"Александр Васильевич Суворов" - читать интересную книгу автора (Осипов К.)

IX. В Финляндии и Польше

Повеление Екатерины не замедлило прибыть – осмотреть финляндскую границу и представить проект укрепления ее. Правда, в августе 1790 года со Швецией был заключен мир, но король Густав III относился к России с явной враждебностью, и положение не могло считаться прочным. В месячный срок эта задача была выполнена. Суворов снова явился в Петербург, привезя с собой план постройки и реорганизации крепостей. Обычно такие планы лежали без движения годами, но в данном случае утверждение последовало почти тотчас же. Автору проекта поручалось привести его в исполнение.

Итак, вместо награды за великий подвиг Суворову была уготовлена новая опала. Иначе он не мог расценивать возложение на него функций инженер-инспектора по вопросам фортификации, когда на юге еще гремели орудия и вся армия, для которой его имя уже стало символом победы, жаждала его возвращения.

Скрепя сердце он приступил к новой работе: «играть хоть в бабки, если в кегли нельзя». Для него не было секретом, что назначение в Финляндию подсказано императрице Потемкиным. Он понимал, что под начальством у светлейшего ему более служить невозможно. «Я… для Потемкина прах, – писал он Хвостову. – Разве быть в так называемой „его“ армии помощником Репнина? Какое ж было бы мне полномочие? Вогнавши меня во вторую ролю, шаг один до последней. Я милости носил, но был в ссылке и в прописании – не говорю об общем отдалении… Твердый дуб падает не от ветра или сам, но от секиры».

Но осенью пришло известие о смерти того, кто раньше был его покровителем, а потом сделался недругом. «Великолепный князь Тавриды» навсегда сошел со сцены. 5 октября 1791 года он умер в дороге, недалеко от Ясс.

Суворов выразил свое мнение о Потемкине с обычной оригинальностью.

– Великий человек – и человек великий: велик умом, высок и ростом. Не походил на того высокого французского посла в Лондоне, о котором лорд Бэкон сказал, что чердак обыкновенно плохо меблируют.

Такова была его эпитафия на гроб князя Таврического.

Между тем работа Суворова в Финляндии быстро подвигалась вперед.

Результат его деятельности был тот, что для обороны укрепленной его стараниями Финляндии достаточно было 28 пехотных батальонов, 6 эскадронов кавалерии и нескольких казачьих полков. Особенно сильные укрепления были возведены при Роченсальме (в противовес шведскому опорному пункту Свеаборгу). Суворов с удовольствием взирал на Роченсальм, но в памяти его, надо думать, не раз возникал Измаил, в сравнении с которым Роченсальм казался игрушкой.

– Знатная крепость, – говорил Суворов иронически, – помилуй бог, хороша: рвы глубоки, валы высоки – лягушке не перепрыгнуть, с одним взводом штурмом не взять.

Условия, в которых приходилось работать Суворову, были не легкие. Не было строительных материалов; он принужден был сам организовать выжиг извести, производство кирпича, даже постройку грузовых судов. Положиться было не на кого: всюду царили расхлябанность и безответственность. Как– то, заметив неисправность в порученном им деле, он стал выговаривать полковнику; тот свалил на своего помощника. «Оба вы не виноваты!» с гневом и горечью воскликнул Суворов и, схватив прут, стал хлестать себя по сапогам, приговаривая: «Не ленитесь! Если бы сами ходили по работам, все было бы исправно».

Но самому всюду поспеть было физически невозможно. Вдобавок посыпались неприятности другого рода. Санитарное состояние войск к моменту приезда Суворова было очень скверное. В сущности, оно было таким во всей армии; один очевидец писал, что на русский госпиталь можно было смотреть почти как на могилу: врачей было мало, почти все они были врачами только по названию и в довершение получали грошовую плату. В Финляндии дело обстояло особенно скверно, смертность была очень велика. Вместо того чтобы реорганизовать лечебную часть, Суворов повел дело с обычной экстравагантностью – он совсем закрыл госпитали, заменив их полковыми лазаретами и лечением по правилам домашней гигиены. Ему удалось добиться снижения смертности и заболеваемости, но эта мера дала повод его петербургским недругам осыпать его градом упреков. Возобновились обвинения в том, что он изнуряет людей. Упрекавшие не учитывали, что благодаря разумной организации работы и удовлетворительному питанию даже интенсивный труд не приносил вреда людям. Впрочем, Суворову охотно вменяли в вину все вообще недостатки тогдашнего военного устройства.

Болезненная впечатлительность Суворова не позволяла ему хладнокровно парировать эти упреки. Скоро он потерял душевное равновесие, посылал то угрожающие, то полные самооправданий письма, одному генералу даже пригрозил дуэлью.


* * *

Репнин разбил при Мачине турок; в декабре 1791 года был заключен, наконец, мир. Россия получила Очаков, вернув Турции все прочие завоевания; это было далеко от грандиозных замыслов авторов «греческого проекта», но еще в большей мере просчиталась Турция. Суворов с досадой следил за успехами Репнина. «Отвес списочного старшинства, – с тоскою писал он, – быть мне под его игом, быть кошкою каштанной обезьяны или совою в клетке; не лучше ли полное ничтожество?»

Репнин в самом деле плохо относился к Суворову. Но не его одного подозревал полководец. Иногда ему казалось, что его держат в Финляндии по проискам не то Салтыкова, не то Эльмпта, оскорбленного отказом в сватовстве к Наташе Суворовой, не то Кречетникова. «Кто же меня двуличит?» спрашивал полководец.

Чем больше раздражался Суворов, тем больше плодил он врагов. Когда началась война с Польшей (1792), он прямо обратился к Екатерине с требованием послать его туда; императрица холодно ответила, что «польские дела не требуют графа Суворова». Суворов стал поговаривать о намерении выйти в отставку либо отправиться волонтером в армию, сражавшуюся против якобинцев. Слухи об этом проникли в сановные сферы и дали лишний козырь в руки его врагов.

Затем он как будто успокоился. Окончилась польская война, его «бездействие» перестало казаться ему столь тягостным. Он усиленно занимался фортификацией[78] и незнакомым ему дотоле морским делом. Под его начальством состояла гребная флотилия из 125 судов с 850 орудиями. Суворов ведал морскими учениями и, чтобы изучить морское дело брал специальные уроки. Подучившись, он отправился на экзамен и блестяще сдал его, получив чин мичмана (в значительной мере это была, конечно, демонстрация для Петербурга).

Стремление добиться боевого назначения сменилось у него желанием перемещения – «в Камчатку, Мекку, Мадагаскар и Японь», более всего просился он в Херсон. Обстоятельства наконец-то помогли ему; отношения с Турцией снова обострились, и под влиянием этого в ноябре 1792 года последовал рескрипт: Суворов назначался командующим сухопутными силами Екатеринославщины, Крыма и вновь присоединенного Очаковского района. В письме от 7 января 1793 года Екатерина II рекомендовала Суворову поспешить мерами осторожности, «дабы естьли Порта,[79] паче чаяния, заведена будет возмутителями французами в неприязненные против нас действия, везде встретила сильнейший отпор и уничтожение всяких покушений».

Суворов выехал на юг, исполненный больших надежд. Всякая перемена была для него желанна, тем более, что военные приготовления Турции сулили в перспективе боевую службу. Имя его было овеяно уже такой славой, что самый факт его прибытия на юг произвел в Европе огромное впечатление. В январе 1793 года русский резидент в Константинополе А. С. Хвостов писал Суворову: «Один слух о бытии вашем на границах сделал и облегчение мне в делах и великое у Порты впечатление: одно имя ваше есть сильное отражение всем внушениям, кои от стороны зломыслящих на преклонение Порты к враждованию нам делаются».

С помощью даровитого инженера Деволанта Суворов быстро привел в порядок крепостную систему. Но на его беду, едва он прибыл в Херсон, возобновились преследовавшие его неприятности.

Приступив к возведению крепостных построек, он заключил контракты с поставщиками и, не располагая денежными суммами для задатков, выдал векселя. Финансовое ведомство, однако, очень неаккуратно высылало деньги для оплаты векселей. Суворову было разъяснено, что политическое положение не требует спешности в работах и что нужно быть поэкономнее. Он тотчас вскипел; его теперешние обязанности не очень были ему по душе, но он хотел исполнять их добросовестно. «Политическое положение извольте спросить у вицеканцлера, а я его постигаю, как полевой офицер. Пропал бы год, если бы я чуть здесь медлил контрактами, без коих по состоянию страны обойтись не можно». Этот желчный тон вызвал, как обычно, плохие результаты. Особым рескриптом ему повелевалось заключать контракты только через казенную палату, а ранее заключенные объявлялись расторгнутыми.

Суворов был поражен. «Боже мой, в каких я подлостях; и кн. Григорий Александрович никогда так меня не унижал». Вдобавок ему приходилось возместить подрядчикам уже произведенные ими расходы на сумму около 100 тысяч рублей. Он вынужден был занять у некоего Красноглазова 100.000 руб., а затем, не видя иного выхода, распорядился продать свои имения, но тут уже Екатерина сочла, что дело зашло, чересчур далеко, и приказала отпустить из казны требовавшуюся сумму.

После всего этого Суворов стал относиться к своей работе с отвращением. Ничего, кроме новых злоключений, не ждал он от нее. Переписка его полна выражений неудовольствия: «Бога ради, избавьте меня от крепостей, лучше бы я грамоте не знал», «Малые мои таланты зарыты», «Известны мне многие придворные изгибы, коими ловят сома в вершу, но и там его благовидностями услаждают, а меня обратили в подрядчика» и т. п.[80]

По отзыву окружающих, Суворов никогда не был так сварлив и желчен, как в это время. Бывали, впрочем, проблески: иногда он устраивал катанья с гор, прогулки, танцы, причем сам плясал по три часа кряду. Но это было кратковременно и снова сменялось угрюмой раздражительностью.

– Я буду говорить всегда, – повторял он: – кто хорош на первой роли, никуда не годен на второй.

Летом 1793 года он послал государыне просьбу уволить его волонтером к союзным армиям, сражавшимся против Франции; там он видел желанный простор для боевой работы, там было с кем померяться силами. Слухи об успехах французских армий волновали его, напрягли, по его выражению, все военные жилы.

Ходатайство его, конечно, не было удовлетворено. Но он не оставлял мысли о волонтерстве, чтобы «там какою чесною смертью свой стыд закрыть». В ноябре того же 1793 года он пишет Хвостову: «Подвижность моя за границу та же, и коли препона, то одна Наташа» (его дочь).

Через год он повторил свою просьбу. «Всеподданнейше прошу всемилостивейше уволить меня волонтером к союзным войскам, как я много лет без практики по моему званию». В этом прошении заключался глухой протест против того, что его не используют в начавшейся борьбе с поляками. Екатерина снова отказала, подав, однако, надежду на скорую «военную практику». Он не поверил, но в этот раз обещания сбылись.


* * *

Первый раздел Польши, состоявшийся в 1772 году, явился для нее грозным предостережением. Польские паны и шляхта начали лихорадочно искать путей к сохранению государства. Началась полоса реформ – создание сети учебных заведений, реорганизация армии, некоторое облегчение участи крестьян. В 1788 году, когда у самого сильного соседа Польши – России – руки оказались связанными турецкой войной, польский сейм приступил к выработке новой конституции. Три года не прерывал сейм своей деятельности; в мае 1791 года была принята новая конституция. Горожане получили представительство в польском сейме; одновременно был установлен принцип наследования престола. Реформы несколько расширяли социальную базу высшего законодательного органа страны и устраняли междоусобные споры, возникавшие всякий раз при выборах нового короля. Однако основная слабость общественного строя Польши не была изжита, освобождение крестьян не последовало, классовые и национальные отношения не подверглись радикальным изменениям. В среде польских магнатов возникла резкая оппозиция даже к тем реформам, которые были проведены; между тем для сохранения целостности Польши нужны были не робкие паллиативы, а широкая система социально-экономических мероприятий, которые позволили бы правительству хоть в какой-то степени опереться на сочувствие масс.

«Только демократическая Польша, – писал Маркс, – могла быть независимой […] польская демократия невозможна без упразднения феодальных прав, без аграрного движения, которое превратило бы крепостных крестьян в свободных собственников, собственников современных».[81]

Нужно было преодолеть ограниченность и продажность панов, препятствовавших созданию сильного централизованного государства и развитию промышленности, нужно было смягчить страдания изнывавших под панским игом народных масс. Но в Польше не было такой силы, которая могла бы осуществить эти коренные реформы; королевство продолжало жить, раздираемое внутренними противоречиями и неурядицами, усугубившимися еще более в связи с крайне осложнившейся международной обстановкой.

Новая конституция и вся серия мероприятий, имевших целью укрепление Польского государства, явно были направлены к ослаблению влияния Россия, все более откровенно распоряжавшейся в Польше. Кроме того, все резче сказывалось воздействие французской революции, пробуждавшей к активности и Польшу. Все это вызывало неудовольствие и даже тревогу Екатерины.

Тяжелая война с Турцией не была популярна в России. Крестьянство, обессиленное после подавления Пугачевского восстания, глухо бурлило. Дворяне хранили еще в памяти картины восстания и не чувствовали себя вполне надежно в наступившем успокоении…

Военные действия против Польши вытекали и из международной обстановки. Принятая в 1791 году польским сеймом конституция, ограничивавшая права шляхты в пользу городской буржуазии, носила явные следы идей французской буржуазной революции. Царская Россия, не принимавшая непосредственного участия в войне с революционной Францией, взяла на себя задачу подавления «якобинских идей» в Польше. Притом царское правительство рассчитывало, конечно, на некоторые территориальные приобретения в Польше.

Как только окончилась вторая турецкая война, Екатерина двинула в Польшу русские корпуса. 18 мая 1792 года русские войска перешли польскую границу. Поляки пытались сопротивляться, но, разбитые под Зеленцами и под Дубенками, вынуждены были капитулировать. Русские войска снова заняли Варшаву, обеспечив восстановление русского влияния во всех польских делах.

Но с этим не могла примириться Пруссия; она предложила новый раздел Польши. Дело было быстро слажено. На «немом заседании» сейма в 1793 году безмолвствовавшими депутатами было «утверждено» новое отторжение польских земель: Пруссия получила Торунь, Гданск, в общем свыше тысячи квадратных миль с полуторамиллионным населением; Россия – остававшиеся еще за Польшей украинские и белорусские области: Киевскую, Минскую, Волынскую губернии, 4 тысячи квадратных миль с трехмиллионным населением. Вместе с тем было решено уменьшить численность польской армии с 55 до 15 тысяч человек и для поддержания порядка разместить в Польше и Литве 18 тысяч русских солдат.

Второй раздел Польши не прошел так гладко, как первый. Как бы малы ни были реформы истекших двадцати лет в Польше, – и они не прошли даром: в стране обозначился бурный рост национально-освободительного движения. Вовлеченные в него широкие народные массы объединились в протесте против хозяйничанья иностранцев.

Началась организация восстания. Во главе восстания стали бывший президент Сейма Малаховский, племянник короля Иосиф Понятовский, Домбровский, Игнатий Потоцкий. Военное руководство отдали незнатному шляхтичу Тадеушу Косцюшке. Человек выдающихся военных дарований и большой отваги, Косцюшко дрался прежде в армии Вашингтона, а затем отличился в битвах с русскими в 1792 году. Перед своими предшественниками Пулавскими он имел то преимущество, что более правильно расценивал роль социального момента. Понимая необходимость концентрации всех народных сил, он выпустил воззвание к крестьянам с призывом о помощи. Однако и Косцюшко опирался главным образом на шляхетство. Он обещал крестьянству свободу от крепостной зависимости, но обусловил ее предварительной уплатой помещику всех долгов, и к тому же оставлял в силе панщину (бесплатную работу на помещика). Поэтому польское крестьянство вскоре отошло от восстания, что и послужило одной из причин его поражения.

Но на первых порах много польских крестьян, изнемогавших под панским ярмом, хлынуло к Косцюшке. Он умело организовал их, создал сильную конницу и многочисленную артиллерию. Уже не разрозненные отряды времен Барской конфедерации, а как бы выросшая из-под земли сильная армия выступила против войск России и Пруссии. Восстание разразилось в начале 1794 года. Размещенный в Варшаве русский отряд был захвачен врасплох и вырезан, причем погибло до 4 тысяч человек. Тотчас же 60 тысяч русских солдат под начальством Репнина были двинуты в Польшу. К ним присоединились 35 тысяч пруссаков.

Косцюшко выставил около 90 тысяч человек хорошо организованного войска, не считая пятидесятитысячного крестьянского ополчения. Первый период кампании не дал успеха ни одной из сторон. Несмотря на все преимущества регулярных армий, Россия и Пруссия не могли справиться с поляками, «Война ничего не значащая становится хитрою и предерзкою, – писал один из начальников русской армии, Салтыков. – Повсюду мы бьем и гоняем (поляков. – К. О.), а из этого ничего не выходит». Приближалась осень; казалось, предстояло зимнее затишье, во время которого поляки успели бы укрепиться и усилить свои войскаА это тревожило екатерининское правительство не столько с военной точки зрения, сколько с внутриполитической. Правительство опасалось, как бы русские крепостные крестьяне не начали волноваться. «Кажется, главное достигнуто, – писал канцлер А. А. Безбородко через несколько месяцев после возникновения польской войны, – что не вспыхнул бунт в губерниях наших». Затяжная война с Польшей потому и тревожила дворянство, что могла способствовать «бунту». Командовавший войсками на Волыни П. А. Румянцев получил от Екатерины предписание оказать «энергичное содействие» Репнину. Румянцев решил привлечь к участию в боевых действиях Суворова.

Однако в первое время Румянцев не вызывал Суворова, если не считать незначительного поручения обезоружить волновавшиеся польские части, включенные в 1793 году в состав русской армии. Ему было известно, что в Петербурге к Суворову относятся неприязненно, что Екатерина находится еще под влиянием потемкинских отзывов о нем. Но вместе с тем он лучше, чем кто-нибудь другой, понимал, какую мощную силу представляет собою этот неуживчивый старый полководец. Решив любой ценой добиться успеха в Польше, Румянцев по собственной инициативе, без сношений с кабинетом, послал в августе Суворову предписание выступить на театр военных действий.

На первых порах Румянцев указал Суворову незначительную и чисто демонстративную задачу: напасть на поляков в брестском направлении, чтобы облегчить ведение операции на главном театре. «Надлежит сделать сильный отворот со стороны Бреста», предписывал он, втайне надеясь, впрочем, что Суворов сумеет взять Люблин. Но вряд ли кто-нибудь сомневался в том, что Суворов разобьет эти рамки.

– Он ни в чем общему порядку не следует, – заявил Салтыков Репнину. – Приучил всех так думать о себе, ему то и терпят.

Канцлер Безбородко, лучше многих других оценивавший дарование Суворова, писал в сентябре Воронцову: «Я не считаю за большую потерю отступление от Варшавы; ибо содействие отряженного от фельдмаршала корпуса графа Суворова-Рымникского может довести к концу усмирение Польши, и, конечно, Варшава им взята будет, хотя бы и зимою».

Сам Суворов меньше всего был склонен ограничиться предложенной ему третьестепенной ролью. Он выехал с твердым намерением расширить пределы своих операций, привлечь к себе другие, более крупные отряды, – словом, начать снова почти уже законченную кампанию и потянуть за собой к Варшаве все ближайшие силы русской армии.

14 августа Суворов во главе пятитысячного отряда выступил в Польшу. Он вел войска с обычной стремительностью – по 25–30 верст в каждый переход. Это в три раза превосходило нормы XVIII столетия. Кто-то назвал его движение форсированным маршем. Суворов пришел в негодование:

– У меня нет медленных и быстрых маршей. Вперед! И орлы полетели!

Еще когда он издали следил за развертывавшейся в Польше борьбой, он словно невзначай обронил, что он бы там «в сорок дней кончил». Теперь он хотел осуществить это заявление. Войскам было приказано не брать зимнего платья, кроме плащей; сам он оделся в белый китель.

Не все солдаты могли выдержать стремительность похода. Многие выходили из рядов и валились в изнеможении на землю; таких подбирали следовавшие в арьергарде повозки. Суворов всячески ободрял войска; он беспрестанно объезжал части, беседовал с солдатами, давал им ласковые клички: Орел, Сокол, Огонь. Случалось, что он проезжал мимо какой– либо части не останавливаясь; это служило признаком неудовольствия и страшно волновало всех солдат и офицеров этой части.

3 сентября у местечка Дивин произошло первое столкновение с поляками; русские войска уничтожили здесь 300 польских всадников. Через три дня при монастыре Крупчицы был разбит авангард шестнадцатитысячного польского корпуса Сераковского, а 8 сентября подверглись разгрому главные силы этого корпуса и был занят Брест.

Поставленная перед Суворовым задача была тем самым блестяще выполнена. Дальнейшие действия ему приходилось предпринимать в порядке «личной инициативы», и это создало немало затруднений.

Отряд Суворова возрос к этому времени до 10–12 тысяч человек. Командуя в турецкую войну гораздо более крупными силами, Суворов никогда не устраивал себе обстановки главнокомандующего, но теперь он назвал себя главнокомандующим, завел дежурного генерала, назначил начальником отряда генерала П. Потемкина, а командирами отдельных родов оружия – Буксгевдена, Исленьева и Шевича, – словом, всячески желал подчеркнуть свое независимое положение. Однако соседние генералы не признавали его. Когда он захотел усилиться некоторыми частями, чтобы начать немедленный поход на Варшаву, ему никто не подчинился впредь до получения согласия от Репнина. Пришлось отложить поход. «Близ трех недель я недвижим и можно сказать здесь, что Магарбал Ганнибалу: „Ты умеешь побеждать, но не пользоваться победой“.[82] Канна и Бржесць подобие имеют. Время упущено. Приближаются винтер-квартиры».[83]

Но в конце концов он добился своего: в Петербурге прослышали про успешные действия Суворова и хотя с неохотой приказали генералам Репнину, Дерфельдену и Ферзену «подкреплять и всевещно содействовать» ему. Расчет был прост: если сумеет разбить поляков – отлично, не сумеет – с него все спросится. «Сообщество Ваше с Суворовым, – написал президент военной коллегии Салтыков Репнину, – я весьма понимаю, сколь оно неприятно быть может; все же, скрепя сердце, приказал отрядить войска Суворову».

Тем временем поляков постигла новая большая неудача: в бою под Мацейовицами 29 сентября войска Ферзена нанесла им поражение. Косцюшко был ранен и взят в плен. Успех ма– цейовицкого сражения обеспечивал левый фланг Суворова, прикрыть который он ранее не мог ввиду недостатка сил. Теперь ничто не задерживало его. 7 октября он выступил к Варшаве, предписав именем императрицы Ферзену и Дерфельдену двигаться туда же. Но, опасаясь «томности[84] действий» Дерфельдена, он направился кружным путем на Бельск, чтобы облегчить Дерфельдену присоединение.

Суворов внушал войскам убеждение в решительном их превосходстве над противником. Случилось, что в одной битве, когда у русского авангарда не было артиллерии, какой-то офицер доложил Суворову: «У неприятеля есть орудия». – «У него есть орудия? – переспросил полководец. – Да возьмите их у него и бейте его ими же».

Подходя к городу Кобылке, он встретил упорное сопротивление поляков. Бой велся в густом лесу. Не дожидаясь, пока подтянется пехота, Суворов лично повел в атаку кавалерию; когда кони не смогли долее пробиваться сквозь заросли кустов и деревьев, он велел кавалеристам спешиться и ударить в палаши. Эта необыкновенная атака пеших кавалеристов – «чего и я никогда не видел», писал Суворов впоследствии, – увенчалась полным успехом.

Через несколько дней после Кобылки к войскам Суворова подошли части Дерфельдена. У него было теперь до 30 тысяч человек (в том числе 12 тысяч конницы). С этими силами предстояло взять последнее препятствие на пути к Варшаве – укрепленное предместье ее, Прагу.

Два параллельных бруствера в 14 футов вышиной и два глубоких рва окружали Прагу. Перед укреплениями шли засеки и тройной ряд волчьих ям. При умелой защите это была очень сильная крепость. Но этой-то защиты и не было. В Варшаве царили смятение, борьба партий, еще более – борьба самолюбий. Преемник Косцюшки, Вавржецкий, оказался бездарным и безвольным командующим. Собранные в Праге 20 тысяч поляков, введенные в заблуждение предпринятыми по приказанию Суворова демонстративными приготовлениям» к осаде, пассивно наблюдали действия Суворова, ни в чем не препятствуя ему.[85] У защитников Праги были энтузиазм, готовность умереть, но не было ни ясного плана действий, ни навыка в обороне крепостей.

Утром 24 октября, спустя пять дней после появления у стен Праги, русские войска двинулись на штурм.

Диспозиция[86] этого штурма может соперничать по стройности и глубине замысла с измаильской; во многих отношениях обе диспозиции сходны. Наступление велось семью колоннами. Четыре из них направлялись на северную часть Праги; они начали атаку первыми, чтобы оттянуть сюда войска с других фронтов. Через полчаса после них начиналась атака восточной и южной сторон. Порядок движения войск был тот же, что под Измаилом: впереди – егеря, саперы и команды с шанцевым инструментом, за ними – штурмующие части с особым резервом при каждой колонне.

В 5 часов утра, по сигнальной ракете, двинулась первая волна В 9 часов утра русские войска со всех сторон ворвались в Прагу. Начались уличные бои. Толпы солдат устремились к мосту. Собравшаяся на варшавском берегу кучка поляков, обстреливавшая мост, не могла и думать о том, чтобы удержать этот поток. Но в этот момент мост неожиданно запылал с пражской стороны. Сообщение было прервано; Варшава была спасена от ужасов уличного боя.

Приказ о приведении в негодность моста был отдан Суворовым. По донесениям командиров он мог судить, что поляки нигде не выдерживают натиска, что русские войска сражаются с особой энергией, но вместе с тем и с особенным ожесточением. Для него было ясно, что если разъяренные солдаты сейчас ворвутся в Варшаву, там разыграются страшные сцены. Поэтому он прибег к самому радикальному средству, которое не сумели осуществить растерявшиеся поляки, – приказал артиллерии бить по мосту и разрушить часть его. В военной истории можно найти мало примеров подобной гуманности: в разгар боя полководец заботился о неприятельской столице больше, чем собственные ее правители.

В Варшаве царил ужас. Магистрат спешно отправлял в русский лагерь депутатов для переговоров о сдаче города. Никто не помышлял о сопротивлении.

Король Станислав-Август прислал Суворову письмо: «Господин генерал и главнокомандующий войсками императрицы всероссийской! Магистрат города Варшавы просил моего посредства между ним и вами, дабы узнать намерения ваши в рассуждении сей столицы. Я должен уведомить вас, что все жители готовы защищаться до последней капли крови, если вы не обнадежите их в рассуждении их жизни и имущества, Я ожидаю вашего ответа и молю бога, чтобы о „принял вас в святое свое покровительство“.

Тревога поляков была напрасна. Суворов достиг своей цели – менее чем в полтора месяца он решил кампанию. В отличие от измаильского штурма пражский означал немедленный конец войны – моральные и материальные силы Польши были сломлены. Теперь Суворов, верный своему обыкновению, полагал самым разумным вести успокоительную, умеренную политику. Он не желал ни новых жертв, ни контрибуций, ни унижений противника. Суворов ответил польскому королю следующим письмом:

«Государь! Я получил письмо от 4 ноября, которым Ваше Величество меня почтили. Именем ее императорского величества… я обещаю Вам сохранить имущества и личности всех граждан, также как забвение всего прошлого, и при входе войск ее императорского величества не допустить ни малейших эксцессов».

Продиктованные им тотчас же условия капитуляции сводились к немедленной сдаче поляками всего оружия и к исправлению моста, по которому русские войска вступят в город. Со своей стороны, он именем императрицы гарантировал полную амнистию всем сдавшимся, неприкосновенность жизни и имущества обывателей и воздание почестей королю. «…и все забвению предано будет», – заканчивались предъявленные Суворовым пункты капитуляции. Депутаты были так поражены этими условиями, что многие из них заплакали, когда Суворов лично вышел к ним и, заметив их нерешительность, бросил на землю саблю и со словами: «Покой! Покой!»[87] пошел к ним навстречу.

Варшавяне выразили свою признательность Суворову, преподнеся ему через месяц золотую эмалированную табакерку с надписью: «Варшава – своему избавителю». Это была дань Суворову за его личную гуманность.

Из взятых в плен 11 тысяч человек больше половины было отпущено по домам. Потери русских достигали двух тысяч.

Когда поляки выражали Суворову признательность за мягкое, справедливое управление, еще больше оттененное разгулом пруссаков и австрийцев в занятых ими областях, он ответил им стихами Ломоносова:

Великодушный лев злодея низвергает,А хищный волк его лежащего терзает.

Ничто не возмущало Суворова больше, чем обвинения в жестокости.

– Только трусы жестокосердны, – говорил он. Суворов гордился тем, что на своем веку не подписал ни одного смертного приговора. Исключительным было также его отношение к военнопленным, о которых он всегда заботился и часто освобождал под честное слово.

Блистательная польская кампания заставила умолкнуть всех недругов полководца, и в Петербурге снова сделали о нем «авантажное заключение».

Екатерина прислала ему фельдмаршальский жезл, алмазный бант на шляпу и подарила из захваченных польских земель огромное имение «Кобринский ключ» с 7 тысячами душ мужского пола.

Прусский король прислал ордена Красного орла и Большого Черного орла; австрийский император – свой портрет, усыпанный бриллиантами. Когда Суворову вручили фельдмаршальский жезл, он расставил несколько стульев и начал прыгать через них, приговаривая:

– Репнина обошел… Салтыкова обошел… Прозоровского обошел… – перечисляя генерал-аншефов, бывших старше его чинами, а теперь обязанных сноситься с ним рапортами. В то время в России было только два фельдмаршала: К. Г. Разумовский и Румянцев.

Впрочем, скоро в бочке меда он ощутил обычную ложку дегтя: другие, чье участие в войне было ничтожным, оказались награжденными еще более щедро. Платон Зубов получил из польских земель владение в 13 тысяч душ.

– Щедро меня в Платоне Зубове наградили, – иронизировал Суворов.

Награда, которую получил Суворов, вызвала взрывы зависти среди царедворцев. В то время как широкие слои населения приветствовали производство Суворова в фельдмаршалы, многие генералы открыто выражали свое недовольство, а князь Долгоруков и граф И. П. Салтыков даже просили увольнения от службы.

Впрочем, существовало одно обстоятельство, ограничивавшее происки врагов Суворова. Доведенный до крайности, старый полководец начинал разговаривать со своими недоброжелателями на языке, который меньше всего им нравился. Когда в 1795 году Суворову передали о какой-то особенно злостной выходке против него Зубовых, он послал своего начальника штаба, Ивашева, передать Зубовым, что «для него и собственная пуля не страшнее неприятельской». Перспектива дуэли напугала Зубовых, и они рассыпались в извинениях.

Но зависть придворных была лишь предвестием ожидавших Суворова невзгод.

Захват Варшавы произошел так внезапно для Петербурга, что оттуда не успели снабдить победителя инструкциями о дальнейшем образе действий. Суворов никак не предполагал, что европейские державы предрешили окончательный раздел Польши. Напротив, он принял все меры к укреплению авторитета польского короля и к установлению дружелюбных отношений с польским населением (в частности, королю было оставлено 1 000 человек гвардии).

При вступлении в Варшаву Суворов отдал необычайный приказ: если раздадутся выстрелы из домов, чтобы на них не отвечали. Однако все прошло гладко; вооруженных выступлений не было. Приняв от магистрата городские ключи, Суворов выразил радость, что приобрел их не такой дорогой ценой, как ключи Праги.

На следующий день состоялось свидание со Станиславом– Августом. Суворов надел, против обыкновения, полную парадную форму со всеми орденами и в сопровождении кавалерийского эскорта отправился во дворец. Встреча носила очень дружелюбный характер. Суворов продолжал свою тактику уступок и снисхождений. Когда король попросил его освободить пленного офицера, служившего прежде в свите, Суворов с готовностью ответил:

– Если угодно, я освобожу вам их сотню, – подумавши: – две сотни, триста, четыреста, так и быть – пятьсот.

Тотчас был отправлен курьер, отобравший из числа пленных 300 офицеров и 200 унтер-офицеров. Этот жест произвел сильное впечатление на поляков и многих из них расположил к Суворову.

Дальнейшее поведение фельдмаршала было подстать этому.

Он старался не задевать национальные чувства полякоз, вообще держал себя так, словно он вовсе не был полновластным победителем. Он посещал балы панов и магнатов, которые быстро утешились при мысли, что сохранили свои поместья. Встречали его очень пышно и торжественно, а он, как обычно в таких случаях, выражал свое презрение к напыщенности забавными выходками. Но это не нарушало его дружелюбных отношений с поляками. Он провел целый ряд весьма благожелательных для Польши мероприятий. Чтобы поднять курс польских денег, он велел уничтожить ставшие военной добычей кредитные билеты на сумму 768 тысяч злотых; он запретил сбор продовольствия для нужд армии под квитанции, а приказал расплачиваться наличными; строгими мерами поддерживал в войсках дисциплину, пресекал мародерство, охранял памятники культуры.

Все это совершенно не походило на систему ведения войны того времени. В этой области Суворов был на голову выше своего века.

– Благомудрое великодушие, – говорил он, – часто полезнее, нежели стремглавный военный меч.

В этих словах выражалась его программа действий в побежденной стране.

В декабре 1794 года Суворов писал Румянцеву из Варшавы: «Все предано забвению. В беседах обращаемся как друзья и братья. Немцев не любят, нас обожают».

Деятельность Суворова в побежденной им Польше свидетельствует о том, что, помимо военной гениальности, он обладал крупным дарованием политического деятеля. Его методы управления в Польше – методы умного и вместе с тем гуманного правителя. Недаром комендант Варшавы Орловский писал пленному Косцюшке: «Остается утешиться тем великодушием и мягкостью, с которыми победитель относится, насколько может, к побежденным». Суворов не унизил побежденную страну и потому быстро вел ее по пути умиротворения. Но образ действий Суворова шел вразрез с программой прусского, австрийского и русского правительств. Из Петербурга были присланы два распоряжения, осветившие, наконец, Суворову истинные намерения союзных правительств: предписывались контрибуции, конфискации, аресты, применение оружия при малейшем протесте, упразднение варшавского магистрата и многое другое.

Для Суворова наступили тяжелые дни. Он никогда не был годен для пассивного исполнения чужих приказаний, в особенности если не считал их правильными. Но открытое неповиновение было невозможно и бесцельно. Идя на сделки со своей совестью, он избрал промежуточную линию частных уступок петербургским требованиям, сохраняя незыблемыми общие контуры своей политики. Магистрат он не распустил; о контрибуциях донес, что они неосуществимы вследствие оскудения страны; оказывал жителям разные мелкие поблажки, неоднократно хлопоча в этих целях перед Екатериной. Те строгости, которые ему приходилось все же употреблять, он открыто объяснял вмешательством Петербурга.

Когда ему пришлось сообщить одной депутации о невозможности удовлетворить ее ходатайство, он вместо объяснения причин стал посреди приемной и, прыгнув как можно выше, сказал:

– Императрица вот какая большая!

Затем он присел на корточки:

– А Суворов вот какой маленький!

Депутаты поняли и удалились.

В Петербурге с досадой смотрели на деятельность слишком самостоятельного фельдмаршала. Румянцев подсчитывал, сколько офицеров было освобождено Суворовым из плена: 18 генералов, 829 штаб-и обер-офицеров и, кроме того, все взятые во время штурма Праги. Один из государственных людей, Трощинский, писал: «Правду сказать, граф Суворов великие оказал услуги взятием Варшавы и истреблением всего мятежнического ополчения, но зато уже несносно досаждает несообразными своими там распоряжениями. Всех генерально поляков, не исключая и главных бунтовщиков… отпускает свободно в их домы, давая открытые листы… Вопреки сему посланы к нему прямо повеления; но покуда он их получит, много наделает вздору».

Однако не все придерживались такого взгляда на действия Суворова. Находились и более проницательные. П. В. Завадовский[88] сообщал: «Нарекали на Суворова, что он все предал забвению и всех простил, а он говорит, что у поляков ничего не осталось: взяты пожитки, вся артиллерия, без изъятия все вооружения, а вместо того дано им 24 000 пашпортов. Острый и значущий ответ».

Короче говоря, Суворов проявил себя гораздо более дальновидным и умелым политиком, чем екатерининские дипломаты.

События шли своим чередом. С Пруссией в конце концов удалось договориться, и в 1795 году состоялся третий раздел Польши. Австрия получила 1 000 квадратных миль с населением в 1 300 тысяч человек; Пруссия – 680 квадратных миль (в том числе Варшаву) и 1 миллион человек населения; Россия – 2 730 квадратных миль с населением в 1 900 тысяч человек. Вассал Польши герцог Курляндский отрекся от герцогства в пользу России. Польша как самостоятельное государство исчезла с политической карты Европы.

В октябре 1795 года Суворов получил милостивый рескрипт, отзывавший его в Петербург. Он был встречен с небывалым почетом. В Стрельну была выслана для него дворцовая карета. Ему отвели для жительства Таврический дворец с целым штатом придворных. Зная его нелюбовь к зеркалам, императрица распорядилась всюду их завесить.

Но все эти любезности не могли скрыть глубокой трещины, столь резко проявившейся в течение последнего года. Тридцать три года сидит на престоле Екатерина. Впервые за все это время созрела почва для прочного примирения ее со строптивым фельдмаршалом: она не может не оценить его услуг, как не может не считаться с популярностью его в армии и в Западной Европе. Она дает ему высокий чин вопреки шипению придворных (характерно, что свое решение о присвоении Суворову фельдмаршальского звания Екатерина держала до последнего момента в секрете, «во избежание интриг, искательства, клеветы и всяких иных докук»). Самый влиятельный недруг полководца – Потемкин – сошел в могилу. Ничто не мешает, повидимому, укреплению отношений императрицы с ее лучшим военачальником. Но тут-то и обнаруживается органическая невозможность этого. Суворов по-иному мыслит, он не может попасть в тон екатерининского двора, Главное, он этого не хочет. Это не Потемкин и не Репнин, Поэтому когда проходит нужда в его поразительном таланте, в его страшном мече, лучше всего упрятать его куда-нибудь подальше. Так было всегда, так случилось и на этот раз.

Суворов отлично уяснил себе и ненадежность благосклонности государыни и затаенную неприязнь царедворцев и генералов. Но он вернулся из Польши в сознании своего значения. Теперь он решительнее, чем когда бы то ни было, выражал свой протест против придворных порядков. Но попрежне– му протест этот облекался им в причудливую форму. Перед Екатериной старик бросался на колени, целовал ее платье, а потом с невинным видом критиковал и осуждал петербургские порядки, вкладывая персты в язвы. Императрица подарила ему соболью шубу, не хуже, чем у самого богатого из придворных; он заявил, что она чересчур хороша для него, ездил в старом плаще, а слуга Прошка бережно возил за ним шубу. Недаром Растопчин писал, что не знают, как отделаться от Суворова, от «плоских гауток» которого государыня поминутно краснеет.

Отношение свое к вельможам Суворов высказывал еще откровеннее: принимал их в нижнем белье; иногда вовсе не принимал, выскакивая на улицу, когда они подъезжали, и присаживаясь на несколько минут в их кареты; издевался над их чинопочитанием, напыщенностью и необразованностью. Как– то Суворову сообщили, что один офицер сошел с ума. Он принялся горячо возражать и спорил до тех пор, пока выяснилось, что он имеет в виду другого офицера.

– Хорошо, что так, – промолвил он с облегчением, – а не то я спорил бы до утра, потому что офицер, о котором я говорю, не имеет того, что сей потерял.

Екатерина хотела сплавить злоязычного фельдмаршала на персидскую границу, где предполагалась война, но Суворова не. прельщала персидская экспедиция, тем более, что шли толки о войне с Францией. Он считал нецелесообразным оказаться в столь острый момент за тридевять земель, но, впрочем, подчеркивал, что дальность похода его отнюдь не смущает. «В Финляндии был я за куликами, – писал он Зубову в ноябре 1795 года, – потом в Херсоне пугалом Турков. В сем интервале Россия пострадала. Чтоб не случилось, того между Персии и Туреции. Тамерланов же поход мне не важен, хоть до Пекина».

Его послали в Финляндию осмотреть построенные в 1792 году укрепления. Он выполнил поручение в две недели. Тогда его назначили командующим одной из южных армий (две другие армии находились под начальством Румянцева и Репнина), В состав этой армии входили войска, собранные в Харьковской и Екатеринославской губерниях, в Таврической области и в некоторых других южных районах.

Весною 1796 года Суворов выехал в город Тульчин на Днестре, где решил устроить свою штаб-квартиру. Прощание с императрицей было преисполнено взаимных любезностей, но когда оно закончилось, оба вздохнули с облегчением.