"Александр Васильевич Суворов" - читать интересную книгу автора (Осипов К.)XVII. Личность СувороваВряд ли будет преувеличением сказать, что никто из выдающихся деятелей в конце XVIII века не вызывал такого жгучего интереса в Европе, как Суворов. Через два десятка лет после швейцарской эпопеи Байрон отразил этот интерес в своем «Дон-Жуане»: Такой взгляд вполне устраивал полководца. Он вовсе не хотел, чтобы его поняли и объяснили. Полковник генерального штаба Астафьев в речи, произнесенной им в 1856 году в селе Кончанском, заявил: «Для полководца надо уметь… скрывать себя. Образцом в этом отношении может служить Суворов». Каковы же были отличительные черты Суворова как человека? Суворов был ниже среднего роста, сухощав, немного сутуловат. Лицо его имело овальную, слегка продолговатую форму и отличалось чрезвычайной выразительностью; к старости на лице Суворова было очень много морщин. Лоб – высокий, глаза – большие, голубые, искрившиеся умом и энергией. Рот небольшой, приятных очертаний; по обе стороны рта шли глубокие вертикальные складки. Редкие седые волосы заплетались на затылке в маленькую косичку. Вся фигура, взгляд, слова, движения – все отличалось живостью и проворством; не было солидности и важности, которые его современники привыкли считать, обязательным признаком крупного деятеля. Несоответствие с общепринятым представлением о выдающемся человеке выявлялось все больше по мере ознакомления с манерами и образом жизни Суворова. Везде и всюду он спал на покрытой простыней охапке сена, укрываясь вместо одеяла плащом. Вставал в 4 часа утра, причем слуге велено было тащить его за ногу, если он проспит. Одевался он очень быстро, неизменно соблюдая величайшую опрятность. Шубы, перчаток, сюртука, шлафрока он никогда не носил; всегда на нем был мундир, иногда плащ. Выпив утром несколько чашек чаю, он упражнялся около получаса в бегании или гимнастике, потом принимался за дела, а в свободное время читал или приказывал что-нибудь читать ему. Обедал в 8–9 часов утра; за обедом обычно присутствовало около 20 человек. В пище Суворов был очень умерен, фруктов и сладкого не ел. Любил гречневую кашу и щи и подобную простую, здоровую пищу, которую для него умело изготовлял его повар Мишка. После обеда он спал. За обедом выпивал рюмку тминной водки и стакан кипрского вина, но крепкими напитками никогда не злоупотреблял. Если он превышал «норму», один из адъютантов подходил к нему и запрещал больше пить или есть. «По чьему приказанию?» – «Фельдмаршала Суворова». – «Ему должно повиноваться» – и Суворов отставлял рюмку. Он не курил, но нюхал табак. Во всех своих привычках Суворов был необыкновенно скромен. «Я солдат, не знаю ни племени, ни роду», сказал он однажды, про себя. Не говоря уже о предметах роскоши – картинах, дорогих сервизах, нарядах, – он лишал себя даже элементарного комфорта. Ездил он всегда в самой простой таратайке или на первой попавшейся казацкой лошаденке, одевался в добротные, но грубые ткани, пользовался самой простой мебелью и т. д. Все это составляло разительный контраст с царившей в XVIII веке безумной роскошью. «Не льстись на блистание, но на пространство. Загребающий жар чужими руками после их пережжет», писал Суворов в 1781 году Турчанинову, и эти слова могут служить его девизом. Пуще всего он боялся изнеженности, которая, по его мнению, подобно ржавчине, разъедает волю и здоровье. «Чем больше удобств, тем меньше храбрости», говаривал он. Он считал необходимым поддерживать физическую и духовную стороны человека в состоянии постоянной готовности к лишениям и опасностям. Пребывание в солдатской среде укрепило эти его привычки, и, следуя им, он достигал двух целей: подавал пример другим офицерам,[149] от которых требовал в военное время предельного напряжения сил, и лишний раз привлекал симпатии солдат. Суворов не привык предаваться играм, дорожа каждой минутой для занятий. «Трудолюбивая душа должна всегда заниматься своим ремеслом», заметил он однажды. Поэтому Суворов редко посещал балы и вечеринки, но если попадал туда, то бывал очень оживлен, много плясал и уже в глубокой старости хвалился, что танцовал контрданс три часа кряду. Он всех заражал своей живостью. – Что делать! Ремесло наше такое, чтобы быть всегда близ огня. А потому я и здесь от него не отвыкаю. Он очень быстро, по первому взгляду и нескольким вопросам, составлял о человеке определенное мнение и редко менял его. Он не раз принимал участие в рукопашных схватках, несмотря на то, что мускульная сила его была очень невелика. Вообще от природы он был слабого здоровья, и только непрестанная тренировка, спартанский, режим и стальная сила воли позволяли ему переносить непрерывное физическое и нервное напряжение войны. Живя в Новой Ладоге, Суворов тяжело болел желудком; эта болезнь осталась у него на всю жизнь. В 1780 году он сообщал в одном письме: «Желудок мой безлекарственный ослабел. Поят меня милефоллиумом, насилу пишу». В период туртукайских боев он болел лихорадкой. В 1789 году – год Фокшан и Рымника – он вновь был тяжко болен. Дочери своей он писал об этом: «Ох, какая же у меня была горячка: так без памяти и упаду на траву, и по всему телу все пятна», Обычно он пользовался услугами простого фельдшера – «бородобрея», который лишь в последний год его жизни был заменен настоящим врачом. Но Суворов не доверял медикам, полагая – и, может быть, не без основания, – что его неправильно лечат. За три месяца до смерти он писал Хвостову: «Мне не долго жить. Кашель меня крушит. Присмотр за мной двуличный». Во время итальянской кампании он, как говорится, таял на глазах; сперва крепился, выглядел гораздо моложе своих семидесяти лет, но постепенно, изнуренный тяготами сражений, пререканиями с австрийцами и лишениями швейцарского похода, совершенно обессилел, так что нередко даже засыпал за обедом.[150] У него появились резь в глазах, жестокие приступы кашля, ныли старые раны и, наконец, развился смертельный недуг. Суворов был по натуре добр – непритязательной добротой простою русского человека. Он не пропускал ни одного нищего, чтобы не оделить его милостыней. Встречая ребят, он останавливался и ласкал их. В Кончанском у него жила на полном пансионе целая команда инвалидов. Он помогал всем, кто обращался к нему. По уверению Фукса, он до конца жизни каждый год тайно высылал 10 тысяч рублей в одну из тюрем. «Я проливал кровь потоками, – сказал он однажды, – и прихожу в ужас от этого. Но я люблю моего ближнего; я никого не сделал несчастным, не подписал ни одного смертного приговора, не задавил ни одной козявки». Полководец был искренен, говоря это, и здесь нет противоречия с его беспощадностью там, где она диктовалась железным законом войны. «Заранее учись прощать ошибки других и не прощай никогда собственных», часто повторял Суворов. Окружающие знали его отходчивость, доверчивость и житейскую неопытность и часто использовали их в своих интересах. Управители обкрадывали его или разоряли его своей леностью и небрежностью; адъютанты опутывали его сетью взаимных интриг, подсказывали ему пристрастное распределение наград, играли на всех его слабых струнах, благоразумно не вторгаясь только в чисто военную сферу, где, как им было известно, полководец не терпел ничьего вмешательства. Вряд ли Суворов не замечал ухищрений и плутней, разыгрывавшихся вокруг него. Скорее всего, он просто не придавал им значения, не считая их достойными того, чтобы отвлекаться ради них от военных дел. Могла быть и другая причина. Прав был Л. Н. Энгельгардт, писавший: «Суворов окружил себя людьми простыми, которые менее всех могли бы отгадать его». Иногда он наблюдал за ними с добродушным любопытством. Его управляющий Матвеич задержал однажды отправку коровы, чтобы пользоваться молоком; в другой раз он же долго не отправлял лошадей. Суворов напомнил ему о лошадях: «ведь от них молока нет». Характерным, во всем проявлявшимся свойством его была безыскусственная простота; ни при каких обстоятельствах его не покидал подлинный демократизм. Объезжая в скромной повозке пограничные крепости Финляндии, он встретился с мчавшимся фельдъегерем. Не узнав в бедно одетом старичке знаменитого графа Суворова, тот гаркнул что-то и хлестнул графа нагайкой. Адъютант в бешенстве хотел остановить фельдъегеря, но Суворов закрыл ему рот рукою: – Тише! Курьер, помилуй бог, дело великое.[151] Получив звание фельдмаршала, он писал де Рибасу: «Пусть мое новое звание вас не смущает. Я не переменюсь до Стикса».[152] Одним из основных свойств его натуры была глубокая, нерушимая бескорыстность. И здесь он представлял собою яркое исключение среди возведенной в принцип продажности екатерининских вельмож. Все искали, чем бы поживиться, все воровали направо и налево. Кондотьерские нравы господствовали во всех армиях. Французы грабили завоеванную Италию, австрийцы – Польшу. Суворов же никогда не взял ни одной вещи из бесценной добычи, которая доставалась войскам в результате его побед. Когда при взятии Турина ему принесли драгоценности бывшего сардинского короля, оставленные французами при поспешном отступлении, он отказался считать их своей военной добычей и отослал экс-королю. Будучи глубоко принципиальным человеком, Суворов выработал для себя идеальный тип, образец, к которому следует стремиться. Этот идеал обрисован им в письме к Александру Карачаю[153] (приводим в выдержках): «…Военные добродетели суть: отважность для солдата, храбрость для офицера, мужество для генерала. Военачальник, руководствуясь порядком и устройством, владычествует с помощью неусыпности и предусмотрения. Будь откровенен с друзьями, умерен в нужном и бескорыстен в поведении. Пламеней усердием к службе своего государя. Люби истинную славу; отличай честолюбие от надменности и гордости. Привыкай заранее прощать погрешности других, и не прощай никогда себе своих погрешностей. Обучай ревностно подчиненных и подавай им пример собою. …Будь терпелив в военных трудах; не унывай от неудач. Умей предупреждать обстоятельства ложные и сомнительные; не предавайся безвременной запальчивости. Храни в памяти своей имена великих людей и руководствуйся ими в походах и действиях своих. …Привыкай к деятельности неутомимой. Управляй щастием; один миг доставляет победу». Суворов был одним из наиболее образованных русских людей своего времени. Он знал математику, историю, географию; владел немецким, французским, итальянским, польским, турецким, был знаком с арабским, персидским и финским языками; был основательно знаком с философией, с древней и новой литературой. Военная эрудиция его была изумительна. Он проштудировал все важнейшие военные книги, начиная с Плутарха, вплоть до своих современников, изучил фортификацию и даже сдал экзамен на мичмана. Во всей екатерининской России не было, пожалуй другого человека, который бы в разгаре громадной работы столь тщательно следил за периодической заграничной прессой. Французский эмигрант маркиз Марсильяк свидетельствует: «Суворов обладал глубокими сведениями в науках и литературе. Он любил выказать свою начитанность, но только перед теми, коих считал способными оценить его сведения. Он отличался точным знанием всех европейских крепостей, во всех подробностях их сооружений, а равно всех позиций и местностей, на которых происходили знаменитые сражения». Сохранился рассказ, будто однажды Суворов выразился: «Не будь я военным, я был бы поэтом». Неизвестно в точности, была ли произнесена им эта фраза, но факт таков, что генералиссимус российских армий питал неизменный интерес к поэзии и сам постоянно порывался писать стихи. Служа Марсу, Суворов всегда был поклонником Аполлона. Стихотворения Суворова не отличаются особыми достоинствами. С точки зрения формальных достоинств муза Суворова не превышала среднего уровня его эпохи. К чести Суворова надо сказать, что он сам отлично понимал это. Когда один из современников назвал его однажды поэтом, он решительно отклонил это звание. «Истинная поэзия рождается вдохновением, – произнес он. – Я же просто складываю рифмы». Будучи во всем последовательным, он никогда не печатал своих стихов. И все-таки стихи всегда были слабостью его исключительно волевой, сильной натуры. В бумагах Суворова, относящихся к периоду итальянской кампании, имеется четко переписанное стихотворение: На этом листе рукою полководца сделана пометка: «Сии стихи неизвестно кем писаны, но прекрасны». Суворов очень любил прибегать к стихотворной форме и в частной переписке. Стоит привести письмо, отправленное им дочери Наташе в 1794 году из Польши: В том же году он послал ей очень любопытное письмо, в котором касался злободневного тогда вопроса о выборе жениха: Пристрастие Суворова к стихам проявлялось не только в личной, но и в официальной переписке. Не говоря уже о его подчиненных, он и австрийским генералам во время итальянской кампании неоднократно давал указания в форме немецких или французских стихов. Сообщение военных реляций в форме стихов было также в обычае у Суворова. Вдобавок иногда эти стихи были пропитаны тонким ядом. Достаточно напомнить стишок «Я на камушке сижу, на Очаков я гляжу», приведший Потемкина в ярость. Свойственный Суворову язвительный стиль нашел себе яркое отражение в его эпиграммах. Известна его эпиграмма на Потемкина, высмеивающая завоевательную политику князя Таврического, напыщенность и его презрение к людям: Эта эпиграмма является кстати пародией на державинские «Хоры», сочиненные по случаю потемкинского праздника в 1791 году. Конфликт с тем же Потемкиным побудил попавшего в незаслуженную опалу Суворова написать такие строки: Склонность Суворова к поэзии неоднократно использовалась окружающими. Его управляющий, плут Терентий Черкасов, отправлял ему доклады, составленные в стихах. Звание поэта само по себе обеспечивало симпатии Суворова. Летописец фельдмаршала Фукс рассказывает, что на одном обеде молодой офицер, желая очутиться поближе к Суворову, сел не по чину. Такое нарушение «табели о рангах» весьма не понравилось фельдмаршалу, и он гневно обрушился на офицера, упрекая его в зазнайстве, в непочтении к старшим и т. д. Желая выручить провинившегося, кто-то заявил Суворову, что это – поэт, желавший поближе видеть командующего, чтобы воспеть его. Услышав, что перед ним поэт, Суворов сразу смягчился и обласкал офицера, заявив, что к поэтам надо быть снисходительным. На фоне спесивых екатерининских и павловских вельмож, не удостоивавших поэзию серьезным вниманием, Суворов являлся редким и отрадным исключением. Будучи глубоко образованным человеком, он с уважением относился ко всякому знанию, а поэзия была излюбленным занятием на протяжении всей его семидесятилетней жизни. Богатый материал для характеристики человека представляют его письма. Корреспонденция Суворова особенно интересна. Слог его был простой, лаконичный, отрывистый, какой-то мятущийся – верное отражение его натуры. «Мой стиль не фигуральный, а натуральный, при твердости моего духа», писал он секретарю Потемкина Попову. Непривычному читателю трудно разобраться в этих недоконченных фразах, неожиданных скачках мысли, резких переходах к совершенно другой теме. Когда состояние его духа было спокойно, он писал ровнее и систематичнее; в часы волнения бумага выдавала его настроение. Вдобавок он пользовался совершенно оригинальной пунктуацией: знаки препинания расставлялись им произвольно, часто в середине фразы неожиданно оказывался вопросительный или восклицательный знак, еще более затруднявший понимание письма. Необходимо, впрочем, отметить, что эта черта Суворова, подобно многим другим, не вызывала в его современниках такого удивления, какое она может вызвать в наши дни. Отрывистый, беспорядочный стиль был свойствен тогда многим. Петр I тоже писал в трех строках сразу о трех предметах. Канцлер Безбородко, один из лучших стилистов своего времени, писал об одном современнике так: «Он, не потерял времени, учившися читать книги, писать по-русски, и видев Двор и город, а от сего в его обхождении великая видна перемена» и т. д. Более специфической следует признать другую особенность писем Суворова: склонность к иносказательному выражению своей мысли. В 1792 году Безбородко, в связи с предполагавшимся назначением полководца на турецкую границу, высказывал опасение, что он будет вместо точного изложения писать загадками. Когда в апреле 1795 года Пруссия заключила перемирие с Францией, что должно было отразиться на судьбе Польши, Суворов, проживавший тогда в Варшаве, высказал свое отношение к этому факту в следующих иносказательных выражениях: «Так как крысы, мыши, кошки находятся безпре– станно в движении в сем доме, и ни на минуту не дают мне покою, посему я намереваюсь как, наискорее, переменить квар. тиру». Или вот еще пример: известная фраза Суворова: «Кесарь, Аннибал, Бонапарт, домашний лечебник, пригожая повариха», сказанная им в ответ на вопрос графа Растопчина, желавшего знать мнение Суворова о лучших военных сочинениях и наиболее выдающихся полководцах, – толкуется комментаторами следующим образом: надо изучать подлинно великих полководцев; как лечебник бесполезен, если не угадаешь болезнь, так и теоретические трактаты не принесут пользы; модный роман («Пригожая повариха» – название модного в то время романа М. Д. Чулкова. – Была, впрочем, веская причина, по которой его письма оказывались не всегда доступны пониманию, – опасение перлюстрации. Суворов почти всегда отправлял письма через курьеров и приказывал вручать их лично, но все эти предосторожности не давали гарантии. В царствование Екатерины перлюстрация достигла колоссальных размеров: правительство рассматривало ее как надежнейший источник информации. О взятии Хотина императрица узнала из частного письма 28 сентября 1788 года, а официальное донесение Румянцева пришло только 7 октября. Именно из опасений перлюстрации письма Суворова сплошь и рядом зашифрованы, полны намеков и условных обозначений. Сама Екатерина в переписке с Гриммом прибегала к тому же приему. Язык суворовских писем – своеобразный и чеканный – дышит свежестью образов, слов и оборотов. Предельно динамичный, сжатый до лаконичности, расцвеченный иносказательными намеками, острыми афоризмами и яркими метафорами, он был не только очень своеобразен, но и крайне выразителен, ь нем отражалась живая мысль Суворова, его неуемная энергия, его стремительность и «быстроправие». Даже официальные донесения писаны ярким, образным слогом. Вот, например, отрывок из реляции Потемкину о штурме Измаила: «Небо облечено было облаками, и расстланный туман скрывал от неприятеля начальное наше движение». Или вот рапорт Румянцеву о штурме Праги: «От свиста ядр, от треска бомб стон и вопль раздался по всем местам в пространстве города. Ударили в набат повсеместно. Унылый звук сей, сливаясь с плачевным рыданием, наполнял воздух томным стоном». Как правило, однако, донесения Суворова были очень лаконичны. В 1794 году президент Военной Коллегии Н. Салтыков писал о действиях Суворова в Польше: «Весьма гремит оный, но его донесения, по его обыкновению, весьма коротки, и больше знаем по словам Горчакова, в чем та победа состоит». С каждым корреспондентом он умел поддерживать переписку в том стиле, какой был тому свойствен. Небезынтересно привести, например, обмен посланиями между ним и принцем де Линем, последовавший после рымникского сражения. Де Линь прислал ему письмо, начинавшееся следующим образом: «Любезный брат Александр Филиппович, зять Карла XII, племянник Баярда, потомок де Блуаза и Монлюка».[154] Суворов ответил: «Дядюшка потомок Юлия Цезаря, внук Александра Македонского, правнук Иисуса Навина!» и т. д. Суворов писал четкими, тонкими, очень мелкими буквами, «Он писал мелко, но дела его были крупные», выразился однажды Растопчин. Это был энергичный почерк, обнаруживающий волевые качества автора. В письмах и бумагах его никогда не было помарок и поправок; так писал он свои приказы. Если он бывал доволен адресатом, то часто заканчивал письмо словами: «Хорошо и здравствуй». Как и Петр I, Суворов страстно боролся с процветавшим в среде господствующих классов крепостной России «леноумием». «Предположенное не окончить – божий гнев!» писал он. Начальник суворовского штаба Ивашев констатирует: «Суворов был пылкого и нетерпеливого характера и требовал мгновенного исполнения приказаний». Впрочем, когда обстоятельства того требовали, Суворов, превозмогая свой характер, умел ждать. «Чтобы достичь, нужно быть терпеливым, как рогоносец», сказал он однажды с горечью. Ум Суворова не знал отдыха. Страстная любознательность сочеталась в нем с огромной жаждой деятельности. Военное дарование – только одна сторона его облика, в которой наиболее ярко отразилась его интеллектуальная и волевая мощь. Нет сомнения, что он отличился бы и на другом общественном поприще. Энгельгардт, например, называл его «тонким политиком» и, конечно, не ошибался в этом. – Истинно не могу утолить пожара в душе моей! – воскликнул однажды Суворов, и эти замечательные слова достойны стать лучшей ему эпитафией. Облик Суворова останется недорисованным, если еще раз не отметить его поразительной храбрости. Десятки раз он находился в смертельной опасности. Со своей тонкой шпагой он не мог оказать серьезного сопротивления неприятельским солдатам, но робость была неведома ему. Он бросался, вдохновляя бойцов, в самые опасные места, где почти невозможно было уцелеть, проявляя какую-то безрассудную смелость. Известен рассказ о маршале Тюренне, которого охватывала нервная дрожь при свисте пуль и который однажды с презрением обратился к самому себе: – Ты дрожишь, скелет? Ты дрожал бы еще гораздо больше, если бы знал, куда я тебя поведу. Суворов очень высоко ставил Тюренна. Но, в противоположность французскому маршалу, русский полководец был мужествен и духом и телом. Ни разу его не видели в бою растерявшимся, побледневшим или задрожавшим. Бесконечные выходки и эксцентричность Суворова, особенно усилившиеся к концу его жизни, казалось бы, не соответствовали представлению о нем как о замечательной личности. Однажды, когда полководец особенно много «чудил», соблюдая при этом величайшую серьезность, Фукс набрался смелости и прямо спросил о причине такого поведения. – Это моя манера, – ответил Суворов. – Слыхал ли ты о славном комике Карлене? Он и на парижском театре играл арлекина, как будто рожден арлекином, а в частной жизни был пресериозный и строгих правил человек: ну, словом, Катон. Этот иносказательный ответ ценен прежде всего тем, что в нем признается нарочитость причуд («манера»). Наиболее проницательные из современников скоро поняли это. Ивашев пишет: «Все странности его были придуманные, с различными расчетами, может быть, собственно для него полезными, но ни для кого не вредными». Ивашеву вторил К. Бестужев-Рюмин: «Русский чудо-богатырь Суворов юродствовал, чтобы иметь более независимости», В книге Роберта Вильсона, английского агента при русской армии в 1812 году, говорится: «Даже эксцентрические манеры Суворова свидетельствовали о превосходстве его ума. Они вредили ему в глазах поверхностных наблюдателей, но он презрительно „Игнорировал усмешки людей, менее просвещенных, и упорно шел по той дороге, которую мудрость предначертала ему для достижения высокой патриотической цели“. Нет сомнения, что по самой сущности своей Суворов обладал глубоко оригинальной натурой, которой тесны были рамки условностей и предрассудков дворянского круга. Долголетнее пребывание среди солдат развило в нем новые привычки, которые, с точки зрения «высшего общества», рассматривались как чудачества. В большинстве случаев подобная оригинальность резко ограничивалась под влиянием общепринятых правил. Однако Суворов сознательно давал простор особенностям своей натуры. Они выделяли его из толпы других офицеров. Они создавали ему популярность в солдатской среде. Наконец в условиях неприязни правящих сфер они создавали вокруг него некую атмосферу безнаказанности, предоставляли ему известную независимость суждений и действия. С течением времени этот последний мотив сделался преобладающим. Известность его стала очень большой. Солдаты любили его и без причуд и, конечно, не за причуды, а за его военные качества, за то, что он не бросал их зря под пули, а вел кратчайшим путем к победе, деля с ними на этом пути все опасности. Но недоброжелательство вельмож росло по мере роста его славы, и Суворову все труднее становилось отстаивать свою систему и свои принципы. В связи с этим он все чаще укрывался, как щитом, своими причудами. – Я бывал при дворе, но не придворным, а Эзопом, Лафонтеном; шутками и звериным языком говорил правду. Подобно шуту Балакиреву, который при Петре благодетельствовал России, кривлялся я и корчился. Я пел петухом, пробуждал сонливых; я хотел бы иметь благородную гордость Цезаря, но чуждался бы его пороков. Причуды Суворова, надеваемая им на себя маска простака и чудака – это искусная маскировка его неизменной фронды к правящим кругам. К этому можно добавить, что иногда Суворов пользовался своей репутацией чудака, чтобы извлечь из нее конкретную пользу. Так, желая ввести в заблуждение шпионов, он объявлял, что штурм или поход начнется, «когда пропоют петухи», а затем задолго до рассвета самолично кричал петухом. Но постепенно эту маску научились распознавать. – Тот не хитер, кого хитрым считают, – говорил полководец, наивно радуясь, что все судят о нем, как о безвредном оригинале. На самом же деле опытные люди разгадали его уловку. Принц де Линь именовал его Александром Диогеновичем, а Румянцев заметил: – Вот человек, который хочет всех уверить, что он глуп, а никто не верит ему. Оставаясь наедине с самим собою или будучи в обществе человека, которого уважал, Суворов сбрасывал свою личину и становился простым, серьезным человеком, чуждым всяких выходок. То же случалось, когда ему приходилось представительствовать от имени русской армии при каких-нибудь торжественных событиях. – Здесь я не Суворов, а фельдмаршал русский, – пояснил он однажды эту перемену. Внутренняя жизнь Суворова оставалась загадкой для окружавших его. В 1800 году, незадолго до своей смерти, он сказал художнику Миллеру, писавшему с него портрет: – Ваша кисть изобразит видимые черты лица моего, но внутренний человек во мне скрыт. Я бывал мал, бывал велик. Таков Суворов – человек, чье имя принадлежит великому русскому народу, с чьим именем неразрывно связана слава непобедимости русского оружия. |
||
|