"Паводок" - читать интересную книгу автора (Лиханов Альберт)Николай СимоновК вечеру Николаю полегчало. И то уж не раз он замечал: как намолотишься за день, намотаешь ноги, руки, поясницу, всего себя – сразу легче становится. Усталость голову утишает, мысль сбивает. Думаешь уже о том же самом совсем иначе, проще, спокойней. А когда еще полопаешь от пуза, дичинки опять же, глядишь, и загнал в себя на неделю свою хворь. Живи знай себе, не козыряй болячку, слушай сквозь дрему, как Валька стихотворение читает, Семка балагурит. Слава Гусев сопит, про план соображает, про ускорение работ или про заработок. Нет, слава богу, повезло мне, Николаю Симонову. Он тут, среди ребятишек этих, как в санатории, душа отдыхает от тягостей, от грязного духа, который в заключении хошь не хошь, а имеется. Да уж и то, кто тюрьму себе выбирает? – от сумы да от тюрьмы, говорят, не откажешься. Вот сколько ни думал про себя Николай Симонов; сколько ни прикидывал, ни перебирал неспешно свою нескладную жизнь, три только момента и было у него счастливых – когда с Кланькой гулял и не лаялись они еще, когда Шурик родился да и вот теперь, после заключения, в партии этой. Работал он за проволокой зверем, все мимо ушей и глаз пропускал, только бы скорей на волю выйти, исправить свою промашку страшную, а в голове все свербило: как он будет после тюрьмы, ну как людям в глаза поглядит? Ведь скажет только в любом месте – из заключения я, отсидку отбывал, так тут хоть как ни объясняй, за что и каким случаем туда попал, все в сторону шарахаться станут. Так оно и шло. Когда узнал про Кланьку и свое решил, освободившись, ходил по разным конторам, нанимался. Как доходил до того, что идет из заключения, на него будто со страхом глядели, говорили – не требуется, хоть объявление у входа висело; требуется, требуется… И не искал Николай Симонов ничего такого особенного – лишь бы заработок на пропитание и на обмундирование штатское, да еще общежитие. Ах, общежитие, пропади оно пропадом! Приняли-таки на одну новостройку, поместил комендант в общежитие – комната большая, на девять человек, все молодые парняги, в сыны ему годятся, а узнали, что он бывший зэк, напаскудили. Объявили, будто бы пропал у одного парня костюм ненадеванный, польский, за сто тридцать рублей. Поглядел на них Симонов – те в сторонке сидели, пили «перцовую», его не приглашали, понял, какую шутку они учинить хотят, плюнул в горестях, поднял из-под койки свой мешок, выданный при освобождении, натянул телогрейку, нахлобучил картуз, сказал им на выходе: – Ну, попробуйте простить друг дружку за этот факт, за это паскудство. Объяснять вам не стану, скажу, однако, что сидел не за воровство, а за то, что задавил машиной человека. И не вам меня корить. А чтоб не замаралися об меня ваши чистые хари – ухожу. И хлопнул дверью. Который-то из них бежал потом по коридору, хватал за рукав, приговаривал: «Погодь, дядька, ну, бывает, ну, сдуру», но он рукав выхватил, сбывалась его опаска, сторонились его люди, – и ушел в дождливую непогоду, неизвестно куда и к кому. Ночевал на вокзале, доставлялся розовощеким милиционером в отделение, на проверку подозрительности, но другим, пожилым, был отпущен с советом побыстрее вернуться домой. Эх, домой, да ежели бы мог он вернуться домой, как бы побежал к кассе за билетом на выданные при освобождении небольшие рубли, как бы бежал потом к своему дому, в дальнем краю улицы маленького городка! Но не мог, не мог, никак не мог Николай Симонов домой вернуться! С Кланькой жизнь у них шла неровная, трясучая, – ровно ехали на худой телеге по колдобистой дороге, – поздно он женился, в годах уж, так вышло, а Кланька молода еще была, не наигралась, молодых мужиков глазами мимо себя не пропускала. Когда Шурик родился, утихла вроде, но сын подрос, опять за свое: ты не такой да не эдакий, другие, мол, при галстуках и книжки читают, про кино судят, а от тебя слова ласкового не дождешься. Так-то оно так, не мастак Николай был на рассуждения культурные и на прочие такие дела, шофером, считал, родился, шофером и помрет, главное бы – машину беречь да в аварию не попасть. В то утро с Кланькой схватились, – опять она свои требования к нему, – весь день ездил, зубы сжав, руки тряслись от обиды, от несправедливости ее злой, бабьей. Под конец смены к гастроному подъехал, взял бутылку, чтоб, машину поставив, распить, забыться, и еще бутылку пива заодно, приехал в гараж, ободрал пивную пробку о дверцу, не вылезая из кабины, выпил, вынул ключи, собрался выйти, а тут диспетчер Семина. Так и так, мол, Николай, выручать базу надо, срочный груз со станции вывезти требуется, заказчик рвет и мечет, потому как за простой штраф берут. Облокотился он тогда, помнится, о дверцу, подумал, подумал и согласился, забыв о пиве. Про Кланьку все соображал, к чему, считал, домой торопиться, если ты там постылый, ненужный, чужой. Завел машину, выехал, а у самой станции выскочил под колесо ребятенок, вихрастый такой, белобрысый, на Шурика смахивал. Рульнул тогда Николай резко, но не рассчитал, улица узка была, наехал на человека. Пожилой был мужчина, в парусиновых штанах, с потрепанным портфельчиком, много лет, видать, носил. Николай ручной тормоз выжал, на руль голову склонил и ничего больше не видел. Как «скорая» мужчину того увезла, как толпа собралась, как милиция приехала. Мальчонка сгинул, словно в тартарары провалился, ладно еще нашлись двое прохожих, дали показания, что рулил он для спасения ребенка, а то бы еще хуже было. Да уж куда хуже, мужчина с портфельчиком в больнице помер, – портфельчик этот и парусиновые неновые штаны до сих пор ему видятся, – а милиция признала, что шофер был выпивши, – провели обследование и бутылку под сиденьем нашли. Про суд Николай вспомнить ничего толком не мог, понял только, что помогли ему те двое прохожих, да еще хорошо помнил Кланьку: она, сидя в зале, ревела как корова и казала ему кулак. Но и это мог утишить Николай Симонов, мог спрятать, забыть, – то же, что случилось дальше, забывать было бы позором. В заключении работал как дьявол, пять лет ему скостили до трех, а то, что Кланька наделала, скостить никто не мог. Сперва он писал ей краткие, кургузые, нескладные письма, и она отвечала – костерила его, корила, что подвел, оставил одну, – но отвечала. Потом письма ее стали приходить реже, а затем, как раз к Новому году, в подарочек – ничего себе, – пришло враз два конверта: одно от нее, обыкновенное, как всегда, второе от каких-то добрых людей, неподписанное, и в этом втором сообщалось сердечно, что Кланька – потаскуха, связалась с мастером такого-то завода, моложе даже ее, а у него жена и дети. Николай поверил письму этому, поверил сразу, без сомнений и скидок на то, что оно неподписанное, и затрясся плечами – первый раз заплакал во взрослом возрасте. Мужики, жившие с ним, – а разный, надо сказать, был народец, – умолкли, подставили стакан денатурата, добытый каким-то хитрым образом, но пить Николай не стал, потому как понимал – такое не запьешь, не успокоишь. Кланька продолжала писать, он складывал ее письма в мешок, но она настигала своими письмами, видно поняв, что он все знает, настигала – через милицию, что ли? – и здесь, в тайге, в партии, куда он устроился, уйдя от тех парней из общежития. Тут, в группе, никто не досаждал ему с разговорами, никто не боялся его, бывшего заключенного, ребята видели в нем другое – выносливость, старание, безотказность, и он среди них отошел, отогрелся. Лежа у костра, успокоив работой и плотной едой утреннюю тяжесть, Николай думал о том, что теперь уже не боится людей, не боится, как посмотрят они на него, что спросят. В конце концов, Кланька еще не пуп земли, не последняя инстанция, есть вон и Нюрка-буфетчица, здешняя баба, вдова. И только мысль о Шурике, белобрысом Александре Николаевиче, саднила душу. Взглядывая в костер, в кровавое его пламя, Симонов думал, что все не просто, что Нюрка – это так, заблуждение, и что Шурик – вот в ком его самый главный смысл жизни. |
|
|