"Гёте" - читать интересную книгу автора (Эмиль Людвиг)Глава 2. ОТРЕЧЕНИЕКроны старых елей поднимаются до самого застекленного эркера во втором этаже гостиницы, расположенной у реки, почти в двух шагах от Иены. Уже февраль, но зима нынче теплая. И старик, которому и в молодости требовалось больше солнца, чем всем его землякам, греется в скупых лучах, предчувствуя весну. Но что делает он здесь, наверху, в маленькой гостинице, на которую завистливо поглядывал во время одиноких прогулок? Сперва, он снял номер на день, потом, стал оставаться в нем на ночь. Что делает он здесь? Мечтает? Сочиняет? Да. Работает. Изредка в перерывах поднимает он голову, и тогда взгляд его бродит по низине, по окрестностям и долинам, по горам. «Я живу в своей “Ели”, словно в земле Гесем, весело, спокойно, в то время как над Ниневией — Иеной уже нависла черная туча политики». Сквозь арку моста он видит, как идет сплав по реке. Сплавщик ловко и уверенно справляется со своим делом. Поленницы следуют одна за другой, некоторые плывут по воле божией, некоторые попадают в воронки… «Завтра вода, может быть, еще поднимется, поднимет она и бревна и доставит их за много миль, к месту назначения, прямо к пылающему очагу. Как видишь, мне не к чему тратить время на газеты, перед глазами моими плывут символы всего, что сейчас свершается». И он рассказывает, что сегодня в Кезене, что на Заале, уже открывают лесную ярмарку, хотя сотни будущих городов и сел все еще плывут по воде. «Да пошлет Всезиждитель вселенной процветание и им и всем нам! На вышке, в Заале, в дождь и в бурю… Старика на вершине ели раскачивает, как ворона в гнезде…». Иронически-созерцательный, равнодушно-отрекающийся. Только этим настроением можно объяснить причуду, заставляющую его жить здесь, за городом. Тридцать лет прошло с тех пор, как в Кастель Гандольфо наслаждался он поздним летом Кампаньи. Никогда больше он уже не жил среди природы. Разве только переезжал на летние месяцы в свой старый садовый домик, на опушке Веймарского парка, и приводил там в порядок старые стихи. Да, он не пишет стихов, он только приводит в порядок старые. Муза опять отступила в тень. Ему уже минуло шестьдесят семь, и лишь вдали слышится отзвук самого плодотворного его времени, которое только что отзвучало. Зато он заботливо собрал все, что подарил ему его гений, расположил все его дары по отдельным книгам, написал примечания к ним. Ибо Гёте не только Гафиз-певец, он и Гафиз-ученый. Только он не способен, как Гафиз, взять да и отдать свои песни, рожденные за пиршественным столом, ученикам, чтобы они опубликовали их после его смерти. Bocтoчные песни Гёте были лишь недолгим поэтическим угаром. Но исследовательский интерес к Востоку продолжал жить в нем и дальше. Правда, он не изучил трудного языка Аравии, зато освоил ее красивые письмена. Часами срисовывает он таинственные арабески. В восторге рассматривает ветхое издание Корана. Даже письмо к герцогине начинает с обращения в восточном стиле. В «Примечаниях к дивану» Гёте дал не просто объяснения к стихам. Он сообщает в них, прежде всего, сведения о культуре, которой овладел штурмом, вместо того, чтобы планомерно проникать в отдельные ее области. На этом он и остановился. И хотя после выхода «Дивана» все еще появляются стихи, питающиеся из того же источника, Гёте прекращает свои занятия Востоком. Он «боится его соблазнов». С Гёте уже нет Христианы. Старик живет в Танненхорсте, думает, диктует. Он один. Он вдовец. Правда, в последние десятилетия ему все чаще не сиделось в комфортабельном своем доме, где толкалось так много посторонних. А теперь ему не хватает в нем того единственного человека, к которому он всегда возвращался. В последний год, такой счастливый и светлый для Гёте, Христиана уже тяжело болела. Она и раньше была слишком полнокровна, слишком тучна, слишком невоздержанна в еде и в питье. Не мудрено, что ее разбил удар. Правда, скоро она оправилась, она старалась еще бодриться. Гёте писал ей письма, полные нежности. Шарлотта, ее врагиня, навещала ее, а Фриц фон Штейн, стоило ему приехать в Веймар, почти не выходил из ее дома. При дворе он часто встречал Августа фон Гёте. Танцуя на балах в новом дворце, молодые люди с трудом узнали друг друга. Август напоследок доставил Христиане много радости. Уж очень шел ему новый придворный мундир! Христиана сидит у окна и видит, как Ягеманша, злой недруг Гёте, отъезжает в карете, запряженной четверкой лошадей. Христиане немного завидно. Впрочем, скоро она успокаивается. Вот только грустно, что Гёте в этом году отсутствует целых пять месяцев. Она должна ехать лечиться в Карлсбад. Приятно, только будет очень уж одиноко, «ведь счастье мое лишь в тебе и в твоей любви». В мае он приезжает в Иену. Она пишет ему, как красиво цветут яблони и тюльпаны у них в саду. На другой день ее разбивает второй удар, Гёте советует ей пустить кровь, она не слушается. Скоро оправляется опять и «чувствует себя совсем хорошо. Никакой тяжести, никакого давления… Будь здоров и помни обо мне». Но она опять тяжело заболевает. Он спешит домой, заболевает сам, слуги больны тоже; в доме царит полная сумятица. На другой день Христиана умирает. Гёте лежит в постели, не в силах встать. Наконец он приподнимается и смотрит в окно своей спаленки. Июньское солнце сражается с тучами. Гёте берет листок бумаги и сочиняет стихи, посвященные Христиане. «Не стану лгать, — пишет он через две недели другу, — да и к чему притворяться, — я близок к отчаянию». Но настроение это продолжается недолго. Проходит полгода после смерти Христианы. Наступает Новый год. Гёте берет Августа на службу в свое ведомство. Он заявил, что намерен начать новую эпоху на театре. И действительно, увольнения, доклады, отчеты, нововведения так и сыплются одно за другим. Никогда еще в течение последних десяти лет Гёте не посещал так часто свой театр, не устраивал в нем таких длинных совещаний, не инспектировал и не ставил спектаклей сам. Но неужели он не замечает, что эта чрезмерная деятельность раздражает его противников? Разве забыл, что Ягеман, которая руководит оперой, как-никак вторая жена герцога? Можно подумать, что им движет чужая воля, что, как бывало в юности, по нему бьет молотом судьба, принуждая еще глубже познать себя и окружающую действительность. «Все это дело опять свалилось мне на шею, как много лет тому назад… Я все начинаю сначала. Но я чувствую себя обязанным сохранить уже обветшалое учреждение… Если мне удастся, вплоть до Иванова дня, поработать так же, как я работал в эти три недели, тогда я смогу убраться на все четыре стороны. Право же, моя деятельность принесет больше пользы нашему театру, чем законы Солона афинянам. Теперь мне в помощь прикомандирован сын. Только поэтому я и могу руководить делом в столь щекотливых обстоятельствах. Впрочем, именно щекотливые обстоятельства и придают ему интерес». Так Гёте работал до марта. И тут в его жизнь, в которой всегда участвовало столько людей, нежданно врывается не человек, а собака… В Веймар заехал странствующий комедиант и просит разрешения выступить перед публикой со своим знаменитым дрессированным пуделем в одноактной мелодраме «Пес Обри». Гёте отклоняет его просьбу не потому, что презирает собак, но потому, что уважает сцену. Гёте решительно изгоняет из театра пса, и никого это не удивляет. Но бродячий актер находит путь непосредственно к герцогу. Тот выражает желание посмотреть собаку и передает директору театра Гёте свою просьбу разрешить ее выступление. Но Гёте отказывает вторично, да еще под коварным предлогом: собакам вход запрещен даже в зрительный зал. Герцог читает постановление Гёте. В течение сорокалетней их дружбы герцог никогда не выступал как тиран. Но и Гёте был достаточно умен, чтобы никогда не фрондировать. Правда, в свое время он советовал герцогу вступить в Фюрстенбунд, хотя герцогу вовсе этого не хотелось. Правда, после смерти Фридриха II он предостерегал его от союза с Пруссией и уговаривал не брать на себя командование прусским полком, хотя Карл Август просто горел желанием это сделать. Но Гёте всегда действовал так, что герцогу приходилось на собственном горьком опыте убедиться в его правоте. Гёте неизменно вел себя, как слуга-избранник на службе у свободно избранного им государя. И только потихоньку, и то самому себе, он жаловался, что все его великие усилия пошли прахом. После грандиозной попытки преобразовать государство, которую он пытался осуществить в первое десятилетие пребывания в Веймаре, Гёте раз и навсегда отказался от своих намерений. Уже тридцать лет он трудится только на ниве культуры. Зато здесь он правил почти неограниченно. Он имел полное право называть своим детищем и Иенский университет и, конечно же, этот театр, который долгое время считался лучшим в Германии. Впрочем, с театром у него были трения всегда. После смерти Шиллера интерес Гёте к сцене почти вовсе иссяк. Тогда и началось царствование бесконечных фавориток и фаворитов. Появление собаки явилось только толчком, который вызвал уже назревший кризис. Но Гёте именно сейчас укрепил свое положение в театре. Уступить — означало дать восторжествовать врагам. И, точно так же, отнесся к случившемуся герцог. Герцогу было совершенно все равно, где увидеть собаку. Представление могло прекрасно состояться и во дворце. Да и Гёте мог пожертвовать одним вечером, тем более что в этом случае он не нес никакой ответственности. Причины кризиса лежали гораздо глубже. Великий гнев, который оба эти человека питали друг к другу на протяжении почти всей своей жизни, сейчас — в первый и в последний раз — вылился, наконец, наружу. Когда-то их связала простодушная и мгновенная симпатия. Но прошло всего несколько лет, и они поняли, какое огромное несходство заложено в их характерах. Словно бы очнувшись ото сна, увидели они в резком утреннем свете и окружающих людей и положение вещей и с каким-то сладостным ужасом поняли, что уже навечно скованы цепями. Гёте и Карл Август прожили бок о бок целых пятьдесят лет. Они напоминали супругов, которых прежде связывала любовь, потом наступило отчуждение, и уже много десятилетий каждый шел собственным, и очень далеким от другого путем. Только в старости, когда их связали привычки и обстоятельства, произведения и общие друзья, они опять пришли к доброму согласию. Разумеется, герцог и не помышлял дать Гёте отставку, а Гёте все соображения, и идеального, и практического характера, советовали остаться на посту. И все-таки, после сорокалетней дружбы случилось то, что случилось. И это еще раз подтвердило, как несовместима была самая сущность характеров поэта и властелина. Легко было герцогу, невзирая на двойное вето, наложенное его министром, выпустить на сцену пса. Но это было жалкой попыткой продемонстрировать другу свою силу. Герцогу казалось, что, выпустив собаку, он одержит победу над Гёте. На другой день режиссер официально доложил Гёте о герцогском приказе. «Приходите завтра, мы еще потолкуем», — говорит Гёте. Но как же теперь быть? Устроить герцогу сцену? Бросить ему в лицо правду, которую он, Гёте, таил сорок лет? Уехать из Веймара навсегда? Или молча покориться и разрешить представление псу? Сколько раз стоял Гёте перед необходимостью сказать «да» или «нет»? Связать свою судьбу с женщиной или расстаться навеки? И всегда, колеблясь между решениями, Гёте разрешал их одним способом — он бежал. Вот и сейчас бегство кажется ему единственным выходом. Вопреки тщательности, с которой он обычно все делал в старости, он за два часа упаковал вещи, взял рукописи, рисунки, приборы — словом, все, что могло ему понадобиться, и бежал в Иену. Режиссер пришел на другой день, но Гёте уже не было. Тотчас же получил заявление и герцог: Гёте просит разрешения не присутствовать на выступлении собаки. Слух о великом событии немедленно облетает маленькую резиденцию. Госпожа фон Штейн и госпожа Шиллер просят разрешения обратиться к посредничеству Кнебеля. Гёте отвечает весьма неопределенно. Но, приехав в Иену, он вовсе не уходит в тихое уединение, и не предается творчеству. Нет, он наносит визиты, присутствует на совещаниях и всячески подчеркивает, что он и есть министр культуры. Герцог взбешен тем, что его великий друг и противник ускользнул от него. Нет, ему теперь мало возвести на придворную сцену пуделя, и продемонстрировать его всему двору и народу. (В этом пуделе, как и во всяком другом, несомненно, сидит черт!) Герцог счел бы себя побежденным, смирись он с победоносным бегством Гёте. И поэтому он прибегает к самым крайним мерам. На другой же день после выступления пса герцог увольняет Гёте с поста директора театра. Он заявляет, что до него дошли слова Гёте, явно свидетельствующие о том, что Гёте желает уйти. Свое решение герцог объявил интендантству. Следовательно, оно уже не может быть отменено. Гёте пишет письмо герцогу, самое умное в своей жизни. Оно кажется столь же раболепным, сколь на самом деле независимо, злобно и полно коварных намеков. Получив это письмо, победитель тотчас превращается в побежденного. «Ваше высочество, — пишет его бывший министр, — как это уже столь часто бывало и прежде, изволили всемилостивейше пойти навстречу моим пожеланиям и даже предвосхитить их. Значит, я тем более имел право их питать… Примите поэтому благодарность, которой я обязан вам за все милости и снисхождение, которыми я пользовался во время моей службы; и полагаю, что мне будет и впредь милостиво разрешено оказывать влияние на дело, в котором, как я надеюсь, у меня есть некоторый опыт и познания». Сын Гёте также просит уволить его от службы, ибо «мое и его пребывание в Иене полезно… и поэтому смею просить о длительном отпуске… Вашего высочества верноподданный слуга В. Гёте». Но почему он не уехал из государства Веймарского совсем? Почему не отказался от поста министра? Практические соображения не имеют силы. Он совершенно свободен, он волен отправиться в любое место Германии и даже в любое место земного шара. Он не мог не предвидеть, какое раздражение охватит страну, когда она узнает, что Гёте сместили с должности из-за пуделя. Страна действительно стала бы на его сторону, если бы он покинул Веймар. Так почему же он остался? Да потому, что именно в Веймаре самая подходящая среда для его деятельности. Потому что сейчас опять наступила непоэтическая эпоха, и он снова ощущает потребность в практической деятельности. Потому что ему уже минуло шестьдесят восемь лет. Потому что он стал мудрым и знает, что, оставшись, одержит победу. Нет, Гёте не уподобился персидскому поэту, историю которого он только что рассказал в примечаниях к своему «Дивану». Тому поэту, Фирдоуси, который, оскорбившись, когда за его тридцатилетний труд царь вручил ему слишком малую награду, покинул дворец и умер в гневе. Гёте смолчал и остался. Но это только укрепило его безмолвную власть. Многие из актеров покидают, словно в знак протеста, веймарскую сцену и навещают его в Иене. Их искреннее участие свидетельствует о том, что «они понимают, какие титанические силы понадобились ему, чтобы под покровом браминской выдержки и терпения в течение тридцати лет из ничего создать нечто. И это нечто, при всех его несовершенствах, было так прекрасно, что я только с неохотой отказался от него… Доклад Эда, при всем уме и осторожности докладчика, позволил мне заглянуть в гниющее болото, в котором скоро погибнет все. Нам удавалось сохранять напиток хотя бы в растворе уксуса, но теперь гниль — а известно, с какой быстротой она распространяется, — уже явственно проступила наружу». Какая смесь насмешки, гордости, грусти, оскорбления и злорадства! Как юношески дрожит оскорбленное сердце! Каким старым прикидывается зрелый ум! Старый Гёте, первый министр и бунтарь, восставший против своего герцога! Вот он сидит летним вечером за бутылкой вина со своими актерами. А они рассказывают уволенному директору о неурядицах, которые начались при новом режиме. Сцена эта как-то не подходит к его жизни. Она напоминает судьбу Рембрандта. Войди сюда случайный посетитель, которого назавтра встретит его превосходительство, украшенное звездой, он просто не поверил бы своим глазам. Отречение во всем! Закрылись карие глаза спутницы жизни. Изменил старый друг, изгнал его из дела, им созданного. Не прошло и полутора лет с тех пор, как он расстался с Марианной. А теперь он бежал от пуделя. В эти дни и снял с него маску Шадов. Да, и слепок с руки Гёте сделан в тот же год. Соразмерно с туловищем рука Гёте мала. Она нисколько не красива и вовсе не узка, какой якобы должна быть рука художника. Это коренастая рука, с толстыми фалангами, маленькая, мясистая, пожалуй, женственная. По сравнению с пальцами ладонь у него широкая, большая, волевая, да и пальцы кажутся ловкими, умелыми, работящими. Зато запястье удивительно узкое. Не удивительно, что эта рука двигалась так мягко и так нежно. Отречение — доминирующее настроение семидесятилетнего Гёте. Оно сказывается в меланхолии, которая производит еще более сильное впечатление, когда в старом сердце звучат юношеские элегии. Как-то в одну из минут грусти Гёте попадается «Вертер». Он не в силах понять, «как мог человек выдержать еще целых сорок лет в мире, который уже в ранней юности казался ему столь абсурдным. Загадку эту можно отчасти разрешить, если вспомнить, что каждый человек несет в себе Нечто и надеется, что это Нечто выявится вполне, надо только позволить ему развиться. Но это удивительное существо лишь морочит нас изо дня в день. И мы становимся стариками, так и не зная, как и почему. Впрочем, пристально вглядевшись в это Нечто, я понимаю, что оно есть мой талант. И только оно помогает мне выбраться из всех положений, которые вовсе не соответствуют мне, и в которых я запутался лишь оттого, что случайно или из пассивности пошел по неправильному пути». И Гёте пишет Шубарту, своему первому и самому любимому комментатору: «Я должен был отказаться от собственной жизни, чтобы через много лет насладиться тем, чем человек хочет наслаждаться каждый день. Я подразумеваю — признание, успех!» А еще в другом месте письма он описывает, как ему «пришлось держаться, а потом пойти навстречу удаче и, наконец, поднявшись на бурной волне жизни, если и не пристать к берегу, то хотя бы укрыться в спасительной бухте». Эти же мысли высказаны в «Годах странствий», над которыми Гёте теперь работает уже систематичнее, и в более поздних песнях «Дивана». И все-таки семидесятилетний старик погружен в такую же неутомимую деятельность, как и двадцатисемилетний молодой человек. Он по-прежнему строит и управляет, улучшает и систематизирует, и вся эта деятельность гораздо ближе к тому, чем он занимался в свои первые министерские годы, а не к среднему периоду, когда он отдавал все свои силы главным образом писательскому труду. Гёте опять окружен только своими фрагментами и набросками. Достигнув глубокой старости, он опять ничего не пишет целых восемь лет. Но это нисколько его не беспокоит. Старое дерево все еще растет, подчиняясь только законам природы, и поэтому даже остановки в росте оказываются для него плодотворными. Все, чем Гёте занимается сейчас в роли министра и естествоиспытателя, окажется необходимым, в конечном счете, чтобы в нем вновь пробудился поэт. Мудрый старец из Танненхорста — это только одна из форм теперешнего его существования. Его посещают и совсем другие настроения; и тогда старый демон прорывается сквозь все рогатки смирения ничуть не меньше, чем в юности. Годы Гафиза и Зулейки не могли явиться конечной точкой в развитии этого раздвоенного и все еще сражающегося человека. Умереть, достигнув только этой точки, тоже не могло быть уделом такой души. Гёте опять раздирают самые противоречивые страсти. Победа его над ними, очевидно, отсрочена. Только когда окончательно определится исход битвы, которая непрерывно происходит в его душе, — только тогда он сможет умереть. О таком, о бурном, Гёте мы узнаем из его рассказа о летней ночи, которую он провел вместе с Мейером и с заядлым спорщиком филологом Вольфом. Этого вечного спорщика он «зверски» тогда обругал. «К счастью или к несчастью, я выпил столько стаканов бургундского, сколько вовсе не полагается, так что вышел из всякой мерки. Всегда сдержанный Мейер сидел с нами, но был весьма растерян». А ведь обычно стоит в доме у Гёте вспыхнуть ссоре, как он тотчас же восклицает: «Успокойтесь! Успокойтесь немедленно!». И продолжает восклицать, даже когда все уже успокоились. Но он делает это, чтобы успокоить самого себя. Сохранилась одна биографическая заметка. Как много других таких же блистательных строк, она, никем не замеченная, валялась в пыльном и грустном углу на задворках шестидесятитомного собрания его сочинений. «Наш разум был бы великой силой, если бы знал врага, которого он обязан осилить. Но природа наша беспрерывно принимает все новые и новые обличья, и каждое из них становится негаданным врагом доброго и всегда неизменного разума», — так пишет Гёте, который неожиданно снова начал работать без устали. Он сам сравнивает свою комнату в Иене с рабочим кабинетом Фауста. В ней также много бумаг, аппаратов, моделей. Гёте охвачен, как он говорит, настоящим бешенством. «За последние пять месяцев вся жизнь моя перешла на бумагу. И ты бы подивился при виде бесконечных штабелей рукописей, которые я непрерывно отправляю в переплет». Два обстоятельства дали новый толчок деятельности Гёте. Во-первых, Венский конгресс провозгласил Веймар Великим герцогством, увеличив территорию его чуть ли не вдвое. Во-вторых, Фойт — ближайший сотрудник Гёте — умер. И хотя официально Гёте по-прежнему только министр культуры, круг его обязанностей увеличился в четыре раза. Как старший по рангу, он исполняет обязанности премьер-министра. И хотя он по-прежнему занимается только вопросами науки и искусства, в руках его сосредоточены крупные государственные средства. Что ж, пусть с опозданием, но он все-таки осуществит старые свои планы! Наконец-то он может расправить так долго связанные крылья. Библиотека, собрания монет, рисунков, художественный институт в Веймаре, семь кабинетов естествознания в Иене, ботанический сад там же, медицинское училище, обсерватория, химический факультет и еще одна библиотека — все эти учреждения находятся в полном подчинении у Гёте. Под его руководством реконструируют обсерваторию, открывают ветеринарное училище, строят, преодолевая огромные препятствия, новое здание библиотеки. Гёте проявляет самые незаурядные финансовые способности. Недаром он некогда был министром финансов. А теперь он организует даже нечто вроде негласной Академии наук, в которую входят представители всех институтов. Раз в квартал созывает он научных сотрудников на совещания, ведет интересную переписку с девятью профессорами: ему приходится привлекать их на свою сторону, успокаивать, ободрять. Совсем как в старые времена, он простирает свои заботы решительно на все — делает эскиз решетчатой двери для одного из отделов библиотеки, указывает, какие части этой решетки изготовить в Веймаре, из какого дерева, какие детали покрыть бронзой и т. д. Но вскоре начинаются разочарования и огорчения. Необходимо избегать трений, отказываться от многих начинаний, бороться с кликами, ломать предубеждения. «Жизнь становится все более странной. Приходится расходовать свои силы на самые неотложные дела, а на то, что находится в некотором отдалении, уже попросту не хватает сил». Герцог, который в шестьдесят пять лет наконец-то стал Великим герцогом, хочет назначить Гёте куратором университета. Но Гёте отказывается от этого поста. Он решительно не желает объединять факультеты, практически работающие совершенно самостоятельно. Знаток людей, а ученых в особенности, Гёте намерен сохранить автономию факультетов. Он предсказывает, что, когда он умрет, и их объединят, начатое им дело будет погублено. Конечно, он отказывается под тем предлогом, что он стар и перегружен делами, но в заметках раскрывает истинную причину своего отказа. «Выполнять эти обязанности, — пишет Гёте, — можно, только обладая полнотой власти». Здесь снова сказалось отрицательное отношение Гёте к конституционному образу правления. Наступили новые времена, но он без всяких иллюзий взирает на происходящее. Власть как таковая никогда не ослепляла его. С холодным равнодушием относится он к тому, что территория герцогства увеличилась вдвое. Вот он стоит в огромном зале нового дворца, который он сам так деятельно строил. Здесь собрались представители сословий, чтобы принести присягу Великому герцогу. Гёте стоит первым справа у трона своего друга и повелителя, который наконец-то стал королевским высочеством. Он старается держаться как можно прямее, хотя годы согнули его. На парадном, шитом золотом мундире сверкают ордена, пожалованные Наполеоном и русским царем. Он оглядывает дворян и бюргеров, которых в качестве своих представителей впервые прислала сюда страна. В этом зале нет ни одного человека, кого бы эта церемония оставила столь холодным, как Гёте. Как чужды ему все эти лица, обращенные на своего первого и столь прославленного министра! Как мало здесь людей, к которым он расположен! В своих частных письмах он даже не упоминает об этом огромном территориальном приросте государства, которому служит вот уж сорок лет. Очень апатично описывает он некоторым друзьям прошедшее торжество. И когда Якоб Гримм предлагает ему заключить нечто вроде духовного союза с новым государственным руководством, Гёте признается, что в этом кругу он был всегда лишь легкомысленным путником, который никогда не мог осесть где-нибудь навсегда. Правда, из чистовика своего письма он эту фразу изъял — боялся, как бы она не стала достоянием гласности. Гёте чувствует себя в полнейшем одиночестве, и для этого есть конкретные основания. Он противник новой конституции, которую герцог, выполняя обязательства Венского конгресса, и, кажется, единственный из всех немецких правителей, дал своей стране. Карл Август реорганизовал свой старый Тайный совет в Совет министров и предоставил сословиям бюргерам и крестьянам — право участия в управлении государством. Гёте — решительный противник права большинства. Правда, в вопросах искусства он всегда проявлял искреннее смирение. Он о многом советовался с Гердером, Шиллером, с Кнебелем и Виландом. Но когда в Совете министров речь идет о практических вопросах, которые он уже тщательно продумал и взвесил, а тут их начинают разбирать, обсуждать и откладывать… Нет, он с величайшим трудом переносит эту церемонию, и много грустных вздохов и даже проклятий слышится в его частных письмах. Он, который исстари причислял политику к искусству, должен сидеть в совете по культуре и дрожать перед бюргером из Апольды, перед мужиком из Кронберга, боясь, что они не утвердят сумму, которую он потребовал для приобретения античных слепков. «Людей в массе объединяют только предрассудки, а волнуют только страсти, и это часто омрачает и искажает даже самую благородную цель. Но, продолжает Гёте, — несмотря на это, все и всегда приходит к прекраснейшим результатам, если даже не в данную минуту, так в будущем; если не непосредственно, зато в итоге». Мысль Гёте выражена здесь совершенно ясно. Да, он занимает такую же противоречивую позицию, как и двадцать пять лет тому назад, во время французской революции. Как государственный деятель и практик, он романтик. Он признает только олигархический образ правления. Родись он властелином, он не уступил бы и пяди от своих прерогатив. Да, он правил бы самодержавно, как Фридрих, как Иосиф II. Именно так управлял он и своим театром, ибо здесь власть его была неограниченна. И все-таки как мыслитель, провидящий будущее, он видит новые горизонты, на которых явственно проступают контуры демократии. Великие колебания в ритмах — от свободы к скованности, — которые сменяются в жизни Гёте, он переносит и на окружающий его мир. Все, что в дальнейшем может показаться в нем нелогичным, противоречивым, — все это следствие полярности его характера. Позицию между реакцией и свободой, которую Гёте занял в старости, можно понять, только если помнить о коренных элементах его существа, о его попытках сохранить существующее и при этом развивать то, что мерещится вдали. «Имей я несчастье, — говорит семидесятитрехлетний Гёте, — состоять в оппозиции, я бы предпочел обратиться с призывом поднять мятеж и революцию, чем без конца кружиться по мрачному кругу порицания действительности. Никогда в жизни не становился я во враждебную и бесполезную оппозицию к могущественному потоку массы или к господствующему принципу, но всегда предпочитал, подобно улитке, спрятаться в свою раковину и жить в ней, как заблагорассудится… Все мы наделены особым органом недовольства и досады… И в конце концов, впав в отчаяние, ищем причину своих бед в окружающем, вместо того чтобы обнаружить ее в собственном нашем неразумии». Противоречивые побуждения и мнения, которые всегда раздирали Гёте, заставляют его занять в старости сложную политическую позицию. Ее нелегко понять со стороны. Согласно новой конституции Карл Август дал своему государству свободу печати. Однако во всей остальной Саксонии по-прежнему царят автократический образ правления и цензура. Маленькое «государство свободы», естественно, привлекает к себе критические умы. Они присоединяются к тем критикам, которых и без того великое множество в столице поэтов и профессоров. В крошечной Иене немедленно открывается пять новых журналов, и все они тотчас же атакуют новую конституцию. Критики утверждают, что по отношению к зарубежным государствам конституция является опасным экспериментом, а для самого Веймара карикатурой на свободу. Герцог в ярости. Он совершенно искренне верит в свою конституцию и потому заявляет, что уволит профессора, который редактирует самый левый из новых журналов. Закрыть журнал всего через два месяца после дарованных им привилегий герцог не решается. Гёте советует поступить как раз наоборот — закрыть журнал и пощадить издателя. На протяжении сорока лет он сам непрерывно сталкивался с непониманием и бестактностью прессы. Он презирает ее. Но личность ученого кажется ему священной. Даже выговор он считает мерой непозволительной! Нет, только мудрая и сильная диктатура может сломить анархию печати. Сегодня пресса нападает на правящего герцога, завтра она посягнет на его семью. «Какие могут быть тут сомнения! Разве можно не прекратить ее атаки только потому, что эллинские цари считали ниже своего достоинства карать за выпады, направленные против них лично?.. Гораздо мужественнее дать отнять себе ногу, чем умереть от антонова огня». И вдруг в это самое время, словно напоминание, которое посылает история, всплыла копия давно потерянного «Прометея». Пятьдесят лет тому назад Гёте отдал ее Ленцу, или, может быть, тот, не спросясь, взял ее? Но Ленц умер, в бумагах его нашли старый список и вернули Гёте. Старик улыбается улыбкой Мефистофеля. Отрывок кажется ему острым, странным, современным и санкюлотским. Просто удивительно, как это мог такой непокорный огонь тлеть под поэтическим пеплом целых полвека, но «теперь он перебрасывается на горючий материал и грозит вспыхнуть губительным пламенем». И Гёте приказывает Цельтеру, который снимает новую копию с «Прометея», позаботиться, чтобы он не проник в печать. Старик не хочет шума. И хотя он только и делает, что сочиняет сатирические стихи, направленные и против правого и против левого лагерей, он не выпускает их из своих четырех стен и сует в свой большой «Вальпургиевый мешок». Учащаяся молодежь разочарована порядками, которые вместо обещанной свободы утвердились в стране. Она проникается неукротимой ненавистью ко всему, что происходит в Германии, над которой тяготеет опека монархической Австрии и царской России. И все это Гёте предвидел. В 1817 году иенские студенты обращаются с призывом к братьям по всей Германии почтить память Лютера на Вартбурге в последний день октября. Гёте возражает против организации этого празднества, и его немедленно предают позору: «Ага! Он поддерживает реакцию!!!» Зато герцог полностью одобряет своих профессоров, которые поведут пятьсот молодых немцев на Лютерову гору и отпразднуют там день немецкой свободы. Собравшись на Вартбурге, молодежь произносит речи, полные самой неукротимой ненависти к притеснителям свободы, раскладывает костер и сжигает на нем злобные произведения реакции. Дыхание Фамы раздувает маленькое аутодафе, в грандиозный пожар. Веймар и его правительство провозглашают рассадником революционных идей. Гарденберг прибывает собственной персоной, да еще в сопровождении австрийского посла. Властители Франции и России, убоявшись, что восстание немецких умов грозит их тронам, уже готовы обрушить всевозможные кары на Веймар. Дело грозит перерасти в государственный кризис. Под ударом находится сама веймарская династия, хотя Карл Август и делает вид, будто против него ополчилась одна только «пошлость». Гёте в чрезвычайно резких выражениях говорит с друзьями о герцоге, необычайно тяжело переживает кризис и избегает появляться в обществе. Зато он сразу вступается за молодежь. Костер на Вартбурге разогрел и его старое сердце. А кроме того, в этом огне сгорели все политические сочинения его врага — Коцебу. Еще совсем недавно этот царский агент проживал в Веймаре, всего в двух шагах от дома Гёте. Так что вартбургский костер доставил старому поэту двойное удовольствие. И он даже воспел его в стихах. Да! Он предостерегал от устройства празднества! Он предвидел его последствия! Но теперь творят суд и расправу над молодежью, и он встает на защиту ее идеалов. «Нет ничего прелестнее молодежи — со всеми ее недостатками. Если бы только старики не были такими ослами! Ведь это они портят игру», доверительно пишет Гёте своему сыну. И продолжает разыгрывать из себя неприступного министра. Когда к нему приходит один из главных ораторов Вартбургского празднества, он принимает его, храня презрительное молчание. Но не успел студент уйти, как Гёте признается, что сдерживал себя изо всех сил — так ему хотелось броситься юнцу в объятия и сказать: «Милый мальчик, не будь же таким дураком!». Гёте с восторгом вспоминает о сверкающих глазах юноши; однако теперь ему придется применить успокоительное, не то «как бы чего не случилось с милыми моими буянами». Не правда ли, как все это напоминает нам сцену из Шиллера? Любящий отец-философ разыгрывает из себя холодного светского человека, чтобы дать восторжествовать разуму. «Я совершенно согласен (с монархистами) в их желании сохранить существующий порядок вещей и предотвратить революцию. Но я не согласен с теми средствами, которые они применяют. Они призывают на помощь себе глупость и мрак, а я — разум и свет». Шум, поднятый вокруг Вартбургского празднества, только усилил реакцию. Через два года был убит Коцебу. Это привело к самым роковым последствиям. В интимной обстановке Гёте говорил, что смерть Коцебу — неизбежное возмездие за его беспримерный обман и преступления. Но последствия этого убийства ужасны, и Гёте уже не может их предотвратить. С того самого дня начались жесточайшие преследования всего прогрессивного. Любой либеральный студент и профессор оказывался под угрозой. Из Иенского университета увольняют радикального издателя, журнал его закрывают. Но уже слишком поздно. Германия и Россия объявляют крамольный Иенский университет вне закона. Гёте до глубины души потрясен участью своего любимого детища. Впрочем, он и сам оказывается под подозрением у Священного союза, ибо Иена слывет очагом мятежного духа. Но мало того. Молодые фрондеры из вражеского лагеря тоже набрасываются на Гёте и величают его «герцогским холопом». Гёте молча отворачивается от обоих лагерей. Он остается один. Он один и в собственном доме. Ему пришлось смириться и здесь. Христиана умерла. Когда-то она вносила в его жизнь беспокойство, и оно часто гнало его прочь. Теперь Христианы нет, но беспокойства не поубавилось. Опять повторяется гётевская судьба — он много дает, но взамен мало что получает. Через год после смерти Христианы он женил сына. Именно женил, даже сам приискал ему невесту. А невесту прельщал не столько жених, сколько его отец. Августу скоро тридцать. После введения новых порядков, он получил чин камер-советника и служит по ведомству своего отца. Август стал красивым мужчиной. Глаза его напоминают отцовские, мягкий и округлый овал лица унаследовал он от матери, а ростом гораздо выше обоих. Отец всегда заставлял его заниматься физическими упражнениями. Фигура Августа отличается воистину греческими пропорциями, зато сам он отличается необычайным душевным беспокойством, и ни работа, ни склонности не способны утишить его. У Августа нет никаких выраженных склонностей. Вот почему, стараясь исправить сына и увести от беспорядочной, распущенной, унылой жизни, Гёте и решил его женить. Но он совершил ошибку. Он заставил его расстаться с возлюбленной, вместо того чтобы подождать, покуда непостоянный бросит ее сам. Невеста Августа Оттилия фон Погвиш происходила из обнищавшего рода северогерманских дворян. Дочь фрейлины двора, которая давно уже жила в разводе, Оттилия с первого взгляда казалась очаровательной. Гибкая, хрупкая, с тонким бледным лицом, она была одаренна и умна, но ее вечно терзала неутоленная жажда любви и приключений. Правда, в авантюры она пускалась только под покровительством двора. Став невесткой Гёте, Оттилия вошла в интимный круг его друзей. Она живет с ним под одной крышей, и для нее не так важна любовь молодого, сколько общество старика. Ей нужны и этот огромный дом и эта великая слава, но только как фон, как обстановка, в которой она может удовлетворять все свои желания. Пятнадцать последних лет жизни Гёте прожил бок о бок с Оттилией. Она хозяйка его дома. Но молодая, иногда очаровательная, часто болеющая женщина, всегда очень капризная, мало, что вносит в его жизнь. Она — «доченька», такие окружали его и прежде, только гораздо более эгоистичная. А Гёте ищет учеников среди молодежи. Но в Августе и Оттилии он не находит их. В лучшем случае они слушатели. Ребячливо и безлично звучит рассказ Августа о премьере «Фауста» в Берлине, на которой он присутствовал. Произведения Гёте не оказывают на него никакого влияния. Обоих гораздо больше волнуют пьесы Коцебу. Старик добродушно рассказывает, что, когда вчера его дети вернулись из театра, лица их так и сияли счастьем, они досыта нарыдались там «слезами удовольствия». Оттилия способна чувствовать тонко, но у нее нет того женского слуха, который всегда искал Гёте и который нашел только раз в жизни — у Шарлотты фон Штейн. Оттилии не хватает жертвенного начала, собранности, любви к окружающим. Ей гораздо приятнее коллекционировать гётевские первоиздания, принимать в его доме двор и в Берлине, перед Гогенцоллернами, представлять династию Гёте. Но и эти обязанности она выполняет только в соответствующем настроении. Причуды страсти нередко заставляют ее пренебрегать обществом, хотя она не может жить без него, и приносить в жертву красивому поклоннику, особенно если он англичанин, порядок в доме, отца, мужа и детей. Некогда Веймар несправедливо обвинял в подобных грехах беззащитную Христиану, но Оттилия насладилась ими вдоволь, да еще под покровом законности. Зато, не в пример Христиане, она очень мало делает для Гёте. Женив сына, старик надеялся, что теперь, в глубокой старости, он сможет вести жизнь в семейном кругу и в то же время в свете. Однако ему часто приходилось отказываться от своих желаний. Брачная жизнь Августа очень скоро разладилась, между супругами возникают раздоры, брак их оказывается несчастливым. Слишком часто ссоры вспыхивают в присутствии Гёте. Общество молодых приносит ему мало радости. Он чувствует себя еще более одиноким, чем прежде. «Превосходный Мейер очень нездоров, сын мой занят, Ример тоже… Фройлейн Ульрика (сестра Оттилии) уехала в Берлин, невестка моя вращается в своем кругу. Вот и стоишь совсем один среди христианского мира». Так пишет семидесятидвухлетний старик. И как много смирения в его тихой жалобе. Молодая женщина наводняет дом Гёте своими родственниками. Сестра и мать Оттилии живут здесь целыми месяцами. В доме царит придворная атмосфера — много легких встреч, туалетов и окололитературной болтовни. Гёте поступает точно так же, как двадцать лет тому назад, когда Христиана поселила в его изысканном доме всю свою родню. Образ жизни тех людей был ему, в сущности, не более чужд, чем жизнь его невестки. Он опять уезжает в Иену. И живет там по многу месяцев, иногда даже по полгода. Как и встарь, он обитает в двух тесных комнатках, в «Танненхорсте» он прожил всего одну весну. А дом, в котором он творит, который полон его коллекций, необходим молодым людям, превратившим его в центр светской жизни. Стоит старому господину покинуть свое жилище, и молодежь тотчас о нем забывает. Ему бесконечно приходится напоминать сыну о своих нуждах, о продуктах, которые необходимо послать в Иену. Наконец в один прекрасный день Гёте отправляет в Веймар своего слугу с коляской, и ему привозят его кухарку. Совершив этот государственный переворот, Гёте начинает, наконец, пользоваться удобствами, которыми пользовались только его дети. И все-таки, он не имеет иногда возможности принять у себя иностранных ученых, потому что ему не прислали из Веймара то, что он просил, и ему приходится «всякими способами попрошайничать» и добывать все необходимое в Иене. Да и в собственном доме ему не так-то легко принять почетного гостя. Он вынужден посылать вперед своего секретаря с дипломатическим поручением: «Если дети мои расположены увидеть моего посетителя, то мне это будет чрезвычайно приятно. Он чрезвычайно милый молодой человек». Однажды он заболевает в Иене, но Оттилия бросает его одного и уезжает. И он робко пишет сыну: «В сущности, присутствие Оттилии было бы очень желательно именно сегодня. Нездоровье, кажется, готово покинуть меня, но оно уходит, очевидно, через глаза, я ничего не вижу». Даже когда он делает им подарки, легкомысленная молодая чета доставляет ему хлопоты. Например, он посылает Оттилии из Иены дыню, только настоятельно просит прислать обратно семена, «а если возможно, то и семена от прошлой дыни. Садовники очень дорожат хорошими сортами. Но, чтобы тебе особенно захотелось сделать мне любезность, которая может оказаться полезной и тебе в будущем году, сообщаю, что я получил четверть центнера нот, которые и будут вручены тебе в качестве обменного дара за семена». Друзья его тоже шлют ей подарки, но он вынужден извиняться перед ними за то, что она забывает их поблагодарить. Когда же молодые едут в Берлин, Гёте просит Цельтера проследить, чтобы сын и дочь побывали с визитом у всех, у кого нужно. Два раза спрашивает он о размере ее ноги, ибо хочет привезти ей шелковые чулки из Богемии. И единственное, за что он им действительно благодарен, это двое его внучат. В эти годы Гёте стал дедом многих внучат. К нему обращаются со всей Германии и, ссылаясь на какие-то отдаленные связи, просят его крестить детей. Впрочем, когда у него спрашивают разрешения назвать новорожденного Вольфгангом, он всегда просит назвать его Вильгельмом, как Шекспира. Теперь он становится настоящим дедом. Гёте и в двадцать лет любил детей, всех, какие только встречались. А уж в семьдесят он тем более привязывается к малышам. Играя с внучатами, он становится похож и на младенца, и на мудреца. «Я занят воспитанием моего внука. Оно состоит в том, что я позволяю ему делать решительно все, что ему заблагорассудится, и надеюсь таким способом образовать его прежде, чем вернутся родители… Я люблю его слепой дедовской любовью… считаю, что прелестнее нет никого на свете, и одно его присутствие заполняет весь наш пустынный огромный дом и даже сад. Все ягоды поспевают только для него одного; и когда я вижу, как он лакомится ими, смутное воспоминание о времени, когда я тоже любил ягоды, переходит в желание отведать их опять. Самая его любимая игрушка — ключи, которые он без конца тычет в замочную скважину». К крестинам первого внука Гёте сочиняет даже особую, «минералогическую», колыбельную: Дети его ведут роскошный образ жизни; они тратят все, что он зарабатывает. Как и встарь, ему приходится вникать в хозяйственные заботы, и он вынужден заниматься расчетами. Да, ему выгоднее оставаться в Иене, потому что Август дежурит теперь при дворе, а «Оттилия обедает в аристократических домах в городе, так что домашняя касса сможет немного отдохнуть». Впрочем, в старости Гёте становится все более педантичным. В нем словно воскресает его отец. Все тщательнее сортирует он свои бумаги. Это превращается просто в какую-то манию. Аккуратно распределяет между своими помощниками материал, который они должны будут издать как его наследство. Бесконечно обращается во все инстанции, чтобы не дать возвести новый дом рядом со своим садом. А уж если возведут, тогда пусть соседу позволят прорубить только самые маленькие окна и только под самой крышей. Но, несмотря на все хлопоты, ему приходится отступиться от своих требований, и. он вынужден надстроить ограду вокруг собственного сада. Гёте так тщательно ведет свои денежные дела, что хотя он диктует решительно все на свете, но счета своему издателю пишет обычно собственноручно. Он переводит в Веймар из Франкфурта свое наследство и, чтобы не платить Вольному городу налоги, отказывается от франкфуртского гражданства. А между тем он получает теперь не только высокие гонорары, но и двойное жалованье. Как только Веймар получил звание Великого герцогства, Гёте подал прошение на семи страницах и, не смущаясь, потребовал увеличить ему жалованье. Это требование он обосновывает даже ссылкой на свою славу. Уже много лет, пишет Гёте, вынужден он вести энергичную деятельность, рассчитанную и на заграницу. Веймар пользуется репутацией цитадели науки и искусства не только в Германии, но и в Европе. Давно уже вошло в обычай обращаться в Веймар за советом во всех спорных случаях, касающихся науки и искусства. Гердер, Шиллер, Виланд и другие уже умерли, и, таким образом, все обязанности легли на него одного. «Не проходит дня, чтобы сотни людей не писали мне. И я вынужден если не отвечать на все обращения, то хотя бы любезно их отклонять. Принимая во внимание все эти обстоятельства, я с некоторым правом рассматриваю себя как лицо общественное…» И герцог утверждает ему жалованье, по тем временам небывалое, — 3000 талеров в год. Гёте нужны деньги для коллекций, комфорта, но, прежде всего, для его детей и для той светской жизни, которую он хочет вести у себя дома. Целую зиму у него чуть не каждый вечер собираются гости, а по вторникам и совсем многолюдное общество. Очевидно, рисуя жизнь своего «дядюшки» в «Годах странствий Вильгельма Мейстера», Гёте обрисовал собственный житейский идеал. «Дядюшка любит то приглашать к себе друзей, то удалять их от себя — в зависимости от настроения. Куда бы он ни ехал, за ним повсюду следует походная кухня, и он грезит новым своим изобретением: хочет, чтобы в гостиницах постояльцы ели, сидя за отдельными столиками». Гёте любит бывать теперь в обществе. Но он покидает его, как только ему заблагорассудится. На официальных своих приемах он появляется, когда все гости — их встречают Август и Оттилия — уже в сборе. Держится он чопорно, выходит во фраке, при орденах и звездах, разыгрывает из себя превосходительство и только потом, и то в зависимости от личности гостя, вступает в более интимное общение. Обычно он стоит, заложив руки за спину. Эта поза, по его же словам, выражает уверенность в себе. Принимая посетителей, он не протягивает им руки, да и прощаясь, подает только тем, кто ему понравился. Зато людей, которых он уважает за их дела или произведения, Гёте встречает с поразительной теплотой. Советник полиции, с которым Гёте общался запросто, просто диву дается, увидя, с какой необычайной церемонностью принимает Гёте двух известных профессоров, явившихся засвидетельствовать ему свое почтение. Но вдруг в веймарский дом входит молодой ученый, с которым Гёте обменивался письмами по вопросам естествознания. Хозяин немедленно ведет его к себе в кабинет. Они стоят у стола, что-то рисуя и измеряя. Наконец входит слуга, приносит хлеб, и Гёте стоя ломает его пополам и делится с гостем. Впрочем, каждый, кто входит по широкой лестнице в этот дом, испытывает чувство страха и почтения. Многие, заочно трепетавшие перед ним, увидев его, становятся естественными и доверчивыми. Другие, решившие наперед, что они-то уж напрямик выложат ему все, что думают, наоборот, немеют. Но, Как бы там ни было, страх испытывали решительно все. Различные чувства, которые он вызывал в людях, свидетельствуют, сколь противоречиво его существо. «Я наделен некоторой особенностью, — писал уже семидесятилетний Гёте, — которая составляет мое счастье и несчастье. Я всегда даю окружающим либо больше, чем им хочется, либо меньше, и очень редко ровно столько, сколько они желают». Вот почему его старые друзья часто радовались, страдая, и, страдая, радовались. Да, бывают минуты, когда сердце Гёте кажется сделанным из стекла — так оно ясно, кристально, прозрачно. Но бывают другие минуты, даже когда Гёте достиг старчества, и тогда в сердце его пульсирует самая горячая человечность. «Конечно, говорит Гёте, — только человек, наделенный особой чувствительностью, может стать самым холодным и самым твердым. Он вынужден надеть твердый панцирь, чтобы защитить себя от грубых прикосновений, но панцирь этот часто становится ему в тягость». Прочтя «Поэзию и действительность», престарелая Шарлотта фон Штейн написала своему сыну: «На его месте я не могла бы быть столь откровенна с публикой». Но все-таки только она нашла самые верные слова, характеризующие Гёте: «Мне хотелось бы называть вас — Дающий». И опять, как бывало, он посвящает ей стихи. Он вообще все больше печется о последних старых своих друзьях — о Кнебеле, Мейере, Цельтере. Только на некоторое время входят в этот ближайший его круг мальчик-музыкант и юноша-философ. В ту самую зиму, когда при скупом свете короткого дня Гёте, грустный и разочарованный, сидел у себя дома, по величественной лестнице его дома взбегает двенадцатилетний Феликс Мендельсон: только что его открыл Цельтер. Красивый мальчик садится за рояль, и Гёте не может наслушаться удивительных импровизаций. Поэт ласкает и балует ребенка и зовет его своим Давидом, который отгоняет музыкой злые видения. Шопенгауэра Гёте отличил тотчас же, хотя его мизантропический и самоуверенный нрав и раздражает старика. Задолго до того, как Шопенгауэр написал свое главное произведение — «Мир как воля и представление», еще когда он был совсем юным, Гёте отметил его одаренность. Позднее он говорил, что Шопенгауэр человек непонятный, что постичь его очень трудно. Он пробовал заинтересовать его своим учением о цвете. Но когда Шопенгауэр в своем «Опыте о зрении и цветах» выходит за пределы теории Гёте, тот в досаде пишет: Гёте слишком далек от мировоззрения Шопенгауэра. Получив его труд, он несколько дней усердно читает книгу, хвалит ясность изображения и стиль, пишет любезную записку сестре автора, пребывающей в тревоге. Но самому Шопенгауэру он не написал ничего. Насколько Гёте понимал характер Шопенгауэра, ярко отразилось в стихотворении, которое он написал ему в альбом: И Шопенгауэр, как ни дулся он на Гёте, понял мудрость этого изречения. Он с такой страстной почтительностью относился к особе Гёте, что выдрал из своего альбома все листы, за исключением этого одного, и берег его до самой своей смерти. Аделаида, сестра Шопенгауэра, частый гость в доме Гёте. Она умеет вырезать силуэты и принадлежит к тем «доченькам», которые всегда приятны Гёте. Ибо, хотя он не чувствует уже потребности в женщинах, но отсутствие женщин ощущает всегда. Впрочем, его настроение лишено эротики. Только посещение юной графини Эглофштейн еще взволновало его. Как и все эти юные девушки, как Оттилия, графиня тоже пишет стихи; кроме того, она еще и рисует, и Гёте явно и намеренно преувеличивает ее таланты, превозносит их публично. Только в далекой дали все еще сверкает образ Зулейки. Никогда ни к одной женщине не хранил Гёте такой светлой нежности, как к ней, — долгие годы. Он пишет письма супругам. Они обмениваются дарами и мыслями — любезно, просто, с восточной непринужденностью. Вначале он еще не уверен в себе. Они расстались в октябре, а в июне умерла Христиана. Он и прежде был в странной нерешительности — то обещал гейдельбергским друзьям приехать, то писал, что не приедет. Наконец он уславливается встретиться с Цельтером и вместе с ним ехать в Баден. Очевидно, он объедет Франкфурт стороной. Впрочем, сердце, может быть, все-таки приведет его к Марианне, в Гербермюле. А может быть, Марианну повлечет в Баден. Гёте все еще в нерешительности уезжает из Веймара. Что, если поступить, как подсказывает судьба? Ведь жена его умерла. В первый же день путешествия — ему сопутствует Мейер — ломается ось, коляска опрокидывается, путешественники падают. Гёте остается невредим, Мейер слегка расшиб лоб; оба возвращаются в Веймар. Гёте воспринимает случившееся как предзнаменование. «То был случай, который должно чтить, как божество; и да пойдет нам на благо то, что за ним воспоследует». Но мысль о заколдованном круге любви превратила его опять в Гафиза. Даже в стиле письма выражается фатализм. И действительно, видно, фатум, сломавший ось его колеса, решил навсегда разлучить его с Зулейкой. Марианна и Гёте так и не увиделись больше. В этот период у Гёте отсутствует внутреннее побуждение к творчеству. Все его литературные работы — только продолжение или завершение ранее начатого. Пишет он много, но, за исключением нескольких стихотворений, не создает ничего, что шло бы в сравнение с четырьмя главными произведениями, созданными в предшествующие годы. Он и сам это сознает. За бурным морским приливом, из которого родился «Диван», наступает лирический штиль. И только изредка звучат его великолепные песни — «Май», «В полночь» и другие. А вот рифмованных поговорок появляется тьма. В них Гёте выражает свою старческую мудрость. Как-то вечером сидит он вдвоем с Оттилией и рассказывает ей «историю, одну из тех, которых у меня так много. Ей хочется прочесть эту вещь, и я вынужден признаться, что она существует только в моем воображении… С тех пор я почти и не вспоминал об этом рассказе… Теперь (уже через год) приезжаю я слишком рано, мне скучно, вынимаю из портфеля десть писчей бумаги, тонкий венский карандаш и начинаю писать…» Потом, разумеется, диктует, и история выливается в новеллу, которую он присоединяет к другим, так быстро написанным двенадцать лет тому назад, в то счастливое карлсбадское лето. Так легко, как бы случайно, возникает остов первой редакции «Годов странствий Вильгельма Мейстера». Когда он опубликовал этот роман, ему минуло уже семьдесят два года. А когда он завершил годы учений своего Вильгельма, ему было сорок семь. Той, первой, книге он дал подзаголовок «Требующие», этой — «Отрекающиеся». Только сюжет первого тома и общее настроение «Странствий» возникли в последнее время. Все остальное, даже великолепную новеллу «Бегство из Египта», Гёте придумал двадцать лет тому назад. Но уже в первой трети произведения ясно обнаружился основной принцип писателя: не символизировать реальность, а переводить символическое в реальный план. Прием, чрезвычайно характерный для всего творчества Гёте. Даже пятьдесят лет назад он, по меткому определению Мерка, извлекал поэзию из действительности, тогда как другие поэтизировали действительность. Точно так же он сорок лет тому назад пытался перевести авантюрные похождения в самую обычную будничную жизнь, тогда как герцог не знал удержу в стремлении превратить обыденную жизнь в сплошную авантюру. Мудрость, которой дышит первый том романа «Годы странствий», намного превосходит «Годы учения». Зато по силе образного выражения поздняя книга Гёте не может идти ни в какое сравнение с предыдущей. Даже построение романа — излишние подробности, педантизм — носит приметы старости. И это отличает не только роман, но и другие произведения, которые публикует теперь Гёте. В отдельных частях «Из моей жизни» — в первой половине «Итальянского путешествия», в «Кампании во Франции» — уже нет той пластичности, того богатства изображения, которыми изобиловали первые отрывки из его биографии. И виновата в этом не описываемая эпоха, а то время, в которое он писал. В шестьдесят лет он переживал вторую молодость, и у него еще достало сил, чтобы изобразить свою юность. Теперь семидесятилетнему старику, проникнутому смирением, приходится цепляться за документы — свидетельство его итальянского путешествия или пребывания на фронте. Используя для новых частей «Поэзии и действительности» свои путевые записки, Гёте оставляет их почти без изменения. Зато письма, которые ему удается выпросить у своих адресатов, особенно письма к Шарлотте фон Штейн, он уродует с яростью, искажает их до неузнаваемости: разрезает на полосы, вымарывает из них все личное, вычеркивает красным карандашом все факты, с которыми давно «покончил». Поэтому-то читателя так разочаровывают поздние произведения Гёте. Старчески равнодушными кажутся нам «Дневники и ежегодники», в которых кратко отмечаются события за последние тридцать лет жизни. Драгоценные исповеди он, как правило, обволакивает тучами скуки. Обо всех душевных переживаниях умалчивает. О своих произведениях говорит мимоходом. Зато поименно перечисляет всех герцогов и князей, с которыми повстречался в своей жизни. Ни слова не сказано о смерти Христианы или Гердера. Ни слова о том, что герцог уволил его из театра. Зато он бесконечно сетует по поводу того, что герцогиня сломала руку. Гёте никак не может дописать свою биографию и смиренно сообщает другу: «Конечно, только в старости мы понимаем, с чем мы столкнулись в юности. Нет, мы никогда ничему не можем научиться». Творческий инстинкт Гёте замирает, зато расцветает критический. В журнале «Искусство и древность» он устраивает нечто вроде богадельни для своих эстетических суждений. Все шесть томов журнала, который он издал в последние десять лет жизни, написаны почти им одним. В них он сообщает о состоянии современной литературы во всех европейских странах. Об изобразительном искусстве чуть ли не всех времен. О монетах и геммах. О песнях, языках и биографиях. О праве и о политике. Обычно Гёте черпает свои сведения из посчитанного. Но он так быстро переходит от сообщений к собственным обобщениям, что книги и журналы превращаются в собрание его эстетических взглядов. Теперь его уже нередко раздражает новое искусство. Он решительно восстает против живописи и поэзии, которые носят на себе налет романтизма, особенно против живописи «Назареев». По поручению Гёте Мейер составляет манифест «Новонемецкое религиозно-патриотическое искусство». Оно написано в мужественном гётевском духе, направлено против католического искусства и сильно задело романтическую молодежь. Гёте решительно не намерен терпеть средневековье в конце XIX века. Правда, он собирает старые гравюры, опять изучает архитектуру Кельнского собора, но сердце его далеко от этого искусства. В одном только Бахе Гёте находит ясность, которая его восхищает. О дорогих его сердцу греках Гёте говорит, прибегая к персидскому сравнению: «Эта нация сумела извлечь из многих тысяч роз маленький флакон розового масла». Молча стоит он перед последними картинами Тициана и сравнивает их с собственными старческими произведениями. Под конец жизни Тициан — так кажется Гёте — писал символами то, что он прежде писал конкретно. Писал уже не бархат, а только идею бархата. Это определение Гёте мог бы отнести и к себе. С новой страстью и нетерпением обращается старик к античности. Грандиозное впечатление произвел на него парфянский фриз, который лорд Элгин только привез в Лондон. Нетерпеливый, как юноша, Гёте немедленно заказывает для государственного музея слепок с конной головы, «дабы невозможно было обойтись и без причитающегося к сему героя». Среди произведений Гёте этого периода необходимо назвать его письма. Старый Гёте ежегодно диктовал их около трехсот. Но отчетливее всего раскрывается старый Гёте в своих беседах, ибо в них, как говорится в «Годах странствий», «содержится то, что не содержится ни в одной книге, и самое лучшее изо всего, что только может быть в книгах. Поэтому я вменяю себе в обязанность сохранить некоторые хорошие мысли». Он позволяет это делать своим друзьям и помощникам. Но каждый человек слышит всегда только то, что заключено в собственном его сердце. Поэтому в любом изображении может возникнуть искаженный образ. Только из суммы бесед, собранных разными лицами, встает цельная и законченная фигура Гёте. Таких лиц было шесть. Самым ненадежным оказался легационный советник Фальк. Он удивительно умен и поэтому замечательно ловко перемешал мысли Гёте с мыслями Фалька. Эккерман, верный Буассере и швейцарец Соре точны в передаче, умеют тонко чувствовать, но передали они только случайные свои впечатления. Эккерман фактичен, по большей части правдив, но скучен и всегда излагает собственные пространные ответы в разговоре с Гёте. Все, что пишет Эккерман, лишено звучания живого слова. Язык его «Разговоров» неудачно стилизован под классический. А третья их часть написана Эккерманом уже через шестнадцать лет после смерти Гёте и в основном составлена по французским записям Соре. Они еще больше стилизованы, а во многом и просто неверны. Кроме случайных посетителей — особенно историка Лудена, который сам умел говорить на важные темы, а кроме того, обладал способностью удерживать в памяти решительно все, — только Ример да канцлер фон Мюллер глубоко восприняли мысли Гёте и сумели воссоздать образ Гёте-собеседника. Правда, Ример дал мизантропического Гёте, а Мюллер — скептического. Но тем легче увидеть в их изображении маски, которые надевал на себя Гёте. Перед канцлером Гёте всегда раскрывал свою душу. Ему он делал признания, которые Мюллер унес с собой в могилу. Но самые интимные подробности о жизни Гёте знали только Мейер и Цельтер. В них Гёте был совершенно уверен. Он знал, что они будут молчать вечно. Как раз в эту пору Гёте стал Praeceptor Germaniae — наставником Германии. Он дожил до того времени, когда молодежь начала воспринимать его как явление историческое. Сам он занимал по отношению к юношеству позицию противоречивую. Но он редко выступает против враждебных ему направлений. Даже с романтизмом полемизирует в эпиграммах, которые не публикует. И не позволяет своим приверженцам публиковать статьи, направленные против его противников. Новейших писателей, как уверяет Гёте, он не отрицает и не принимает. «Очень хорошо, когда молодые умные люди, представления которых близки нашим, говорят о том, что чувствуем и мы». Но случалось, что молодой поэт одним своим настроением, стихом, внешностью, взглядом сразу покорял старого поэта. Случалось, ему нравились стихи благовоспитанных юношей, которых сегодня никто не знает. Но когда однажды к нему пришел студент Генрих Гейне и заявил, что он пишет Фауста, Гёте тотчас же отпустил его. «А больше у вас никаких дел в Веймаре нет?» — только и сказал старик на прощание. Впрочем, программная поэзия ему всегда была ненавистна. Зато к зарубежным писателям Гёте относился куда мягче. Им он позволял быть даже романтиками. Он заступался за Оленшлегера, когда тот писал по-датски. А вот когда Оленшлегер начал в том же стиле писать по-немецки, Гёте сразу от него отошел. Романтизм в Германии все больше срастался с католичеством и реакцией, и союз этот становился все более опасным. За рубежом позиция романтизма была иной, она не задевала Гёте. Во многих статьях он рекомендует вниманию читателей сербские песни, русскую поэзию. Хвалит и переводит Мандзони. Греческие студенты знакомят его с новыми героическими песнями своей родины. Гёте широко популяризирует их, а студенты переводят на новогреческий его «Ифигению». Слава Гёте распространяется за границей. Она служит ему оружием против врагов. В своем журнале он печатает переводы статей и отрывки из книг, посвященных ему, которые выходят в Париже и Лондоне. Он хочет «показать друзьям, что не только тупая толпа (как пытаются заставить поверить мою нацию) по неразумию своему любит мои произведения». Действительно, зарубежная слава поднимает имя Гёте и на родине. Правда, отдельным его произведениям все еще не удается пробиться к читателю, и его по-прежнему оскорбляет, когда превозносят старые его вещи и нисколько не ценят новые. Да и в театре его играют больше любители. В маленьком берлинском дворце Монбижу принц Радзивилл поставил отрывки из «Фауста» и заставил духа Земли появиться в обличье Гёте. Да, в старости он опять вошел в славу. Его возвели даже в ранг национального мудреца. «Как странно, хотя и естественно, что окружающие спекулируют на наших последних творениях, обращаясь к ним, словно к книгам сивилл. А ведь предыдущие наши книги они холодно и преступно отправляли на костер». Действительно, к Гёте обращаются теперь с самыми удивительными вопросами и из самых далеких углов. У него спрашивают совета, жениться ли и как вести свои коммерческие дела. Князья, путешественники, ученые и дилетанты посылают ему камни и монеты. Он получает аметисты с Камчатки, а какой-то коллекционер посылает старому язычнику коллекцию церковной утвари. День своего семидесятилетия Гёте проводит один, в дорожной карете на пути в Карлсбад. Впрочем, города, через которые он проезжает, проявляют активность. Они проводят собрания в честь Гёте, выбивают медали с его именем, его избирают почетным членом самых различных обществ. А все-таки лучший подарок, полученный в эти дни, — письмо восьмидесятипятилетней тетки, сестры его матери, которая желает своему племяннику дожить до ее лет, читать газету без очков и гулять по три часа в день, словом, чувствовать себя, совсем как она. Во Франкфурте также собрались с духом и решили воздвигнуть ему памятник при жизни. Специально созданный комитет обращается к Гёте с просьбой — не согласится ли он поехать к скульптору Данекеру, которому поручено изваять его бюст? Гёте совершенно равнодушен к этой затее. Он просит разрешения не ехать к скульптору, а просто послать ему свою маску. И только когда в Иену приезжает сам знаменитейший Райх, специально чтобы лепить Гёте, поэт отбрасывает ложную скромность. Впрочем, место, выбранное для памятника, ему не нравится — оно сырое и далеко от центра города. Гёте предлагает водрузить свой бюст в зале библиотеки, рядом с бюстами, увековечивающими других знаменитых людей. Он написал даже статью: «Рассуждения о памятнике писателю Гёте, который сооружают в его родном городе». И эта статья о собственном памятнике кажется удивительным сплавом из объективности, самомнения, педантизма и непосредственности. Среди многих чужих голосов, которые раздавались вокруг Гёте в последние годы его жизни, до него дошел и голос друга. Он не слышал его больше пятидесяти лет. Графиня Августа Штольберг все еще не забыла Гёте, хотя так никогда и не увидела его. Она бережно сохранила его бесценный залог — все дневники и письма, которые разбитый, измученный молодой Гёте посылал ей из Франкфурта. То было в смутные времена Лили, когда Гёте то возносился на небеса, то спускался в преисподнюю. С тех пор граф Штольберг успел стать католиком и отрекся от Гёте, а она превратилась в ревностную гернгутовку. Целых девять дней сочиняла Августа свое агитационное послание. Он долго не решается отправить ей ответ. Ведь когда-то ее брат обиделся, получив от него подобное разъяснение. И все-таки, через несколько месяцев, встав после тяжелой болезни, Гёте отослал свое письмо. Он пишет к благородной женщине, которую любил когда-то издалека и которая хочет помочь ему. Гордость и внутренняя свобода диктуют Гёте нежные и смиренные строчки. «…Всю жизнь я честно относился к себе и к другим и во всех земных делах всегда стремился к самому высокому. К этому же стремились вы и ваши друзья. Давайте же, покуда нам еще светит солнце, поступать так же и впредь. И тогда мы будем спокойны за свое будущее! В царстве отца нашего много провинций; и если здесь, на земле, он отвел нам столь радостное поселение, значит он, конечно, позаботится о нас и на небесах. И тогда, быть может, сбудется то, чего нам не удалось сделать на земле: мы увидим и полюбим друг друга еще сильней. Помните же обо мне со спокойной преданностью». Гёте деликатен с Августой, но не поддается на ее увещания. Недаром он когда-то сказал, что как художник он политеист, а как ученый — пантеист. Теперь, в старости, он законченный пантеист, всегда и во всем. Гёте решительно проводит твердую границу между собой и всеми, кто устремляется к религии. Нет, он не признает никаких сект и никаких чудес! Совсем как Мефистофеля, тончайший нюх Гёте предостерегает его от всех мистических соблазнов; он навсегда остается в царстве осязаемого. «Я не создан для этого», — пишет Гёте некоему естествоиспытателю, отказываясь прочитать его труд о магнетизме, и намеренно преувеличивая свои чувственные мотивы. «Когда глаз мой закрывается, а мозг перестает мною управлять, тогда я испытываю сильнейшее желание впасть в самый естественный сон. Если вспомнить, что некогда я был другом Лафатера, который придавал столь естественному чуду значение религиозное, меня самого иногда удивляет, как же это я не поддался соблазну. Я был похож на человека, который расхаживает вдоль ручья, не испытывая ни малейшего желания выкупаться. И, очевидно, настроения мои соответствовали природе, иначе они не продержались бы до старости… Но даже если нам приходится сталкиваться с чем-то необъяснимым, право, не нужно относиться к этому слишком серьезно. Поэт при всей своей скромности вынужден признаться, что состояние, в котором он находится, больше всего напоминает сон наяву, и тогда многое вокруг кажется происходящим тоже во сне». Гёте-ученого отпугивает любая религиозная и мистическая догма. И никто не может заманить его из царства природы в сверхчувственный мир. Гёте и в старости ни за что не предаст свой глаз и свой разум, которые открыли ему вселенную. Ему минуло семьдесят лет. Он уже отрекся от жизни. Он замкнулся и творит в очень узком кругу, деля свое время между Веймаром и Иеной. Достигнув мудрости и спокойствия, он исследует, пишет. И вдруг душу его потрясает явление еще невиданное… Сверкая и искрясь, промчался по Европе Байрон. Впервые, спустя долгое время, старая Европа увидала художника, чья жизнь прославила его больше, чем творения. Впрочем, и творения не уступали его жизни. Быстро, словно всепожирающий веселый огонь, испепелила себя эта жизнь, охваченная жаждой самоистребления, наслаждения, тоски. Казалось, она явилась олицетворением слов, которые Гёте как раз перед рождением Байрона вложил в уста своего Фауста: Гениальность Байрона (ему только что минуло тридцать пять лет) долго не могла найти художественного воплощения, материала, адекватного ей. Поэзия его звучала как крик. Он не напрасно жаловался, что Наполеон похитил у него славу. Лорд и пэр Англии, Байрон красив, храбр, высокообразован. Несчастный брак покрыл его позором и вынудил покинуть родину. Британский высший свет, к которому он принадлежал и который упивался его стихами, подверг его остракизму. Целых десять лет бродил он с места на место, кочуя по югу Европы; был возлюбленным прекраснейших и знатнейших женщин Италии, другом великих художников и выдающихся умов. Страстная и меланхоличная поэзия Байрона прославила его во всем мире. Но человек, восставший в стихах против целого света, был в то же время бездействен и безволен. Казалось, в нем живет стихия саморазрушения. Жизнь Гёте противоположна Байроновой во всем. Решительно никто из всех его собратьев по искусству не мог вывести его из равновесия. Все они были намного мельче, чем он. Все они скоро терпели крушение. И вот уже в глубокой старости Гёте встретил художника, равного себе. Правда, сперва личность Байрона приковала внимание Гёте гораздо больше, чем его поэзия. К ней Гёте привык еще очень не скоро. «Ипохондрическая страстность Байрона и его бешеная ненависть к себе самому меня отталкивали. И хотя я пытался приблизиться к его великой личности, но свойства его поэзии грозили окончательно отдалить меня от его музы…» Тогда почему же Байрон оказал такое влияние на Гёте? Ведь Гёте был чрезвычайно скуп на эпитет «великий» в применении к современникам, за всю свою долгую жизнь он наградил этим титулом только Наполеона. Гёте никогда не разговаривал с Байроном, никогда не видел его. Он никак не мог испытать на себе очарования его личности. Подвигов за Байроном еще тоже не числилось. А поэзия его, сперва, больше раздражала Гёте, чем убеждала. Гёте увлекла гениальность и необузданность этого человека, бешеный темп его жизни, его страсть, его мировая скорбь — все те чувства, которые некогда сотрясали и его самого. Приключения, путешествия, любовные увлечения, в которых за неимением армии и престола расточал себя английский поэт, были ведомы и Гёте. Правда, жизнь немецкого поэта протекла иначе. Но в этом были повинны только масштабы немецкой действительности — затхлость отчего дома, ограниченность франкфуртского адвокатского сословия, рогатки, которые ставила его любви богатая банкирская семья, темные закоулки и переходы в здании суда, узость отечественных газет. Оглядываясь на свою юность, Гёте видел, что чувства, владевшие молодым чужеземным поэтом, нисколько не превосходили чувства, владевшие некогда им самим. Зато во всем, что касалось внешней стороны жизни — лордства, богатства, женщин, дуэлей, скачек, путешествий, — Гёте, разумеется, не мог с ним равняться. И он восхищался абсолютной анархией этого сверкающего существования. Впрочем, он прекрасно видел и царивший в нем мрак — преувеличения, неправду, которыми была полна душа Байрона. Он видел, что Байрон беспрерывно взвинчивает и разжигает себя собственным пафосом, что он талант, рожденный для самомучения. «Манера Байрона жить и творить мешает судить о нем справедливо. Он сам часто сознавался в том, что его терзает… но вряд ли найдется хоть один человек, который не сострадал бы невыносимой боли, с которой бесконечно носится и к которой всегда возвращается Байрон». Даже восхищаясь трагедией Байрона «Манфред», которая, как известно, явилась вариацией к «Фаусту», Гёте жестоко критикует ее. «В конце концов, нас утомляет мрачный огонь безграничного отчаяния». А в беседе со знакомыми Гёте заявил, что месяцев через шесть он, вероятно, выступит с критической статьей против Байрона. И вдруг, совершенно неожиданно, Гёте страстно вступается за Байрона. До него дошли вести о его фантастической жизни. Он восхищен им, а заодно и его поэзией. Как раз в это время Байрон обращается к нему с посвящением. Гёте польщен чрезвычайно. Он и впрямь пишет статью о Байроне, о его «редкостной жизни и творчестве, столь необычном и тем более замечательном, что вряд ли в течение многих минувших столетий мы могли бы найти нечто, подобное ему». В столь же приподнятом тоне Гёте пишет о «Каине», о «Дон Жуане» — об этих «безгранично гениальных произведениях, поэт которых не знает равных себе». Правда, в личных беседах Гёте высказывает суждения более трезвые. Он находит, что «Дон Жуан» еще более грандиозен и буен, чем все предыдущие вещи Байрона, но бесконечные повторения в нем утомляют. «Вот будь Байрон живописцем, картины его ценились бы на вес золота». Из рассказов друзей Гёте знает, что Байрон собирается посвятить ему трагедию «Сарданапал». Трагедия появляется, но без посвящения. Гёте все-таки удалось его раздобыть, отпечатать литографским способом и разослать своим друзьям. Наконец следующее произведение Байрона выходит уже и вправду с посвящением. Гёте так взволнован, что даже не в силах благодарить. А жизнь Байрона взлетает действительно на огромную высоту. Вместе с немногими друзьями он готовится отплыть в Элладу, чтобы отдать свое состояние, пафос, талант и волю великому делу освобождения Греции от турецкого ига. Байрону тридцать пять лет, Гёте семьдесят. Он вполне сознает величие дела, которому отдает себя Байрон, — дела, так не хватавшего в его собственной жизни! Наконец-то у него появился герой. Он, конечно, не подозревает, что поэт играл с мыслью о своем путешествии уже два года. Что он задумал его не только из высоких побуждений. Что его томит жажда приключений. Что он устал, пресыщен и жаждет изведать необычное. Что он предчувствует: пора! Ибо наступил пятый акт его жизни. Но если Гёте и подозревает все это — он не хочет подозревать. Неожиданно из Генуи, где готовится к отплытию Байрон, Гёте получает учтивую записку. Байрон рекомендует ему своего друга, подателя ее. Старый поэт взволнован и потрясен. Он спешит послать Байрону свой привет. И в последнее мгновение перед отплытием Байрон еще получает его и даже успевает ответить. Он пишет Гёте краткий отчет — о себе, о своем отъезде. Он благодарит Гёте за стихи, «переданные моим другом». И только одна-единственная фраза выдает волнение Байрона: он принимает слова Гёте как доброе предзнаменование и надеется по возвращении навестить его. Гёте взволнован и тронут тем, что в минуту отплытия Байрон нашел еще время написать ему целую страницу. «Я сохраню ее среди самых важных моих документов, как драгоценное свидетельство заключенного союза». Байрон отплывает. Целый год о нем почти нет вестей… Позднее в одном из писем Гёте написал, что «Байрон, вероятно, не вынес бы старости…». Но явление «Байрон» послужило мощным толчком к творчеству Гёте. Летним днем, в Мариенбаде, Гёте раскрывает письмо Байрона, то самое, которое прозвучало так патетически, словно последнее «прости» осужденного на смерть. Гёте в настроении самом приподнятом. Он любит. Любимой — девятнадцать лет. Гёте — семьдесят четыре. Вот уже третий год, как, приезжая в Мариенбад, Гёте снимает комнату у госпожи Левецов. Лет пятнадцать тому назад, в Карлебаде, он ухаживал за этой дамой. Помнится, он сравнивал ее с Пандорой. Тогда она только что развелась с мужем и осталась с тремя детьми; старшему было года четыре. С тех пор она успела выйти замуж вторично и овдоветь. А сейчас она подруга некоего австрийского графа; он католик и не может на ней жениться. В Мариенбаде граф построил доходный дом и сдает внаем квартиры. Хозяйство ведет мать его возлюбленной, аристократка, уроженка Северной Германии. Все эти люди живут здесь только ради заработка. Гёте хорошо чувствует себя в семье Левецов. За вторым поколением он уже не ухаживает. Зато он достаточно стар, чтобы ухаживать за третьим. У госпожи фон Левецов взрослые дочери. В первое лето, когда он приехал сюда, старшей, Ульрике, как раз минуло семнадцать. Он играет с ней, развлекает и слегка воспитывает, дает ей новые части своего романа. «Что же было в предыдущих?» — спрашивает Ульрика. Он садится рядом с ней на скамейку и рассказывает содержание «Годов странствий Вильгельма Мейстера». Читать эту книгу ей еще не позволяют. А на второй год он влюбился. «Живу я скверно, писал он в Веймар за несколько недель до этого. Ни в кого не влюблен, и в меня тоже уже никто не влюбляется». Среди всех женщин, которым поклонялся Гёте, Ульрика самая бесцветная. Но для него она аллегория юности, танца, очарования. Старика манит девичий образ; и вот именно в эту минуту он повстречал девочку — Ульрику Левецов. Она и вправду прелестна. У нее каштановые кудри, совсем как у Христианы или Марианны. У нее голубые-преголубые глаза. Она нежна, стройна, напоминает еще не распустившийся бутон. И не принимает никакого участия в темноватых махинациях своей семьи. Ульрика его «доченька» и гордится своим титулом. Ведь так ее величает добрый отец, страшно знаменитый человек. Правда, книги его читать нельзя, но когда-нибудь она все-таки их прочтет. Конечно, они прекрасны. Нет и малейшего намека на то, что Ульрика захвачена магическим влечением, что она заглянула в душу старца, где обитает мир богов. Гёте знает все. Он даже не пытается создать в стихах поэтический образ Ульрики. Она проходит сквозь его поэзию только как мелодичный звук. Но стихи, полные этими звуками, он не дает даже ей. Вернувшись в Веймар, он пишет ей письма самые рассудительные. «Ваше прелестное письмо, моя дорогая, доставило мне величайшую радость. Ваш любящий отец и без того всегда помнит о своей красивой, преданной дочке; но теперь ваш желанный образ еще живее и яснее предстал в моем воображении, становится еще ярче! И это случилось как раз в дни и часы, когда вы особенно много думали обо мне, и когда вам захотелось сказать мне об этом…» Он просит передать привет милой маме, о которой он любит вспоминать, словно о звезде далеких времен. «Итак, моя дорогая, я хочу, чтобы вы и впредь вспоминали обо мне, как дочь. Верный и преданный вам И. В. фон Гёте». В феврале Гёте тяжело заболел. У него страшный озноб, температура все повышается, болят глаза. Целых восемь суток он проводит, сидя в вольтеровских креслах. Два врача считают его безнадежным. «Проявите все свое искусство, все равно вы меня не спасете!.. Смерть обступила меня, она смотрит изо всех углов… Я погиб…» Наконец сознание к нему возвращается, он поет песнь внучонку, справляется о посетителях. А на десятый день приходит в ярость, потому что врачи не дают ему минеральной воды: он верит в ее целебные свойства. «Если уж я должен умереть, я хочу умереть по-своему!» — сердито кричит Гёте и заставляет дать ему воды. На другой день ему становится лучше. Он бранится — уже дня четыре, как никто не вел записей в его дневнике! Через несколько дней он говорит о своей болезни, как о деле прошлом. Зато совсем не говорит ни о мудрости, ни об отречении. Нет, он полон воли к жизни, сил, досады. Он весь в посюсторонних интересах. Разумеется, он превозмог свой жестокий кризис не потому, что напился минеральной воды. Он хочет жить, В последний раз жаждет Гёте вернуть себе юность. Наступает июнь, и Гёте опять приезжает в дом мариенбадских друзей. Он чувствует себя моложе, сильнее, здоровее, чем раньше. Зато нервы у него расшатаны до невероятности. Музыка заставляет его плакать. Даже при звуках военного оркестра душа его раскрывается, словно сжатый кулак. Наступают теплые летние недели. Вместе с жарой растет его волнение и любовь. Но и девушка, кажется, пробудилась. Любовных писем Гёте не пишет, за ним следят со всех сторон, он соблюдает величайшую осторожность. Тем не менее, сведения о его ухаживании за Ульрикой попадают в полицейский отчет австрийского шпиона, и доходят до Меттерниха. Цельтер, с которым Гёте беседовал на интимные темы, утверждает, что девушка отвечала Гёте взаимностью. Как бы то ни было, все светские нормы поведения соблюдены. Гёте проводит время не только с Ульрикой, но и с ее сестрами. Он показывает им свои кристаллы, дарит шоколад, любуется, когда они танцуют. Часто вся компания только в полночь возвращается домой. Наступает август, и Гёте приходится на время распрощаться с Ульрикой; семейство едет в Карлсбад. Гёте тоже приедет туда, только немного позднее. Осторожный дневник проливает свет на сложившуюся ситуацию. «Встретил сестер. Было весело догонять их экипаж… Одно мгновение на террасе и в комнате. Освещенная передняя… Обдумал все, что было. Обдумал все, что должно сбыться в ближайшее время… Спокойная ночь. Мирные сны». В маленьких стихотворениях, которые он посвящает девушке, звучит страсть, хотя он изо всех сил старается скрыть ее за веселостью. «Все, что должно сбыться», — женитьба. Пятнадцать лет тому назад он волочился за ее матерью. Тогда ему не было еще и шестидесяти, он был сильный мужчина, красивый, здоровый, общительный. Он был хозяином жизни, и рой красивых женщин окружал его. Может быть, он и женился бы на прелестной Сильвии Цигезар, которой было лет двадцать с лишним. Но тогда над ним тяготела судьба — он не был свободен. Сейчас, разумеется, уже слишком поздно. Но теперь он свободен, он волен решать. Как нарочно, самый воздух вокруг него насыщен любовью, соблазном. Карл Август тоже здесь, и герцог Лихтенбергский, и множество графов из Вены. Все здесь. Все сошлись с красивыми женщинами. Экс-король Голландии очень болен, но и он следует общему примеру. Опять, как пятнадцать лет тому назад, вокруг Гёте шумит жизнь и мир полон прекрасных женщин. Предвкушение позднего, фантастического счастья волнует Гёте. Но он обязан помнить о сыне, невестке, о славе, о своей репутации. И неужели в конце его длинной жизни, полной внутреннего богатства и бедной внешними событиями, он вдруг сделает столь невиданный, столь неожиданный шаг? Неужели Гёте, почтенный старец, совершит вдруг нечто неслыханное — возьмет себе в жены девятнадцатилетнюю девочку? На глазах у веймарских остряков? На глазах у всей немецкой молодежи? У всего мира? Но к чему ему эта слава, эта с таким трудом завоеванная жизнь, если противоречия, в которых душа его вот уже шестьдесят лет находится с окружающим миром, не вырвутся, наконец, наружу? Разве тот, другой поэт, лорд Байрон, не разрешил себе полную свободу? И разве не эти, не знающие границ, притязания покорили ему Европу? Да, образ Байрона, которого Гёте воспел в стихах, о котором не уставал рассказывать и расспрашивать, который, сопровождаемый хулой и восторгами друзей и врагов, совершает сейчас свой героический рейд в Элладу, — образ Байрона в эти тревожные дни заставил Гёте принять окончательное решение. И вот вместе с письмами Оттилии Гёте получает несколько строчек от Байрона, отчаливающего из Ливорно. Гёте, который именно в эту минуту писал невестке, осторожно признается ей: «В эту минуту я получил письмо от лорда Байрона. И, отвечая ему, вынужден коснуться совсем других струн. Через несколько дней моя здешняя сказка окончится… Покамест довольно… Все, что мне хотелось бы еще сказать, придется отложить до личного объяснения — вероятно, опять в полночь… Вспомни, как много важного мы узнаем, когда уже все миновало, и ты поймешь, как горек сладостный кубок, который я отведал и осушил до дна. Ты сама почувствуешь, как значительно, как грандиозно для меня прощание с Байроном именно в эту минуту. Мне показалось, что среди маскарада я вдруг узнал о самом главном, что должно было повлиять на мою жизнь. Но так повлиять могла бы только демоническая юность, которая влечет за собой веселье и радость, и к собственному ее изумлению, может быть гораздо больше, чем она того хочет и сознает. К отчаянию моему, наше совместное пребывание таких хороших, таких остроумных людей — очень часто становилось неудобным. Нам не хватало третьего, а может быть, и четвертого лица, чтобы круг наш был полным… Только бы все получилось, как я хочу и мечтаю. В полном смысле слова твой любящий отец Г.». Письмо выглядит так, словно оно списано с «Избирательного сродства», — полно тайных мыслей, домогательств и просьб. В нем звучит странная переоценка молодости и мудрое отречение старости. И все же опять, как когда-то, Гёте, одинокий изнывающий юноша, требует любви. Постепенно все разъезжаются. Исчезают нарядные платья, шляпы и сундуки. Гёте боится, что терраса скоро совсем опустеет. И в эти самые дни он замечает женщину, которая, вскорости, начинает занимать центральное место в его сердце. Ей лет тридцать с небольшим, совсем как Марианне Виллемер в пору их первой встречи. Она тоже артистка, только гораздо красивее Марианны. Просто красавица, как Корона или Лили. Стройная, живая, исполненная фантазии, необычайно естественная — именно так охарактеризовал ее некий знаток женщин. Когда она поднимает глаза, на лице ее появляется какое-то волшебное и в то же время детское выражение. Знакомство с прекрасной полькой Марией Шимановской Гёте свел, прогуливаясь с ней под дождем. Мария — супруга и мать большого семейства. Она печется не только о собственных детях, но еще о братьях и сестрах. Свою возвышенную мечтательность и тоску она изливает только в музыке. Игра Марии, ее участь производят особое впечатление на влюбленного поэта. Поклоняясь ей, как божеству, он не вожделеет к ней; кажется, сама судьба послала ему новую, возвышенную влюбленность. Рядом с польской пианисткой появляется и ее очаровательная сестра, потом еще одна немецкая певица. Ульрика исчезает, и в руках у Гёте остается только ее перчатка, как у Фауста покрывало Елены. Гёте, новый Вертер, растворяется в музыке и в слезах. Он не может наглядеться на прекрасную польку. Не может наслушаться ее игры на клавесине. В стихах его все усиливаются новые, байроновские настроения. В один из таких дней он отправляется в горы. Его заинтересовало происхождение местных пород. Друг его заметил здесь в изломах, особый вид сланца и полагает, что из этого сланца, состоит весь массив. Но Гёте опровергает слишком поспешный вывод. Делать такое заключение, кажется ему столь же неверным, «как если бы я заключил, что, если девушка поцеловала меня в первый день, а потом в третий, значит, во второй она уже не целовала никого другого». Тут он вскакивает, словно юноша, и бежит осматривать изломы и гору; и, обстукивая камни, слышит, как стучит его старое сердце. Наконец Гёте едет в Карлсбад и разыскивает там Левецов. Накануне дня своего рождения он стоит в зале, разглядывая танцующих девушек. «Наконец меня пригласила некая польская дама. Я прошелся с ней в заключительном полонезе, и, покуда танцоры менялись дамами, мне довелось подержать за руку почти всех самых красивых молоденьких девиц». Назавтра — день рождения Гёте, ему семьдесят четыре года. Он осушает бокал, который ему поднесли все три сестры Левецов, выгравировав на нем свои монограммы. В этот же день на площади в Иене студенты устроили в его честь политическую демонстрацию. Сентябрь — и разлука близится. Необходимо принять решение. Тогда Гёте доверяет свою тайну герцогу. В старые времена Карл Август часто обращался к нему, исповеднику и посреднику во всех своих бесчисленных любовных историях. Герцог с удовольствием и, вероятно, с некоторым злорадством принимает поручение Гёте. Ведь в своей влюбчивой юности ему так много приходилось чувствовать немой укор поэта! Великий герцог Веймарский и Эйзенахский просит у госпожи фон Левецов руки ее старшей дочери для своего премьер-министра, тайного советника, его превосходительства фон Гёте. Сватовство отклоняют. Но кто — мать или дочь? Уже в глубокой старости Ульрика фон Левецов утверждала, что всегда относилась к Гёте, только как к нежному отцу. Она-де знала, что он человек семейный, ему не нужна хозяйка в доме. Она и в мыслях не помышляла принять его предложение. Но все это сказано спустя шестьдесят или семьдесят лет после происходивших событий. Может быть, ее исповедь только вымысел женщины, которая, так и не выйдя замуж, оглядывается на свою долгую и бесплодную жизнь? Впрочем, в другой раз старуха уверяла, что, согласись только мать, она, конечно, приняла бы предложение Гёте. Вот это второе признание кажется правдоподобнее. Как свидетельствуют стихи Гёте и записки Цельтера, Ульрика внимала не только мольбам немощного старика из Оперы-буффа. Она изведала и пламенные поцелуи юноши. Как бы там ни было, но мать попросила герцога помедлить со сватовством, и с этим неопределенным ответом Гёте уехал. Но не успел он расстаться с девушкой, как страсть его ломает все преграды и выливается наружу. В пути, в дорожной карете, Гёте пишет самые замечательные стихи своей старости, «Мариенбадскую элегию», к которой он навсегда сохранил особую нежность, словно к ребенку, зачатому на склоне лет, и которая вошла в его «Трилогию страсти». Гёте казалось, что эту элегию он написал под впечатлением Байрона. Однако эпиграфом к ней он взял слова своего Тассо: «Там, где немеет в муках человек, мне дал господь поведать, как я стражду». Тем временем по Веймару разнесся слух: Гёте женится. Не успел он вернуться домой, как разыгралась чудовищная сцена. Такому жестокому испытанию Гёте еще никогда не подвергался. Против него восстал собственный сын, обязанный ему всем — существованием, благосостоянием, положением. Но Август в бешенстве оттого, что отец хочет лишить его преимущественного положения в доме и — дополним — части наследства. «Грубые и бессердечные подозрения сына, — писал канцлер, друг Гёте, свидетель этих сцен, — и неуклюжая ограниченность и бездонная наивность Ульрики, разумеется, не позволили ему деликатно и бережно пройти сквозь этот кризис… Сын вообще способен на все самое страшное». То же говорит и Шарлотта Шиллер. Оттилия, правда, лежит больная и безмолвствует, зато сестра ее хозяйничает в доме Гёте, как в своем собственном. Она еще науськивает на него Августа, который и без того пьянствует и грозит переехать в Берлин. Старик, конечно, не рожден властвовать над этими людьми. Стараясь положить конец слухам, он как можно решительнее высказывается против поспешных браков. Тем не менее, он по секрету заказывает антиквару медали символы счастья и удачи. И еще одну, большую, на которой изображена брачная церемония. Об этих заказах знает только его писец. Даже канцлеру Гёте не рассказывает всей правды. «Когда-то в разговоре со мной Сталь очень верно заметила: «Il vous faut de la seduction». — «Вас надо бы соблазнить». Я вернулся в самом радостном настроении, целых три месяца я был счастлив… Теперь я должен на всю зиму зарыться в свою берлогу и постараться как-то перебиться в ней!.. Как нелепо, что Жюли (Эглофштейн) нет здесь этой зимой. Она и не подозревает, как многого лишает меня! Она ведь не знает, как я люблю ее. Вам-то я могу признаться, хотя в этом пункте мы с вами соперники… Поверьте, что в часы тишины старый Мерлин в своем логове вспоминает отсутствующих». Гёте хвалит сельскую жизнь — там живешь на свободе. Впрочем, он подобен садовнику, который только тогда замечает, как прекрасны его цветы, когда кто-нибудь чужой просит нарвать из них букет. И тотчас же, без всякого перехода вспоминает о прекрасной польке: она, как воздух, легка, бестелесна, голос ее волнует бесконечно. Когда она играет, хочется, чтобы фортепьяно не замолкало никогда. Гёте достает из ящика письмо Шимановской, чтобы по почерку определить ее характер. Необычайно патетически читает он свои стихи, посвященные пианистке, потом признается канцлеру в том, как оскорбили его в собственном доме, бранит Оттилию и только под конец рассказывает ему свою любовную историю. «Моя привязанность доставит мне еще много хлопот, но я справлюсь с ними. А ведь Иффланд мог бы написать прехорошенькую вещицу на этот сюжет: старый дядюшка, слишком страстно любящий свою молоденькую племянницу…» Гёте старается отвлечься от тяжелых мыслей. Он устраивает у себя журфиксы. Дом его каждый вечер готов к приему гостей. Они могут здесь читать, болтать, музицировать, как кому захочется. А он может то выходить к гостям, то уходить к себе. Тоже как ему вздумается…. Появившись среди гостей, Гёте показывает им свои старые пейзажи. Нет, говорит он, так писать он уже не умеет. Речь заходит о Байроне. Он по-прежнему им восхищается: «Только Байрона и считаю я себе равным». И хвалит персов, которые признали великими лишь семерых своих поэтов. «А ведь и среди непризнанных были канальи, которые, к слову сказать, превосходят меня самого». Наступает осень. Он все еще в смятении, нерешительности, в чудовищном духовном одиночестве. Вдруг приезжает Шимановская. Неожиданно появляется она вместе со своей сестрой. На ней коричневый костюм, отделанный белым кружевом, на шляпе розы. Несколько дней проводит она у Гёте, играет ему по целым дням и вечерам. Он созывает гостей, устраивает ее концерт. «Неужели она играет, как Гуммель?» — спрашивают гости. «Но примите же во внимание, что она к тому же и красивая женщина!» отвечает Гёте. После концерта Шимановской у Гёте состоится ужин. Кто-то провозглашает тост за воспоминание об этом вечере. Он энергично возражает: «Я не признаю воспоминаний — в вашем смысле. Нельзя извлекать на поверхность из глубины все большое, прекрасное, значительное, с чем мы сталкиваемся. Нет, оно должно сразу и неразрывно сплестись со всем, что лежит в нашей душе… Прошлого, о котором мы тоскуем, не существует. Подлинная тоска всегда продуктивна. Она помогает нам создать лучшее новое. И разве не убедились мы в этом за последние дни? Это прелестное, благородное существо живет в нас, вместе с нами; и задумай она бежать, я все равно навсегда сохраню ее в себе». На другой день Шимановская уезжает. Гёте старается сохранить бодрость, но взгляд его выражает глубокую боль. Со слезами на глазах обнимает он артистку и ее сестру, долго смотрит им вслед в открытую дверь. Не успела Шимановская уехать, как Гёте опять заболевает, и почти так же тяжело, как в начале года. Никто за ним не ухаживает. Оттилия уехала. Сын злится и дуется. Ульрики фон Погвиш тоже не видно. Неожиданно приезжает Цельтер, с ужасом видит, как одинок и заброшен его старый друг, и клянется не уезжать, покуда Гёте не выздоровеет. «Но что я увидел? Человека, насквозь пронзенного любовью и всеми муками юности!» Гёте подробно и долго рассказывает Цельтеру свою сердечную историю. Цельтер звучным голосом несколько раз читает ему вслух его «Мариенбадскую элегию». Старик сам переписал ее красивым почерком и хранит в своем карлсбадском кубке. Она всегда при нем, словно целебное средство. Так и сидят оба старика, одни, в комнате больного и читают друг другу любовные стихи. Гёте все еще надеется, он все еще ждет Ульрику. Впрочем, он уже начал смиряться. Давление, которое оказывают на него домашние, угрозы разнузданного сына, нерешительность девушки и ее матери… Как справиться со всем этим? Одно обстоятельство заставляет его принять окончательное решение. Он сам чувствует, как мелеет великая река его сердца. Ведь, добиваясь Ульрики, Гёте добивается женщины, юности, жизни. Бледный свет, царивший в его душе, вопреки сомнению там все еще жила надежда, проступил с особой силой в одном стихотворении, которое он написал еще в марте и посвятил «Вертеру», к пятидесятилетию со дня появления романа. Сейчас как раз вышло новое, юбилейное издание. Сомнения нет, человек, написавший такие строчки, отрекся от последней возможности наивного счастья. И когда вскоре затем Левецовы написали ему, предлагая встретиться летом, он ответил отказом. Никогда больше он уже не увидел их. |
||
|