"Мирные досуги инспектора Крафта" - читать интересную книгу автора (Чудакова Мариэтта)Свой инопланетянинПа переходе от пятидесятых годов прошлого века к шестидесятым польский писатель выпал на поверхность советской планеты и на глазах врос в нее, оставаясь инопланетным, но при этом интенсивно укореняясь и по ходу укоренения нас, советлян, чему-то все время обучая — ну, по крайней мере, принуждая невзначай, искоса взглянуть на примелькавшуюся жизнь. Это было именно вторжение — по названию рассказа в одном из самых ранних сборников («Вторжение с Альдебарана», 1960) — о стекловидных грушах, падающих на землю из космоса; о том, как ядро внутри такой груши Телеология-то власти и тогда, и до последних ее минут была в том, что — не дай нам Бог почувствовать чудо жизни: нет, следует пробежать ее всю бесчувственно, сбычившись, насупившись (сколько лет иностранцы поражались на наши лица), глядя лишь под ноги, по привычной дороге дом—работа-собрание—магазин—дом. Лем встал (или лег) поперек этой примелькавшейся дороги. Задолго до этого, в начале прошлого века, русская литература была пронизана ожиданием катастрофы, обмирающе-радостным предчувствием непременно идущего вслед за ней обновления. Поэтому идея новой земли и нового неба у первых «научных» фантастов XX века (тринадцатитомное собрание сочинений Г. Уэллса начало выходить в 1909 году) легко нашла в ней отклик. Идея катастрофы как резкого («революционного» — подобно освобождению от ветхого Адама) обновления обветшавшего общества была отрефлектирована в отечественной словесности гораздо более, чем идея скучной эволюционной работы. Скуки вообще боялись — хотела написать «как огня», но в том-то и дело, что гораздо больше, чем огня: «необъятная серая паучиха скуки»— содрогался от отвращения Блок в октябре 1906, когда, казалось бы, огонь уже мог бы пугать куда больше скуки. Чехов достаточно поработал над компрометацией работяги дяди Вани (и правда ведь — нестерпимо скучно, несмотря на «небо в алмазах», с двумя персонажами, остающимися на сцене в последние минуты действия) и замучившихся от просветительской работы в российской глуши трех сестер. В начале 20-х годов — когда Станислав Лем родился на свет во Львове — в России фантастика сомкнулась с бытом. В фантастичность голодного, окутанного смертью быта погрузились легко, как в нирвану. В Москве 1921-1922 годов по домам слушают вечерами в авторском чтении «Магические рассказы» П. Муратова и «Фантастические рассказы» В. Мозалевского. Но «фантастика» уже шла декретированным образом на смену «магии» и «мистике». Еще несколько лет назад «Философский словарь» 1913 года пояснял, что мистика указывает В 70-е годы, когда в кильватер к Лему прочно встали и наши фантасты, фантастика воспринималась как развернутая аллюзия — и читателями, и уже куста пугавшейся (как вскоре выяснилось, не напрасно) властью. Лозаннский профессор Л. Геллер, счастливо сочетающий пытливость российского подростка (он уехал из России четырнадцати лет) с обширным гуманитарным образованием европейца, провел анализ цензурных купюр, сравнивая «польское и советское издания „Соляриса“ Лема. В переводе остались почти все важные и, казалось бы, очень смелые размышления и разговоры героев (за исключением их рассуждений о Боге), урезаны же прежде всего описания фантастических снов и видений, то есть места, где в традиционное повествование врываются алогические и вселяющие ужас в героев и читателей проекции подсознания» (Геллер Л. Вселенная за пределом догмы: Размышления о советской фантастике. London, 1985. С. 368). Подсознание — это то, что уходит от контроля сознания, а значит — от власти тех, кто берет на себя контроль над сознанием, желательно — всех членов общества. Наши правители не хотели делиться властью над умами сограждан с паном Станиславом. В чтении «Формулы Лимфатера» — небольшого рассказа в тонкой брошюре 1964 года с тем же названием — было нечто, сравнимое с духовным переворотом. Убедительнейшая картина величия человеческого ума, шагающего от мирмекологии сразу к тому, чтобы «выдумать то, чего не смогла сделать эволюция», мутила голову желанием сделать тоже что-то необычное… Автор удовлетворял больше, чем потребность — жажду. Советские читатели сталкивались в его фантазиях со свободой человеческой мысли, объединявшей и героев и авторов, с демонстрацией ее мощи, тогда как в тогдашней публичной (не на кухнях) жизни мощь мысли не существовала как ценность (предполагалось, что за нас думает партия). |
||
|