"Анна Ахматова" - читать интересную книгу автора (Светлана Коваленко)Глава пятая КУЛЬТУРА ЛЮБВИУ Павла Лукницкого, записывавшего беседы с Анной Ахматовой, несколько раз встречается ее замечание, что «культура женщины определяется количеством ее любовников». Парадокс с точки зрения общепринятых норм. Однако Ахматова вкладывала свой, особый, смысл в эту фразу. Пересчитывая любовников, своих и близких приятельниц, она явно преуменьшала число имен, как можно понимать, отнюдь не из ханжества или желания ограничить круг близких и в большинстве известных мужчин. В слово «культура» во времена Ахматовой вкладывался отнюдь не тот утилитарный смысл, который после октября 1917 года вошел в обиход масс, приобщаемых к культуре, – когда было провозглашено наступление культуры, главным образом, как массовой грамотности. Явно лукавя, она говорила Лукницкому, что у Ольги Афанасьевны Глебовой—Судейкиной было пять любовников, а у нее самой и того меньше. Другие ее свидетельства, свободные разговоры с подругами, стихотворные посвящения, да и тайны ее поэзии говорят о другом, отнюдь не скрываемом ею. Однако, когда речь заходила о «культуре» отношений, появлялись другие, значимые для нее цифры, в данном случае любимое ею, сакральное и не до конца расшифрованное число По свидетельству Лукницкого, Гумилёв предполагал написать статью о культуре любви или даже написал для журнала «Аполлон». Обнаружить ее мне не удалось, и я могу лишь домысливать, носила ли статья онтологический характер, сопрягая понятия «любовь» и «культура» в их историческом развитии, быть может, в столь дорогом путешественнику—Гумилёву этнографическом разрезе. Бесспорно одно: сама формула «культура любви» не могла не заинтересовать Ахматову, обратив к обсуждаемой с Гумилёвым теме – полигамии, как исключительному праву мужчины, и моногамии, свойственной женщине. При всей эмансипации, обусловленной временем, Ахматова не была феминисткой и уважала в мужчине силу, способную оказать влияние на формирование женского естества. Первенство в мире двоих изначально принадлежало мужчине, восходя к библейскому мифу, прозвучавшему в одном из ее ранних стихов: Образы Адама и Евы проходят через всю раннюю поэзию Николая Гумилёва, как противоборство мужского и женского начал в природе. Он выстраивает свою неустойчивую концепцию, ориентируясь на свои же отношения сначала с юной возлюбленной, а затем с непокорной молодой женой: «То Ева ребенок… Но вечно чужая, чужая, чужая». И через все его культурно—этнографические реминисценции не мог не проступать мучивший его личный вопрос: родная или чужая? Проблема супружеской верности в традиционном понимании очень скоро перестала мучить их обоих. Однако Гумилёв до конца не оправился от того, что он не был первым мужчиной Анны. Единственный вопрос, который он ей задал после ее предложения о разводе: кто был тот, Когда Ахматова говорила Лукницкому о пяти мужчинах, определявших, по ее мнению, Как—то, проезжая в машине с Лидией Чуковской по Невскому, Ахматова, не без ностальгии, называла окна, за которыми «столько раз целовалась»… Она не оставила нам, подобно Лепорелло, своего «каталога побед», по поводу чего не раз иронизировала. Однако прочтение одной лишь «Аку мианы» П. Н. Лукницкого позволяет при желании продолжить «ариозу» столь внушительного «каталога», или «донжуанского списка». Она намеренно «путала» посвящения и меняла даты стихотворений, надеясь на догадку читателя, что речь идет не о Мишеньке Зенкевиче, не о Михаиле Леонидовиче Лозинском, или Мише – «бебе», не о ком—то из Николаев, но об одном любимом, как образе собирательном, вобравшем тех многих, с которыми «целовалась», оставив в сердце память при отсутствии в нем «горестных замет». Я позволю себе обратиться, согласно воле Ахматовой, к пяти мужчинам, учитывая названную ею сакраментальную цифру О Николае Гумилёве, который ввел Анну не только в мир поэзии, но и в элитарную литературную среду, можно говорить бесконечно. Его «труды и дни» по совершенствованию юной красавицы в любом случае остаются лейтмотивом жития Ахматовой. Изначально их отношения отличались несколько манерным аристократизмом, а беседы и объяснения, еще полудетские, носили возвышенный характер, как и непременный цилиндр, фрак и галстук—регат, в которых Гумилёв появлялся в официальных и торжественных случаях. Совсем юная Лариса Рейснер, безоглядно влюбленная в Гумилёва, была уязвлена его грубостью, как век назад леди Байрон, в час первой близости. Гумилёв лишил невинности Ларису в доме свиданий на Гороховой, лорд Байрон невесту – в заезжем дворе, по пути в родовое поместье. Рейснер до самой гибели Гумилёва относилась к нему с неприязнью, о чем свидетельствует ее беседа с Лукницким, в которой она передает слова, якобы сказанные ей Гумилёвым об Ахматовой: «20 сентября 1919 года в Астрахани во время прогулки на катере Л. Рейснер мне говорила об отношении Гумилёва к АА: „До него она была ничто. Он ее учил, учил стиху; он ее, конечно, разломал, но изо всех трещин полилось творчество. Он ее поставил на недосягаемую высоту и внушил ей… " (что это ей подобает). И она по этой линии пошла“» В этом высказывании, несмотря на его грубость, столь странную в устах интеллигентнейшей Ларисы, когда речь шла об обожаемой ею Ахматовой, заключена правда. Так оно, видимо, поначалу и было. Ахматову, как поэта, которому принадлежит будущее, Гумилёв узнал после возвращения из своей африканской поездки в декабре 1910 года. «Писала стихи?» – спросил он. И она, ликуя, ответила: «Да». Ахматова вспоминала, что в те два месяца, которые они провели в разлуке, после неожиданного отъезда молодого супруга в Африку, стихи пошли рекой, или, по словам Ларисы Рейснер, «изо всех трещин полилось творчество». Гумилёв, как всегда, когда речь шла о самом главном в его жизни, прослушав стихи, очень серьезно сказал: «Ты поэт. Надо делать книгу». Так родилась первая книга Ахматовой «Вечер» (1912). В стихотворении 1914 года «В последний раз мы встретились тогда…» из второй книги «Чётки» (1914), как напоминание, запечатлена памятная фраза, как можно полагать, адресованная Гумилёву: «Он говорил о лете и о том, / Что быть поэтом женщине – нелепость…» Однако главным «имиджмейкером» Ахматовой, по свидетельству молвы, стал «эстет до мозга кости», блистательный литератор – поэт, критик, стиховед – Николай Владимирович Недоброво, как шутил Андрей Белый, «представитель Тютчева» в петербургских салонах. Его работа о Федоре Тютчеве, о его стихосложении и тайне чувств осталась незавершенной, хотя к ней с интересом обращаются современные исследователи. Как показало время, он был заметной фигурой в искусстве Серебряного века, хотя к определению его значения и роли в той удивительной эпохе литературная наука подошла только в последние годы. Как и Анненский, Недоброво при жизни не дождался заслуженной славы, хотя оказал все еще не оцененное влияние на формирование разных ее представителей. Ахматова не скрывала своих многочисленных романов, по поводу которых добродушно смеялся Гумилёв. Он рассказывал о их договоренности признаться, кто первый изменит, и тем не менее был удивлен, что первой оказалась она. Однако Ахматова глухо хранила главные тайны сердца, а проговариваясь в поэзии, утверждала, что «абсолютно ничего не было» с тем или иным реальным персонажем, скажем, с Амедео Модильяни или Борисом Анрепом, особенно если при этом «сердце разрывалось на части». Роман с Николаем Владимировичем Недоброво протекал на глазах у всех. Знала о нем, глубоко при этом страдая, и супруга Недоброво, Любовь Александровна Ольхина, одна из первых красавиц Петербурга, дама, далекая от богемы, входившая в рафинированные круги петербургской художественной интеллигенции, образованная и богатая, окружавшая Николая Владимировича роскошью и нежнейшим вниманием. Она была старше Недоброво на семь лет и боготворила «своего мальчика». Познакомились они на одном из вечеров, проходивших в Академии художеств. Недо—брово был лучшим танцором рафинированных кругов Петербурга, а Любовь Александровна прекрасно танцевала, пленяя красотой и «лебяжьей» мягкостью движений. Вера Алексеевна Знаменская (о которой Недоброво сообщал Анрепу, как об «обворожительной курсистке», влюбленной в Любовь Александровну) писала Глебу Струве в своих поздних воспоминаниях: «…я увидела очень красивую даму, одетую с большим вкусом, в светло—бежевом платье, отделанном чудесными кружевами в цвет материи; прелестное мягкое, женственное выражение лица, статная фигура. Она такая была единственная во всем зале, да и вообще – немного таких встречалось» Сам Николай Владимирович Недоброво обладал утонченной внешностью, учтивостью и изысканностью манер, дендизмом русского аристократа, коим и являлся, ведя свой род из обедневших бояр, пострадавших при Иване Грозном. Он говорил своему другу Борису Анрепу, что боярин Недоброво был казнен по государеву указу, а угодья отняты и разорены. Родился Николай Владимирович Недоброво 1 сентября 1882 года в имении Раздольное Харьковской губернии. Биограф Недоброво Михаил Кралин пишет (на основании дневника Николая Владимировича), что «род Недоброво очень древний, от родоначальника рода Злобы до меня 11 поколений». А в родословном древе Злобы Ивановича Пушкина можно найти немало именитых личностей: Якун (Михаил) Ратман, посадник Новгородский, в монашестве Митрофан, Алекса (Горислав) Якунович, боярин новгородский, в монашестве Варлаам, чудотворец Новгородский, основатель Ху—тынского монастыря (1191), Гавриил Алексеевич, боярин при Александре Невском, прославившийся в Невской битве, Григорий Александрович Пушка, родоначальник рода Пушкиных, чем, как можно полагать, особо гордился Николай Владимирович, боготворивший Пушкина и в значительной мере повлиявший на формирование Ахматовой—пушкинистки. Одно из знаменитейших ее стихотворений («Царскосельская статуя», 1916) проникнуто сложными чувствами – восторгом перед Пушкиным и ревностью по отношению к сопровождавшему ее другу. Он любуется царскосельской статуей работы Соколова, изобразившего Пьеретту из сказки Ла—фонтена над разбитым кувшином, из которого непрерывно льется вода. Ахматова ревнует к ней своего спутника: Николаю Владимировичу, при его гордости и неистребимом желании войти в элитарное петербургское общество, пришлось немало потрудиться и выстрадать, прежде чем добиться желаемого, и не только благодаря образованности и талантливости, но и женитьбе на сколь красивой, столь же и богатой женщине из высших кругов общества. Все то, что многим из его окружения, особенно ближайшему другу Борису Васильевичу фон Анрепу, давалось легко, так сказать, «от рождения», ему доставалось тяжелым духовным трудом и заботой о видимости внешней легкости и непринужденности. Даже внимание великолепной Ахматовой и их взаимная любовь оказались тяжелой ношей, завершившейся для него трагедией, в которой он до конца признавался лишь себе одному. Недоброво учился в харьковской 3–й гимназии и всем сердцем стремился в Петербург, считая, что лишь там сможет реализовать свои честолюбивые планы. Знакомство с соучеником Борисом Анрепом, сыном нового попечителя Харьковского учебного округа, стало для него событием, как и для Анрепа, связав их узами дружбы до конца короткой жизни Недоброво и памятью до конца долгой и счастливой жизни Анрепа. Борис Анреп вспоминает о начале их дружбы: «Шел урок истории – пережевывание освобождения Греции. Меня мало занимало то, что говорил учитель, и я был занят более интересным делом: читал под партой „Prometheus Unbound“ Shelley. Я увлекался тогда этим английским поэтом и рассчитывал, что учитель, который стоял в проходе между партами у задней стены, не заметит моего „преступления“. Вдруг я услышал: – Анреп, назовите греческого национального героя, который сыграл большую роль в освобождении Греции. Я встал, отупев, но смутно вспомнил знаменитое имя. – Падокордия! – объявил я громко и уверенно. Общий хохот в классе встретил мое заявление. Учитель нахмурился: – Рекомендую вам слушать меня более внимательно. Не—доброво, может быть, вы ответите на мой вопрос? Изящный ученик с последней парты первого ряда встал, улыбаясь: – Каподистрия – он сыграл большую роль во время восстания греков против турок. Родился на Корфу в 1776 году, был некоторое время диктатором возрожденной Греции, но был убит политическими врагами в 1831 году. – Прекрасно, – сказал учитель. – Я вам ставлю пятерку. Урок кончился. Ученики бросились к выходу из класса. Сконфуженный, я остался на своем месте и вынул английскую книгу из—под парты. Недоброво подошел ко мне, приятно улыбаясь. – Да вы гений, вы нас всех развеселили. Я вспыхнул. – Вы читали, я вижу, английскую книгу. Позвольте познакомиться. – Я не слушал, я читал Шелли. «Падокордия» – лучшее, что я мог придумать. – Это было великолепно! Я тоже люблю Шелли, но не знаю английского языка, читаю в переводах. Пойдемте завтракать. Старушка в коридоре сидела за прилавком и продавала чай, бутерброды, паюсную икру, пирожки с мясом и капустой. Мы разговорились. – Зачем вы приехали в Харьков? Я только и мечтаю перебраться в Петербург. Я должен был бы быть в седьмом классе, но потерял целый год, заболев воспалением мозга, и доктора запретили мне всякие умственные занятия. Вел растительный образ жизни. Теперь воскрес. Разговор перешел на литературные темы. За все время нашего знакомства и последующей дружбы это был наш главный предмет разговоров. Недоброво меня сразу прельстил и своим изящным видом, и прекрасными манерами, и высоким образованием. Он заставлял меня задумываться и высказываться о вещах, о которых я раньше и не думал. Со своей стороны, он любил анализировать и свои чувства, и поэзию, и философию, а если критиковал мои взгляды, то делал это всегда деликатно и очень умело заставлял меня принимать свои логические заключения и взгляды, ждал наших встреч, и каждая являлась для меня событием. В первый же день нашего знакомства Недоброво ждал меня при выходе из гимназии. – Нам по дороге, пойдемте вместе. Мой сосед в классе, Лауниц, сказал мне, что Недоброво считает себя головой выше всех товарищей и мало с кем говорит. Он на это имел полное право. Он недостаточно знал иностранные языки, но иностранная литература была ему хорошо знакома, и он поражал меня своими острыми замечаниями об известных писателях. Я чувствовал, что я не на его высоте, и старался не ударить лицом в грязь. Я стал искать его дружбы, и мне льстило, когда я почувствовал, что и он ищет моей. Мы становились неразлучны. Обыкновенно он провожал меня до дому. – До завтра, Борис Васильевич. – До завтра, Николай Владимирович. Мы были всегда на «вы» и на «имя—отчество»» Позже Борис Анреп рассказывал Глебу Струве, что в результате наговоров одной «университетской» дамы, супруги ректора университета, мать Анрепа Прасковья Михайловна не захотела, чтобы Недоброво бывал у них в доме. «Мать Недоброво живет, сдавая комнаты постояльцам, – говорила ректорша, – а, кажется, отец Недоброво – уездный полицейский чиновник или что—то вроде того – с женой, говорят, не живет. А сестра Недоброво, очень красивая женщина, живет где—то актрисой, а вы знаете, Прасковья Михайловна, что это значит: актриса!» (Там же). Недоброво никогда ничего не рассказывал Анрепу о своей семье и не приглашал его в дом. Может быть, лучше, что и Анреп не приглашал друга в свое жилище – Михайловский дворец, предоставленный попечителю Харьковского учебного округа В. К. Анрепу, где всё сохранилось, как «при Екатерине» (дворец был подарен матушке—императрице ее фаворитом – Потемкиным): в гостиной розовый паркет, роскошные интерьеры и царская столовая посуда – золотые тарелки, инкрустированные бриллиантами и бирюзой. Анреп и Недоброво проучились вместе в шестом и седьмом классах. Затем Анрепа отправили для продолжения учебы в Англию, а Недоброво, закончив харьковскую гимназию, поступил в Харьковский университет и вскоре перевелся в Императорский Санкт—Петербургский университет, который закончил одновременно с Блоком. Борис Анреп в это время уже учился в Петербурге, в престижном Училище правоведения. После окончания, согласно воле отца, он поступил на четвертый курс юридического факультета Петербургского университета, блестяще его завершил и по предложению профессора Л. И. Петражицкого остался на его кафедре для подготовки к званию магистра. Однако судьба распорядилась по—другому – он познакомился с другом Любови Александровны Ольхиной—Недобро—во – известным тогда в Петербурге скульптором Стеллец—ким, который объяснил ему, что он, поэт и художник, губит жизнь юриспруденцией. После долгих колебаний, пытаясь совместить юриспруденцию с искусством, к неудовольствию отца, он сделал выбор в пользу искусства. С благословения Недоброво и Любови Александровны Анреп уехал со Стел—лецким в Италию, а затем в Париж учиться живописи. В Париже он два года учился в Когда—то Анрепы принадлежали к Ливонскому ордену, обратив в христианство множество эстонцев—язычников; относились они к тевтонскому рыцарству, созданному для защиты Европы от «неверных». В XV веке к фамилии Анреп была добавлена приставка «фон», шведская же ветвь этой семьи обрела титул графов Эльмптских. Благодаря биографу Анрепа – Аннабел Фарджен (Приключения русского художника. СПб., 2003), которая в значительной мере основывалась на мемуарах деда Бориса Анрепа, Василия Константиновича, написанных на английском языке в назидание внукам, известна предыстория семьи. В 1710 году, во время продолжительной Северной войны Фредерик Вильгельм I фон Анреп, капитан шведской армии, попал в плен, был отправлен в Москву, и с тех пор его потомки жили в России на государевой службе. По преданию, любвеобильная матушка Екатерина какое—то время была в мимолетной связи с одним из Анрепов и даже родила дочку. Анрепам были пожалованы земли на берегах Волги в Ярославской губернии. Ахматова в дальнейшем живо интересовалась судьбой и жизнью Бориса Васильевича Ан—репа и хорошо помнила всё, что рассказывал он или рассказывали о нем. Здесь «ключ» к одному из стихотворений, в котором она укоряет Анрепа, навсегда покинувшего Россию, в отказе от родины: Когда Николай Недоброво перевелся из Харьковского университета в Петербург, а Борис Анреп вернулся из Англии для продолжения образования в России, их отношения возобновились. Недоброво был радушно принят в доме теперь уже попечителя Петербургского учебного округа Василия Константиновича Анрепа, изящно целовал ручку Прасковье Михайловне, забывшей свою давнюю неприязнь к нему. Вскоре Борис Анреп заметил, что с Недоброво с удовольствием беседует его отец, в то время уже член Третьей Государственной думы. Это он рекомендовал молодого человека на службу в канцелярию Думы. Недоброво печатался мало, однако был строг к молодым поэтам и сблизился со старшим поколением. К нему очень благоволил Вячеслав Иванов, привечая у себя на «башне». Николая Владимировича интересовала не личная литературная известность, но, как он сам говорил, «литературное дело», способное влиять на судьбы культуры и отечества. К сожалению, сохранившиеся фотографии Николая Недоброво (их немного) не передают полноты очарования оригинала. Не оставил портрета друга и художник—мозаичист Борис Анреп. Остались только скульптурное изображение головы и небольшая фигурка во весь рост, выполненные Стеллецким из черного камня и хранящиеся в запасниках Эрмитажа. Однако сохранились словесные портреты, написанные близкими, преданными друзьями, передающие красоту и обаяние Николая Владимировича. Словесные портреты, воскрешающие его «живого», оставили Юлия Сазонова—Слонимская (литературный и театральный критик), близкий друг семьи Недоброво Вера Знаменская и Борис Анреп в своих поздних воспоминаниях. Слонимская начинает с описания его необычной внешности, запомнившейся всем, когда—либо его видевшим: «Николай Владимирович Недоброво был чрезвычайно тонок, с узкими, чуть покатыми плечами и поднятой на высокой крепкой шее узкой головой. В его внешнем облике прежде всего запоминались руки с узкой, нежно розоватой длинной кистью, с тонкими нежными пальцами – руки редкой красоты и выразительности. И запоминался ослепительный фарфоровый блеск его кожи, поразительно сочетавшийся с резкими очертаниями его мужественного лица. Решительный нос с горбинкой, два крыла широких «соболиных» бровей над продолговатой узостью длинных глаз, почти спрятанных в тихое время и вдруг расширявшихся в открытое голубое сияние: редкий человек мог вынести это голубое сверкание, и часто спорщик отступал не перед логическими доводами Николая Владимировича, а перед внезапно раскрывшимся синим блеском его глаз. В гневе глаза становились большими и синими, с черным огнем в середине, блистали прямо на ослушника, – и всегда в этом гневном блистании чувствовалась правда возмущенного духа. В лице его бывал и тихий блеск: при изгибе узких ярких губ блистали «жемчужными» переливами ровные белые зубы. Губы были самой резкой и самой изменчивой чертой в лице. Когда они сжимались, опуская углы книзу, общение невольно прекращалось; но те же неприязненные сухие губы, раздвинутые длинной улыбкой, становились детски приветливыми, радостными. Иногда углы приподнимались и опускалась середина, создавая странный узор, – это при стараниях уловить собеседника в петлю своих умозаключений. Тонкость, узость линий была основным признаком внешнего очерка Николая Владимировича, нежность и блистание были основою его красок. Тонкость линий почти неестественная в сочетании с прозрачностью красок почти женственной создавали общее впечатление хрупкости. «Перламутровый мальчик» звали его в интимном кругу в пору его студенчества. «Он фарфоровый», пугались друзья потом, когда видели узкий очерк застенчиво улыбавшегося Николая Владимировича среди реальных «трехмерных» фигур остальных собравшихся. Особенности внешнего облика отличали его сразу: его нельзя было пропустить, не заметить. Люди, видавшие его мельком где—нибудь в людном месте, с полной точностью вспоминали его через много лет. К этому добавлялось ощущение несовременности: «У него лицо Чаадаева», «Он совсем из сороковых годов». Такой тонкий, хрупкий, что, кажется, всякий может его обидеть, – но вот, оказывается, он очень силен и узкое тело его напряжено крепкими мускулами. Такой нежный, «фарфоровый», что, кажется, дуновение ветра может его погасить, – но вот, оказывается, годы болезни и несчастий не изменили его: все тем же перламутром блистало его лицо за несколько дней до смерти, и так же безупречны были линии узких рук, когда они уже держали кипарисовый крест с обвивавшей его белой розой» Юлия Слонимская была одновременно близким другом Николая Недоброво и приятельницей Анны Ахматовой. Свой последний вечер она провела с ней. Слонимская ехала в Крым, где должна была повидаться с Недоброво, и Анна Андреевна передала с ней экземпляр своего третьего сборника «Белая стая» (1917), как сказала, «для редактирования» – хотя всем было хорошо известно, что ее тексты редактировал исключительно Михаил Лозинский. Книжку Ахматова зашила в парчовый мешочек, возможно, в оставшийся кусок парчи, в который она несколько лет назад зашила поэму Бориса Анрепа «Физа», оставленную ей перед его отъездом в действующую армию. А быть может, то было напоминание о парчовой занавеске, висевшей над окном кабинета Недоброво в Петербурге и в солнечные дни отбрасывающей на стену тень его тонкого профиля. Все отмечали, что силуэт Недоброво был необычайно красив, – и он специально «повесил в кабинете, где принимал гостей, сбоку от рабочего стола, парчовую занавеску, на которую падало отражение его профиля» (Там же. С. 234). Рассказывали об уникальной коллекции кружев, которые он собирал и редко кому показывал. На вопрос знакомых о значении для него этой раритетной коллекции Ахматова резко отвечала, что никогда ее не видела. Как можно полагать, Анне Андреевне, с ее сильным характером, не импонировала эта прихоть ее изнеженного друга. Начало прошлого века, особенно его серебряная ветвь, при всей рафинированности примыкавшей к ней публики, сочетало изысканность с демократичностью и свободой нравов. Аристократы нередко стыдились своей аристократичности или, во всяком случае, не придавали ей значения. Тем более поразило Бориса Анрепа бракосочетание Николая Недоброво с Любовью Ольхиной. Торжественный прием проходил в Михайловском дворце. По обе стороны парадной лестницы стояли лакеи в одежде XVIII века. Наверху новобрачные принимали приглашенных. Возможно, в подсознании Недоброво оставались воспоминания о харьковском Михайловском дворце, где жили Анрепы и куда его не велено было приглашать в свое время Прасковьей Михайловной. В новую книгу Ахматовой «Белая стая» вошли стихи, близкие любому почитателю ее поэзии, но совсем по—особому понятные ей и Недоброво, воскрешающие их прошлое, романтическое и горькое. Особая роль Недоброво в формировании облика Ахматовой широко обсуждалась в близких ей кругах и особенно в мемуарах уже через многие десятилетия после смерти Николая Владимировича. Вездесущая ее подруга Надежда Яковлевна Мандельштам писала в своих воспоминаниях, что это он, эстет и петербургский денди, отучил «приморскую девчонку», какой ее представляли, от свободных одесских жестикуляций – всплескивания руками и размашистого шлепка по колену. Будто в петербургские художественные салоны попала она не из чопорного Царского Села, не из семьи, где друг к другу обращались на «вы» на безукоризненном французском. Сохранились семейные фотографии летних слеп—невских трапез под открытым небом, где Анна неизменно сидит прямо, прижав локти к бокам и распрямив плечи. По—видимому, сложившийся образ лихой «херсонидки» шел не столько от жизненных реалий петербургской жены Гумилёва, сколько от ее поэзии, обращенной к далекой приморской юности, от образа, восхищавшего Гумилёва, которому настолько нравилась поэма «У самого моря», что он просил ее посвятить ему. Он очень любил строки, возвращающие ее в юность: Юная супруга Гумилёва, которую он ввел в новый для нее мир, получила добродушно—ироническое прозвище Гу—мильвица, которое охотно приняла и легко вошла в знакомый ей до того лишь по литературе круг таинственных, новых и, как недавно ей казалось, необыкновенных людей. Однако за видимой застенчивостью и робостью юной женщины ощущалась внутренняя свобода. Едва ли не в первый вечер на «башне» у Вячеслава Иванова она охотно продемонстрировала свою фантастическую гибкость, умение перегнуться через спинку стула и коснуться головой пола, показывала, «как это легко» – заключить свою талию в кольцо больших и указательных пальцев. На «башне» она могла часто встречаться с Николаем Недоброво. Вячеслав Иванов высоко ценил его интеллект, образованность, воспитанность, привечал у себя на «башне», сделав Николая Владимировича «правой рукой» в руководстве Обществом ревнителей художественного слова.[6] Когда Гумилёв стремительно уехал в Африку осенью 1910 года, оставив дома молодую жену, она бывала на «башне» и в ответ на просьбу почитать стихи кокетливо отвечала, что ее муж обычно в ответ на такую просьбу отшучивается, говоря, что жена его не только пишет стихи, но и дивно вышивает по тюлю. В Петербурге она иногда оставалась ночевать у Валерии Срезневской, но обычно после вечеров на «башне» возвращалась в Царское ночным поездом вместе с другими цар—скоселами. Очень может быть, что в это время она часто встречалась с поэтом—царскоселом Василием Комаровским, другом которого был Николай Недоброво. В содружестве с поэтами Евгением Лисенковым, Алексеем Скалдиным, Юрием Верховским и при письменной поддержке отсутствовавшего в то время в России Бориса Анрепа Недоброво организовал Общество поэтов, надеясь в известной мере противопоставить его Академии стиха. В Академии преобладали философско—филологические интересы, но Недоброво, игравшему не последнюю роль в деятельности Академии, часто председательствовавшему на его собраниях, хотелось создать еще отдельно и содружество поэтов с тем, чтобы наслаждаться чистой поэзией. Первое заседание Общества поэтов состоялось 4 апреля 1913 года, и приглашение за подписью Скалдина было вручено Ахматовой 1 апреля, одной из первых. На открытии Общества Александр Блок читал свою новую пьесу «Роза и крест», а Недоброво делал доклад о системе русского стихосложения и влиянии на него ритмов дыхания. На третьем заседании 20 апреля 1913 года была прочитана поэма Бориса Анрепа «Физа», название которой укоренилось в качестве разговорного названия Общества поэтов.[7] О времени знакомства Ахматовой с Недоброво точных сведений не сохранилось. Их знакомство и сближение обычно относят к 1913 году. Однако Павел Лукницкий записал со слов Анны Андреевны, что она знала Николая Недоброво еще до 1910 года. Что ж, они могли встречаться, а точнее, «пересекаться» еще в Киеве, где нередко бывал уже «петербуржцем» Недоброво, безусловно, хорошо знакомый с поэтами Эльснером и Аксеновым, будущими шаферами на свадьбе Горенко с Гумилёвым. Там, но отнюдь не в Петербурге, мог он «отучать» ее от манер и говора «приморской девчонки». О том, как Недоброво «делал» из робкой и дерзкой девочки «чопорную даму», написано однообразно и как бы с «одного голоса», от Лившица до Наймана, и восходит все к тому ахматовскому «лирическому отступлению» в первой части «Поэмы без героя», относящегося к Недоброво, но об этом отступлении более подробно поговорим ниже. Даже Екатерина Орлова, глубокий и тонкий исследователь, не удержалась всерьез процитировать Н. Я. Мандельштам, лучшую ахматовскую подругу, и, как можно предположить по ее вольному стилю, едва ли не свидетельницу «интимных уроков»: «Его влияние здорово сказалось на некоторых жизненных установках Анны Андреевны… „Аничка всем хороша, – говорил он, – только вот этот жест“, и А. А. показала мне этот жест: она ударила рукой по колену, а затем, изогнув кисть, молниеносно подняла руку ладонью вверх и сунула мне ее почти в нос. Жест приморской девчонки, хулиганки и озорницы. Так Недоброво во многом „делал“ ее образ, как создавал и свой собственный» Описанная фамильярность Николая Недоброво в отношении пусть еще не Анны Ахматовой, а киевской Анички Го—ренко, никак не вяжется с образом утонченного эстета, каким он остался в его холодноватых, насыщенных сдержанной страстью, а иногда и эротикой стихах, письмах, дневниковых записях, воспоминаниях о нем действительно хорошо его знавших людей, и в первую очередь в стихах Ахматовой. И тем не менее он конечно же, как искусный ювелир, осторожно «шлифовал» «подброшенную» мужем—путешественником и донжуаном Гумилёвым юную женщину, однако уже имеющую за плечами и любовный опыт, и порожденные им стихи. И относится это не столько к обучению ее хорошим манерам, сколько к формированию личности и художественных вкусов. Феноменальная эрудиция Недоброво, его профессиональное знание русской истории и поэзии, способность видеть современный литературный процесс в его историческом развитии помогли Ахматовой обрести системность литературного мышления и определить свое место в поэзии. Они гуляли по аллеям Царского Села, беседуя о его истории и своих великих предшественниках. В 1921 году в стихотворении о Царском Селе есть строфа, возвращающая к тому времени: Мысли об этой преемственности не покидали Ахматову, и в 1961 году появляется запись в ее рабочих тетрадях: (Записные книжки Анны Ахматовой. С. 131). Под воздействием философско—этических концепций Николая Недоброво формировалось ее восприятие России как центра православия. Так, укоряя позже Бориса Анрепа за его отъезд из России, Ахматова рассматривает его поступок как отказ от православия, что усугубляет вину «отступника»: В пору романа с Недоброво они вместе бывали в Киеве, он приезжал к ней в Дарницу, местечко под Киевом, где Ахматова часто гостила у матери. Ее прогулки с Николаем Владимировичем и их долгие беседы о таинстве русского народного духа, православной иконе и провиденциальности России во многом определили онтологический фон ее поэзии этого времени. С весны 1913–го по 1915 год Ахматова и Недоброво неразлучны. Декабрем 1913 года, когда Недоброво и Ахматова были вместе, датировано одно из ее известных любовных стихотворений, адресат которого остался неустановленным: На эти стихи Недоброво ответил шутливым мадригалом, оставшимся среди черновиков его знаменитой статьи «Анна Ахматова», которую они совместно дорабатывали, и ответ Недоброво на стихотворение Ахматовой имел хорошо им понятный смысл и подтекст: Не выступал ли здесь в роли «озорника» сам Недоброво, отношения которого с Ахматовой давно перешли из уважительно дружеских в любовные? В том же 1913 году, зимой Ахматовой были написаны стихи, судя по всему, относящиеся к завязывавшемуся между ними диалогу: По утверждению М. Кралина, это одно из самых ранних стихотворений, включенных Ахматовой в состав «Белой стаи» и, как можно полагать, обращенных к Недоброво. В этой редакции стихотворение было напечатано только раз, в том самом издании «Белой стаи», которое Николай Владимирович должен был получить в Крыму от Юлии Слонимской. Это одно из немногих, во всяком случае известных, эротических стихотворений Ахматовой, утверждавшей, что «сроду не написала ни одного эротического стихотворения». В дальнейшем, а точнее, незамедлительно стихотворение было переработано, сохранившись в первозданном виде только в первом издании «Белой стаи». В переработанном виде стихи утратили не только эротический подтекст, но и глубину любовного переживания, чувства «на изломе», предчувствие скорого и горького освобождения. Там главный груз страданий на себя принимает лирическая героиня, но скоро она переложит его на плечи возлюбленного. И теперь (после переработки) перед нами чуть холодноватые «петербургские» стихи,[8] ведущие, однако, к другим ее петербургским стихам, поднимающим завесу над драматизмом их развивающегося романа. Во второй книге Ахматовой «Чётки» (1914) помещены «Стихи о Петербурге», датированные тем же 1913 годом и безусловно являющиеся фрагментами, развивающими любовную тему на фоне державного Петербурга и его непреклонного (как ее друг) государя: Николай Владимирович Недоброво обладал удивительной интуицией. Не только ахматовские стихи, но и ахма—товскую душу он читал «с листа». Он любил ее страстно – как женщину, как поэта, пророчески определив ее гениальность вперед на многие десятилетия, предвидя еще не написанные произведения. И появление «лирического отступления» в «Поэме без героя», и заметочки в Прозе о поэме, адресованные Недоброво, безусловно связаны с тем, что Ахматовой попалась под руку его давняя статья «Анна Ахматова» (Русская мысль. 1915. Июль), она прочла ее заново, будто впервые, и была потрясена ее пророческим пафосом: ведь это о «Реквиеме» и «Поэме без героя», а у него в руках только и были «Вечер» да «Чётки», повторяла она. Их любовный роман длился недолго. Почва для разрыва была подготовлена еще до ее «измены» с Анрепом весной 1915 года. Ахматова—Гумилёва к 1913 году была не только прекрасна, но уже и знаменита. За плечами «пылал Париж» и роман с Модильяни, ее рисовали, ей посвящали стихи, на вечерах с ее выступлениями молодежь сходила с ума. Знаменитая «ахматовская шаль» стала символом моды, изысканности. Сам Александр Блок, уже несколько лет скучающий и меланхоличный, отгораживающийся от толпящихся вокруг него девиц, пишущих стихи, просит Гумилёва представить его молодой жене. Тем не менее ей было приятно появляться с ослепительно красивым и изысканно учтивым Недоброво. Она знакома с Любовью Александровной Ольхиной—Недоброво, бывает в их доме на раутах, обедах и запросто. Николай Владимирович ведет себя в отношении обеих дам со свойственной ему светской безукоризненностью. Он обожал Любовь Александровну и, как говорили, немного побаивался, называя за глаза «императрицей». Она, как уже говорилось, обладала большим состоянием и большими связями, баловала мужа, как ребенка, заботилась о его слабом здоровье. К его услугам были лучшие врачи и заграничные курорты, его окружал весьма им ценимый комфорт, старинная, музейная мебель. Злые языки поговаривали, что вполне можно было жениться из—за письменного стола, за которым работал Николай Владимирович. Отношения Недоброво с Ахматовой, кроме «телесных» (это слово входит в лексикон обоих), носили другой, как бы надмирный характер. По прошествии времени мы можем сказать, что на фоне всех великих, поклонявшихся Ахматовой, писавших о ней, он оказался подлинным прозорливцем, угадав не только совершенство ее мастерства, но пророческий дар. Сама же она, при всей тонкости интуиции, поняла всю глубину его провидения, лишь перечитав, как помним, статью «Анна Ахматова» 1915 года через сорок лет. Миф о том, что Недоброво «сделал Ахматову», вошел в мемуары, а затем и в серьезные литературоведческие исследования. И, как то бывало в большинстве случаев, пошел он от самой Ахматовой, имея точную дату рождения – 1940 год. По свидетельству литературоведа Виктора Жирмунского, друга Анны Ахматовой, лирическое отступление к третьей главе первой части «Поэмы без героя» было написано 24 мая 1940 года Вскоре за этими строками последовал авторский комментарий в Прозе о поэме, подтверждающий, что имеется в виду не кто иной, как Николай Владимирович Недоброво «Ты! кому эта поэма принадлежит на 3 /4, так как я сама на 3 /4 сделана тобой, я пустила тебя только в одно лирическое отступление (царскосельское). Это мы с тобой дышали и не надышались сырым водопадным воздухом парков («сии живые воды») и видели там lt;вgt; 1916 г. (нарциссы вдоль набережной). Отношение отрывка к Н. В. Недоброво подтверждено и биографическими реалиями. Ахматова и Недоброво часто виделись в это время в Петрограде, Павловске и Царском Селе. Сохранилась ее запись: «Вместе с Н. В. Недоброво в 1916 году смотрела, как уплывал горящий деревянный мост на Неве»[9] (Записные книжки Анны Ахматовой. С. 665). Инфернальная картина горящего деревянного моста, плывущего против течения, запечатлена и в записных книжках А. Блока.[10] «Траурниц брачный полет» (крупных фиолетово—бурых бабочек с черно—желтым орнаментом снизу) Ахматова и Не—доброво могли наблюдать во время прогулок в Царском Селе, где обе семьи еще жили. Возможно, тогда же между Ахматовой и Недоброво возникла договоренность встретиться в Крыму, куда собирался больной Николай Владимирович. «Я уехала в Севастополь из Петербурга, когда сгорел Исаакиевский мост», – вспоминала позже Ахматова. Запись П. Н. Лукницкого подтверждает встречу и прощание Ахматовой с Недоброво осенью 1916 года: «Приехала на дачу Шмидта (почти через 10 лет после того, когда я там жила. Я жила в 7 году, а это было в 16–м). Меня родные встретили известием, что накануне был Гумилёв, который проехал на север по дороге из Массандры. Затем до… приблизительно до сентября, я жила на даче с родными, а потом переехала в Севастополь, на Екатерининской улице наняла комнату, жила одна (потому что у них было негде жить). Перед этим я на неделю ездила в Бахчисарай, чтобы встретиться с одним моим другом… В середине декабря я уехала в Петербург» В одной из последних записных книжек Ахматова уточняет, как говорится, поставив точку над i: «Осенью 1916 – в Бахчисарае (гостиница). Н. В. Нlt;едобровоgt;» (Записные книжки Анны Ахматовой. С. 664). И уже одно из последних, горьких и сладостных воспоминаний, навеянных италийской осенью, так похожей на ту далекую, крымскую: «Подъезжаем к Риму. Всё розово—ало. Похоже на мой То была поездка Ахматовой в 1964 году в сицилийский город Таормину за присужденной ей премией «Этна—Таор—мина» как лучшей поэтессе XX века, автору несравненных любовных стихов, хотя главной, неназванной причиной премии был опубликованный за границей «Реквием». Жизнь Ахматовой и ее поколения, с крутыми поворотами и трагическими изломами – революцией, расколом общества, эмиграцией, казнями и смертями, – случалось, отсекала на время целые пласты прошлого, когда шла борьба за выживание. И память о Недоброво на какое—то время ушла, как прекрасный сон, не имеющий отношения к повседневной действительности – бездомности, безденежью, негласному запрету на занятия публичным литературным трудом, непристойным нападкам критики. И когда ей случайно попала на глаза статья Н. В. Недоброво (можно полагать, что это связано с датой, отмеченной В. М. Жирмунским, когда и было написано «лирическое отступление» в третьей главке первой части «Поэмы без героя»), она была буквально потрясена провидческим тоном и настроем статьи, – тем, что имея в руках ее первые книжки «Вечер», «Чётки» и поэму «У самого моря», Недоброво писал так, словно бы уже прочел «Реквием» и «Поэму без героя»: «Я не хочу сказать, что лиризмом исчерпываются творческие способности Ахматовой. В тех же „Чётках“ напечатан эпический отрывок: белые, пятистопные ямбы наплывают спокойно и ровно и так мягко запениваются. lt;…gt; Судя по этому образцу, не—лирические задачи будут разрешаться ею в пристойной тому форме: в поэме, в повести, в драме…» Недоброво назвал «Чётки» – «книгой властных стихов, вызывающих большое доверие», а перводвижущей силой ах—матовской поэзии – «новое умение видеть и любить человека, дар его героического освещения. lt;…gt; самое спокойствие в признании и болей, и слабостей, самое, наконец, изобилие поэтически претворенных мук – все свидетельствует не о плаксивости по случаю жизненных пустяков, но открывает лирическую душу скорее жесткую, чем слишком мягкую, скорее жестокую, чем слезливую, и уж явно господствующую, а не угнетенную» (Анна Ахматова: pro et contra. Т. 1. С. 117–137). Ахматова перечитывала статью в последние десятилетия жизни. На одном из оттисков, подаренных ею В. А. Знаменской, с указанием даты: «21 ноября 1964 г.», ее надпись: «Милой Вере – лучшее, что написано о молодой Ахматовой». А летом 1965 года, в Париже, в беседе с Никитой Алексеевичем Струве она сказала, противопоставив статью Николая Недоброво только что вышедшей в московском «Новом мире» заметке о ее поэзии Андрея Синявского: «Он знал всю мою поэзию, но так и не понял, а вот Н. В. Недоброво знал только первые мои две книжки, а понял меня насквозь, ответил заранее всем моим критикам, до Жданова включительно. Его статья, напечатанная в одной из книжек „Русской Мысли“ за 1915 год, – лучшее, что обо мне было написано» В одном из немногих упоминаний о Недоброво в беседах с Лукницким она назвала его «аристократом до мозга костей», «человеком чутким и нежным». Борис Анреп был одним из немногих, а может, и единственным, с кем такой сдержанный Николай Недоброво делился своими чувствами. На склоне лет Анреп передал письма Недоброво историку литературы и издателю, своему близкому другу Глебу Петровичу Струве, отец которого Петр Бернгардович, редактор «Русской мысли», заказал и напечатал статью Недоброво «Анна Ахматова». Став владельцем части архива Б. В. Анрепа, с письмами и воспоминаниями, Глеб Струве написал две статьи: «Ахматова и Н. В. Недоброво», «Ахматова и Борис Анреп», а также опубликовал эссе самого Анрепа «О черном кольце». Эти бесценные материалы к биографии трех значительных фигур в русском искусстве Серебряного века помогают прояснить некоторые моменты как в их творческих биографиях, так и в характере эпохи. Николаю Недоброво хотелось подготовить друга, проводившего большую часть времени за границей, к встрече с Анной Ахматовой и ее поэзией. Была в этом и доля тщеславия, ведь его возлюбленная была известной поэтессой, одной из «красавиц тринадцатого года», женой знаменитого Николая Гумилёва. Сам Недоброво много болел и мужественно преодолевал свои физические недуги. Лето 1913 года он провел с женой на немецких курортах, в Париже виделся с Анрепом, после чего возобновилась их переписка. Первое лаконичное и несколько игривое упоминание об Ахматовой встречается в письме от 29 октября 1913 года: «Источником существенных развлечений служит для меня Анна Ахматова, очень способная поэтесса» (Там же. С. 383). В следующем письме от 16 ноября Ахматова упоминается снова: «Я за последнее время чувствую себя как будто лучше, хотя и дорогою ценой. Я окружаю себя людьми, в обществе которых трачу время до такой степени щедро, что его вовсе на себя не остается» (Там же). Среди очаровательных женщин – его старой приятельницы жены художника Химона, двух молодых девиц – Рейнольдс и Знаменской, «влюбленной» в его супругу Любовь Александровну, названа Ахматова. Хотя уже ясно, что «девицы» упомянуты, как говорится, для порядка и что уже возникла насущная потребность говорить об Ахматовой и только о ней, что очевидно из последующих писем с целым потоком информации всерьез увлеченного мужчины, все еще пытающегося сдерживать чувства. Борис Анреп славился своими любовными похождениями, и его вроде бы можно было не стесняться, но Недобро—во, известному своей преданностью Любови Александровне, глубоко почитаемой Анрепом, трудно было прямо открыться даже лучшему и, пожалуй, единственному другу. Во всех последующих письмах отношения с Ахматовой и суждения о ней, по возможности, представлены в том возвышенно—интеллектуальном плане, который их действительно связывал. В письме же от 16 ноября Недоброво сообщает другу главным образом о своих успехах в осуществлении действительно занимавшего его «литературного дела»: «Целое „Общество Поэтов“, возродившееся недавно „Общество Ревнителей“, в состав совета которого я недавно избран, все это мелькает передо мной, возбуждая мои чувства и давая мне передышки в том глубоком унынии, которое совершенно затопляло меня прежде» (Там же). Зимой 1913 года Недоброво провели больше месяца в Павловске, где конечно же были частые встречи с Ахматовой, такой же неутомимой лыжницей, как Николай Владимирович. «Все мне видится Павловск холмистый…» – писала она в стихотворении, посвященном Согласно греческим мифам, маленькая «красногрудая птичка» – символ любви. Недоброво провели рождественские праздники в Павловске и два последующие года прожили в Царском Селе, как не раз говорила Ахматова, «поближе ко мне». Видимо, Любовь Александровна, при своем такте и глубоком почитании мужа, не сразу поняла, что так притягивает Николая Владимировича к Царскому Селу. Их отношения оставались столь же искренними и гармоничными, как и прежде. Тем более что они «вместе» писали трагедию «Юдифь», в совершенно новой трактовке древнего мифа, и в образе Юдифи можно было угадать черты Любови Александровны. Думается, что в письмах Недоброво к Анрепу, проникнутых восхищением Ахматовой, присутствовало его осознанное или неосознанное стремление создать тройственный дружеский союз, чтобы Любовь Александровна была уверена в платонических отношениях с Ахматовой ее почитателей – уже не только Недоброво, но и Анрепа, пока знакомого с ней только по стихам и письмам. Письма Недоброво к Анрепу – бесценные странички с описанием внешности Ахматовой тех лет, проникновения в тайну ее поэтического дара. Как можно полагать, Недобро—во посылал ему книги и стихи Ахматовой, уверяя в близости им обоим ее стилистических приемов и скрытой за «простыми» словами культурно—философской глубины. Анреп писал весьма посредственные стихи, получившие, однако, высокую оценку и в Англии, где он в основном жил, и, как это ни странно, на «башне» у Вячеслава Иванова. На похвалы не скупился сам Недоброво, вкусу которого безоговорочно доверяли. По—видимому, сохранились не все письма Недоброво к Анрепу, однако и по дошедшим до нас можно судить о нарастании чувства. 27 апреля 1914 года он пишет: «Твое последнее письмо меня очень обрадовало – то, что Ты так признал Ахматову и принял ее в наше лоно, мне очень дорого; по личным прежде всего соображениям, а также и потому, что, значит, мы можем считать, что каждому делегирована власть раздавать венцы от имени обоих. Я всегда говорил ей, что у нее чрезвычайно много общего, в самой сути ее творческих приемов, с Тобою и со мною, и мы нередко забавляемся тем, что обсуждаем мои старые, лет 10 тому назад написанные стихи, с той точки зрения, что под Ахматову или нет они сочинены. Попросту красивой назвать ее нельзя, но внешность ее настолько интересна, что с нее стоит сделать и леонардовский рисунок и гейнсборовский портрет маслом, а пуще всего, поместить ее в самом значущем месте мозаики, изображающей мир поэзии. Осенью, приехав сюда, я думаю, Ты не откажешься ни от одной из этих задач» (Там же. Т. 3. С. 383–384). Думается, что Ахматовой было известно это письмо Недоброво или, во всяком случае, высказанные в нем мысли. В ее поздних стихах не раз встречаются перефразированные строки из этих писем и давних разговоров. Она видит себя среди смеющихся или печалящихся о чем—то, переговаривающихся «леонардесок» на итальянских полотнах. Уже после того как Недоброво их познакомил, Анреп высказал свое мнение в письме другу: «Она была бы Сафо, если бы не ее православная изнеможенность», а самой Ахматовой сказал: «Вам бы, девочка, грибы собирать, а не меня мучить». Портретов Ахматовой в духе Леонардо или Гейнсборо Анреп не оставил. Но много лет спустя, уже после завершения Второй мировой войны и позорного постановления ЦК ВКП(б) от 14 августа 1946 года «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“», он включил Ахматову в виде ангела, благословляющего блокадный город, в мозаику «Знаменитые люди XX века» на полу вестибюля Лондонской национальной галереи. Однако же все это пока впереди, как и личное знакомство Анрепа и Ахматовой. В последнем из сохранившихся писем Недоброво к Ан—репу от 12 мая 1914 года Николай Владимирович пишет: «Твое предыдущее письмо я, кроме французского словца, вслух прочел Ахматовой. Мы очень смеялись этому странному сочетанию большой проницательности, а тут же – безмерной какой—то недогадливости. Во всяком случае, она просит передать Тебе, что только восторги незнакомца и способны ее тронуть, так как восторгами добрых знакомых она переобременена сверх меры и никак не может разобраться, к чему собственно они относятся. Через неделю нам предстоит трехмесячная, по меньшей мере, разлука. Очень это мне грустно» (Там же. Т. 3. С. 384). Как всегда, Недоброво на три месяца уезжал в Крым, в связи с состоянием своего здоровья. На этот раз он уезжал без Любови Александровны – она уехала с теткой в Германию, где ее застала война. По—видимому, в отношениях супругов наметилась некая трещинка. Во всяком случае, Вера Знаменская, ее юная конфидентка, говорила Анрепу уже незадолго до смерти обоих супругов, что Любовь Александровна ревновала Николая Владимировича и считала, что Ахматова «не давала ее мужу прохода» и заразила его туберкулезом, от которого он уже не оправился. Сам же Недоброво был весь охвачен чувством, о чем и писал другу: «Мне хочется не иметь никаких обязанностей, даже лечебных, не иметь новых впечатлений, а, отдыхая телом на старых местах, писать побольше для того, чтобы развлекать Ахматову в ее „Тверском уединении“ присылкой ей идиллий, поэм и отрывков из романа под заглавием „Дух дышит, где хочет“ и с эпиграфом: В этом романе с поразительной ясностью будет изображено противозаконие духа и нравственностей человеческих. Сделано это будет с обыкновенным искусством» (Там же. Т. 3. С. 385). Отрывков из романа не сохранилось. Однако, как можно полагать, сама Ахматова какими—то сведениями о нем располагала и взяла эпиграфом к одному из списков «Поэмы без героя» название неосуществленного романа, в свою очередь восходящее к тексту Евангелия от Матфея. Начало Первой мировой войны застало Анрепа за границей, и он как офицер запаса вместе с младшим братом Глебом незамедлительно вернулся в Петербург. Василий Константинович Анреп встретил сыновей у входа в дом со словами: «Я был уверен, что вы вернетесь». Раньше времени возвратилась в Петербург из Слепнева Ахматова, а Недо—брово, озабоченный тем, что Любовь Александровна оставалась за линией фронта, срочно приехал из Крыма. Тем не менее Петербург и Царское Село жили прежней «довоенной» жизнью, и Недоброво успел представить своего друга «солдатке» Ахматовой. Николай Гумилёв ушел добровольцем в действующую армию, и она проводила его до Полоцка, где квартировал его полк. Ахматова рассказывала друзьям об этой своей поездке. Тогда—то автор знаменитого ахматовского портрета Натан Альтман подарил ей маленький эскиз с надписью «Солдатке Ахматовой». Анреп и Ахматова, до тех пор знакомые через письма Недоброво, встретились, как добрые знакомые. Хотя отношения сложились не столь идиллично для троих, как это рисовалось Николаю Владимировичу. Между хрупкой, тоненькой, длинноглазой Ахматовой и великаном Анрепом, похожим на викинга, сразу же возникло чувство, связавшее их на всю жизнь, хотя виделись они не так часто. Их отношения – еще одна ахматовская тайна. Главное в ней, как всегда у нее бывало в таких случаях, – «ничего не было». Однако толкнувшая их друг к другу страсть, при свободе тогдашних нравов и характере обоих, подвергает сомнению это их взаимное отрицание. Ловелас Анреп свято хранил свои сердечные тайны. Даже Недоброво едва ли знал, что кроме законной супруги Юнии Хитрово, с которой Анреп много лет был в формальном разводе, он состоял в браке с англичанкой Хелен Мейт—ленд, родившей ему двоих детей – Анастасию («Бабу») и Игоря—Ярослава. Родители Анрепа были в ужасе оттого, что брак этот едва ли был законным, а главное – дети не были крещены. Что же касается Ахматовой, она могла позже узнать от Юнии Хитрово, с которой поддерживала дружеские отношения, о семейной одиссее своего нового возлюбленного, поскольку бесплодная Юния была в курсе дел и какое—то время помогала больной Хелен растить детей, при весьма скудных материальных доходах. Если внимательно прочитать многочисленные свидетельства современников, а также вчитаться в стихи и, наконец, свидетельства самой Ахматовой, оставленные в ее разговорах с ближними, нетрудно увидеть, что в ее многочисленных, прямо скажем, не поддающихся счету романах преобладает духовное либо телесное начало над чувственным. Борис Анреп рассказывал Струве, что она как—то отдалась его сводному брату Глебу в стоге сена. Надо сказать, что Глеб в какой—то мере был злым гением Анрепа и мог фантазировать. Будучи любовником матери Юнии Хитрово, он как—то застал Юнию в постели с Анре—пом, после чего поспешил рассказать это родителям Анрепа, и Борис Васильевич был вынужден жениться на Юнии, хотя их любовь была к тому времени на излете. Нравы Серебряного века позволяли рисовать в воображении картины, схожие со случаем «в стоге сена». В те времена был хорошо известен рассказ Юрия Слезкина «Марево» (Образование. 1908. № 5), повествующий о такой же сцене между юношей и девушкой на лоне природы: «На лугу пахло сеном и летали над скирдами тонкие белые паутинки. Они молча, точно движимые одним общим желанием, свернули с дороги и, мягко ступая по зеленому ковру еще живущей травы, опустились на откос одной из скирд… Она полулежала тут, около, слегка вдавленная в сено, в летнем светлом платье с длинной косой, перекинутой на круглую девичью грудь, вся под блестками горячего солнца, горячая сама от бьющей под тонкой, слегка засмуглив—шейся кожей горячей крови. Полные полуоткрытые губы улыбались чему—то, едва заметно, одними уголками, и вздрагивали над большими глазами темные ресницы… Он потянулся к ней, тоже весь молодой и горячий, и беззвучным долгим поцелуем приник к ее губам. Она не шевельнулась, только сильнее вздрогнули ресницы, а зрачки расширились и стали темными и глубокими. Под тонкой кофточкой он почувствовал ее грудь впервые такой близкой, доступной. «Любочка, моя детка», – кидал он короткие слова, идущие помимо воли и наполняющие собой все его тело торжествующе—восторженной музыкой… От его резких, порывистых движений они сползли чуть—чуть ниже с душистого сена, и стройные, гибкие, в черных чулках, ноги Любы обнажились из—под целомудренно скрывавших их юбок… Тогда охваченная общим порывом солнечной радости, Люба приподнялась и вздрагивающими, плохо слушающимися руками, стала расстегивать на груди белую кофточку… Илью захватил этот восторг золотого солнца, поднял и понес его мысли в радужной огненной пляске. И он прижался губами к белеющей коже, между скрытыми, еще вздрагивающими грудями. Тогда она вскрикнула коротким, захлебнувшимся криком, упала навзничь и замерла – вся знойная и пахнущая сеном и солнцем, покорная в его цепких объятиях, рвущих ее платье и слепо ищущих… Ей было больно, но не было жаль этой боли. Она горячими волнами разливалась по телу и говорила Соотнесенность духовного и телесного связана с общей атмосферой Серебряного века, когда проблема духа и плоти живо обсуждалась на протяжении ряда лет. В частности, убежденным сторонником духовного отношения двух был возлюбленный Николай Владимирович Недоброво. Отклик этих настроений нашел позже отражение в строках «Поэмы без героя», относящихся к А. Блоку: Ахматова, по единодушному признанию женщин, в большей или меньшей мере задетых вниманием к ней близких им мужчин, была «разлучницей» и «изменницей». Многолетняя американская подруга Артура Лурье – Ирэна Грем, питавшая к Ахматовой неистребимую ненависть за его обожествление «Анны», видела в ней «кукушку, разоряющую чужие гнезда». Эту точку зрения разделяла и супруга Недо—брово Любовь Александровна. Любовь Александровну и Анну Андреевну терзала взаимная жестокая ревность. Уже в 1913 году в «Стихах о Петербурге» Ахматовой появляется признание: «Вся любовь утолена…» и другое: «Ты свободен. Я свободна…» Видимо, без объяснений, когда любовь Ахматовой и Недоброво еще цвела, не обходилось. Возник отнюдь не равнобедренный любовный треугольник. Любовь Александровна страдала и считала Ахматову виновницей его преждевременной смерти. Ахматова же признавалась Лукницкому, что люто ненавидела одну женщину, «буржуазку», в которую был влюблен миллионер и обещал оставить ей колоссальное состояние. Больше всего Ахматову возмущало, «что так все и произошло». Женщиной этой была Любовь Александровна Недоброво. «Американец» помог ей после смерти Николая Владимировича перебраться из России в Италию, в Сан—Ремо, где она вскоре умерла от чахотки. Так случилось, что в Сан—Ре—мо нашли упокоение две женщины, заставившие страдать Ахматову: Машенька Кузьмина—Караваева, любовь Николая Гумилёва,[11] и вдова Николая Недоброво. Что касается «американца», его личность попытался установить Глеб Струве: «Американец, о котором идет речь, – очевидно, тот самый „византолог, читающий лекции в Филадельфийском университете“, с которым Недоброво встречался в 1913 году в Париже и с которым они, вероятно, познакомились через супругов Химона (а те с ним – в Константинополе). В таком случае это, без сомнения, профессор Уиттемор (Thomas Whittemore). После Первой мировой войны он изучал фрески в Святой Софии и других храмах в Константинополе. Русская эмиграция обязана ему не только тем, что он сделал для Л. А. Недоброво, а и тем, что он учредил ряд стипендий для русских студентов во Франции. Распределением этих стипендий ведал в Париже возглавлявшийся М. М. Федоровым Комитет помощи русскому юношеству за рубежом. В 1924—25 г. я работал в этом комитете, но понятия не имел, что Уиттемор, имя которого я постоянно слышал, имел когда—то какое—то отношение к Недобро– во» (Там же. Т. 3. С. 416–417). Ахматова не только обладала необыкновенной памятью, но нередко бывала несправедливо злопамятной. Не умела и не хотела прощать. В ряд ненавидимых и непрощенных входила и ни в чем не повинная ни перед ней, ни перед Недо—брово Любовь Александровна Ольхина. В период близкого общения с П. Н. Лукницким, ее первым биографом, Ахматова заново переживала прошлое, возвращаясь памятью к недолгому периоду «Царскосельской идиллии», которая так переплела имена Гумилёва и Недоб—рово. Ахматова бередила старые раны, ведь виновата она была перед обоими. Лукницкий записал разговор, который состоялся 15 марта 1925 года: «Рассказывает, что сама только раз в жизни ненавидела, но эта ненависть была полной, всезахватывающей. Предметом ненависти была дама положения общественного такого – на грани буржуазии и аристократии. Вид у нее был вдовствующей императрицы, она в военное время была сестрой милосердия, была богата. Очень любила говорить, что в нее влюблен миллиардер и что она ему отказала. Миллиардер такой действительно был, после революции он ее даже устроил за границу (?). Кажется, этот миллиардер заведовал картонным заводом, что ли… Ненависть была обоюдной и одинаково острой как с той, так и с другой стороны. Но они целый год встречались… У этой дамы были причины ненавидеть АА» В. А. Знаменская вспоминала, что Ахматова говорила: «Как может быть женой такого человека, как Николай Владимирович, женщина, литературные вкусы которой не идут дальше Надсона?» Чего хотела Любовь Александровна – понятно: сохранить привязанность Николая Владимировича и статус законной супруги. Чего хотела Ахматова, будучи намного младше каждого из супругов Недоброво, имея не менее знаменитого, чем Н. В. Недоброво, мужа и малолетнего сына Левушку? Недоброво страстно любил Анну, этого ей казалось мало, хотя она не могла не понимать, что их брак был бы абсурден и невозможен, учитывая состояние здоровья Недоброво и его полную материальную зависимость от «императрицы». Но она знала, что он любит жену не меньше, чем ее, хотя совсем по—другому. Простить этой любви и преданности она не могла. Вольно или невольно она совершила поступок, с точки зрения ее же «мистического» сознания, разрушивший ее жизнь и круто изменивший судьбу. Она подарила Анрепу черный перстень, «заколдованное кольцо», доставшееся ей, по преданию, от прабабки, как утверждала Ахматова, княжны—чингизидки. После знакомства и сближения с Анрепом наступает ее заметное охлаждение к Недоброво. Николай Владимирович глубоко переживал явную перемену и глубоко страдал, понимая, что предпочтение отдано его лучшему другу, что он оттеснен на «второй план» не только как возлюбленный, но и как главный лирический герой поэзии Ахматовой, что было не менее обидно, чем первое. Вместе с тем чувство ревности к Любови Александровне не покидало Ахматову, и произошло то, о чем рассказал Борис Анреп на склоне лет в документальной новелле «О черном кольце», подаренном ему Ахматовой. Во время войны Анреп два года находился в действующей армии, воевал в Галиции, а последующие годы был связан с Русским правительственным комитетом в Англии, возглавлявшимся генералом А. К. Гермониусом. Комитет занимался вопросами снабжения русской армии вооружением, и Анреп имел возможность часто бывать в России. Он привозил Недоброво старинные книги из разоренных гали—цийских библиотек, отправил в Петроград несколько подвод со спасенными из разрушенных церквей иконами, а престольный крест с изображением Христа, извлеченный из руин, подарил Анне Ахматовой. Он понимал мистический смысл своего подарка и все же решился на это, воспринимая его как символ скрещения судеб – своей и ее. Ахматова приняла подарок. Они как бы вступили в заколдованный круг, не имея ни сил, ни желания выйти за его пределы. Встречались они в каждый его приезд, и, увы, уже без Не—доброво. Анреп пишет: «Мы катались на санях; обедали в ресторанах; и все время я просил ее читать мне ее стихи; она улыбалась и напевала их тихим голосом. Часто мы молчали и слушали всякие звуки вокруг нас. Во время одного из наших свиданий в 1915 году я говорил о своем неверии и о тщете религиозной мечты. А. А. строго меня отчитывала, указывала на путь веры как на залог счастья. «Без веры нельзя». Позднее она написала стихотворение (кстати, А. А. терпеть не могла слово «стихотворение»), имеющее отношение к нашему разговору: lt;…gt; В начале 1916 года я был командирован в Англию и приехал с фронта на более продолжительное время в Петроград для приготовления моего отъезда в Лондон. Недоброво с женой жили тогда в Царском Селе, там же жила А. А. Николай Владимирович просил меня приехать к ним 13 февраля слушать только что законченную им трагедию «Юдифь». «Анна Андреевна тоже будет», – добавил он. Вернуться с фронта и попасть в изысканную атмосферу царскосельского дома Недоброво, слушать «Юдифь», над которой он долго работал, увидеться опять с А. А. было очень привлекательно. Н. В. приветствовал меня, как всегда, радушно. Я обнял его и облобызал, и тут же почувствовал, что это ему неприятно: он не любил излияний чувств, его точеная, изящная фигура съежилась – я смутился. Любовь Александровна (его жена) спасла положение, поцеловала меня в щеку и сказала, что пойдет приготовлять чай, пока мы будем слушать «Юдифь». А. А. сидела на диванчике, облокотившись, и наблюдала с улыбкой нашу встречу. Я подошел к ней, и тайное волнение объяло меня, непонятное болезненное ощущение. Я их испытывал всегда при встрече с ней, даже при мысли о ней, и даже теперь, после ее смерти, я переживаю мучительно эти воспоминания. Я сел рядом с ней. Н. В. открывал рукопись «Юдифи», сидя за красивым письменным столом чистого итальянского ренессанса, с кручеными фигурными ножками: злые языки говорили, что Н. В. женился на Л. А. из—за ее мебели. Правда, Н. В. страстно любил все изящное, красивое, стильное, технически совершенное. Он стал читать: Н. В. никогда не пел своих стихов, как большинство современных поэтов; он читал их, выявляя ритм, эффектно модулируя, ускоряя и замедляя меру стихов, подчеркивая тем самым смысл и его драматическое значение. Трагедия развивалась медленно. Несмотря на безукоризненное стихосложение и его прекрасное чтение, я слушал, но не слышал. Иногда я взглядывал на профиль А. А., она смотрела куда—то вдаль. Я старался сосредоточиться. Стихотворные мерные звуки наполняли мои уши, как стуки колес поезда. Я закрыл глаза. Откинул руку на сидение дивана. Внезапно что—то упало в мою руку: это было черное кольцо. «Возьмите, – прошептала А. А. – Вам». Я хотел что—то сказать. Сердце билось. Я взглянул вопросительно на ее лицо. Она молча смотрела вдаль. Я зажал руку в кулак. Недоброво продолжал читать. Наконец кончил. Что сказать? «Великолепно». А. А. молчала, наконец промолвила с расстановкой: «Да, очень хорошо». Н. В. хотел знать больше. «Первое впечатление замечательной силы». Надо вчитаться, блестящее стихосложение, я хвалил, в страхе обнаружить, что половины я не слыхал. Подали чай. А. А. говорила с Л. А. Я торопился уйти. А. А. осталась. lt;… gt; За день до моего отъезда получил от А. А. ее книгу стихов «Вечер» с надписью: Тринадцатого февраля!! …Наша «встреча» нашла отзвук в нескольких стихах А. А.: Я уехал в Лондон, откуда должен был вернуться недель через шесть. Но судьба сложилась иначе: Я никогда не писал. Она тоже отвечала полным молчанием» Уточним, однако, хронологию событий. Анреп еще раз приезжал в Россию в конце 1916 года, и они виделись с Ахматовой. Навсегда он уехал в первый же день Февральской революции, после долгих разговоров и прогулок с Ахматовой. В Лондоне он встречался с Гумилёвым, предлагал ему остаться в Англии и помочь в устройстве дел. Гумилёв отверг предложение и отправился на родину. В Париже, где Гумилёв был до этого, он пережил еще одну трагическую любовь – к «Синей звезде».[12] Анреп пишет: «Гумилёв, который находился в это время в Лондоне и с которым я виделся почти каждый день, рвался вернуться в Россию. Я уговаривал его не ехать, но всё напрасно. Родина тянула его. Во мне этого чувства не было. … Перед его отъездом я просил его передать А. А. большую, прекрасно сохранившуюся монету Александра Македонского и также шелковый матерьял на платье. Он нехотя взял, говоря: „Ну, что Вы, Борис Васильевич, она все—таки моя жена“. Я разинул рот от удивления: „Не глупите, Николай Степанович“, – сказал я сухо. Но я не знаю, получила ли она мой подарок» В первые после революции годы Анреп отправил Ахматовой две продуктовые посылки и получил краткую записку: «Дорогой Борис Васильевич, спасибо, что меня кормите». И последняя весточка: «В 1945 году и эта война кончилась. Я послал А. А. фотографию в красках моей мозаики Христа „Cor sacrum“ („Священное сердце“. – По воспоминаниям близких, Ахматова до конца жизни хранила этот снимок. Судьба подарила им еще одну встречу, в июне 1965 года, когда Ахматова провела три дня в Париже, после ее чествования в Оксфорде. «Маразм крепчал», – шутила она, рассказывая друзьям об этом, явно ее разочаровавшем, свидании. По—другому воспринял это свидание Ан—реп, мелодраматически описав эту встречу в своих воспоминаниях о черном кольце: «В 1965 году состоялось чествование А. А. в Оксфорде, приехали даже из Америки. Я был в Лондоне, и мне не хотелось стоять в хвосте ее поклонников. Я просил Г. П. Струве передать ей мой сердечный привет и лучшие пожелания, а сам уехал в Париж, где меня ждали, привести в порядок дела, так как я должен был прекратить, по состоянию здоровья, мозаичные работы и проститься со своей парижской студией». Ахматова иронизировала по поводу отсутствия на церемонии Анрепа и говорила: «Этот господин, который не пожелал, или не решился, встретиться со мной». И все—таки они встретились. Вот как пишет об этом Анреп: «Образ А. А., какою я помнил ее в 1917 году, оставался таким же очаровательным, свежим, стройным, юным. Я спрашивал себя, было ли прилично с моей стороны уехать из Лондона. Я оказался трусом и бежал, чтобы А. А. не спросила о кольце. Увидеть ее? „Мою Россию!“ Не лучше ли сохранить мои воспоминания о ней, как она была? Теперь она международная звезда! Муза поэзии! Но все это стало для меня четвертым измерением. Так мои мысли путались, стыдили, пока я утром в субботу пил кофе в своей мастерской в Париже. На душе было тяжело… Громкий звонок. Я привскочил, подхожу к телефону. Густой мужской голос звучно и несколько повелительно спрашивает меня по—русски: «Вы Борис Васильевич Анреп?» – «Да, это я». – «Анна Андреевна Ахматова приехала только что из Англии и желает говорить с вами, не отходите». – «Буду очень рад». Через минуту тот же важный голос: «Анна Андреевна подходит к телефону». – «Слушаю». – «Борис Васильевич, вы?» – «Я, Анна Андреевна, рад услышать ваш голос». – «Я только что приехала, хочу вас видеть, можете приехать ко мне сейчас?» – «Сейчас, увы, не могу: жду ломовых, они должны увезти мою мозаику… А вы не хотели бы позавтракать со мной или пообедать где—нибудь в ресторане?» – «Что вы, это совсем невозможно. Приходите в восемь часов вечера». – «Приду, конечно, приду»» (Там же. С. 449–450). Когда Анреп прибыл в Президент—отель, где остановилась Ахматова, в вестибюле его встретила сопровождавшая Ахматову внучка Пунина, Аня Каминская. «Мы поднялись на второй этаж… В кресле сидела величественная, полная дама. Если бы я встретил ее случайно, я никогда бы не узнал ее, так она изменилась. «Екатерина Великая» – подумал я. «Входите, Борис Васильевич». Я поцеловал ее руку и сел в кресло рядом. Я не мог улыбнуться, ее лицо тоже было без выражения. «Поздравляю вас с вашим торжеством в Англии». – «Англичане очень милы, а 'торжество' – вы знаете, Борис Васильевич, когда я вошла в комнату, полную цветов, я сказала себе: 'Это мои похороны'«… …Она заговорила о Недоброво: «Вы дали его письма к вам Струве. Скажите мне, к каким годам относятся эти письма?» – «Все письма до 1914 года, и в них ничего нет, решительно ничего. А у вас, Анна Андреевна, не сохранились его письма?» – «Я их все сожгла». – «Как жаль». Я боялся продолжать разговор о Недоброво, но А. А., очевидно, желала этого. «Николай Владимирович был замечательный критик, он прекрасно написал критическую статью про мои стихи, он не только понимал меня лучше, чем кто—либо, но он предсказал дальнейшее развитие моей поэзии. Лозинский тоже писал про меня, но это было не то!» Я слушал, изредка поддерживал разговор, но в голове было полное безмыслие, сердце стучало, в горле пересохло – вот—вот сейчас заговорит о кольце. Надо продолжать литературный разговор!» (Там же. С. 450–451). Думается, при знакомстве с Анрепом Ахматова была уверена, что ее новый знакомый свободен, как птица, и открыт новым чувствам. Что касается «открытости» новому чувству, оно сопровождало его всю жизнь. Что же касается свободы, она была бесспорна для него самого, но не снимала обязательств перед любимой женой Хелен Мейтленд, которой он постоянно писал и заверял в любви в пору своего романа с Ахматовой. Добавим лишь, что когда он в последний раз покидал Россию, прощаясь с Ахматовой и обещая вернуться в ближайшее время, он уже был «обречен» на новую, глубокую и длительную связь с художницей Марией Волковой, оказавшейся сестрой жены его младшего брата Глеба Ольги. В январе 1917 года Анреп был вызван в Лондон с секретной миссией к начальнику Русского правительственного комитета генералу Гермониусу, у которого, кроме дел, была к Борису Васильевичу просьба – привезти в Лондон его знакомую, юную Марусю Волкову. Биограф Бориса Анрепа Аннабел Фарджен пишет: «В Петрограде, у родителей, Борис встретился с Глебом, недавно женившемся на девушке из театральной семьи. Познакомившись с невесткой на семейном обеде, Борис преподнес ей английскую сумочку из свиной кожи. За разговорами он посетовал, что ему предстоит утомительное дело – сопровождать в Англию какую—то неизвестную девицу, да еще оформлять ей паспорт и разрешение на выезд. – Как ее зовут? – спросила Ольга. – Мария Волкова. – Неужели?! Ведь это моя сестра! Она давно ждет разрешения выехать в Лондон. Вы только подумайте! Марусе тут же позвонили, пригласили на чай к Анрепам, и она приехала знакомиться со своим будущим спутником. Оказалось, что это восемнадцатилетняя красавица, черкесская княжна с бледно—оливковой кожей, с огромными темными глазами, черноволосая и чернобровая. За ее спокойствием и величавостью ощущалось присутствие скрытой страсти. Необходимость быть ее попутчиком Бориса уже не угнетала. 4 марта он получил для себя и Маруси новые паспорта… За день до отречения Николая II А. У. ВудХаус дал капитану фон Анрепу и Марии Волковой визы на пребывание в Лондоне в течение неопределенного времени» Едва ли мог предполагать Анреп, даже с его «животным» чутьем, в те мартовские дни 1917 года, что он больше не вернется в Россию и, возможно, никогда больше не увидит Ахматову. Но знал, что ему необходимо проститься с Ахматовой, с которой он встречался в эти дни при любой возможности. Биограф Анрепа пишет: «Он вновь был захвачен присущим ей (Ахматовой. – В своих воспоминаниях сам Анреп писал: «Революция Керенского. Улицы Петрограда полны народа. Кое—где слышны редкие выстрелы. Железнодорожное сообщение остановлено. Я мало думаю про революцию. Одна мысль, одно желание: увидеться с А. А. Она в это время жила на квартире проф. Срезневского, известного психиатра, с женой которого она была очень дружна. Квартира была за Невой, на Выборгской или на Петербургской стороне, не помню. Я перешел через Неву по льду, чтобы избежать баррикад около мостов. Помню, посреди реки мальчишка лет восемнадцати, бежавший из тюрьмы, в панике просил меня указать дорогу к Варшавскому вокзалу. Добрел до дома Срезневского, звоню, дверь открывает А. А. „Как, вы? В такой день? Офицеров хватают на улицах“. – „Я снял погоны“» Борис Анреп всю жизнь был счастлив, никогда не смущаясь двусмысленностью своего семейного положения. Он был добр, честен, благороден и уверен, что никогда никого не обидел. Чванливая Англия, куда он приехал учиться искусству мозаики и другим премудростям скульптуры и живописи, приняла его доброжелательно и как художника, и как поэта, и, что было немаловажным для его новых друзей, – аристократа. Николай Владимирович Недоброво – адресат ряда не только обозначенных его инициалами—посвящениями стихотворений, но и многих «безымянных» стихов Ахматовой. Развернувшийся между ними поэтический диалог описан и рассмотрен такими исследователями, как Г. Струве, Р. Ти—менчик, Мих. Кралин, Е. Орлова, другими литературоведами и мемуаристами, считающими Недоброво адресатом последнего, прощального в этой истории стихотворения Ахматовой «Вновь подарен мне дремотой…». Оно и сегодня еще нередко печатается без инициалов Н. В. Н., по каким—то причинам не поставленных Ахматовой в последних авторских списках. То, что стихотворение обращено к Недоброво, подтверждается включением его в триптих «Царскосельская статуя» с посвящением Н. В. Н. («Уже кленовые листы…», «Вновь мне видится Павловск холмистый…» и названное стихотворение). Само отсутствие посвящения в последнем лишь подчеркивает завершение реального, как иногда говорил в таких случаях Недоброво, – «телесного» начала. Это действительно «песнь прощальной боли», повествующая не о полудетской надуманной любовной разлуке с «виртуальным» возлюбленным, но о трагическом расставании навсегда с одним из самых близких людей. Это не «Песня последней встречи» (как и все 211 стихотворений в ее детской тетради, адресованные Голенищеву—Кутузову), но песня «последней боли», оставшейся с Ахматовой. Отсюда и нарочито убранное посвящение к стихотворению, и замена строк в окончательном варианте «лирического отступления» в третьей главе первой части «Поэмы без героя», возвращающих к памяти о другой боли, казни Николая Гумилёва: В последнем варианте выделенная строка звучит так: «Наших прежних ясных очей…» «Царскосельской идиллией» назвала Анна Ахматова свой роман с Николаем Недоброво, развивавшийся главным образом в Царском Селе и Павловске, где они действительно ощущали себя античными персонажами и современниками Пушкина, с весны вслушиваясь в рокот водопадов и с началом зимы любуясь причудливыми ледяными узорами. Недоброво увлекался коньками и лыжами. Ахматова с удовольствием сопутствовала ему в спортивных играх. Вместе им было интересно и весело. При всей своей чопорности Николай Владимирович умел быть по—детски веселым и изысканно остроумным. В первую их «павловскую» осень, еще не омраченную изменами и обидами, Ахматовой было написано светлое стихотворение, хотя и с затаенным ощущением, что всегда так хорошо и спокойно не бывает: В поздних заметках Ахматовой и ее рабочих тетрадях появляется запись: «Царскосельская идиллия». Она хотела написать очерк, или «новеллу», как называла свои литературно—биографические эссе о Недоброво, и начала собирать материалы о нем, оказавшиеся весьма скудными. Она возобновляет знакомство с Верой Алексеевной Знаменской, юной приятельницей Недоброво в годы их взаимного общения. Попытки «следопыта», вездесущего Павлика Лукницкого, что—то узнать тоже не дали результатов: никто не мог вспомнить чего—нибудь нового, не известного Ахматовой, или же создавались мифы, не проясняющие, но затемняющие и искажающие облик Недоброво. Приведем одно из таких расхожих свидетельств. Бенедикт Лившиц пишет, вспоминая ночное кабаре 1910 годов «Бродячая собака»: «…пробуя взглянуть на знаменитый подвал глазами неофита, впервые попавшего в него, я вижу убегающую вдаль колоннаду – двойной ряд кариатид в расчесанных до затылка проборах, в стояче—отложных воротничках и облегающих талию жакетах. Лица первых двух я еще узнаю: это – Недоброво и Мосолов. Те же, что выстроились позади, кажутся совсем безликими, простыми повторениями обеих передних фигур. Сколько их было, этих безымянных Недоброво и Мосоловых, образовавших позвоночник «Бродячей Собаки»? Менялись ли они в своем составе, или это были одни и те же молодые люди, функция которых заключалась в «церебра—лизации» деятельности головного мозга? Кто ответит на этот вопрос? Знаю только, что именно они, эта энглизированная человечья икра, снобы по убеждениям и дегустаторы по профессии, олицетворяли в подвале «глас божий»,[13] чревовещая под указку обеих предводительствовавших ими кариатид. Именно они выражали общественное мнение «Бродячей Собаки», устанавливали пределы еще приличной «левизны», снисходительно соглашаясь переваривать даже Нарбута, но отвергая Хлебникова столько же за его словотворчество, сколько за отсутствие складки на брюках. Разумеется, акмеизм ни в какой мере не ответственен за это, но факт остается фактом: атмосфера наибольшего благоприятствования, окружавшая его в подвале на Михайловской площади, была создана не кем иным, как этой хлыщеватой молодежью» Этот фрагмент – свидетельство того, сколь злой, беспощадной и необъективной в суждениях была литературная борьба и как необходимо бережное отношение к истории ушедшей культуры. Ахматова напомнила Лившицу, вскоре после первого издания его воспоминаний, что Недоброво вообще не бывал в «Бродячей собаке». В 1914 году, когда Недоброво переехали в Царское Село (Бульварная, 28) и обострилась ревность «двух дам», явно нарушившая «идиллию», в рабочих тетрадях Ахматовой появляется новая запись, как то всегда случалось у нее, «путающая карты»: Гармонию «Царскосельской идиллии», объединившей Ахматову с Недоброво на короткий срок, разрушает более длительная «Царскосельская идиллия и Парижская трагедия». «Царскосельская идиллия», связавшая Недоброво с Ахматовой, была относительно короткой и омрачилась обоюдной ревностью дам. И последние строки, сближающие судьбы всех троих – Ахматовой, Гумилёва, Недоброво: …Что над юностью встал мятежной, Незабвенный мой друг и нежный, Только раз приснившийся сон, Где цвела его юная сила, Где забыта его могила, Ахматова всю жизнь искала место захоронения Гумилёва и, как ей казалось, была близка к истине. Она встречалась с людьми, «достоверно» знавшими место расстрела и захоронения, уезжала разными маршрутами в предместья Ленинграда и возвращалась с охапками белых цветов, будто бы выросших на месте предполагаемого захоронения. Бесспорно, в связи с этой, так до конца и не проясненной, историей в последних списках «Поэмы без героя» появляется сакральный О том, что Николай Владимирович Недоброво умер в декабре 1919 года и похоронен в Ялте на Аутском кладбище, она узнала только в 1920 году от вернувшегося из Крыма Осипа Мандельштама. Могила утрачена, то есть «забыта». Роман Ахматовой с Недоброво был одним из наиболее значительных событий в становлении ее творческой личности и обретении «я» в новой среде, куда ее ввел Гумилёв и где она была принята как жена известного поэта, литературного деятеля, одного из основателей журнала «Аполлон» и путешественника. Гумилёв страстно любил жену, гордился ее красотой, совершенным французским, знанием поэзии и художественным вкусом. Зная, что она пишет стихи, он не придавал этому серьезного значения – тогда все писали. Тем более, он не только в шутку, но и всерьез считал, «что быть поэтом женщине нелепость», и не хотел видеть в своей семье двух поэтов. Мог ли он предположить, что эта «женщина—поэт» очень скоро станет первым поэтом России после Александра Блока? Художественный вкус Гумилёва подсказывал ему, что в его юной жене таится еще не разгаданный феномен искусства. Любуясь ее змеиной гибкостью и чуть—чуть ее опасаясь, он всерьез советовал идти ей в танцовщицы, как бы уже предвидя в ней соперницу Иды Рубинштейн. Может быть, последней повезло, что Анна Гумилёва все же выбрала для себя иной путь. О том, что «Гумильвица» пишет стихи, было известно, она уже читала их Маковскому в поезде, когда Гумилёвы оказались в одном с ним вагоне, возвращаясь из свадебного путешествия в Париж. Как—то прочла она кое—что, не очень удачно, и на «башне» по просьбе Вячеслава Иванова, заметившего не без иронии: «Какой густой романтизм» – по поводу стихотворения «Пришли и сказали: „Умер твой брат…“». В отношении людей, как уже говорилось, Ахматова была пристрастна и не прощала обид. При этом на свои обиды обращала меньше внимания, нежели на обиды, нанесенные Гумилёву. Здесь она превращалась в тигрицу, становясь несправедливой, злой и раздражительной. Люто ненавидела Вячеслава Иванова, но продолжала встречаться с ним на приемах у Недоброво и бывать на «башне», искренне любя и жалея молодую жену Иванова Веру Шварсалон. При внешне равнодушном отношении к Гумилёву не забывала причиненных ему обид другими. Особенно ее оскорбило обсуждение на «башне» поэмы Гумилёва «Блудный сын». Она вспоминала, что после этого обсуждения они возвращались в Царское Село в ночном поезде «буквально раздавленными». Символизм, к которому принадлежал Вяч. Иванов, не хотел уступать своих позиций акмеизму, провозглашенному Гумилёвым. Старшие вели себя высокомерно, младшие, как всегда, наступательно. И когда «учитель» Гумилева Валерий Брюсов занял позицию Вячеслава Иванова, представители молодого, вновь созданного поэтического направления были уязвлены и глубоко обижены. Хозяин «башни» был общепризнанным мэтром, к нему до конца жизни ездили «на поклон», – и после скандальной (во всяком случае так считала Ахматова) женитьбы на падчерице Вере Шварсалон, дочери внезапно умершей от скарлатины в расцвете сил экстравагантной хозяйки «башни» Лидии Зиновьевой—Аннибал, и после его переезда в Москву, и после его отъезда в Италию, где его навещал незадолго до смерти небезразличный Анне Андреевне Исайя Берлин вместе с известным исследователем творчества Вяч. Иванова Боура. «Зрелищем для богов» иронически называла Ахматова их визит в Рим. «Вячеславом великолепным» называли Иванова поклонники, вызывая гнев Ахматовой, утверждавшей, что никаким «великолепным» он не был и сам придумал себе этот титул (однако именно под таким заглавием появилась в 1916 году статья известного философа Льва Шестова). Прямое лицемерие увидела Ахматова и в его публичном комплименте ей. Рассказ Ахматовой об этом записал П. Н. Лукницкий: «…когда она в 1–й раз была на „башне“ у В. Иванова, он пригласил ее к столу, предложил ей место по правую руку от себя, то, на котором прежде сидел И. Анненский. Был совершенно невероятно любезен и мил, потом объявил всем, представляя АА: „Вот новый поэт, открывший нам то, что осталось нераскрытым в тайниках души И. Анненского“» Сохранилась и другая запись Ахматовой: «Вячеслав Иванов, когда я в первый раз прочла стихи в Академии стиха, сказал, что я говорю недосказанное Анненским, возвращаю те драгоценности, которые он унес с собой. (Это не дословно.) А дословно „Вы сами не знаете, что делаете наедине“» (Записные книжки Анны Ахматовой. С. 93). Роман Ахматовой с Недоброво – единственный в ее жизни продолжительный роман, протяженностью в несколько лет, вместивший любовь духовную и телесную. |
||||
|