"В нескольких шагах граница..." - читать интересную книгу автора (Мештерхази Лайош)Глава девятнадцатая, из которой выясняется, что выйти из сада совсем не так простоУзнав секретаря, мы немного побаивались председателя. Если и он такой же бюрократ и педант, как этот, пока мы объясним ему, что нам надо, наверняка наступит вечер. Мы шли по лабиринту маленьких улочек и столько раз сворачивали из переулка в переулок, что пятиминутный путь в этом древнем городке, среди крохотных домов и узких, мощенных булыжником улиц показался нам до бесконечности длинным. Мы остановились перед двухэтажным узким домом, походившим на старинный патрицианский особняк. Предприятие, оказывается, располагалось в большом сарае, в глубине двора. Снаружи ничего не было видно, не было даже фирменной таблички. Двор загораживали старые, потрескавшиеся ворота, доски которых были обиты в форме лучей; такие ворота, как видно, были здесь в моде. В середине маленькая дверь, через которую мог протиснуться лишь один человек, но, когда открывались обе половины, тогда там могла уместиться грузовая машина или телега; если и этого было мало, до самых высоких сводов открывались еще две верхние створки. Тогда через них мог пройти даже фургон с мебелью или вагон. У ворот в стене блестела отполированная множеством прикосновений медная ручка. Секретарь дернул. Внутри долго звенел маленький звонок. Скоро появился старик с моржовыми усами. На нем болтался, покрывая его до самых пят, почерневший кожаный фартук, на голове фуражка. Он спросил по-немецки, что нам надо. Секретарь сказал, что мы хотим поговорить с председателем. Старик не ответил и закрыл ворота. Прошло добрых десять минут, и я уже думал, что тот, с моржовыми усами, глухой или придурковатый. Может, он не понял, чего мы хотим, а может, не передал просьбы?… Но председатель все-таки вышел, и мы были приятно удивлены. Насколько важен и многословен был секретарь, настолько председатель был понятлив и скромен. Человек он был пожилой, но из той породы людей, которая, как бук, чем старше, тем тверже. Лицо, голые плечи и руки, выступающие из-под кожаного фартука, – одни кости и жилы; неожиданно белокурые волосы, уже поредевшие, и водянисто-голубые глаза с близоруким прищуром – вот его портрет. Мы представились, и я в нескольких словах объяснил, зачем мы пришли. Я смотрел ему в лицо с нервным ожиданием. Я думал, что теперь начнется мучительно обстоятельное объяснение: если это возможно, нам не хотелось бы ждать, пока он кончит работу, мы хотели бы скорее оказаться за границей. Почему? Потому что мы уже целую неделею в дороге и… Ничего этого не понадобилось. Он смотрел на нас прищуренными водянисто-голубыми глазами и словно читал наши мысли. – Идите в Бреннберг. Поищите Ханзи Винклера. Он работает в ночной смене – пока дойдете, он проснется. Скажите, что я послал. Покажи им бреннбергскую дорогу! – обратился он к секретарю. Потом улыбнулся и протянул нам большую костлявую руку: – Всего хорошего, товарищи, счастливого пути! Прошло не более половины минуты – и вот разговор окончен, ворота закрыты, и под высоким сводом глухо застучали его удаляющиеся шаги. А секретарь, как человек, который наконец знает, что ему делать, сразу пошел с нами и подробно объяснил, как добраться до Бреннберга. Мне порой приходилось наблюдать, как люди с самыми разными характерами и темпераментами мирно работают вместе. Вот этот председатель: простой, чистый, как вода, все понимает с полуслова, сразу принимает решение. А секретарь… Мы узнали потом, что они уже двадцать лет работают вместе в полном согласии. Он немного проводил нас, указал дорогу на Банфальву – через нее можно попасть в Бреннберг. Как видно, не намеренно, но он сказал нам на прощание несколько «ободряющих» слов: – Бреннберг полон солдат и жандармов, там готовится забастовка. Вы наверняка встретите их по дороге… Если спросят, не говорите, что ищете Винклера. Скажите, что идете устроиться на работу! Тут он снова запричитал: непонятно, как это два таких умных, таких опытных товарища отправились без трудовой книжки и профсоюзного билета! Что мы станем делать, если у нас попросят удостоверение? Он недоуменно покачал головой и пожелал нам счастливого пути. Обрадовавшись, что наконец от него отделались, мы со смешанным чувством спешили вперед, к Банфальве. «Выйдешь из сада – и уже за границей» – вот что поддерживало наш дух. Здесь нет возврата и нет обхода. Мы пойдем прямо вперед… Однако мы чувствовали: самое страшное – это провалиться в последнюю минуту. Почему нам не удалось улучить более мирное время? В третий раз получается так, что мы приходим в смутные дни. В Ноградверёце – контрреволюционная провокация, потасовка. В Татабанье – забастовка. Здесь забастовка может вспыхнуть в любую минуту. Вот как жили тогда рабочие в Венгрии. Как ни свирепствовал террор, не бастовать было нельзя. С одной стороны – жандармские винтовки, с другой – голодная смерть. Пасть в бою более достойно того, кто называется человеком. Террор – это такое дело: он задавит всякого, кто одинок. Но рабочие никогда не бывают одиноки. Борьба организует их в полки; они с детства привыкают чувствовать плечо друга; они быстро усваивают правило: один за всех и все за одного. Еще свежи были у каждого воспоминания о событиях девятнадцатого года. Они запечатлелись в сознании рабочих не своим поражением, а теми возможностями, которые таят в себе единство и сплоченность народных масс в борьбе с классовым врагом. Во время мелких стычек они почувствовали свою силу и узнали, насколько трусливы и пугливы террористы, когда сталкиваются с сопротивлением масс; храбрость у них появляется, когда на их стороне превосходство сил. Ведь крестьянские парни не затем поступают в жандармы, чтоб принять героическую смерть за господ! Нет среди них ни одного, кто хотел бы стать героем… Крестьянский парень хочет иметь небольшой земельный участок, дом и хочет на старости лет пользоваться пенсией… Власть, конечно, чувство приятное, но лишь до тех пор, пока ее не оспаривают. В магазине винтовки умещается всего пять пуль; если против него идет больше пяти, хотя бы даже с пустыми руками, он пугается, и все его блестящее, нарядное жандармское сознание превращается в лохмотья. Борьба продолжалась. Хотя победила клика Хорти, хортисты постоянно чувствовали: их победа – это ничтожный маленький плот, под которым волнуется море, и, если это море начнет бушевать опять, им придет конец. Море еще не бушевало, но в те годы вода в глубине уже смутно бурлила. С начала лета 1921 года почти не проходило недели, чтобы где-нибудь в стране не бастовали… Вокруг Бреннберга были сосредоточены не столько жандармы, сколько солдаты. Жандармов, должно быть, не хватало. Дорогой мы чаще всего встречались с солдатами. Здесь и там появлялись группы в киверах с султанами – в то время их еще носили солдаты Хорти: шапку Бочкаи, а впереди длинное орлиное перо. Они отнюдь не производили воинственного впечатления, скорее казалось, будто они отдыхают. Ведь солдат никогда так не отрывается от народа, как полицейский или жандарм, который вооруженное ремесло избрал себе профессией на всю жизнь. Пожилые уже побывали на фронте, молодых только призвали, и они старались манерами и поведением подражать небрежной непринужденности бывалых солдат. Они разгуливали в расстегнутых гимнастерках, сдвинутых на затылок головных уборах и без оружия. Этих ребят собрали с Альфельда, из Задунайского края – со всех концов страны, служили они в Шопроне в пограничном полку. Несколько дней назад их перебросили в шахтерокий поселок для поддержания' порядка. «Поддержание порядка»… Это не очень было по душе даже офицерам; это они считали унизительным для солдата. А рядовые думали: зачем поддерживать порядок, когда порядок есть! Они наслаждались тем, что нет учений, нет ходьбы, и жили в свое удовольствие, дружили с местными жителями. И пили. Уже в Банфальве мы увидели целую ораву у трактира; само помещение было набито до отказа, бутылок с пивом становилось все меньше, было очень жарко… Дорога шла опушкой леса, в долине среди высоких гор, и постоянно поднималась. Мы шли уже около получаса, и я оглох. Я спросил Белу – он оглох тоже. Во время войны я в Карпатах испытал то же самое: когда дорога поднимается вверх, в гору, и опускается вниз, на равнину, ухо человека реагирует на разницу в давлении воздуха. Мы шли по узкой, неудобной, выложенной булыжником дороге, но пыли не было. Полдень уже миновал, а роса здесь еще не высохла. Сияло солнце, но там, где тени было больше, на кончиках листьев сверкали кристальные водяные капельки. Среди гор, в лесу, ветра не было; душила июльская жара. Влажная жара, как в джунглях… Солдаты стояли по обочине дороги или лежали на густых, цветущих лужайках. Поющая, гикающая группа солдат шагала нам навстречу; они шли, взявшись под руки, и заняли вширь всю дорогу. Мы обошли их, они недолго смотрели нам вслед, без особого внимания. Я полагаю, их не очень интересовали ни поимка беглецов, ни награда. «Все равно нет счастья бедному солдату!..» Но надо думать, что мы сильно изменились; лишь опытный сыщик мог угадать по нашим безусым лицам, по измененной одежде тех двух мужчин, которые бежали из Ваца и шагали по шоссейным дорогам в коричневых парусиновых костюмах. Когда мы по пути в Банфальву повстречались с первыми солдатами, наши сердца чуть-чуть ёкнули; позднее мы привыкли, ибо видели, что серьезной опасности нет, и всё с большей уверенностью шли им навстречу. Мы даже, как принято, здоровались с ними. Если мне не изменяет память, дорога от Шопрона до Бреннберга тянулась добрых два часа. Мы уже почти дошли до конца, уже показался на равнине, расстилавшейся среди гор, маленький старинный шахтерский поселок, когда обратили внимание на то, что сзади доносится резкое тарахтенье машины – звук мотора, с трудом одолевавшего гору. Но мы уже чувствовали себя в безопасности, ведь мы привыкли – это была все та же опасность, которая возникала с появлением каждой новой группы солдат. Машина? Наверное, везет провиант солдатам. И я лишь на всякий случай, просто из предосторожности, сказал Беле: – Давай отойдем в сторонку, пусть она пройдет! Мы перескочили через узкий, поросший травой овраг и стали за деревьями. Лес был кустистый, густолиственный, дубовый, но, когда мы удалились от Шопрона и приблизились к Бреннбергу, в нем все чаще стали появляться высокие сосны. Едва мы укрылись под ветвями стоящего с краю дуба, как мимо нас промчался знакомый караван. Две большие открытые офицерские машины и позади – мотоцикл с коляской. В передней машине рядом с шофером я увидел Тамаша Покола. Он как раз смотрел в нашу сторону; быть может, он раньше видел, как мы свернули с дороги? Мне показалось, что взгляды наши на секунду встретились. И словно бы в его глазах вспыхнул огонек… Как видно, у Тамаша Покола было то, что называют «шестым чувством» сыщика. Этого «шестого чувства» у него было гораздо больше, чем у шпиков, участвующих в розыске, и еще больше, чем у подполковника. Безусловно его подхлестывала личная заинтересованность, потому что, как мне помнится на основании наших нескольких встреч, он не был особенно умным человеком… Жандармы устали, и у них медленно созревала мысль, что заработанные несколько крон и весьма слабая надежда на награду, назначенную за поимку беглецов, вряд ли перетянут чашу весов, когда другую их половину оттягивает масса неудобств и стыд многократных неудач. Теперь их несла вперед лишь привычка; служаку Покола заботило одно: сделать все возможное, согласно предписанию, и, если его привлекут к ответственности, чтоб нельзя было доказать, что он нарушил долг. Подполковник решил, что сегодня последний день, который он тратит на это дело. Он объедет границу от Сомбатхея до Хедьешхалома и даст повсюду необходимые указания. Во второй половине дня он пожалуется на плохое самочувствие. В Хедьешхаломе покажется врачу пограничной заставы. А когда бывало, чтобы врач – старший лейтенант осмеливался сказать подполковнику, если тот жаловался на боль в желудке и колотье в сердце, «Tauglich».[24] И ночью он уедет домой, в Будапешт. Поедет в спальном вагоне первого класса. И пусть лопнет от злости это чучело, это исчадие ада! Пусть остается, он отдаст ему своих людей; пусть ходит, пока не сотрет себе пятки. И тут он почувствовал, как несправедливо обошлось с ним министерство внутренних дел. Два коммуниста бежали из вацской тюрьмы! Ну и что? Стерегли бы их получше господа из министерства юстиции! А теперь он должен гоняться за ними, глотать пыль в ветхой открытой машине!.. И так всегда: жандарм и полицейский – собаки у государства. Да и вообще, разве не инспектор Тамаш Покол получил особую доверенность? А он все портит, все перечеркивает, что задумал опытный человек, который выше его по чину. Так пусть это будет на его совести… Награда? О ней он теперь не думал. Как? Неужели он, настоящий барин, станет гоняться за несколькими дрянными тысячами?… Тут он вспомнил, что тот самый партнер по карточной игре хотел устроить своего сына в министерство внутренних дел. Бездарный щенок – в двадцать лет уже успел подделать вексель: что ж, он подает прекрасные надежды! Для министерства внутренних дел это сойдет! Почему бы не попросить у них десять тысяч? Там деньги есть, папа зарабатывает достаточно. У него доллары, франки и другая валюта; что ему десять тысяч крон!.. А другой, еврей, директор банка, должен, так сказать, быть ему благодарен за жизнь! Разумеется, они дадут ему деньги под балатонскую виллу, и как еще дадут!.. Нет, он не нуждается в том, чтобы целыми днями бегать за этим сопляком «особо доверенным», – ведь он болен. Болен!.. В Кёсеге он вызвал к себе начальников полиции и жандармерии и командира пограничной заставы. Он начал с того, что обругал их за опоздание. Он приказал выстроить весь личный состав во дворе жандармской казармы и произвел смотр. Всех ругал, ко всем придирался; если бы Тамаш Покол не уговорил его уйти, он произвел бы смотры у полицейских, у пограничников и, может быть, у пожарников. В Шопроне он начал с того, что заказал в ресторане завтрак и пригласил всех начальников местных вооруженных сил. Привезенные им из Будапешта или еще откуда-то трескучие слова и патриотическое вдохновение текли из него рекой; как видно, он и здесь собирался произвести смотр!.. Тамаш Покол не выдержал и, проглотив несколько кусков, выскочил из-за стола; он попросил разрешения уйти вместе с выполняющим задание «караульным офицером» и руководителем местной корпорации сыщиков. У него появилось ощущение, что подполковник хочет его обозлить, поиграть на его нервах… И он на свой страх и риск отправился в город. Секретарь министра, с которым он утром беседовал по телефону, не скрывал, что его высокоблагородие разочарован неудачей в Дьёре. Кроме того, Покол разговаривал со своим близким другом из министерства внутренних дел, и то, что он от него узнал, нисколько не способствовало улучшению его настроения. В субботу государственный секретарь заявил, что «было ошибкой поручить это столь деликатное дело человеку, чья роль в период коммуны еще недостаточно выяснена». Еще недостаточно выяснена? Значит, начались интриги… Назначили нового руководителя будапештской политической группы – это был тот самый главный инспектор, который несколько месяцев назад в офицерском клубе позволил себе малоприятный каламбур: «Нельзя ли этого Покола отправить в его семейное владение, от которого он получил имя?» Он узнал также, что начальник тюрьмы подал в отставку, но ее не приняли. Зато отца Шимона за «пробуждение религиозных сомнений» и за разложение дисциплины отправили в Марианостар. Караульного начальника суд освободил… Те, кто остался там, наверху, все вывернулись, все дешево отделались. Лишь он один бьется день и ночь, а ему вместо благодарности затягивают петлю на шее! Ну, попадись беглецы тогда в его руки! Стоило послушать судебное разбирательство! Там беглецы узнают, кем был и что делал Тамаш Покол во время коммуны! Вот когда выяснится, кого надо отправить в ад! Ах, только бы беглецы попались в руки! Это совершенно необходимо!.. Он рассуждал так. Из Дьёра мы ушли. Если мы там остались, что маловероятно, нас поймает младший инспектор. Сомбатхейские ворота перед нами закрыты. Дунайская граница? Нет. В душе он подозревал, хотя определенных оснований у него не было, что добрая часть дьёрских сплетен сводилась к тому, чтобы преднамеренно ввести в заблуждение и отвлечь таким образом преследователей. Логика всего нашего пути указывала на то, что мы стремимся в Австрию. Но где? По главной линии к Хедьешхалому? Не может быть, чтобы мы рискнули. Внезапно он ощутил какое-то неясное внутреннее беспокойство, словно магнитная стрелка указывала ему на нашу близость: мы должны быть здесь, в Шопроне! Шопрон промышленный город, граница проходит по лесистой и 'гористой местности, здесь излюбленные дороги контрабандистов. Будь он на нашем месте, он скорее выбрал бы этот путь, чем лежащий далеко от границы Сомбатхей. – Скажите, господин младший инспектор, – обратился он к начальнику местных сыщиков, как только они вышли из ресторана, – есть ли здесь пролетарское движение? Может, они снова организуются? Есть ли здесь социал-демократическая партия, профсоюз? – Так, прошу покорно… То, что дозволено законом, мы тоже должны им дозволить… Господин инспектор наверняка знает… – Есть здесь профсоюзы? – Да, есть. Но мы их держим пока в руках. – Может быть, есть и Дом труда? – Дома труда нет, но есть так называемые профсоюзные кассы. Они арендуют помещения в маленьких трактирах и там собираются. Впрочем, я не замечаю тревожных признаков, так что можно позволить… – У профсоюза металлистов тоже есть касса? – И у металлистов, и у деревообделочников, и у пивоваров, и у текстильщиков… Касса металлистов как раз здесь, неподалеку. – Пойдемте туда!.. Бела и я, увидев машины на шоссе, ведущем в Бреннберг, подумали одно и то же: нас выдал профсоюзный бюрократ. Мы долгое время жили с этим убеждением. Но спустя несколько лет в Вене я встретился с младшим братом Мейера; это был действительно славный парень, наш товарищ. Он рассказывал о своем брате и говорил, что тот только с виду труслив, а в действительности наоборот. Он не коммунист и в то время еще не очень симпатизировал коммунистам. Когда была провозглашена диктатура пролетариата, он испугался, перешел границу и попросил убежища у своих австрийских товарищей. Несмотря на это, когда он вернулся, полиция его беспокоила довольно долго. Напрасно он доказывал, что не коммунист. Он был еврей и профсоюзный деятель, значит, для клики Хорти – красный. Мейер на собственной шкуре испытал несправедливость, которая била по всем рабочим независимо от их партийной принадлежности. Он и позднее не сделался коммунистом, но стал сочувствующим. Ведь коммунистов, как и его, преследовали несправедливо. В этом он тоже был верен бесспорно своему председателю. Тогда, после первых погромов Хорти, последовавших за поражением революции, не один убежденный социал-демократ из рабочих сделался коммунистом или другом коммунистов. И Мейер и его друзья знали, что бреннбергские шахтеры лишь притворяются социал-демократами, но это не мешало им быть с ними в наилучших отношениях. Нет, он не выдал нас хотя бы потому, что вместе с нами втянул бы в неприятность председателя Ваги, партийного секретаря, пользующегося большим авторитетом, и друга председателя – Ханзи Винклера. Он не выдал нас, но и вел себя неразумно. Когда Тамаш Покол спросил его прямо в лоб, не были ли у него сегодня случайно два человека с просьбой помочь перейти границу, он растерялся и понес несусветный вздор. Правда, он не мог знать, что скажет трактирщик – того в это время тоже допрашивали. Трактирщики, которые сдавали помещение в аренду профсоюзу, часто состояли платными шпиками в полиции и, конечно, притворялись большими друзьями рабочих. Потом он выдавил из себя, что утром приходили два человека из Будапешта, искали работу, но у них оказались не в порядке профсоюзные билеты, и он им отказал. Он говорил то, что ему подсказывало сердце. Куда мы пошли? Он не знает, может быть, в Сомбатхей. Кажется, упоминали Сомбатхей… Трактирщик оказался гораздо ловчее. Он просто-напросто отрицал, что видел нас, и лишь тогда, когда выяснилось, что секретарь сознался, схватился за голову: – Ну конечно, как это я запамятовал! Когда я открыл, они были мои первые гости, первые посетители в понедельник утром… Спросили бутылку пива, да… Многие рабочие приходят сюда по утрам, они идут… Как видите я забыл… Местный сыщи «грозно нахмурил лоб: – Они были в коричневой парусиновой одежде? – Да, верно. Вот. Может быть, – усердствовал трактирщик, чтобы исправить прежнюю ошибку. – В коричневой парусиновой одежде, да… та»… – Скажите, – наивно спросил Тамаш Покол, – легко здесь перебраться через границу? Трактирщик широко осклабился: – Как же, как же, извольте знать! У нас нельзя так охранять, чтобы было нельзя. Возьмем, прошу покорно, – начал он, фамильярно наклонившись вперед на прилавке, – к примеру, Бреннберг. Штольни тянутся под землей через границу… Сам я там не был, но так говорят: здесь войдешь, а там преспокойно выйдешь через вентиляционный штрек или как его там зовут. Куда тут охрану ставить, скажите пожалуйста! Нечего на земле охранять, когда под землей переходят, верно? – И он болтал, болтал без умолку. Однако Тамаша Покола направила на след вовсе не эта болтовня, а испуганное смущение секретаря. – Позвоните в Сомбатхей, – сказал он младшему инспектору, когда они вышли из трактира. – Скажите им, что, по последним сведениям, туда направляются два подозрительных человека. А мы поедем посмотрим Бреннберг. Сыщик хотел быть вежливым: – Господин инспектор, я не советую вам туда ехать. Это грязное красное гнездо, туда следовало бы направить солдат – там готовится какое-то выступление. В воздухе пахнет порохом. Тут Тамаш Покол вошел в еще больший раж: – Красное гнездо? Готовится выступление? Так мы тем более поедем туда! В Татабанье из-за движения бездельничали две тысячи жандармов. Они следили за забастовщиками, а в это время две наши птички спокойно гуляли у них под носом… |
||
|