видит посетитель, – это хозяйка дома: она сидит в атрии вместе с дочерьми и рабынями, занятая, как и они, пряжей или тканьем. У нее ключи от всех замков и запоров, и она ведет хозяйство со всем усердием и старательностью, верная помощница и добрая советница мужу. «В доме не было ничего раздельного, ничего, о чем муж или жена сказали бы: „это мое“. Оба заботились о своем общем достоянии, и жена в усердии своем не уступала мужу, трудившемуся вне дома» (Col. XII, praef. 8). Она принимает участие и в делах общественных. В деле раскрытия Вакханалий много помогла консулу его теща, обходительная и тактичная Сульпиция (Liv. XXXIX. 11-14). Буса, «славная родом и богатством» гражданка Канузия (город в Апулии), организовала помощь воинам, спасшимся после Канн (Liv. XXII. 52. 7). На совещании, которое устроили Брут и Кассий и на котором решалась судьба государства, присутствовали мать и жена Брута и жена Кассия (Cic. ad Att. XV. 11). Стены домов в Помпеях испещрены надписями, в которых женщины рекомендуют таких-то и таких-то на муниципальные должности. Неоднократно говорилось о том, что нельзя доверять хвалебным эпитафиям; это бесспорно, но бесспорно и то, что эти похвалы были подсказаны представлением о том, что такое идеальная жена, а эти представления возникали на основе реальной действительности, ею были подсказаны, в ней осуществлялись. Быть домоседкой (domiseda), «обрабатывать шерсть» (lanam facere) означало то рачительное попечение о хозяйстве, которое для римлянина было существенным и высоким качеством. Но это далеко не все: те же надписи отмечают как высокую похвалу, что умершая была univira (жена одного мужа), что, оставшись вдовой, она не вышла вторично замуж, храня верность своему первому мужу[137]. Верность – это качество не устают прославлять надписи; насколько оно ценилось в народном сознании, об этом свидетельствует тот факт, что только женщинам, состоявшим в одном браке, разрешалось свершение некоторых обрядов, например принесение жертв в часовне богини Целомудрия (Pudicitia); только они могли входить в храм Богини женской судьбы (Fortuna muliebris) и прикасаться к ее статуе; в праздновании Матралий, справляемых в честь древней богини Матери Матуты (богини рассвета и рождения), принимали участие только univirae. Второй брак – это нарушение целомудрия и верности, оба понятия сливаются в одно. Почетную роль pronuba (русское «сваха» совершенно не передает значения латинского слова) может выполнять только univira. Трагедия Дидоны не только в том, что ее покинул Эней: она расценивает свою новую любовь как вину (Aen. IV. 19); ее самоубийство – это наказание, которое она сама налагает на себя, потому что «не сохранила верности, обещанной праху Сихея» (Aen. IV. 551—553). Мы можем представить себе, как возникала и росла эта верность, хранимая до конца жизни с твердым убеждением, что это долг, нарушить который преступно. Девушку, почти ребенка, выдавали за человека, часто вдвое старше ее, и если это был порядочный человек, то он, естественно, становился для своей юной жены тем, чем просила стать влюбленного в ее дочь юношу умирающая мать: «мужем, другом, защитником и отцом» (Ter. Andria, 295). Муж вводит ее в новую жизнь, знакомит с обязанностями, еще ей неизвестными, рассказывает о той жизни, которая идет за стенами их дома и о которой она почти ничего до сих пор не знала. Он заставляет ее учиться дальше. Она смотрит на него, руководителя и наставника, снизу вверх, ловит каждое его слово, слушается каждого распоряжения: можно ли не послушаться его[138], такого большого, такого умного! Восторженное преклонение, с которым относится к Плинию Младшему его молодая жена (epist. IV. 19. 3-4; VI. 7. 1), вызывает улыбку своей наивностью. Следует, однако, помнить, что эти наивные девочки в страшное время проскрипций и императорского произвола оставались непоколебимо верны своим мужьям, шли за ними в ссылку и на смерть и умели умирать, соединяя героическое мужество с самозабвенной нежностью любящего женского сердца[139]. При императоре Тиберии Секстия, жена Мамерка Скавра, которому грозил смертный приговор, уговорила его покончить с собой и умерла вместе с ним; Паксея, жена Помпония Лабеона, перерезавшего себе вены, последовала его примеру (Tac. ann. VI. 29). Когда Сенеке был прислан смертный приговор, его молодая жена Павлина потребовала вскрыть вены и ей и осталась жива только потому, что Нерон приказал перевязать ей раны и остановить кровь (Tac. ann. XV. 63—64). В рассказе об Аррии останавливаются обычно только на его трагическом эпилоге. Плиний Младший начинает рассказ об Аррии с эпизода малоизвестного: «…хворал Цецина Пет, ее муж, хворал и сын, оба, по-видимому, смертельно. Сын умер; он отличался исключительной красотой и такой же душевной прелестью; родителям он был дорог не только потому, что был их сыном, но в такой же степени и за свои качества. Мать так подготовила его похороны, так устроила проводы умершего, что муж ничего не знал; больше того, каждый раз, входя в его спальню, она делала вид, что сын их жив и даже поправляется; очень часто на вопрос, что поделывает мальчик, она отвечала: „Он хорошо спал, с удовольствием поел“. Когда долго сдерживаемые слезы одолевали ее и прорывались, она выходила и наедине отдавалась печали; наплакавшись вволю, она возвращалась с сухими глазами и спокойным лицом, словно оставив свое сиротство за дверями». Эта сверхчеловеческая выдержка помогла ей спасти мужа, но в 42 г. его арестовали на ее глазах в Иллирике за участие в восстании Скрибониана и посадили на корабль, чтобы везти в Рим. «Аррия стала просить солдат, чтобы ее взяли вместе с ним: „Вы же дадите консуляру каких-нибудь рабов, чтобы подавать ему на стол, помогать ему одеваться и обуваться; все это я буду исполнять одна“». Ей отказали; она наняла рыбачье суденышко и отправилась вслед за мужем. Пет был приговорен к смерти, Аррия решила умереть вместе с ним. Ее зять, Трасея, умолял ее отказаться от этого намерения: «Ты, значит, хочешь, если мне придется погибнуть, чтобы твоя дочь умерла со мной?» – «Если она проживет с тобой так долго и в таком согласии, как я с Петом, то хочу», – был ответ. Когда пришел роковой час, «она пронзила себе грудь, вытащила кинжал и протянула его мужу, произнеся бессмертные, почти божественные слова: „Пет, не больно“» (epist. III. 16). Плиний рассказал еще об одном случае героического самоотвержения жены, которая, удостоверившись, что болезнь ее мужа неизлечима, уговорила его покончить с собой и «была ему в смерти спутницей, нет, вождем и примером: она привязала себя к мужу и вместе с ним бросилась в озеро» (epist. VI. 24). Стоит рассказать еще об одной женщине, память о которой сохранилась в длинной, но искалеченной эпитафии. Раньше считали, что это «похвала» Турии, жене Лукреция Веспиллона, но вновь найденные отрывки надписи заставили отказаться от этого предположения. Имя умершей, так же как и ее мужа, остаются неизвестными; М. Дюрри, последний издатель этой надписи, заключил свою статью прекрасными словами: «…трещина в камне сделала эту „похвалу“ анонимной и символической… Похвала неизвестной жене» – превратилась в восхваление римской женщины". Надпись позволяет проследить ее жизнь. Ее обручили с молодым человеком, который сразу же уехал вслед за Помпеем в Македонию: муж старшей сестры, Клувий, уехал в Африку. Времена наступали страшные: начиналась гражданская война; среди раздора партий и общего беспорядка нечего было рассчитывать на защиту закона и безопасность. Шайки разбойников бродили по стране; элементы недовольные, озлобленные, изверившиеся в возможности лучшей судьбы, поднимали голову. Родители обеих сестер погибли от разбойничьей ли руки, от руки ли собственных рабов, мы этого никогда не узнаем. Но обе сестры исполнили то, что для древних было священным долгом: добились того, что убийцы были найдены и наказаны. «Если бы мы находились дома, – вспоминает муж покойной, говоря о себе и Клувии, мы не сделали бы больше». Молодая девушка переселилась, стремясь «найти охрану своему целомудрию», в дом будущей свекрови. Новая напасть ждала ее. Какие-то люди, притязавшие на родство с ее отцом, объявили сделанное им завещание недействительным; если бы им удалось доказать свою правоту, то девушка и все состояние оставшееся после отца, оказались бы под опекой неожиданных претендентов, т. е. фактически в их власти. Жених, которого отец сделал сонаследником дочери, и ее сестра, которой выделена была тоже часть, не получили бы ничего. «Опираясь на истину, ты защитила наше общее дело… твоя твердость заставила отступить [противников]». До спокойной жизни было, однако, еще далеко. Цезарь запретил возвращаться в Италию сторонникам Помпея; вернулся ли, нарушив этот запрет, жених и должен был бежать, оставался ли он в изгнании, этого мы сказать не можем. Ясно одно: невеста или уже молодая жена отказалась от всех своих драгоценностей, обманула «стражей, поставленных врагами», снабдила всем необходимым изгнанника, нашла ему могущественных покровителей среди цезарианцев; муж смог беспрепятственно вернуться, но когда начались проскрипции 43 г., его занесли в списки проскрибированных. Жена «спасла его своими советами», спрятала, рискуя жизнью (возможно, что в собственном доме), отправилась к Октавиану (его не было в Риме) и вымолила у него прощение. С этим «восстановлением» она явилась к Лепиду, распоряжавшемуся в Риме, но он отказался признать «благодетельное решение» своего коллеги; в ответ на мольбы бедной женщины, бросившейся к ногам Лепида, с ней «обошлись, как с рабыней», осыпали оскорблениями. Октавиан, вернувшись в Рим, позаботился, видимо, о том, чтобы его распоряжение было выполнено. «Земля была умиротворена, государство успокоено; на нашу долю выпали, наконец, спокойные и счастливые дни», но это счастье было омрачено тем, что у супругов не было детей (умерли они или их вовсе не было, из текста неясно). И тут жена подала мужу совет: в нем, как в фокусе, собрались лучи ее любви, которой привычно было не искать своего и думать только о любимом человеке: предложила мужу развестись с ней и жениться на другой. «Ты утверждала, что детей, которые родятся от этого брака, ты будешь считать своими, что из состояния, которым до сих пор мы владели сообща, ты не выделишь части для себя, и оно останется в моем распоряжении… ты будешь относиться ко мне, как любящая сестра и свекровь». История сохранила память не только о тех римских женщинах, которые, говоря словами Каркопина, «воплощают в себе все земное величие». Были и другие, и о них сказано было много злого: Марциал и Ювенал постарались здесь вовсю, кое-что добавил и Тацит. Чуть ли не на каждой странице у Марциала мелькает какой-нибудь гнусный женский образ: вот развратница, даже не старающаяся скрывать свой разврат (I. 34); бессовестная мать, купившая мужа своим приданым и равнодушная к тому, что ее три сына голодают (II. 34); влюбленная старуха, осыпающая любовника драгоценными подарками (IV. 28); женщины-пьяницы (I. 87 и V. 4); жена, у которой в любовниках перебывало семеро рабов (VI. 39); мачеха, живущая в любовной связи с пасынком (IV. 16); отравительница (IV. 24) – галерея страшная! Шестую сатиру Ювенала кончаешь читать с таким чувством, словно наконец выкарабкался из выгребной ямы. Зарисовки женских типов, им сделанные, конечно, карикатурны, но никакая карикатура невозможна, если для нее нет опоры в действительном мире. Вот ученая женщина, которая, как только все расположились за обеденным столом, начинает умный разговор, сравнивает Вергилия с Гомером, извиняет самоубийство Дидоны, «ее слова несутся в таком количестве, что кажется, будто вокруг тебя бьют в медные тазы и звонят в колокольчики»; болтунья и сплетница, которая знает, кто влюблен, как ведет себя со своим пасынком мачеха, от кого и когда забеременела вдова, что делается в Китае и во Фракии, она «подхватывает у городских ворот толки и слухи, а иногда сама их выдумывает». Эти женщины кажутся вполне безобидными на том страшном фоне, на котором они проходят. Какой стыдливости можно ожидать от женщины, которая изменяет своему полу и в костюме гладиатора дырявит мишень и обдирает ее щитом, проходя весь курс фехтования? В мечтах она видит себя уже на арене амфитеатра. Устав от физических упражнений, она с великим шумом, в окружении толпы прислужников и прислужниц, идет ночью в баню и, вернувшись, набрасывается на пищу и вино, которым упивается до рвоты. Ужасны злобные мегеры, которые отправляют на крест раба, потому что им этого захотелось: «Так хочу, так и велю; что разум? желание важно», — истязают рабынь-прислужниц, потому что один локон лежит не так, как госпоже угодно; проводят свое утро под свист бичей и розог; женщины, опускающиеся в бездну самого страшного разврата; отравительницы, подносящие кубок с ядом собственным детям; записные прелюбодейки, хитро и умело обманывающие своих мужей. Тема прелюбодеяния звучит во всей сатире, это единственная скрепка, сдерживающая очень рыхлую ее композицию. И звучит она недаром; здесь было больное место римского общества. Жена бросала мужу лозунг бьернсоновских героинь, только перевернув его: «Ты будешь делать все, что тебе хочется, а я не могу жить по-своему! Кричи, сколько хочешь, переворачивай все вверх дном; я человек» (Iuv. VI. 282—284); и удержу в этой «жизни по-своему» часто не было. Семья рушилась, и законы Августа, которыми он хотел укрепить и упорядочить семейную жизнь, не привели ни к чему. В старом Риме развод был неслыханным делом. В 306 г. до н.э. цензоры исключили из сената Л. Анния, потому что он, «взяв в жены девушку, развелся с ней, не созвав совета друзей» (Val. Max. II. 9. 2). В 281 г. до н.э. Сп. Карвилий Руга развелся с женой, объясняя развод тем, что жена по своему физическому складу не может иметь детей. Год запомнили, как запоминали года грозных битв и великих событий. Вероятно, еще в течение многих лет для развода требовались основательные причины, которые обсуждались и взвешивались на семейном совете. Но уже во II в. развод превратился в средство избавиться от надоевшей жены; причины, которые приводились как основание для развода, смехотворны: у одного жена вышла на улицу с непокрытой головой; у другого жена остановилась поговорить с отпущенницей, о которой шла дурная слава; у третьего пошла в цирк, не спросив мужнего разрешения (Val. Max. VI. 10-12, – вероятно, из утерянной второй декады Тита Ливия). Брак sine manu дал полную свободу развода и для женщины. Целий в числе прочих городских новостей и сплетен сообщает Цицерону, что Павла Валерия развелась со своим мужем без всякой к тому причины в тот самый день, когда муж должен был вернуться из провинции, и собирается выйти за Д. Брута (ad fam. VIII. 7. 2); не прошло и месяца, а Телезилла выходит уже за десятого мужа (Mart. VI. 7. 3-4). «Ни одна женщина не постыдится развестись, – писал Сенека, – потому что женщины из благородных и знатных семейств считают годы не по числу консулов, а по числу мужей. Они разводятся, чтобы выйти замуж, и выходят замуж, чтобы развестись» (de ben. III. 16. 2). От всех этих заявлений нельзя отмахнуться: в них отражается подлинная и жестокая правда. Мне хочется только напомнить умную русскую пословицу о доброй славе, которая лежит под камнем, и о худой, которая бежит по дорожке. Преступная мать, сделавшая сына своим любовником, женщина, сменившая пусть не десять, а хотя бы троих мужей, преступница, которая хладнокровно подносит отравленный кубок невинной жертве, – все эти фигуры давали и для светской болтовни, и для злой эпиграммы, и для сатирического вопля материал гораздо более благодарный, чем какая-то тихая женщина, о которой только и можно было сказать, что она «сидела дома и пряла шерсть». Мы не можем, конечно, установить числового соотношения между этими скромными, неизвестными женщинами и героинями Ювенала. Можно, однако, не обинуясь, сказать, что первых было больше. Не следует, во-первых, меркою Рима мерять всю страну: во все времена и у всех народов жизнь в столице шла шумнее и распущеннее, с большим пренебрежением к установленным правилам морали и приличий, чем в остальной стране. Плиний, например, говорит о Северной Италии как о таком крае, «где до сих пор хранят честность, умеренность и старинную деревенскую простоту» (epist. i. 14. 4). А во-вторых, надо обязательно проводить границу между богатыми аристократическими кругами, где праздность и отсутствие насущных повседневных забот создавали атмосферу, в которой легко было сбиться с правого пути, и слоями среднесостоятельными и вовсе бедными, где на жене лежал весь дом и от ее усердия и умения зависело благосостояние всей семьи. Ювенал, рисуя женские типы, имеет в виду только Рим и сплошь женщин если не аристократического, то богатого класса, а Сенека говорит о скандальных бракоразводных историях именно в этой среде. Мы располагаем документальными свидетельствами, к сожалению, больше всего именно об этой среде: жены простых людей, небогатых, а то и вовсе бедных, не обращали на себя внимания при жизни и уходили из нее незаметные и незамеченные. Память о них оставалась в сердцах близких, но выразить эту любовь, свою печаль и благодарность они умели только в истертых от бесконечного повторения словах, которые подозрительному взгляду кажутся лишь трафаретом, благопристойным и лживым. Не надо, по существу говоря, никаких документальных данных, чтобы представить себе жизнь замужней женщины в этой среде, – извечную женскую долю всех времен и всех народов, полную незаметного труда и мелких хлопот, которые не дают передохнуть с раннего утра и дотемна и которыми держится дом и семья. Она, конечно, домоседка: куда же пойдешь, когда нужно сделать то то, то другое, сготовить, убрать, починить. Она садится за прялку и, напряв ниток, переходит к ткацкому станку, не потому что это освященная веками благородная традиция, а потому что одежда, изготовленная дома, обойдется дешевле покупной. Она высчитывает каждый асс, прикидывает, как бы подешевле купить и хлеба, и овощей, и чурок для жаровни. Муж с рассвета возится в мастерской (каменотес, столяр или сапожник), ребята постарше ушли в школу. Теперь пора наводить чистоту: комнатенка за мастерской или полутемная низенькая мансарда моется (за водой надо бегать на перекресток, что поделаешь!), чистится, выскребается: чистота ее конек и пятно на полу приводит ее в ужас. Потом надо подумать о завтраке для мужа и для детей; в соседней лавчонке хитрец-грек продает палые маслины, выдавая их за лучший ранний сорт; ну ее-то, конечно, не проведешь: она купит модий-другой по дешевке и дома их засолит и замаринует – будет дешевле покупных и вкуснее. Старший сын является из школы с горькими слезами: никак не выходили на дощечке две противных буквы, а потом он дернул за хвост учительскую собаку – она и вцепись зубами! От учителя попало за все разом. Мать перевязывает руку пострадавшему, учит, как надо обращаться с животными, берет дощечку и грифель (она ведь тоже в родной деревне училась в школе: и прочтет, и напишет, и сосчитает); оказывается все просто и легко – только поведи рукой вверх-вниз, – непонятно, почему же не выходило в школе. В воспитании детей в бедной трудовой семье на долю матери выпадает роль более важная, чем отцу, который все время занят, работает в мастерской, обходит с заказами клиентов, забегает в термы, проводит часок-другой в кабачке за приятельской беседой. Дети были при матери; первые уроки доброго поведения, подкрепляемые ее собственным примером, они получали от нее. Мать понимала не только в домашнем хозяйстве: она знала жизнь: у нее был тот опыт, который приобретается приглядыванием к окружающему и раздумьем над тем, что делается вокруг. Сын на возрасте, не послушавшись раз-другой ее совета и ожегшись, теперь внимательно вслушивался в эту тихую добрую речь и принимал эти советы к руководству. Тацит оставил трогательную зарисовку семейной жизни: сын воспитывается «не в каморке купленной кормилицы», а на материнском лоне, под присмотром почтенной пожилой родственницы; в их присутствии «нельзя было сказать мерзкого слова, совершить непристойный поступок» (dial. 28), и как пример образцовых матерей он привел Корнелию, мать Гракхов, Аврелию, мать Цезаря, и Атию, мать Августа. В то время, о котором идет речь, таких матерей надо было искать преимущественно в простых бедных семьях. О них никто не знал, кроме семьи и соседей; не нашлось писателя, который бы ими заинтересовался и о них написал; и мы можем только по туманному облику вилики у Катона (143) и по жене пастуха, кочующего со своим стадом чуть не по всей Италии, образ которой на минуту мелькнул у Варрона (r. r. II. 10. 6-7), до некоторой степени представить себе, чем были эти женщины. Усердные помощницы своим мужьям, умевшие заботой и лаской скрашивать неприглядность бедности и смягчать ее жестокость; хлопотуньи-хозяйки, державшие дом в уюте и порядке; умные и нежные матери; добрые советницы и безотказные утешительницы и в малой беде и в большом горе, всегда обо всех помнившие и только о себе забывавшие, они всей своей жизнью оправдывали старинную пословицу, гласящую, что два лучших дара, которые бог посылает человеку, это хорошая мать и хорошая жена. |
|
|